Дама из Долины Бьёрнстад Кетиль
Первые Усики смущенно улыбается.
— Не сомневаюсь, — серьезно говорит Габриель Холст.
— Я тоже, — говорю я и дружески толкаю Первые Усики в бок.
— Ты с этим справишься, — шепчу я ему.
Теперь Ребекка.
Она сидит в глубине полутемного зала, большие глаза похожи на голубые тарелки.
— Черт! До чего же она хороша! — говорит Сигрюн и тычет в меня пальцем. Я не знаю, что ей сказать.
— А это Ребекка, — говорю я, потому что теперь внимания требует она.
— Ты не прислал мне даже жалкой открытки! — ворчит она, встает и обнимает меня. Короткая шерстяная юбка, зеленый джемпер и жакет из тонкой кожи. На Ребекке всегда все самое дорогое. Не понимаю, почему они с Кристианом довольствуются моей жалкой квартирой.
— Я не смел. Он бы просто убил тебя.
— Никогда не говори так! — Ребекка больно щиплет меня за руку.
Ребекка Фрост. Дочь судовладельца. У нее огромные связи. Она здоровается с Сигрюн и Гуннаром как со старыми друзьями. Просит их сесть, просит официанта принести вина и пива. Неограниченно. Ребекка, думаю я и чувствую, как меня заливает тепло. Ребекка, которая упала на сцене, запутавшись в подоле платья. Ребекка, которая все-таки исполнила Бетховена, опус 109. Ребекка, которая отказалась от карьеры пианистки и предпочла быть врачом. Ребекка, которая думала, что обретет счастье с Кристианом Лангбалле. Ребекка, с которой мы вместе вытащили Марианне из воды.
— Я рад тебя видеть.
Она демонстративно целует меня в губы.
— Я тоже.
Сигрюн начинает смеяться. Такого смеха у нее я еще не слышал. Нервного и неуверенного. Он дарит мне тихую радость. Мне странно быть с нею среди всех этих людей. Но она держится со мной, словно между нами ничего нет. Не «хлопает дверью».
Я обнимаю Ребекку и замечаю, что Сигрюн изменилась, такой я ее еще не видел, она не та, с которой я был близок. Эйрик видит ее тревогу и своими ручищами обнимает ее за плечи.
Но смотрит она на меня.
Это все маленькие сигналы, вспоминаю я много лет спустя. Там и тогда, в залах Джаз-клуба в Киркенесе, мне показалось, что Сигрюн хочет мне что-то сказать. Я словно впервые получил подтверждение, что случившееся между нами в эти недолгие недели и месяцы имело значение и для нее. В эти отмеренные нам часы. Только один раз я ходил с нею на лыжах. Но тогда с нами были Эйрик и Гуннар. Было так холодно, что мы натянули шапки до самого носа. И почти не видели лиц друг друга. Это нас устраивало. Вообще мы предпочитали избегать любого общества.
Концерт начинается. Играет трио Ньяля Бергера. Пианист пьян. Гораздо пьянее, чем был я, когда играл для публики. Ударник Урбан Шьёдт тоже под градусом. У него с собой гроздь бананов. Если я правильно его понял, он собирается постепенно использовать их в качестве барабанных палочек. Это не обещает ничего хорошего.
Они слишком много выпили перед выступлением. Сигрюн по возможности следила, чтобы я не пил перед игрой. Глотки ледяной водки из термоса, которые мы позволяли себе после игры, были высшей точкой нашего опьянения. Именно тогда мы оба были счастливы. Именно тогда мир принадлежал нам. И это случалось не так уж редко. А сейчас она словно хочет напомнить мне об этом, следя за мной внимательными глазами.
Но она сидит между Эйриком, обнимающим ее, и Гуннаром Хёегом. Перед ними сидят Таня Иверсен и Первые Усики. Ребекка садится на свободное место рядом со мной. Трио Ньяля Бергера начинает играть. Несколько флажолетов Габриеля, несколько рассеянных звуков цимбал Урбана Шьёдта, аккорды пианиста. Они играют.
Но Ребекка не хочет слушать музыку. Ей хочется поговорить.
— Это хуже, чем я думала, — шипит она.
— Что именно?
— А то, что ты окончательно припарковался к этим людям!
— Не обижай моих лучших друзей! Других у меня нет.
— Я-то, во всяком случае, у тебя есть! — в бешенстве шепчет она. — Просто ты этого еще не понимаешь. На что тебе эта Сигрюн? Хочешь разрушить счастливый брак?
— Я слышал, что ты собиралась играть вместе с нею?
— Собиралась. Но у нее не нашлось времени. Почему? Что она делает в свободное время? Вы с ней уже в любовных отношениях? Ты совсем сошел с ума?
— Тише! — Меня смущает растущая громкость ее голоса. — Я соблюдаю целибат.
