Дама из Долины Бьёрнстад Кетиль

— Но ведь ты не горюешь по Марианне.

— Нет, я же ее почти не знала. Но я горюю по Кристиану.

— А что с ним случилось?

— Я не могу говорить об этом по телефону. Он и все родные сейчас на даче в Килсунде. Я сказала, что мне нужно поехать в город, чтобы посетить врача. И это правда.

— Садись на трамвай, который идет из города в одиннадцать утра. Я встречу тебя в Грини.

— Я могу приехать на машине.

— Не надо. Мы будем пить вино.

На остановке Грини она выходит из нашего старого трамвая, и меня поражает ее неожиданная бледность, хотя последние несколько недель вовсю шпарит солнце. Я жду ее, у меня на спине рюкзак. Она быстро целует меня в щеку, и мы сразу пускаемся в путь по направлению к Фоссуму и Эстернванн.

— Спасибо тебе, — говорит она и, как маленькая, берет меня за руку — меня всегда это трогало.

— Что там стряслось у вас в Сёрланде? — спрашиваю я.

— Я тогда пошутила, но теперь думаю, что почти не ошиблась. Наша с тобой жизнь была проклята в тот день, когда в прошлом году яхта Марианне перевернулась возле нашей дачи.

— Нехорошо плохо говорить о покойниках.

Ребекка быстро пожимает мне руку.

— Надеюсь, ты по-прежнему понимаешь шутки? Но представь себе, каково мне было там с мамой и папой, которые уже забыли, что я еще очень молода, что еще учусь на врача. Они буквально потребовали, чтобы мы с Кристианом немедленно родили ребенка.

— И вы постарались?..

— Упаси бог! Нет. Во всяком случае, не я. Конечно, мы проверили метод. Это привилегия молодости. Ты согласен? Но потом мы поругались. И после этого все пошло наперекосяк.

Я ни о чем ее не спрашиваю. Пусть рассказывает что и как хочет. По этой дороге я ходил и беседовал сначала с Аней, потом с Марианне, и обе теряли здесь сознание, Аня — от страха, Марианне — огорченная собственным рассказом. Я смотрю, нет ли на небе ястреба. Раньше я его часто видел. Сейчас его нет. Только белые облака и горячее августовское солнце. Ребекка сняла тонкий хлопчатобумажный жакет и идет в одной майке, под которой на ней нет бюстгальтера. Тонкая сильная талия. Прямая спина. На коже крохотные веснушки, они такие бледные, что их почти незаметно.

— Как странно, Аксель. Еще два-три года тому назад мы были молоды, глупы и верили, что перед нами открыт весь мир, что жизнь нам подчиняется. А сейчас ты разбит горем, а я все еще ищу то счастье, о котором столько мечтала.

— Ты всегда подчеркивала, что вы с Кристианом очень счастливы.

— Я долго верила, что счастье — это то, чего мы хотим. И если чего-нибудь хотеть достаточно сильно, то в конце концов ты это получишь.

— Но ты не получила?

— Нет. Вместо счастья я получила фонарь под глазом.

Я рад, что на дороге мы почти одни. Сейчас все купаются в озере. Только далеко впереди нас идет влюбленная пара. Мы идем медленно, чтобы еще больше увеличить это расстояние.

— Что случилось? — спрашиваю я.

— Он решил, что я тайком встречаюсь с тобой.

— А разве мы не встречаемся?

— Встречаемся, но не грешим.

— Мы согрешили прошлым летом.

— Это не по-настоящему.

— Как считать.

— От этого я бы даже не смогла забеременеть.

— Это верно. Значит, мы вообще не согрешили.

— Я не это имела в виду.

— А что тогда?

— Что у него не было причин для ревности. Во всяком случае, до сих пор. Прости меня, Господи, я болтаю о какой-то ссоре и фонаре под глазом, тогда как ты потерял все.

Мы держимся за руки, словно брат и сестра, идущие в школу, думаю я. От нас как будто пахнет молоком, хлебом и невинностью, в которой мы бессознательно пребываем и от которой не можем освободиться.

— Как бы то ни было, нельзя взвешивать наши испытания на весах, — говорю я. — Когда Марианне покончила с собой, люди стали шарахаться от меня, словно испуганные мухи. Им это казалось слишком жутким. Поэтому давай лучше говорить о тебе с Кристианом. Ты от него уходишь?

