Дама из Долины Бьёрнстад Кетиль
Ученики здороваются со мной, словно я один из них. Я быстро нахожу с ними общий язык. Они расспрашивают меня, как прошло турне. Я сижу за тем же столом, что и Таня Иверсен. Она сидит напротив меня и почему-то делает вид, что мы незнакомы. Зато оживленно болтает с парнем с длинными волосами и первыми пробивающимися усиками.
Я разговариваю с другими учениками. Для них я экзотический персонаж. Хотя я не имею отношения к среде любителей рока, у нас есть о чем поговорить. Я приехал из Осло. Им кажется, что я должен знать все, что происходит в мире. Они спрашивают меня, видел ли я фильм «Вудсток».
— Конечно, видел, — отвечаю я.
Опять Марианне. Будучи на семнадцать лет старше, она научила меня разговаривать с моими сверстниками. Я даже говорю ее голосом, когда рассказываю сидящим за столом ученикам о Нике Дрейке и Джони Митчелл. Таня Иверсен настораживается и смотрит на меня.
— Джони Митчелл? Это она написала «Both Sides Now»?
Я киваю.
— Красивая мелодия, — говорит Таня. — Но текст еще лучше. Хотя я пока что еще не побывала на этих двух сторонах.
— А где ты побывала? — осторожно спрашиваю я.
Она не отвечает.
Мне хочется вернуться в свою комнату, и я извиняю себя тем, что у меня еще много работы. Ученики собираются на вечерние посиделки. Обычный воскресный вечер в Высшей народной школе. Некоторые ученики уехали на воскресенье домой, чтобы повидаться с родными. Другие, которые, как Таня, остались в школе, будут валяться на кроватях, курить, слушать пластинки или читать. Сейчас они собрались в гостиной, чтобы петь, болтать и читать вслух стихи. Таня Иверсен вопросительно на меня смотрит.
— Увидимся завтра, — говорю я.
Урок музыки в стенах монастыря
Таня Иверсен приходит во второй половине дня, когда я сделал первый перерыв в своих занятиях. Ученики были в классах. Я мог спокойно заниматься. Но начало было неимоверно тяжелым. После нескольких месяцев перерыва я пробую начать с этюдов Шопена и обнаруживаю, что мои пальцы превратились в бессильные жирные сардельки, как говорила Сельма Люнге. Трудно поверить, что через несколько месяцев я смогу играть концерт Рахманинова с Филармоническим оркестром. Коричневое пианино обладает далеко не той упругостью, как Анин «Стейнвей». Значит, чтобы достичь тех же результатов, мне придется больше заниматься, играть жестче и медленнее. И самое малое по семь часов в день. Другого выхода нет.
Таня решительно стучит и открывает дверь прежде, чем я успеваю нажать на ручку. Она раскраснелась, веселая и быстрая, как ласка. На лице широкая улыбка.
— Где ты была?
— Ходила на лыжах!
— С Эйриком?
— Да, небольшой группой мы ходили далеко в лес. Жаль, тебя не было с нами! Свежий воздух придает человеку уверенности в себе. Это почти то же самое, что курить травку. Или как особенно…
Я был таким разбитым, что едва справился с завтраком.
— Ну и глупо, — говорит она.
Мы стоим почти вплотную друг к другу. Я чувствую ее свежее дыхание.
— Может, мы… — говорит она, бросив взгляд на постель.
Я прижимаю ее к себе. Ее тело напоминает мне Аню, какой она была до того, как похудела. Длинные руки и ноги. Юные мышцы.
— Я только что приняла душ, — говорит она, не дождавшись моего ответа. — Чувствуешь, как хорошо от меня пахнет?
— Нельзя начинать с этого конца, — твердо говорю я. — К тому же я вижу, что ты настроена серьезно.
— Траханье — это вообще серьезно.
— Согласен. Но нам надо сделать выбор.