— Целибат? Ха-ха! Спроси католических священников, что они понимают под этим словом!
— Возьми себя в руки! И давай слушать музыку!
Она понимает поданный ей сигнал. И складывает руки, как монахиня. Мне хочется ее обнять.
Трио Ньяля Бергера. Они играют так, словно вырвались из ада. Я закрываю глаза и стараюсь понять, что они пытаются сообщить нам своей музыкой. Она сдержанная, почти утонченная, однако не захватывает. Я не успеваю уследить за всеми вывертами пианиста. Не чувствую ни значительности, ни легкости.
Через полчаса Ребекка наклоняется ко мне.
— Это полумузыка, — шепчет она.
Я пытаюсь понять, что она имеет в виду. Полумузыка? Я гляжу на Сигрюн. Она тут же отвечает на мой взгляд, словно давно ждала его. Лицо ее по-прежнему серьезно. Она хочет что-то мне сказать. Только я не понимаю, что именно, и не в силах сейчас думать об этом.
Полумузыка? Да, наверное, думаю я. Она ни к чему не стремится. Игриво появляется из ничего и остается только игрой. Не превращается в тему, которая во что-то развивается. Она состоит из намеков. Полутем. Полуаккордов. Наверное, эта игривость — бич джазовой музыки, думаю я. Рахманинов не игрив. Все, что он делал, очень серьезно. Я слушаю трио Ньяля Бергера, но тоскую по той написанной музыке, которую играем мы с Сигрюн. Меня это смущает.
— Полумузыка, — повторяет Ребекка.
Я беру ее руку. Она знает меня как облупленного. Меня трогает ее присутствие. Мне ее не хватало, хотя я и не осознавал этого.
Трио на сцене продолжает свою игру. Они приходят в экстаз от каждой своей находки. Ньяль Бергер начинает напевать неоформленные мелодии, которые он играет. Кажется, будто кричит птица. А может, он просто забавляется. Мне это не нравится. Есть что-то неприятное в этих горловых звуках. Будто он только что услышал музыку, но еще не знает, как ее передать. Словно он сидит дома у себя в детской и еще не понял, что его все могут слышать.
— Самовлюбленность, — шепчет Ребекка мне на ухо.
— Да, наверное, — шепчу я. Я слишком неуверен в себе. И всегда был таким. Я смотрю на публику в полупустом зале. Чего они ждали? Что трогает их в этой структурно неясной музыке со всеми этими непредсказуемыми выдумками? Но, может, звуки, издаваемые Ньялем Бергером, вполне осознанные? Тогда слушать его еще неприятнее. Эксгибиционизм не имеет с музыкой ничего общего, думаю я. Однако Габриель Холст, насколько возможно, откинулся назад со своим контрабасом. Он не позволяет выдумкам других музыкантов мешать ему. Он с головой погрузился в григорианские мелодические ходы.
И тут происходит таинство. Именно в этой несыгранности музыкантов появляется собственное выражение. Музыка обретает форму именно в недостатке внимания к тому, что делают другие. Урбан Шьёдт находится где-то в Азии со своими цимбалами. Ньяль Бергер пытается быть более хипповым, чем самые хипповые пианисты Нью-Йорка. А Габриель Холст вернулся далеко в средневековье. Это абсурдно и вместе с тем естественно. Давление растет. Музыка обретает свою форму как раз тогда, когда эти три музыканта пошли каждый своей дорогой.
Все происходит в конце второй части.
Возникает пауза. Музыканты больше не понимают, чего они сами хотят.
Тогда Габриель Холст начинает играть какую-то мелодию. Господи, думаю я. Да ведь это моя «Река»! Единственное произведение, которое я до сих пор написал. Габриель исполняет ее проникновенно, с большим уважением. Двое других музыкантов осторожно подыгрывают. Сигрюн наклоняется ко мне через стол:
— Это твоя мелодия? Верно? Ты играл ее на похоронах Марианне.
Я киваю. Мне нечего сказать, я просто узнаю себя. Это мои словно шарящие звуки. Как же давно это было! — думаю я. И в то же время понимаю, что моя незамысловатая мелодия звучит удивительно сильно в исполнении этого трио. Она словно создается там именно в эту минуту.
Сигрюн тоже удивлена. Но я не могу поймать ее взгляд. Ребекка сжимает мою руку и шепчет:
— Какая красивая мелодия.
Габриель Холст расхваливает «Реку». Я выпил слишком много красного вина и почти не слушаю, что он там говорит. Он рассказывает о моем дебюте. О Прокофьеве. О блесне «Меппс». Стоя на сцене, он дружески спрашивает у меня, не хочу ли я что-нибудь с ними сыграть.
Я не хочу, но не могу отказаться. Смотрю на Таню. Она сидит наготове. Скоро ее очередь. Но сначала должен выступить я. У меня есть идея. Мелодическая линия, которая тянется от ля мажора до фа мажора к ре минору и ля минору. Тут я могу импровизировать. Я выхожу на сцену. Ньяль Бергер по-пьяному обнимает меня.