— Никогда в жизни! — Ребекка с испугом смотрит на меня. — Я все поставила на него! И хочу, чтобы он был моим!

— И это желание так сильно, что вы второй раз сняли мою квартиру на Соргенфригата?

— Это одна из причин его приступов гнева. Шхуна дала течь.

— Почему вы не сняли квартиру в другом месте?

Она прижимается ко мне бедром.

— Потому что я хочу поддерживать с тобой отношения, хотя бы в виде ежемесячных платежей за квартиру.

— Но он правда ударил тебя? По лицу?

— Да. И хватит об этом. Больше я ничего не могу тебе сказать, иначе это будет предательством по отношению к нему, а это уже абсурд, ведь он мой муж. Это ему я обещала хранить верность и в горе, и в радости.

Я иду рядом и слушаю Ребекку. Еще не прошло и двух лет с тех пор, как она дебютировала в Ауле, запуталась в подоле платья, упала и напугала нас всех, однако все-таки сыграла Бетховена, опус 109. Интересно, сколько студентов-медиков в ее возрасте играют Бетховена, опус 109?

— Неужели ты никогда о ней не жалеешь?

— О чем?

— О своей свободе.

— А ты? — Ребекка смотрит на меня. — Никогда не жалеешь о временах до Марианне? До Ани? О временах до принятия решений? Не жалеешь о том, чего не испытал?

Я отрицательно мотаю головой.

Дальше мы идем молча.

Мы минуем последний поворот и выходим на тропинку, ведущую на Брюнколлен. Неожиданно Ребекка показывает мне на дерево:

— Смотри! Ястреб!

Я вздрагиваю.

— Что с тобой? — удивляется она.

— Ястреб, — говорю я. — Раньше я видел его только высоко в небе.

— Тогда он высматривал добычу, — объясняет Ребекка. — А сейчас сидит на дереве. Он вернулся на место преступления.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Что многие хотят получить больше того, что им дано. Но нам нечего бояться. Ястреб, сидящий на верхушке дерева, не опасен. Он просто сидит и стережет свою территорию, вспоминает свои старые победы.

— Откуда ты это знаешь?

— У нас когда-то были два волнистых попугайчика.

— Аня и Марианне никогда не были волнистыми попугайчиками.

— Послушай, дурачок… — Ребекка быстро чмокает меня в щеку. — Это случилось на даче в Килсунде. Их звали Грейс и Джинджер. Грейс была большая и красивая. Джинджер — маленький и забитый. Грейс выщипывала у него перья, и он с этим мирился. Он был весь общипанный. Но выбора у него не было. Ведь они жили в одной клетке.

— Как ты с Кристианом.

— Я говорю не о нас с Кристианом! К тому же это случилось задолго до появления Кристиана. Помимо того, что Грейс каждый день ощипывала Джинджера, они оба громко пели противными скрипучими голосами, как все волнистые попугайчики, однако люди их любят. А по ночам они спали, прижавшись друг к другу и забыв о дневных неурядицах. Днем мы обычно вешали их клетку на веранде перед спальней, там были тень и свежий воздух. Однажды мы уехали по делам в Арендал. А когда вечером вернулись, увидели, что на даче произошла трагедия. Дверца клетки была открыта, и повсюду виднелись перья и кровь. На жердочке сидела только Грейс, она была растеряна и явно напугана. Естественно, мы сразу подумали на кошку. Мы схватили ее, но быстро поняли, что она здесь ни при чем. Конечно, мы перенесли клетку в дом и, как могли, обласкали бедную Грейс, которая, несмотря на их отношения с Джинджером, потеряла спутника жизни. Но через час во время обеда со стороны веранды перед спальней послышался глухой стук. Я бросилась через коридор в спальню, уверенная, что это кошка, верная своей привычке, прыгнула с дерева на веранду. Но это была не кошка. Это был большой ястреб. Он сидел на перилах веранды и смотрел мне в глаза. Его клюв был еще в перьях попугайчика. Он вернулся на место преступления, надеясь полакомиться и Грейс. Я тоже смотрела ему в глаза и никогда не забуду его взгляда. Это был взгляд убийцы. Но я ему помешала. Жертва была спасена и унесена в дом.