— Понимаю, — с улыбкой говорит она. — На первом месте занятия. На втором — траханье?
Я смеюсь и качаю головой. Она сердится.
— Это из-за Сигрюн, да? Ты уже по уши втюрился в эту даму? Тебе нужна только она?
— Не надо так говорить о ней! Во всяком случае, не так! Пожалуйста. Когда-нибудь потом я тебе все объясню.
— Ну, тогда можешь учить меня играть на пианино, — мрачно говорит она и садится за инструмент.
Я не знаю, что говорить. И что делать. Таня так же страстно тоскует по чему-то иному, как и я сам. Меня это трогает. Я не спускаю с нее глаз. Она все больше напоминает мне Аню. А Сигрюн — Марианне. Или это только игра моего воображения? Но ведь я знаю, что это так. Сигрюн похожа на Марианне, как могут быть похожи только сестры. Сигрюн лечит. Таня вызывает тревогу.
— Что-то не так? — испуганно спрашивает Таня; она чуть не плачет.
— Все в порядке, — успокаиваю я ее. — Прости, я просто задумался. Ты напоминаешь мне одну девушку.
— У тебя такое богатое прошлое? — сердито спрашивает она.
— Она умерла.
— И я напоминаю тебе покойницу? — Таня с любопытством смотрит на меня.
— Да. Но дело не во внешности. Все дело в обстоятельствах, в которых мы сейчас находимся.
— Это была Аня?
— Да.
— Имя тоже похоже.
— Не думай об этом.
— Конечно, я буду думать. И я не хочу ни на кого быть похожей. Тем более на покойницу.
Я долго молчу.
— Аня тоже тосковала по чему-то новому, — говорю я наконец. — Во всяком случае, мне так казалось. От нее ждали многого, она была совсем юная.
— Кто ждал?
— Ее родители. Вернее, отец. И учительница музыки. Аня была бесподобной пианисткой, а ей не было еще и шестнадцати.
— У тебя с ней что-то было.
— Да. Нет. Не так. Мы с ней переспали. Но она находилась в это время где-то очень далеко, если ты понимаешь, что я имею в виду. Удовольствия от этого она не получила. Между Аней и жизнью стеной стояла музыка. Музыка давала ей ту свободу, которую человек ощущает в тюрьме. Постепенно он уже не может обойтись без преград.
— Это я понимаю. — Таня кивает. — Свобода появляется тогда, когда возникают рамки.
— Именно так!
— Мои родители свободны в рамках своей церкви. Церковь учит их всему, чего они не должны делать. Поэтому они любят то малое, что им разрешено.
Я смотрю на нее. Теперь она серьезна и сосредоточенна.
— Знаешь, я даже завидую этой Ане, — говорит Таня. — Она могла делать то, что нравилось ее родителям. А я только сердилась и перечила им, потому что терпеть не могла ни их Бога, ни их церковь. Хотела идти своей дорогой. Но на такой дороге не бывает учителей. Кроме парней, конечно. Для простейших задач они годятся.
— И ты могла спать с кем придется? — спрашиваю я.
— Мне это не очень нравилось. Но ведь как-то надо проводить время! — Она многозначительно ударяет по клавишам.
— Можешь продолжать в том же духе! — говорю я. — Стой на своем! Только скажи, разве нельзя было читать книги? Или научиться играть на гитаре? Это могло бы пригодиться тебе в будущем.
— Но и книги, и музыка были запрещены! — сердится она. — У нас дома на полке стояла только Библия!
— Как же родители решились отправить тебя в эту школу?
— У них не было выбора. Вмешалась служба опеки.
— Что ты натворила?
— Уехала с шофером-дальнобойщиком в Ивало. Это в Финляндии, далеко от границы. Он сказал, что он золотоискатель. Что он осыплет меня золотом, если я буду делать то, что он хочет.
— А чего он хотел?
— Можешь не спрашивать.