— Спасибо за доверие, — говорю я.
— Ты с этим справишься, — шепчет он мне на ухо. Я вижу, как он рад, что для него концерт уже закончился. Что он может сесть за столик и позволить концерту продолжаться уже без его участия. Ему больше не нужно выкладываться.
Я сижу на его месте за роялем. Урбан Шьёдт одобрительно мне улыбается. Габриель тоже. Они ждут, что я начну играть первым. Им нужен тон, аккорд.
Я даю до мажорное трезвучие.
О’кей. Габриель кивает. До мажор подходит для многого. Габриель относительно абстрактно импровизирует вокруг моего аккорда. Урбан Шьёдт несколько раз бьет по цимбалам. Полумузыка, думаю я. Мне следует остерегаться ловушки. Но что я должен играть? У меня есть двенадцать звуков. Двенадцать звуков различной высоты и глубины. Всего семь гамм. Восемьдесят восемь клавиш. Я выбираю квинту, пробую фигурации, но меня охватывает неуверенность, когда неожиданный диссонанс не подходит для продолжения той мелодии, которая уже сложилась у меня в голове. Однако Сигрюн научила меня слушать. Я вдруг слышу, что Габриель Холст начинает вести в басах, и мне легко ответить ему в верхнем регистре. И все-таки импровизировать труднее, чем я думал. Свободе тоже нужно учиться. Способности сделать выбор. Осмелиться ступить в неведомое. Может, именно в этом и кроются мои проблемы, играя, думаю я, — в неумении вырваться на свободу, в том, что я все время пытаюсь воссоздать потерянное? Я не обладаю талантом Тани Иверсен реагировать мгновенно, думаю я. Меня сформировали часы, проведенные в одиночестве за роялем, они сделали меня мыслителем, превратили в человека, который ничего не может сделать быстро, не может принять решение за одну секунду. Я все делаю медленно.
А цели, к которым я стремлюсь, лежат передо мной.
Или — позади меня, в том, что уже случилось.
Импровизация длится всего несколько минут. Публика доброжелательно аплодирует. Гуннар Хёег даже кричит «браво!», хотя причин для этого нет. Я не сделал ничего гениального. Я повторяю то, что думал о Габриеле.
— Свободе тоже нужно учиться, — виновато говорю я, сходя со сцены.
Габриель хлопает меня по плечу.
— Ты и твои друзья по классической музыке гонятся за совершенством. Но если совершенное существует, то ни для кого из нас уже не остается места. Думай лучше так: то, что я сделал сегодня, я сделал хорошо. В другой день я, может быть, сделаю лучше, а может быть, хуже.
— Есть люди, созданные для этого, — говорю я. — Некоторые обладают этой свободой с рождения. Но иногда понимают это слишком поздно.
— О ком ты сейчас подумал? — спрашивает он.
— О Тане Иверсен. Сейчас ее очередь.
Somewhere over the rainbow[3]
Габриель Холст, прищурившись, смотрит со сцены в зал. Потом машет Ньялю Бергеру, чтобы тот расстался с бутылкой и вернулся к роялю.
— У нас в зале присутствует певица, — говорит Габриель. — Мне о ней рассказал Аксель. Ее зовут Таня Иверсен. Она гениальный импровизатор. Таня, мы приглашаем тебя на сцену.
Таня сидит, плененная железной хваткой Первых Усиков, но, быстро поцеловав его в губы, выскальзывает из его рук. Точно угорь, думаю я, значит, она не хочет, чтобы возлюбленный выступил вместе с ней. Нужно быть ловким, чтобы не упустить свободу. Ради этого вечера она надела черное платье. Таня знает кодовый язык. И, может быть, ждет, что я помогу ей. Она, во всяком случае, готова к выступлению. Лучше, чем был готов я. Она поднимается на сцену, и я вижу, что и Сигрюн, и Ребекка внимательно смотрят на нее, потом на меня, чтобы понять, насколько она меня интересует. Да, мог бы ответить я им.
Очень интересует, но не так, как они думают. Я горжусь ею как брат, когда вижу ее на сцене, когда вижу, как между нею и Габриелем пробегает искра. Она уже нашла свою форму, не то что я, бьющийся над этим изо дня в день. Мне это кажется почти несправедливым. Но такова жизнь. Таня Иверсен уже освободилась. Все тяжелое у нее уже позади. Она подходит к микрофону, и все сидящие в зале понимают, что сейчас произойдет нечто значительное, что девушка, смотрящая в зал, полна ожиданий. Она учится в Высшей народной школе Сванвика. Никто ничего о ней не знает. А сейчас она стоит на сцене Джаз-клуба. Габриель Холст смотрит на нее с уважением. Два других музыканта — тоже. Кто должен начать? Может, они относятся к ней с почтением оттого, что я так безудержно ее расхвалил? Мне становится страшно. Это я внушил ей надежды. Если она сегодня не будет иметь успеха, поражение отправит ее назад к той безвольности, из которой она вырвалась. Я сижу в конце стола, за которым сидят Сигрюн и все остальные. Ребекка берет свой стул и садится рядом со мной. Таня видит, что Ребекка берет меня за руку. И что я не противлюсь.