— А мы с тобой идем по дороге, и ястреб следит за нами глазами.

— Да, но летит невысоко, а значит, не собирается на нас нападать, — утешила меня Ребекка.

— Думаешь, мы это переживем?

— Думаю, переживем.

Мы идем по тропинке на Брюнколлен. Последняя часть пути. Жарко. Деревья пахнут хвоей.

— А что потом стало с Грейс? — спрашиваю я.

— Зачахла и умерла. Ей было уже некого мучить. И для этой маленькой злой птички жизнь стала бессмысленной.

— Ты боишься за Кристиана? Боишься того, что с ним может случиться, если ты уйдешь от него?

— Больше всего я боюсь за тебя, — признается Ребекка.

— А за меня-то почему?

— Я тебя хорошо знаю. Тебе никогда не освободиться от этого семейства.

Мы сидим на смотровой площадке. Бутылка откупорена. Мы пьем вино из хрустальных бокалов. Шумных студентов, которые были здесь раньше, больше нет. Время невинности для них кончилось, думаю я. Теперь они заняты работой, семьями, детьми. Брюнколлен для них закрыт. Мы с Ребеккой тоже уже почти взрослые. Все здесь выглядит пустынным.

— Там, на Севере, ее зовут Дама из Долины, — говорит Ребекка. — Я разговаривала с одним студентом-медиком из Финнмарка. Она самый сексуальный врач, какой когда-либо работал в тех местах. Она весь район перевернула вверх дном.

— О ком ты говоришь?

— О районном враче в Сёр-Варангере.

— А что в ней такого?

— Ее зовут Сигрюн Лильерут. Ты влюблен в нее, но сам еще этого не понимаешь. Влюбиться в нее тебя заставило горе. И это я понимаю лучше других. Я предсказала твою любовь к Ане. Предсказала твою любовь к Марианне.

— Получается, что ты знаешь меня лучше, чем я сам.

— Конечно, лучше! — Ребекка смотрит на меня с раздражением.

Я устал. И не знаю, что ей ответить.

Она целует меня в губы.

— Держись от нее подальше. Ради меня.

Озабоченная возможностями, которые сулит будущее, она выглядит маленькой и беззащитной.

— Ты совсем недолго был и с Аней, и с Марианне, поэтому и твое горе тоже должно быть недолгим, — говорит она.

— Что-то на это не похоже.

— Но это так. Сильные чувства, которые человек переживает в юности, через некоторое время подергиваются дымкой. Через десять лет все пережитое покажется тебе сном. А тебе еще не будет и тридцати.

— Откуда ты все это знаешь? — раздраженно спрашиваю я.

— Знаю, и все, — твердо говорит Ребекка.

Осень

Со временем раны затягиваются. Но в любую минуту могут внезапно открыться. И все-таки уже можно поверить, что они затянулись, что мысли движутся в другом направлении, что может пройти немало времени, прежде чем я вспомню об Ане, или о Марианне, или вместе о них обеих, что в конце августа я неожиданно окажусь за Аниным роялем и смогу играть такое жизнеутверждающее произведение, как «Аврора» Бетховена, что смогу однажды утром проснуться с мыслью, что меня ждет турне, что я должен поехать на Север, где никогда не был, что я опять готов посетить Клуб 7. Неужели я действительно еще слишком молод для того, чтобы горевать по-настоящему? — думаю я. Не понимаю всю серьезность того, что случилось?

Не понимаю, как не понимала и Марианне, которая в последний период своей жизни верила, что сможет все пережить, если найдет себе любовника и притворится, что все стало как раньше? Во время моих коротких странных консультаций с доктором Сеффле мне кажется, что он не верит в серьезность моего намерения покончить с собой. Он думает, что это был театральный жест. Он не верит даже в то, что меня мучает чувство вины. Летом он почти не отдыхал. Сидел в своем прокуренном кабинете в больнице Уллевол и смотрел на высокие деревья за окном. Пациенты приходили и уходили. Он беседовал со мной о Шумане, Скрябине, Рахманинове. И все время будоражил мои нервы. Словно хотел, чтобы я начал нервничать еще больше.

— Ты собираешься играть Рахманинова? — спрашивает он.