— И тебе это нравилось?
— Привыкла постепенно. Но кричать «ура!» мне не хотелось.
— Ты думала о золоте?
— Не смейся надо мной! Конечно, я не верила этим басням. Но я хотела уехать куда глаза глядят. По-своему он был даже добрый. Мы жили в маленьком отеле в Ивало. Жить в отеле уже само по себе казалось мне сказкой. Мы были в Финляндии. Чужая страна. Чужой язык. Думаю, тебе не понять, что это означает для человека, который никогда никуда не ездил. А только до безумия мечтал об этом.
— Я тоже не слишком много ездил.
— Не смейся. Ты проехал вдоль всего побережья Финнмарка. Приехал к нам из Осло. Я могла бы прожить в Осло всю жизнь. Это точно.
— Откуда ты знаешь? Там все не так, как ты думаешь. Даже большой город не такой, каким он тебе кажется отсюда. И если на то пошло, жизнь там мало чем отличается от вашей.
— Неужели? Знаешь, по-моему, ты трахался намного меньше, чем я. Что-то по тебе это не заметно.
— Есть много способов трахаться… если уж ты непременно хочешь употреблять именно это слово. Тебе могут трахать и мозги тоже.
— Как раз этим и занимались мои родители! Слышал бы ты их, когда они в церкви доводят себя до исступления. Когда вскакивают, подняв руки, и кричат. Как в экстазе. Будь я проклята! Честное слово. Они орут так, что стены дрожат. А их глупая и невыносимая музыка? После этих посиделок мама возвращается с сыпью на шее. А отец — с мокрыми губами. Я не могла этого выдержать.
— И что же сделала служба опеки?
— Дала свое заключение. Мол, я могу покатиться по наклонной плоскости. Поэтому мне необходимо учиться в Высшей народной школе.
— И ты приехала сюда?
— Да, слава богу. Здесь у меня еще есть надежда, что случится что-нибудь прекрасное.
— Значит, скажем так: Аня мечтала от чего-то освободиться, а ты — что-то обрести. Договорились?
— Думай как хочешь. — Таня кусает ногти.
— Вечное равновесие между дисциплиной и хаосом, — говорю я и сам слышу, как высокопарно это звучит. Словно эхо голоса Сельмы Люнге. Но удержаться я не могу. — Нам нужна дисциплина, но нам нужен и хаос. Моя мама была человеком порядка. Она каждый день ходила на работу. Каждую субботу утром мыла весь дом. Но воскресенье принадлежало ей. Тогда она пила. Праздновала конец недели. И слушала Баха, включив звук на полную громкость. Тогда она выливала на отца весь яд, скопившийся в ней за неделю. Она как будто сознательно жаждала потерять над собой власть. А если этого не случалось, в доме нарастало напряжение, которое рано или поздно вырывалось наружу.
— И что тогда случалось?
— Могу привести в пример последний раз. Да, что же тогда случилось?
Я медлю. А потом пытаюсь рассказать Тане Иверсен о маминой смерти. Я столько раз рассказывал об этом чужим людям. Но теперь я словно впервые понимаю то, о чем говорю. И моя история становится страшной. Я путаюсь в словах, вспоминая трагедию, случившуюся в то воскресенье. Вспоминаю яркий утренний свет. Четвертую симфонию Брамса, которую передавали по радио. Помню, что Катрине читала «Гроздья гнева» Стейнбека. Помню, как мы все пошли купаться в Люсакерэльве возле Татарской горки. Помню, мы быстро поняли, что течение слишком сильное. Помню две бутылки красного вина и то, что в тот день мама начала пить уже с утра. Помню, как почернели ее глаза, когда она сказала, что все-таки хочет искупаться. Помню страх, охвативший отца, когда он увидел, что она заплыла слишком далеко и ухватилась за скалу, чтобы справиться с течением. Помню, как она разжала руку и ее понесло к водопаду, помню, как отец схватил ее, и его самого тоже чуть не унесло течением, если бы я не удержал его, не спас. Хотя у нас с отцом были весьма прохладные отношения, я спас его, но тем самым убил маму, которую любил больше жизни. Убил, потому что удержал отца, потому что нас всех охватила паника, потому что рядом стояла и выла Катрине.