Наконец Таня Иверсен начинает петь.
Она поет «Somewhere over the Rainbow». Я даже не подозревал, что она знает эту песню. Первые такты она поет a cappella. Интонация уверенная. Голос — в диапазоне меццо. Английский плохой. Но когда, скромно и осторожно, вступают другие музыканты, создается впечатление, что главная все-таки она.
Однако их сыгранность в этой форме проявляется только в первом куплете и припеве. Сразу после этого Таня освобождается. Теперь для нее важен текст. Теперь она тоже хочет оказаться где-то за радугой. И я узнаю те же строфы, которые она пела, когда сидела у меня на коленях. Она поет их с такой страстью, что Ребекка больно стискивает мои пальцы.
— Черт побери! — шепчет она.
Потому что это — страстное желание перейти грань, а об этом мы с Ребеккой оба кое-что знаем, но когда Таня возвращается к той мелодии, которая пробирает меня до костей, я смотрю на Сигрюн. А она — на меня, словно понимает, почему я смотрю на нее именно в эту минуту. Словно это и есть то освобождение, о котором мы оба мечтаем. То, которое уже нашла Таня. То, которое помогло появиться новому выражению, нарисоваться совершенно другому ландшафту. Таня Иверсен обладает нужной силой. Она поражает нас уверенностью, с какой она делает свой выбор. Каждый звук находит свою форму и достигает цели. Я смотрю на Сигрюн, и у меня ёкает сердце. Таня поет, и я понимаю, что Сигрюн Лильерут намного опередила меня. Я вижу нас со стороны: мы у нее дома играем Брамса, она — стоя, я — сидя за пианино. Мы подчиняемся правилам. За нас чувствовали другие. Наше самое большое желание — выразить эти чувства. И пока мы прилагаем сумасшедшие усилия, чтобы правильно передать эти чувства в соответствии с замыслом композитора, мы пренебрегаем живой жизнью, добровольно становимся ничтожными скептиками по отношению к тому, что назревает между нами. Эти мысли проносятся у меня в голове, когда Ребекка как тисками держит мою руку, а я обмениваюсь с Сигрюн взглядом, которого никто не замечает. И я понимаю, что мы все-таки стали ближе друг другу. Она сама это понимает. Что-то уже случилось. И уже ничто не будет таким, как прежде.
Но где-то за радугой есть место для нас всех. Таня Иверсен приглашает туда всех. Пение несет ее по небу, выше и выше, туда, где нет осторожности, где все раскрывается и становится естественным.
Трио Ньяля Бергера, чуть-чуть отставая, следует за ней по этому пути.
Интермеццо на пограничной земле
Таня Иверсен и Габриель Холст уже уехали к нему в отель. Первые Усики, огорченный, поплелся домой к своей бабушке. Ребекка Фрост тащит меня в угол, пока официанты убирают со столов пивные бокалы. Она держит мою голову обеими руками и внушает мне:
— Ты не должен остаться здесь навеки. Тебе это понятно?
— Я здесь разучиваю Второй концерт Рахманинова, — защищаюсь я.
— Пианисту твоего уровня не обязательно сидеть всю зиму у черта на рогах, чтобы разучить этот концерт. Это не имеет никакого отношения к Рахманинову.
— Не исключено, что ты ошибаешься, — осторожно замечаю я. Радуясь ее малейшей ласке, ее теплым ладоням на моих щеках. Ясным голубым глазам, которые видны даже в сумраке. — Не исключено, что нужно просто обойти стороной, как говорил Ибсен, сделать крюк, чтобы понять самые простые истины. Знала ли ты, например, что Рахманинов сам исполнял свои концерты так, как их не исполнить сегодня ни одному, даже самому гениальному пианисту?
— Нет, не знала. — Ребекка убирает руки с моего лица. — Что ты пытаешься мне сказать?
— Что он хотел бы, чтобы его концерт исполнялся иначе. Что мы не уважаем покойников.
— Ты хоть понимаешь, что это больная мысль?
— Нет. Это серьезно. Здесь я почувствовал дыхание России. Ощутил то, чего никогда не ощутил бы, останься я дома, в Рёа.
Она грустно смотрит на меня. Но вместе с тем так пристально, как будто все понимает.
— Ты выбрал трудный путь.
— Нет, самый легкий.
Она качает головой.