— Да. Второй концерт.

— Чтобы выйти из депрессии? Как сам Рахманинов, который писал музыку, находясь в глубокой депрессии, и вышел из нее только благодаря своему психиатру?

— Николаю Далю? Да, именно так.

— А ты знаешь, что именно профессор Даль сказал композитору?

— Нет.

— Он сказал, что человек должен нравиться самому себе, должен обладать хоть каплей самоуважения, иначе он не сможет творить.

— Похоже на правду.

— Он сказал это после того, как критики буквально убили Рахманинова, разнеся в пух и прах его первые симфонии и концерты для фортепиано. Как ни странно, но иногда критики ведут себя подобно охотникам. Они не любят случайных выстрелов. И уж если они стреляют, то только с намерением поразить свою добычу.

— До сих пор критики относились ко мне доброжелательно.

Сеффле кивает:

— Я это заметил. В какой-то степени люди искусства похожи на нас, медиков. Есть такие, которых всегда понимают, всегда хвалят, почти независимо от того, что и как они делают. Даже когда они весьма посредственны, их ценят и превозносят. Но есть и такие, кто всегда встречает сопротивление, даже если их заслуги очевидны. Этих людей словно не принимают в расчет, независимо от их достоинств. И таких большинство. Со временем они растворяются в тумане посредственности, хотя в свое время были способны на что-то большее. Все дело в не поддающейся логике удаче и личном обаянии. Удача, например, может заключаться в том, что на твой концерт пришел нужный критик, который понимает то, что ты хотел выразить. Личное обаяние объяснить труднее. Иногда все зависит только от звучания твоей фамилии. Или от прически. Или от возраста. Это море несправедливости, в котором рискуют утонуть даже лучшие из лучших. Но ты можешь далеко пойти, потому что ты излучаешь безапелляционность, не красуясь ею. Может быть, именно благодаря этой безапелляционности Марианне считала тебя более взрослым, чем ты был на самом деле. Нечасто женщины, которым за тридцать, решаются выйти замуж за девятнадцатилетнего парня.

От Гудвина Сеффле я иду прямо в Клуб 7. На сцене Габриель, он играет в трио Ньяля Бергера. Ударник — Урбан Шьёдт. За фортепиано — Ньяль Бергер. Сам Габриель, чуть не лежа на стуле, извлекает из контрабаса флажолеты. Ньяль Бергер с головой залез в рояль и колотит по струнам мастерком каменщика. Урбан Шьёдт вместо цимбал использует крышку от кастрюли. Это авангард. Я спускаюсь в темный подвал Клуба 7. Столбик термометра с каждым днем опускается все ниже, Осло готовится встретить осень. Школьные каникулы закончились, и многие уже вернулись обратно в город. Ребекка после короткого пребывания в городе снова уехала в Килсунд. Они до сих пор живут там на даче. Она украдкой звонила мне и сказала, что у них снова все в порядке. С присущей ей легкостью и в то же время рассудительностью тревожилась обо мне. И хотя она успела многое поведать мне об их с Кристианом беспрерывном сексе, уверяла, что ей меня не хватает.

Катрине стоит в баре, мы обмениваемся взглядами. Мне приятно снова оказаться среди людей. Одиночество начинает тяготить меня. Мертвые продолжают жить теперь уже в своем мире. Скорбь некрасива. Порой она доводит меня до бешенства. Мне никогда от нее не освободиться. О чем важно думать в одиночестве? Я снова и снова слушаю Рахманинова.

Жанетте в зале не видно. Сегодня вечером у нее репетиция «Гедды Габлер». Габриель занят здесь, в Клубе 7. Он хочет, чтобы я послушал его музыку, считает, что она может помочь мне, когда я бываю не в себе, как он выражается в свойственной ему манере. Все, что он говорит, — личное подтверждение общепринятых истин.

В зале почти никого нет. Мир еще не открыл для себя трио Ньяля Бергера. Габриель исполняет флажолеты. Урбан над цимбалами закрывает глаза. Ньяль Бергер мягко и атонально играет на рояле. Мне странно слышать, что он почти не владеет техникой. Однако это звучит красиво. Особая октавная техника растворяется в свободной орнаментике. У него неожиданно сильные указательные пальцы. Несколько квартовых аккордов. Это джаз, хотя мы далеко от Нового Орлеана. Я плохо слежу за музыкой, но вот Габриель объявляет, что сейчас трио исполнит произведение специально для одного друга, который сегодня вечером присутствует в зале.