— А потом, — продолжаю я, — моя жизнь словно приросла к этому месту. К долине и реке. И у меня как будто уже не было причин стремиться куда-то еще. Да и теперь нет. Но все-таки я здесь.
Мы разговариваем с Таней Иверсен. Я рассказываю ей историю, которую сам осознал до конца только теперь. Которая и не была никакой историей, во всяком случае, историей, понятной людям, разве что немного мне самому. Но я ясно вижу, как Таня сидит за пианино и ждет, что я наконец скажу то, что важно именно для нее, скажу, что я все-таки не могу быть ее учителем. Ведь я не верю тому, чему научился сам! Меня словно что-то гнало сквозь образы, какие-то причины заставляли меня цепляться за местность, с которой я был не в силах расстаться. Может, поэтому меня и тянуло к Ане? Только потому, что она жила на Эльвефарет, продолжении Мелумвейен, улицы моего детства? И только потому после ее смерти я не мог расстаться с этим местом, осознанно или бессознательно возвращался туда, и жизнь в комнате у Аниной матери предпочел свободной жизни в квартире, подаренной мне моим учителем музыки Сюннестведтом?
— В основном для меня имели значение люди, которым нравилось, что я играю на фортепиано, — говорю я Тане. — Только благодаря инструменту я становился заметным. Но самое большое значение имел для меня дом Скууга, где посреди гостиной стоял великолепный «Стейнвей». Там я становился заметным. Становился личностью. Хотя вообще-то был никем. И ничего этого я не понимал до тех пор, пока впервые не рассказал это тебе, глядя, как ты сидишь у пианино и думаешь или веришь, что я могу чему-то тебя научить.
— Научи меня чему-нибудь, — тихо просит Таня.
Она сидит, сгорбившись, и слушает. Что, интересно, она поняла из моей истории? — думаю я.
— Может, я и мог бы чему-нибудь тебя научить, — говорю я. — Только вот — чему?
— Покажи хотя бы, как ты играешь на пианино.
— Тогда садись ко мне на колени, — говорю я.
— С удовольствием. — Она встает.
Я сажусь на табурет перед инструментом. Она садится ко мне на колени. И вдруг начинает смеяться.
— Вот это урок! — весело говорит она.
— Сосредоточься! — шиплю я на нее и краснею.
— Постараюсь, — хихикает она.
— Бах, — говорю я. — Без него нам не обойтись.
Она ерзает у меня на коленях, пытаясь завести меня.
— Прекрати! — строго говорю я.
— Я ничего не делаю. Но стальная пружина должна находиться посередине.
— Бах, — повторяю я. — Я велел, чтобы ты сосредоточилась.
— На чем я должна сосредоточиться?
— Положи свои пальцы на мои. Чувствуешь? Так.
Она повинуется. Я начинаю играть медленную прелюдию до-диез минор из второго тома «Хорошо темперированного клавира» Баха. Она выразительна и вместе с тем показательна для движения рук. Таня словно приклеилась ко мне и чувствует, как мои пальцы скользят по клавиатуре. Внимательно слушает. Мне хочется, чтобы она прочувствовала каждое движение, которое необходимо, чтобы овладеть этим инструментом. Она сидит у меня на коленях, как маленькая девочка. Внимательная и восприимчивая. Пристально следит за ритмичными движениями моих рук, легко и игриво держит свои пальцы на моих, но не мешает мне.