— Ты с самого начала выбирал самых трудных людей. Сначала Аню, с которой едва не погиб сам. Потом Марианне. Еще более безнадежный выбор. И вот теперь Сигрюн. Я вижу ее обаяние. Все женщины это видят. Любой мужчина мечтает когда-нибудь оказаться с нею рядом, оказаться счастливой парой на вершине свадебного торта. Но она сложная натура. Не менее сложная, чем были и ее сестра, и племянница. Из-за этой Сигрюн ты не спишь по ночам. Перестаешь понимать очевидное. И я ничего не могу с этим поделать. Иногда иметь друзей бывает невыносимо трудно.
К нам подходят остальные. Я вижу, что Сигрюн много выпила. Понимаю это по ее глазам. Ей нужно идти на дежурство только завтра вечером. Она могла бы поехать домой вместе с Эйриком и переночевать там. У меня сжимается сердце. Сигрюн беседует с Ребеккой — профессиональный разговор, понятный только врачам и студентам-медикам. Но вдруг они переходят на музыку. Говорят о трио си мажор Брамса, которое они могли бы сыграть, если бы у них было время. В Киркенесе есть превосходный виолончелист. Меня трогает мысль, что Ребекка продолжает играть, что вступила в Общество любителей камерной музыки — эти любители образовали свою сеть по всему миру и поддерживают связь друг с другом, дабы иметь возможность исполнить что-нибудь вместе. Сейчас ее взгляд стал рассеянным и вместе с тем настороженным — таким взглядом женщины наблюдают друг за другом, когда хотят выяснить, кто им друг, а кто — враг, кто им должен понравиться, а кого следует ненавидеть. Это прожектор, которого Сигрюн не замечает. Она не понимает, что в эту минуту стоит на сцене. А Ребекка сидит в зале, и зал полон. И все эти зрители — Ребекка. Она сидит и на балконе, и в оркестре, она наблюдает за Сигрюн со всех сторон и пытается понять, почему до Осло дошли слухи о том, что этот районный врач и музыкант-любитель, именно эта женщина получила прозвище Дама из Долины.
Я смущен, видя их рядом друг с другом, так же, как был смущен, когда увидел Ребекку рядом с Марианне, когда вселялся в дом Скууга. Я был так близок с ними обеими, что у меня невольно возникает чувство вины. Я вел себя некрасиво по отношению к ним обеим. Вторгся в их жизнь. Соблазнил их со свойственной мне половинчатостью, оставаясь половинчатым даже теперь, когда Сигрюн, возможно, открыла передо мной дверь, пригласила к себе на вечеринку, в которой я не захотел принять участия, потому что был мстителен и не уверен в себе, потому что предпочел отправиться с Эйриком в Пасвикдален, болтать с ним ни о чем, лгать ему, потому что еще не готов открыть ему, что я проделывал с его женой лежа, сидя, стоя, что я ласкал ее, крал ее страсть, не требуя большего, да и не желая этого требовать.
Ребекка и Сигрюн обнимают друг друга. Я прослушал, о чем они говорили, пока был погружен в свои мысли. Эйрик смотрит на часы. Полночь уже миновала.
— Думаю, мне пора домой, — говорит он, взглянув на меня. — Завтра рано вставать.
— Да, — говорю я. — Надо ехать.
Ребекка, Сигрюн и Гуннар остаются. Я мог бы все изменить. Все стало бы по-другому. Но я ничего не предпринимаю для этого. Не потому что мне не хочется, а потому что вижу, как напряжен Эйрик — должно быть, он что-то заметил. Передумывать уже поздно. Вот тогда это действительно будет выглядеть подозрительно.
Ребекка отводит меня в сторону и демонстративно целует. Смотрит на меня такими голубыми глазами, что они сияют даже в сумерках Джаз-клуба.
— Глупый мальчик. Теперь берегись! Плохо, конечно, что мне придется одной возвращаться в отель, но чего не сделаешь ради того, чтобы мир услышал еще одну интерпретацию Второго концерта Рахманинова. Обещай мне, что завтра встанешь рано. И будешь заниматься восемь часов. Не меньше!
Она знает, чем можно меня поддеть. В довершение всего она засовывает обе руки мне в карманы брюк у всех на глазах.
— Ну хватит, — бурчу я и вынимаю ее руки.
Только на улице я осмеливаюсь снова взглянуть на Сигрюн. Она смеется и разговаривает с Гуннаром. В ее лице появилось что-то чужое.
В машине Гуннара Хёега с Эйриком Кьёсеном
По дороге в Пасвикдален я сижу в машине на переднем сиденье рядом с Эйриком. «Лада» районного врача осталась стоять у квартиры Сигрюн. Эйрик взял машину Гуннара — внушительный BMW, в котором слабо пахнет сигарами и мужским одеколоном, а приборная доска сделана из настоящего дерева. Я чувствую неловкость.
Эйрик о чем-то задумался, от него исходит мрачность. Много километров мы проезжаем молча.