— Карла Блей, «Ида Лупино», — говорит он.

Дружеский жест с его стороны, думаю я. Мог бы обойтись и без этого.

Простые гармонии в соль мажоре напоминают мне «Реку». Может, я бессознательно украл ее у Карлы Блей? Протяженная линия горизонта. Музыка, как зеркальная поверхность, без высоких и низких точек. Мне это нравится.

Позже с репетиции приходит Жанетте, и мы садимся за большой стол у самой сцены — Жанетте, Габриель, другие музыканты со своими подружками и Виктор Альвеберг, немного навязчивый фотограф, который хочет сделать мой портрет, хотя сам не может оторвать глаз от Жанетте. Я говорю, что сегодня вечером не в настроении позировать для портрета.

Постепенно я замечаю, что порчу компании настроение, напоминая о чем-то неприятном и жутком. Меня словно окружает какая-то тоска. Беседа теряет непринужденность. Это становится тяжело, думаю я. Габриель Холст выловил меня из реки для жизни, которой я жить не хочу. Мне хочется уйти. Подходит время закрытия. Из бара приходит Катрине. Я понимаю, что надо спешить. В тревоге оглядываюсь по сторонам и вижу запасной выход. Габриель хватает меня за плечо и шепчет на ухо:

— Сейчас у тебя есть все шансы, Аксель.

— Шансы на что?

— На то, чтобы освободиться. Сбежать. Ты еще не начал снова играть покойников?

— Каких покойников?

— Обыкновенных. Мастеров прошлого. Хочешь играть предсказуемое. Со сто шестьдесят четвертого такта. Кого на этот раз, Шумана? Или Шуберта?

— Рахманинова.

— Какая разница! Твои близкие, которые умерли, в это верили.

— Только не Марианне!

— Она — нет. Она мыслила по-новому. Может, ты почтишь ее память и тоже будешь думать по-новому?

— А как быть со «Страстями по Матфею» и Гольдберг-вариациями?

— Сдай их в архив. Их слишком много. Музыка не сможет развиваться, если они не отступят. Ты этого не замечал? Классическая музыка стала добычей снобов, коллекционеров и шизофренических параноиков.

Жанетте наклоняется ко мне с другой стороны. Ей интересно узнать, что мне говорит Габриель.

— Нет, не в архив, — поправляется Габриель. — Отдай ее педантам, умникам и хранителям пережитков прошлого. Тем, кому в детстве истину преподнесли на тарелочке. И они испугались. Как могут пугаться только имеющие власть негодяи. Всю оставшуюся жизнь они будут нести дальше эту истину. Вспомни черно-белые фильмы пятидесятых годов. Сцену в отеле во Флориде. Двадцать испуганных официантов передают друг другу тарелки, как на конвейере. И кому же в конце концов они их отдают? Отвратительному толстому мужику, у которого под столом лежит автомат. Независимо от того, как ты играешь последние сонаты Бетховена, ты получил их от кого-то. Сидел и кивал своему педагогу, слушал его указания. Ты избрал для себя участь хранителя. Взгляни на Жанетте. Она тоже такой хранитель. Каждый день на репетиции она послушно кивает режиссеру, который объясняет ей все, вплоть до мельчайших деталей, что и как она должна делать. Какой вид искусства этого избежал? Изобразительное искусство. В ателье Раушенберга нет педанта, который бы говорил ему, куда и как он должен вести карандаш или кисть. Но почему же писатели, музыканты, актеры и танцоры с этим мирятся? Почему какой-то консультант в издательстве должен знать, как будет построен следующий роман Бьёрнебу? Почему какой-то педагог из Баварии говорит тебе, как ты должен ставить пальцы в последней части прокофьевской сонаты? Я на это наплевал. Хочу быть как живописцы. Никто лучше меня не знает, что я хочу выразить. Мне никто надо мной не нужен. Я могу свободно выбирать свои образцы. Айзек Хейз или Джон Колтрейн.

— Звучит заманчиво.