Неожиданно я слышу, как что-то вплетается в музыку. Ее голос. Таня поет. Сначала почти неслышно. Потом более громко, уверенно. Она поет не мелодию, ее она не знает. Но поет в соответствии с гармонией. Поет нижний голос в до-диез миноре. Вариации Тани Иверсен на тему Баха. Я с трудом верю своим ушам. Она поет, не сознавая, что делает. Почти не открывая рта. Поет не для того, чтобы произвести впечатление. А исключительно для себя.
Вдруг она умолкает. Понимает, что я ее слушаю.
— Продолжай, Аня, — прошу я.
Неужели я действительно сказал «Аня»? Заметила ли это Таня? В таком случае она не подала виду.
Но я уже перестал играть.
Она продолжает петь. Продолжает ткать дальше эту прелюдию, не нарушая настроения и не стремясь ничего доказать. Она вся в музыке. Глаза у нее закрыты. Я не двигаюсь. Не знаю, куда девать руки. Боюсь ей помешать. Она освободилась от моих указаний. Может самостоятельно двигаться дальше. И осмеливается занять нужное ей пространство. Словно подсознательно понимает, что я одобрю все, что она делает. В монастырских стенах звучит песня. У Тани чистый и звучный голос. Большой диапазон, неожиданно она импровизирует почти в трех октавах, берет ля малой октавы, но не резко, и переходит на альтовый тембр с таким грудным звучанием, какому ее не смог бы научить ни один учитель музыки.
Таня поет, словно хочет вернуть мне долг, думаю я. Мне понадобились слова, чтобы рассказать ей о своей жизни. Она пользуется голосом, чтобы рассказать мне другую историю. Сидит у меня на коленях, и я боюсь обнять ее, чтобы не помешать ей, не прервать. Она поет, обратившись к другому месту в своей жизни. Пение должно помочь ей расстаться с тем, что было. Она поет, захваченная звуком собственного голоса, своим чувством. Поет, пораженная, почти шокированная тем, что лежит у нее на сердце, что хранилось там неоткрытым так много лет. Она поет, пробиваясь к иным возможностям, иным ландшафтам, кроме тех, которые она видела до сих пор. А я сижу здесь с единственной мыслью, что это происходит, что это так же грандиозно, как рождение ребенка, и так же естественно. Таня еще не знает, что она что-то открыла. Не знает, каким важным окажется для нее этот день. И я вспоминаю собственные дни, когда я занимался до умопомрачения, чтобы воссоздать восторг, который должен был чувствовать давно умерший композитор, то непосредственное чувство, которое охватывает тебя, когда выкристаллизовывается идея, когда мелодия крепнет и все ноты находят свое место. Пробившись сквозь джунгли знаний и теорий, музыка попадает на нотную бумагу, а потом ее воссоздают люди, которые даже не знали сочинившего ее композитора. Но именно здесь, в этой комнате, в моем временном пристанище в интернате Высшей народной школы Сванвика, на границе с Советским Союзом, Таня Иверсен объединяет в себе и композитора, и исполнителя. Она сидит у меня на коленях и поет для меня. Но нет причины для того, чтобы она продолжала так сидеть, когда перестанет петь. Ей не нужно чувствовать движение моих пальцев. Не нужно это коричневое пианино с жевательной резинкой, приклеенной под клавиатурой. Все, что ей нужно, заложено в ней самой. Она может спокойно встать и ходить по комнате, продолжая петь с закрытыми глазами, как в трансе. И хотя она неожиданно разражается рыданиями, пытаясь понять, что же такое произошло, она еще не знает, что урок окончен, и мое назначение лишь в том, чтобы поздравить ее, утешить, погладить по голове и сказать, что я никогда ничему не смогу ее научить.
В землянке с Эйриком Кьёсеном
Таня ушла, а я продолжаю сидеть в глубокой задумчивости.
Я бы никогда не смог сделать то, что сделала она. Она, у которой не было для того никаких предпосылок, чему-то научила меня, хотя мы оба считали, что будет наоборот. В моей комнате, словно эхо, звучит голос Габриеля Холста. Он что-то пытался втолковать мне. Что-то, чего я так и не понял.