— Что-нибудь случилось? — спрашиваю я наконец. — Я думал, ты будешь доволен таким вечером. Видеть, как твоя ученица расцвела пышным цветом…
— Я думаю не о Тане, — отвечает он, пока я закуриваю сигарету, смотрю на красный огонек, светящийся в темноте автомобиля, а потом на зеленый свет приборной доски, из-за которого мне чудится, будто я сижу в самолете. Падает редкий снег. На дорогу ложатся большие хлопья. Эйрик едет быстрее, чем обычно.
— Это из-за Сигрюн?
— Да. Она сегодня была сама не своя. Гуннар прав. С ней что-то творится. Надо ей как-то помочь. Но что я могу? Она справляется со своей работой. С виду она такая же, как всегда. И все-таки что-то не так. Ты ничего не замечал, когда вы с ней играли?
Муж оказывает доверие любовнику своей жены, думаю я. Впрочем, я не совсем настоящий любовник. Однако понимаю, что мне она может рассказать то, чего никогда не расскажет Эйрику. Она выбрала меня в доверенные и рассказала мне о своей жизни с ним. Но ему не рассказала того, что рассказала мне. Эйрик стал рогоносцем. Когда я вижу Сигрюн, мне всегда кажется, что она думает: а вдруг этот парень подарит мне ребенка? Или так: этот парень был женат на моей сестре. Я не обольщаюсь и не верю, что просто привлекаю ее сам по себе. Я понимаю, какую играю роль. И чувствую себя чернокожим слугой, который таращит глаза на заднем фоне «Олимпии» Мане. Ее привлекает то, что я жил с Марианне и даже был на ней женат. Она сделала Марианне самым важным человеком в своей жизни. Предпочла не видеться с нею, когда они обе стали взрослыми, мало того, она сочла Марианне самой важной отрицательной силой в своей жизни. Я просто посол от врага, хотя сама Марианне уже умерла. Но вместе с тем я в качестве посла могу играть на пианино. Поощрять ее и внушать ей уверенность в себе, которой, по ее словам, у нее никогда не было.
Эти мысли мелькают у меня в голове, пока я думаю, как ответить Эйрику на его вопрос.
— Я же не знаю, какой Сигрюн была раньше, — произношу я наконец. — Когда мы с ней играем дуэтом, она поглощена только музыкой.
— Да-а, это я знаю, — нетерпеливо говорит Эйрик. — Но в прежние времена она не стала бы разводить такую таинственность. Тогда бы она играла с тобой в общей гостиной. Понимаешь?
Мне противен этот разговор, но я продолжаю:
— Ей неприятно, что я был мужем Марианне, — говорю я. — Мы оба необъяснимо связаны с прошлым. Может, поэтому мы и можем играть дуэтом?
Он не отвечает на мой вопрос. И у меня возникает чувство, что он разоблачил нас, но не хочет об этом говорить. Наверное, поэтому он и едет так быстро? Эйрик, не выпивший ни капли, совершенно трезвый, из нас двоих хуже владеет собой.
Дальше мы едем молча.
— Как-нибудь мы еще поговорим об этом, — говорит он, когда мы проезжаем 96 параллель.
Последний сон
У нас с Сигрюн теперь почти не бывает откровенных разговоров. Теперь она работает больше, чем обычно. Но однажды мы с нею снова играем сонату ля мажор Брамса у них в гостиной. И на этот раз струна не лопается. Между нами возникает нервное напряжение, словно мы первый раз услышали эту музыку. Я не понимаю, откуда у Сигрюн такая техника, ведь она так занята, что у нее почти не остается времени на занятия музыкой. Когда она успевает заниматься? Она выглядит усталой, хотя пьет значительно меньше, чем раньше. Делает глоток, когда мы заканчиваем играть, я делаю гораздо больший. Мы сидим рядом и беседуем.
— Нас с тобой связывает только Брамс, — грустно говорю я.
— Ты знаешь большой коричневый альбом камерной музыки, выпущенный Deutsche Grammophon? Я попросила Кьелля Хиллвега из Норвежского музыкального издательства прислать мне его сюда из Осло. Для образования. Я не знала этих произведений. Трио си мажор, секстеты, не говоря уже о квартетах.
Я киваю:
— Если уж начал слушать Брамса, этот кубок следует выпить до дна. Может, я не случайно отказался играть концерт си-бемоль мажор Брамса и предпочел ему Рахманинова. Чтобы Брамс связал нас с тобой?
— А что связало тебя с Марианне? — спрашивает она, помрачнев.
— Джони Митчелл.
Она кивает.
— Но ведь Марианне не пела?
— Нет.
— Она только слушала пластинки?
— Да.
Мне хочется остановить ее мысли. Я обнимаю ее. Целую. Она не противится, но держится как-то отстраненно. Я начинаю наш обычный ритуал. Но все изменилось. Марианне, думаю я. Она все время стоит между нами.