— Во всяком случае, скромно. Учителя никогда не бывают скромными, для этого они слишком высокого о себе мнения. Помнишь того профессора, который читал лекции перед симфоническими концертами? Как критики его боялись! Этакий норвежский вариант Адорно. Он с восторгом говорил о прошлых мастерах музыки. Очень много знал. Обладал педагогическим талантом. Но чем больше он получал аплодисментов, тем больше росло его самомнение. В конце концов он пожелал сам дирижировать нашим Филармоническим оркестром. Помнишь, чем это закончилось?

— Нет.

— Он провалился уже на первой репетиции. Был не в состоянии понять то, что мы, играющие джаз, называем слаженностью, ритмом. Он размахивал руками, и музыканты не понимали, когда они должны начинать и в каком месте партитуры находится дирижер. Он оказался беспомощным академиком, находящимся в плену собственного самомнения, в плену звука собственного голоса, необъятности собственных мыслей. Концерт, о котором он мечтал, так никогда и не состоялся.

— Так что же мне, по-твоему, делать?

— Начать с того, на чем остановился. Ты забыл «Реку»?

— «Река» недостаточно хороша.

— Так сделай ее лучше! Кому, как не тебе, знать, что для этого нужно?

Жанетте сердится:

— Габриель, ты не должен так говорить с Акселем!

Но я спокоен. Меня окутывает пелена валиума. Я кроток и тих. И почти не осмеливаюсь открыть рот. Кто-то жаждет продолжения вечера. У кого есть помещение? Помещение есть у меня. Все едут со мной на Эльвефарет. Так захотел Габриель. Я живу в большом доме, там много комнат. Этот дом больше не должен быть Домом Смерти, говорит Габриель и тычет в меня пальцем.

Я не отвечаю, не сопротивляюсь, у меня больше нет своей воли. Всем наплевать на то, что случилось в доме Скууга. Поэтому я могу спокойно пригласить туда Габриеля и его друзей. Это не имеет никакого значения. Ни для Марианне. Ни для меня.

Они все заваливаются ко мне. Трио Ньяля Бергера со своими подружками, Катрине со своей таинственной красивой подругой, самой высокой женщиной из всех, каких я видел. Ее зовут Элси, и ей приходится нагибаться, чтобы запечатлеть мимолетный поцелуй на губах Катрине. Она работает ночным портье в одном из самых знаменитых отелей Осло.

Что им всем от меня нужно? — думаю я. Любопытно посмотреть, как выглядит изнутри Дом Смерти? Надеются на даровую водку? Нет, в этот поздний час, глядя на них, я понимаю, что для них главное — праздник. Им плевать на прошлое. Им нужно место, где бы они могли беседовать и выпивать. Они будут обсуждать свой сегодняшний концерт, словно это событие мирового масштаба, слушать рассказы Жанетте о последних репетициях в Театральной школе или музыку и заполнять пепельницы окурками. Однако время от времени Жанетте и Габриель внимательно поглядывают на меня. Они мои друзья, и главным образом потому, что Габриель спас мне жизнь. К большему я пока не готов, не готов к их жизнеутверждающему энтузиазму. Им все интересно. Для них все возможно. В моей голове ничего подобного больше нет. В этот вечер я замечаю, что Габриель слишком много пьет. Он мрачнеет с каждой рюмкой. Что-то говорит своим друзьям по трио, учит, как они должны играть, что им следует изменить, что-то о взаимоотношениях пианиста и ударника. Женщины говорят о чем-то своем. Актриса, художник-прикладник, переводчик. Я не в силах следить за их разговорами. Мне трудно сосредоточиться. Я часто это замечаю в последнее время. Чувствую, когда занимаюсь музыкой, когда сижу в ольшанике, когда ложусь спать. Я думаю не так, как раньше.

Я слушаю своих гостей, не слыша, что они говорят. Вижу, как они пьют вино Марианне и водку Брура Скууга, допивают все, что я не смог выпить летом, словно подсознательно чувствовал, что это опасно.

Именно теперь я принимаю решение. У меня в голове рождается необыкновенный план.

Но о нем я молчу. Катрине неожиданно освобождается от требовательных поцелуев Элси и садится рядом со мной в кресло «Барселона», она огорченно смотрит на меня, зрачки у нее расширены, как и у меня самого. Она гладит меня по руке и хочет со мной выпить. Красного вина, до дна.