Я встаю и подхожу к окну. Долина покрыта снегом. Все заливает ослепительный синий свет. Я знаю, что мне нужно вернуться к пианино и Рахманинову. У меня больше нет времени на рассеянность.
В дверь стучат.
— Кто там? — неохотно спрашиваю я.
— Это Эйрик.
Ну конечно, думаю я. Хочет поговорить со мной. Узнать обо мне побольше. Не исключено, что его попросила об этом Сигрюн.
Эйрик стоит за дверью в джинсах и фланелевой рубашке. Мальчишеская улыбка. Открытый и вместе с тем немного настороженный взгляд. Он не может не нравиться. Легко понять, что в нем пленило Сигрюн. Он может нести ее на руках до конца жизни, если только это именно то, что ей нужно.
— У тебя все в порядке? — озабоченно спрашивает он.
— Да. Сигрюн уже уехала?
— Уехала. Просила передать тебе привет. Велела заботиться о тебе.
— Заходи, — приглашаю я его.
— Мне всегда бывает как-то не по себе, когда она уезжает, — говорит он, словно читая мои мысли. — Ее нет, и мне приходится самому чем-то заполнять дни. Но я к этому привык. У меня есть мои ученики. И природа. Я хотел пригласить тебя к себе в Землянку.
Я колеблюсь. Он это замечает.
— Хочется с тобой побеседовать.
Что это, приглашение к откровенности?
— А ты угостишь меня водкой?
— Если тебе это так необходимо. — Он встревожен и опускает глаза. — Ты уверен, что без водки не обойдешься? Вставай, пошли.
Мы петляем между соснами, и я рассказываю ему о Тане Иверсен. Как она начала петь под аккорды Баха. Сначала неуверенно. Потом тверже. И наконец разразилась бурными рыданиями. Эйрик серьезно слушает.
— То, чего тебе удалось достичь сегодня, нам не удалось за целый год, — признается он.
— Это не мне. Единственное, что я мог предложить ей, — это свои колени. И пальцы. Все остальное она сделала сама.
— Ты сумел нажать на нужные кнопки. — Он доволен. Мне хочется сказать, что Таня ощущала давление не только моих пальцев. Но это было бы некстати. Надо помнить, что меня устраивает мое положение в этой школе. Поскольку Эйрик предложил мне заниматься с учениками, я могу чувствовать себя почти членом учительского коллектива. Если захочу. Учителя хорошо ко мне относятся. Лучше, чем я того заслуживаю. Эйрик шагает по снегу рядом со мной, он весел и доволен, что вытащил меня к себе, и похож на хоккеиста из сборной Рёа — знакомый и в то же время чужой. Я не знаю, из какой он среды. Ничего не знаю о спорте. И тем не менее нам легко разговаривать друг с другом, потому что он тоже занимается музыкой. Потому что когда-то играл фортепианный квинтет Франка. Потому что он женат на Сигрюн.
Странно быть в доме без нее. Я сижу на месте Сигрюн. Мне еще непонятно, насколько я могу быть с ним откровенным. Я сижу, скрестив ноги и глядя в окно, и испытываю неловкость. Словно мои чувства слишком очевидны. Словно он может видеть и читать их, даже если я не говорю ни слова.
Но пока что он ничего не замечает. Он возится на кухне. Достает бутылку водки, две рюмки и наливает нам обоим.
— Я думал, что ты не пьешь, — говорю я.
— Учителя не должны пить в присутствии учеников, это ясно. Да у нас и нет такой потребности. Хотя мы обычные смертные, как все. Я пью, только когда здесь нет Сигрюн. — Он садится. — Ты еще этого не понял?
— Что я должен был понять?
— Что Сигрюн любит выпить.
— Я тоже люблю выпить.