Сигрюн неподвижно лежит на диване.
Я собираюсь уходить. Сигрюн нежно целует меня на прощание и уверяет, что все в порядке, просто она очень устала. В последнее время у нее было слишком много работы.
— Мы должны продолжать играть дуэтом, — говорит она.
— Да.
Вернувшись к себе в интернат, я ложусь на кровать с бутылкой водки. Но через пару глотков уже засыпаю. Мне снится, будто я в доме Скууга. Я думал, что, кроме меня, в доме никого нет, но неожиданно слышу на лестнице какой-то звук. Из подвала поднимается Марианне. Следом за ней идет Аня. На них надето то, в чем они мне особенно нравились. На Ане лиловый джемпер, черные брюки и войлочные тапочки. На Марианне зеленая куртка, потертые джинсы и коричневые старомодные резиновые сапоги. Несмотря на то что Марианне одета как для прогулки, она проходит в гостиную и садится на диван рядом со мной, Аня же подходит к роялю, садится и начинает тихонько играть. Звучит красиво. Что это она играет? Я с удивлением поворачиваюсь к ее матери. Да это же Джони Митчелл! «Blue». Из того альбома, который Марианне так и не дослушала до конца. Аня играет на память, пальцы летают по клавишам, гаммы, интервалы, спеть это способна только Таня Иверсен.
— Аня освободилась, — с улыбкой говорит Марианне и сжимает мою руку.
Она смотрит на дочь с материнской гордостью. Аня продолжает играть. Она еще никогда не была так далека от меня, как в эту минуту.
— Не жалей об этом, — говорит мне Марианне. — Ведь у тебя есть я.
До чего же хорошо сидеть рядом с Марианне и просто держать ее за руку!
Мы слушаем Аню. Она закончила играть. Встает и раскланивается перед нами.
— Иди и ложись, девочка моя, — говорит Марианне.
Аня повинуется. Я слышу, как она поднимается в свою комнату. И думаю, что она вот-вот ляжет в кровать, на которой обычно спали мы с Марианне.
— А где буду спать я? — растерянно спрашиваю я у Марианне.
— Здесь, на диване, — отвечает она.
На какое-то мгновение мне кажется, что я держу в объятиях Сигрюн. Но я узнаю шарящие руки Марианне. Мне приятно, что она меня обнимает.
— Но это уже последний сон, — говорит она. — Отныне останется только действительность.
Концерт с Маргрете Ирене
В середине февраля Сигрюн приходит ко мне в интернат и показывает заголовок в местной газете: «Маргрете Ирене Флуед ездит с концертами по Северной Норвегии. Она одна из самых талантливых пианисток Норвегии. Ученица доктора Сейдльхофера в Вене. Приедет в Киркенес в ближайший понедельник. Будет исполнять Бетховена и др.»
— Мне об этом сообщил Гуннар. Ведь он знаком с твоим импресарио. Вот я и подумала, может, ты учился вместе с этой Флуед.
Я киваю. И думаю, что свет на Севере не подходит для лжи. Стояла полярная ночь. День прятался вдалеке на юге и дышал оттуда на нас красноватой синевой. Но вот все меняется. Световой день растет с каждым днем. Я уже давно играю для учеников жизнерадостные произведения — сюиту «Из времен Хольберга» Грига. Багатели Бетховена. Баллады Шопена.
— Мы с Маргрете Ирене были влюблены друг в друга, — говорю я. — Она была первой женщиной в моей жизни.
— И ты говоришь мне это только теперь? — Сигрюн обиженно смотрит на меня.
— Я уже тогда знал, что не останусь с ней.
— Но ты спал с ней?
— Именно это я и пытаюсь тебе сказать, — упрямо говорю я. — Можно спать с женщиной, зная, что не останешься с ней на всю жизнь.
— Юношеские бредни! — сердито говорит Сигрюн.
Но что-то в моих словах ее задевает. Как будто она сама еще не прошла эту юношескую стадию. Она как будто задумывается и смотрит на свою жизнь с той позиции, с какой смотрел я, когда все было возможно.
— Ладно, пошли, — говорю я.
Она едва заметно кивает головой.
В этот февральский понедельник мы с Сигрюн только вдвоем едем в Киркенес. Я думал, что Эйрик поедет с нами. Но у него в этот вечер репетиция с ученическим хором. Они разучивают «Hear My Prayer» Мендельсона. Я сижу в старой «Ладе» рядом с районным врачом. Сигрюн курит как заведенная.
— Почему с нами не поехала Таня Иверсен? — спрашивает она.
— У нее свои дела, — отвечаю я. — Так сказать, привилегия молодости.
— Ты говоришь как старик. Вы с нею одногодки. Могли бы даже пожениться!
— Не дразни меня!