— Подумай только, мы с тобой здесь, — говорит она с грустной улыбкой.

— Где здесь?

— Здесь, в жизни, конечно.

Я киваю. Мне понятно, что она имеет в виду. Она училась в Кафедральной школе, но бросила ее. Вступила в связь с женатым профессором.

— Почему мы с тобой оба выбираем тех, кто намного старше нас?

— Потому что они обладают авторитетом. По крайней мере, нам так кажется. Мы с тобой еще очень молоды, Аксель. Мы еще не знаем, что нам преподнесет жизнь. Один гуру в Керале выразил это так: «Нам нужен контроль, поэтому мы позволяем другим нас контролировать». Ты должен думать, что Марианне просто дала тебе свободу. Что в ее поступке не было эгоизма. Она понимала, какой тяжелой будет твоя жизнь, если тебе придется заботиться о ней. Теперь тебе нужно заботиться только о себе. То же самое и со мной. Элси важна для меня, однако не настолько. Иногда надо освобождаться.

— От чего же освободилась ты?

— От больных людей со слишком большими амбициями. От тех, которые изображали из себя бога, потому что у них не хватало ума придумать что-нибудь получше.

— Твой профессор был таким человеком?

— Да. И Аня тоже, хотя и не в такой степени. Подумай сам. Она пряталась за своей музыкой. То, что она выражала, принадлежало не ей.

— Что ты поняла, путешествуя по миру? Чему тебя научило это долгое путешествие?

— Что амбиции — не для меня.

Ночью я лежу в Аниной комнате и слушаю, как Габриель и Жанетте занимаются любовью в спальне Марианне и Брура. Внизу, в гостиной, еще продолжается праздник, гости оккупировали дом Скууга на всю ночь. Бутылки пустеют. Я лежу и слушаю звуки, которые оживляют мою память. Но это чужая страсть, не моя. Это прерывистое дыхание принадлежит Жанетте, а не Марианне. Они с Габриелем внимательны друг к другу, помогают друг другу удовлетворить свое желание. Я прячу голову под подушку.

Мой сумасшедший план.

После разговора с Катрине моя уверенность окрепла.

У Сельмы Люнге

Сельма Люнге вернулась домой на Сандбюннвейен. Перед ее отъездом на все лето мы договорились, что встретимся осенью.

На этот раз я еду к ней на трамвае, я больше не решаюсь переходить через реку по камням. Снова сентябрь. Когда-то это было время восторгов. Больших осенних событий. Конкурс молодых пианистов. Дебютные концерты. Чужие ожидания, которые должны были исполниться. Чужие планы. Теперь планы есть у меня. О них никто не должен знать. Ни Сельма Люнге. Ни В. Гуде. Я обману их обоих самым хитрым образом. Я сбегу так, что они этого даже не заметят. Я выполню свои обязанности. Выполню их, не отказываясь от своих намерений. Буду думать о будущем и не позволю помешать мне. Найду новое место для жизни. Добьюсь успеха. Потому что у меня есть время. Потому что у меня океан времени. Потому что горе постепенно утихнет. Потому что я никому не скажу о своих планах. Не то все решат, что я просто болен. Но я не болен. До сих пор моей жизнью распоряжались случайности. И вместе с тем это были не случайности. А только их последствия. Прицельная точность. Неизбежность.

Меня, как обычно, встречает Турфинн Люнге. Всемирно известный профессор, который хихикает и смеется над всем трагическим, без конца разрабатывая одну тему, за что норвежское государство его содержит, он встречает меня как близкого друга, почти как брата, обнимает и дружески хлопает по спине.

— Мой мальчик, — говорит он. — Приятно видеть, что ты не сломался от того, что на тебя свалилось.

Я что-то мямлю.

— Это все равно что выиграть в лотерее, — говорит он, провожая меня в переднюю. — Тебе достался самый большой выигрыш. Вопрос в том, как ты им распорядишься. Ты уже думал об этом?

— Ни о чем другом я и не думаю. Правда, теперь у меня есть план.

— Вот и прекрасно. Уверен, что ты обсудишь его с Сельмой.