— Нет. Ты пьешь иначе. Ты пьешь открыто, если можешь. Во всяком случае, не обращаешь внимания на то, что про тебя подумают. А Сигрюн пьет по-другому. Она прячет бутылки.
— Но это не отражается на ее работе?
— Никогда. Или почти никогда. Хотя откуда мне знать? Ведь я не живу в Киркенесе.
Да, думаю я. Не живешь. И контролировать ее не можешь. Так же, как я не мог контролировать Марианне, когда она покидала дом на Эльвефарет. Неужели до него не доходили сплетни о Сигрюн? Знает ли он, что даже Ребекка Фрост в далеком Осло слышала разговоры о районном враче Сигрюн Лильерут? Мы смотрим друг на друга. По-моему, он что-то понимает, думаю я. Но как бы то ни было, а этот разговор начал он.
— Можно послушать музыку, — предлагает Эйрик.
— Не надо. — Меня охватывает неприятное чувство. — Давай на этот раз обойдемся без музыки.
— Мне тоже сейчас не до нее, — признается он. — Только не сегодня.
— Почему нам с тобой сегодня не до музыки? — спрашиваю я.
Эйрик начинает смеяться. Он не хуже меня понимает абсурдность нашего разговора. Его смех разряжает атмосферу. Я тоже смеюсь.
— Да, так почему же нам сегодня не хочется слушать музыку? Разве плохо ее сейчас послушать? — спрашивает он и смеется до икоты. — По-моему, именно в такой вечер нам не помешает немного музыки.
— Там стоят Шуберт, Бах и Бетховен, — говорю я и смотрю на собрание пластинок на высокой книжной полке. — Великие шедевры.
— Ну и пусть себе стоят с богом, — серьезно говорит он.
Мы больше не смеемся.
— Ты хотел о чем-то поговорить со мной?
Он оглядывает комнату.
— Ни о чем серьезном. Правда. Хотел только убедиться, что тебе хорошо. Меня немного удивляет, что тебе захотелось жить здесь, у границы, вместе с нами.
— Здесь хорошо. По-моему, замечательно, что вы живете здесь одной семьей. У вас столько возможностей. Я бы хотел вырасти в таком месте.
— Мы мечтали о ребенке, — говорит он. — С самого начала мечтали. Почему-то мне хочется, чтобы ты это знал. У Сигрюн была неудачная беременность, она говорила тебе о ней на похоронах. Я думал, что ты приехал сюда, чтобы лучше понять Сигрюн. Понять, какая она и много ли у нее общего с Марианне. Разве не так?
Может, рассказать ему все? Рассказать, что я уже давно одержим этой семьей. Что они все для меня перепутались. Что без них для меня нет жизни. Рассказать ему все, как я это себе представляю? Что двое из них умерли. Что осталась одна Сигрюн. И она — моя последняя надежда.
— Мы с Марианне ждали ребенка, — говорю я.
— Я знаю. Может, именно поэтому я и рассказал тебе про нас с Сигрюн.
— Ты знал Марианне? Вы часто встречались?
— Нет. Нечасто. У сестер всегда были сложные отношения.
— Почему?
— Вечное соперничество.
— Наверное, странно было видеть их рядом. Они были похожи как близнецы.
— Именно сходство и заставляло их скептически относиться друг к другу. Каждая узнавала в себе черты, которые ей не нравились в сестре. Они никогда не были подругами. Встречались в основном на семейных праздниках и юбилеях. Сигрюн боялась этих встреч и в самолете, когда мы летели в Осло, всегда принимала валиум.
— А почему так получилось?
— Это пошло еще с детства. Сигрюн, наверное, рассказала тебе об этом?
— Да, кое-что. Я понял это так, что Марианне не поддержала ее тогда, когда Сигрюн хотела заниматься музыкой.