— Потому что у тебя есть в запасе синеокая Ребекка? — спокойно спрашивает Сигрюн, глубоко затягиваясь. — Ты запутался в своих дамах, Аксель. Как я могу относиться к тебе серьезно?
Относиться ко мне серьезно, думаю я. Сколько слов я еще должен ей сказать, чтобы она воспринимала меня не как интервента или слишком молодого мужа ее сестры? Когда мы так разговариваем, мне кажется, что мы никогда не спали друг с другом.
Потому что она никогда не обнажается.
Нам о многом следует поговорить. Но слова не находят дороги между нами. Лишь когда мы уже подъезжаем к Киркенесу, Сигрюн спрашивает:
— У тебя с ней было серьезно? Ты любил ее? По-настоящему?
Что-то в ее голосе заставляет меня повернуться и посмотреть на нее. Я вижу ее профиль. И понимаю, что она вот-вот рассердится. Меня это радует. Неужели она ревнует меня? К Маргрете Ирене? К той, с которой я так плохо обошелся? Которая была первой? Была только шагом на этой дороге?
— Тебе действительно это интересно? — спрашиваю я. — Меньше всего мне хотелось, чтобы это была она, но так получилось. Я стремился уйти от нее, даже когда мы лежали рядом.
Несколько километров мы проезжаем молча.
— А почему?
— Почему что?
— Ты стремился уйти от нее?
— Потому что мы не подходили друг другу. Может, я и подходил ей. Но она не подходила мне.
Сигрюн долго о чем-то думает.
— И ты это сразу понял?
Я киваю.
— Но каким образом?
Я быстро глажу ее по плечу. В ней всегда появляется что-то почти детское, когда она таким образом пытается что-нибудь у меня выведать.
— Просто понял, что это ошибка. В то время она была… как клещ. Некрасиво звучит, но я чувствовал, что должен стряхнуть ее с себя.
Сигрюн смотрит прямо на дорогу. Я замечаю, что она ведет машину медленнее, чем обычно. Мы проехали еще совсем немного.
— У меня так было с Эйриком, — говорит она.
— Как так?
— Он слишком быстро решил, что я именно та женщина, которая ему нужна. Это он решил, что мы должны быть вместе. У меня никогда не было свободы выбора.
Мы очень медленно проезжаем 96 параллель.
Мне не хочется говорить. Да этого и не требуется. Сигрюн тоже предпочитает молчать. Мы достаточно знаем друг о друге, думаю я по пути к концертному залу. На этот раз мы с нею ничего не пили. Она должна будет вернуться домой. Гуннар Хёег стоит и ждет нас, но настроение не такое, как в прошлый раз. Сегодня не будет никаких вечеринок. Вид у Гуннара нездоровый. Он быстро целует Сигрюн в щеку, дружески, но сдержанно здоровается со мной. Этот вечер принадлежит Маргрете Ирене. Молодой талантливой пианистке, игру которой мы жаждем услышать. Которую занесло в самый центр холодной войны. Интересно, знает ли она, что я здесь? — думаю я. Решила подразнить меня? Или, думая так, я придаю слишком большое значение моему присутствию в ее жизни? Может, я просто безумец, поверивший, что все на этом свете вращается вокруг меня?
Нет. Я так не думаю. Таня Иверсен научила меня, что значит находиться вне центра событий. Я видел, как она ушла в тот вечер с Габриелем Холстом в отель. После этого она почти не разговаривала со мной. Должно быть, он многое рассказал ей. У меня опять появилось чувство, будто я где-то вне действительности, которое я испытал в больнице Уллевол среди тех, кто пытался уйти из жизни, и даже почти успешно, но все-таки остался в живых. И, сидя в концертном зале рядом с Сигрюн, с другой стороны которой сидит Гуннар Хёег, я вдруг понимаю, что и она тоже была там, среди пытавшихся. Мы оба знаем, что это такое, но никогда не скажем об этом друг другу.
Маргрете Ирене Флуед.
Она выходит на сцену в темно-сером брючном костюме, который выгодно подчеркивает ее тонкую талию и красивую грудь. Волосы уложены пучком. Прическа подчеркивает длинную шею. Она стала взрослой. И очень красивой, думаю я. Сколько времени прошло с тех пор, как я лежал на ее кровати в их квартире? С тех пор, как она держала меня, словно в тисках, и не хотела отпускать? С тех пор, как она верила, что мы с нею всегда будем вместе? Но этого не случилось. И все-таки она навсегда останется для меня Маргрете Ирене Флуед. Скромной и в то же время амбициозной. Лучшей и самой верной моей подругой, хотя я и не понял этого в свое время.
Она кланяется. Потом смотрит прямо на меня, словно заранее знала, где именно в зале я буду сидеть, и машет мне рукой.
Словно преподносит на ложечке: сегодня вечером она будет играть для меня.
— Ты должен махнуть ей в ответ, — шепчет мне Сигрюн.