Я киваю, в то время как профессор подталкивает меня к гостиной. Я никогда не спрашивал у Турфинна Люнге, как поживает он сам. Наверное, так лучше.

При виде меня Сельма встает с кресла. Кошка лежит на своем обычном месте. Ничего как будто не изменилось. Но Сельма понимает, что что-то не так, она обнимает меня и держит на расстоянии вытянутых рук, чтобы поскорее понять, в чем дело.

— Как поживаешь? — спрашивает она и делает знак, чтобы я сел.

— Жизнь продолжается, — отвечаю я, чувствуя приближающуюся тошноту.

Она раздраженно качает головой.

— Ты на себя не похож. Избавь меня от подобных банальностей.

— Прости, — говорю я и думаю, что должен угодить ей. Несмотря ни на что я должен ей угодить.

— И извиняться тоже не надо. — Она машет рукой.

— Что я должен тебе сказать?

— Что ты прошел через ад. Что еще не знаешь, обрел ли ты душевное равновесие. Что иногда тебе хочется покончить жизнь самоубийством. Что ты еще не сделал этого. И пришел ко мне, ибо ты, несмотря ни на что, должен снова начать жить.

Я невольно смеюсь.

— Ты права. Я пришел именно за этим.

— Что я могу для тебя сделать? — она напряженно ждет моего ответа. — Ты должен был поехать осенью в Вену? Как у нас было решено? Я доведу тебя до дебюта, с которым ты великолепно справился, хотя на тебя столько всего свалилось. А потом ты уедешь за границу, пройдешь курс в Hochschule fiir Musik. Разве не это ты собирался мне сказать?

— Не знаю. Прежде всего я пришел, чтобы поговорить с тобой.

— Не забывай, я уже не твой педагог. Мой долг — освободить тебя от себя, как поступают все кошки, когда их котята становятся взрослыми. Я получила желаемую стипендию от Баварии. И тем не менее…

Я быстро киваю, прервав ее:

— И будешь теперь изучать влияние Рихарда Штрауса на народную музыку Южной Германии?

— Да, так у меня было задумано.

Она беспокойно смотрит в окно. Это так явно — то, чего она ждет от меня. Я должен умолять ее продолжать занятия со мной, неважно, здесь или в Мюнхене, мы должны заключить новое, еще более важное соглашение: она должна распоряжаться мною до самой своей смерти, выбирать мой репертуар, мой ритм жизни и, наконец, даже костюм, в котором я буду выходить на сцену. Мне приходят на ум тренеры фигуристов. Их всегда показывают во время соревнований. Они нервничают сильнее, чем их подопечные. Открыто плачут или машут руками. Словно все это касается только их. Однако я знаю, что больше не смогу ей угождать. У меня такое чувство, будто Марианне своей смертью бросила меня на глубину. И теперь я должен показать, умею ли я плавать без нее и Ани. Но она забыла о Сигрюн.

— Ты была выдающейся пианисткой, — говорю я.

Она кивает, недовольная тем, что я не попался на ее крючок.

— Я считала, что меня ждет блестящая карьера. Ты еще сам увидишь, как все, казавшееся тебе важным, неожиданно становится неважным.

— Я уже это заметил.

— Да, конечно.

Она снова поворачивается ко мне, в ее глазах мольба.

— Надеюсь, ты пришел ко мне не затем, чтобы сообщить, что больше не хочешь брать у меня уроки? Что не поедешь в Вену к Сейдльхоферу? Или в Лондон? Или в Париж? Надеюсь, ты понимаешь, что можешь еще многому у меня научиться?

— Я уезжаю в Киркенес, — говорю я.

— В Киркенес? — она буквально выплевывает это слово. Крохотные брызги летят мне в лицо.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Проза Марьяны Романовой – глубокая, мелодичная и чувственная. Роман «Солнце в рукаве» – это психолог...
«Гуров соотнес свою секретную миссию с событиями в поезде. Он ведь едет с целью прощупать ситуацию в...
Смерть на театральных подмостках – это не всегда актерская игра. Прямо на сцене во время спектакля в...
Тремя выстрелами в спину убита жена крупного столичного чиновника Лукьянова. Двум полковникам из МУР...
ФСБ обратилась к полковникам Гурову и Крячко из Московского уголовного розыска с предложением сопров...