— Странный конфликт. Тут я никогда не понимал Сигрюн до конца. Она как будто хотела обвинить сестру в чем-то, с чем не справилась сама. Ее мучила горечь и продолжает мучить до сих пор. Она нуждалась в Марианне, в этой горечи, но не хотела никому этого показывать. Пестовала свою горечь в одиночестве. Воздвигла запруду. Поэтому ей так странно, что Марианне больше нет, но еще более странно, что ты неожиданно появился здесь, у нас, как черт из табакерки.
У меня начинают пылать щеки, и я пытаюсь это скрыть.
— Ей так неприятно, что я приехал?
— Нет, напротив! — быстро возражает Эйрик. — Это так хорошо, что нам даже страшно в это поверить. Нам обоим! С тех пор как мы в июне получили сообщение о самоубийстве Марианне, нам стало трудно разговаривать о таких вещах. Такие разговоры слишком волнуют Сигрюн, но, с другой стороны, ей здесь не с кем поговорить о сестре. Только с тобой.
— А что я могу ей сказать? Мы с Марианне жили вместе слишком недолго. Она жила разными жизнями. На похоронах Марианне меня больше всего удивило то, что никто из ее друзей не знал обо мне. Они даже не подозревали о моем существовании.
— А что они должны были знать о тебе?
— Что я ее муж хотя бы. Или это слишком большое требование?
— Конечно, нет. Меня это тоже удивляет.
— Даже вы с Сигрюн не знали, что мы поженились.
— Да, я понимаю, что с этим трудно смириться.
— Должно быть, у нее были на то свои причины. Я всегда воспринимал ее как хранительницу гнезда.
Верил, что человек не должен жить один. Верил в жизнь в доме Скууга. Поздними вечерами мы слушали музыку, которую любили оба. Марианне всегда была близка мне, заботилась обо мне. Я поверил ей, когда она обрадовалась, что забеременела. А наше свадебное путешествие в Вену… Никто не мог так, как она, создавать чувство близости. Она была умная. Но вот она умерла. И мне кажется, что все ее друзья смеются надо мной. У меня не осталось ни одного козыря.
Эйрик качает головой.
— Марианне не была ясновидящей. Сигрюн тоже не ясновидящая. Судя по рассказам Сигрюн, я понял, что Марианне была для нее образцом. Но она не смела признаться в этом ни себе, ни мне. Марианне никогда ничего не делала наполовину. И Сигрюн тоже.
Я не уверен, что мне хочется продолжать этот разговор.
— Они были так похожи друг на друга, — серьезно говорит Эйрик.
— Да. В определенном смысле.
— Поэтому я боюсь ее потерять.
— Каким образом ты можешь ее потерять?
Он разводит руками:
— Таким же, каким ты потерял Марианне. Если человек добровольно предпочитает смерть жизни, это страшно и необратимо. И нам никогда не понять, почему он это сделал. Ведь так?
Я пожимаю плечами. Мне теперь легче говорить о Марианне и ее самоубийстве. Это вошло в историю моей жизни. Независимо от того, от чего бежала или к чему стремилась Марианне, она навсегда вошла в мою жизнь.
Эта мысль придает мне силы.
— Я знаю, о чем тебе хочется спросить у меня. Тебе интересно, почему Марианне повесилась.
— Ну, не так прямо, — смущенно говорит Эйрик.
— А почему? Что нам скрывать друг от друга? Я не знаю, почему Марианне повесилась. Не знаю, что творилось у нее в голове в последние дни. Может быть, в глубине души я страшно зол на нее за то, что она ломала комедию, за то, что у меня не было возможности поговорить с нею о том, что она задумала сделать. Может быть, она считала, что не обязана ни перед кем отчитываться. Даже перед своим еще не родившимся ребенком.
— Незадолго до этого она потеряла дочь. И мужа. Смерть Брура Скууга так и осталась для всех тайной. Ведь так? — Эйрик испытующе на меня смотрит.