Дама из Долины Бьёрнстад Кетиль
— Да, в самый северный норвежский город. На границе с Советами.
— Ах вот как! — Сельма смеется громким пронзительным смехом. Но по моим глазам видит, что я не шучу. — На край света? Что ты там забыл?
— Мне надо собраться с силами. Беру перерыв на один год. Хочу подумать.
Она насмешливо, с недоверием глядит на меня.
— Успех ударил тебе в голову? Думаешь, если ты блестяще дебютировал, ты уже зрелый художник? Да ты просто сумасшедший! В. Гуде не разрешит тебе уехать. Он уже составил для тебя репертуар. Будущей весной, 13 мая, ты должен играть концерт Брамса си-бемоль мажор с Филармоническим оркестром.
— Вы обо всем договорились у меня за спиной?
— Ты сам говорил, что хочешь сыграть этот концерт. До твоего дебюта я считала, что он еще слишком труден для тебя. Это концерт для зрелого человека. Для такого, у которого еще много сил, но уже много и жизненного опыта. Я не знаю, насколько твой возраст управляет тобой. Но если ты сумел сыграть Бетховена, опус но, то сможешь сыграть и Брамса. Сил и техники у тебя хватит. А теперь — прости, если это звучит слишком прямолинейно, — у тебя хватит и жизненного опыта.
— Это верно, — соглашаюсь я и на мгновение погружаюсь в свои мысли. Брамс — это мой мир. И мир мамы. В этом великом концерте си-бемоль мажор много света и надежд на будущее. Это симфония для фортепиано с оркестром. Первая, вторая и третья части — это роман. «Братья Карамазовы» в музыке. Но потом в конце начинается непостижимое рондо, которое, несмотря на свою восточноевропейскую сентиментальную побочную тему, кажется мне сейчас слишком радостным и веселым. После всего, что случилось, я не могу сидеть на сцене и весело стучать по клавишам. Я не хочу расставаться со скорбью. Я не люблю это рондо.
— Рахманинов, — говорю я.
— Брамс, — твердо возражает Сельма, словно не желает и слышать того, что я пытаюсь ей сказать. — Уверяю тебя, ты сам этого хочешь. Мы с В. Гуде боролись за тебя. Доказали Программному комитету Филармонии, что тебе надо играть именно этот концерт Брамса. Они хотели, чтобы ты выступил в «Новых талантах». Но для этого концерт Брамса слишком велик. Он на десять минут длиннее обычных фортепианных концертов. Это гигант. Однако ты сам его выбрал. Хочешь знать, чего мы добились? Добились того, что ты дашь свой отдельный концерт с самим де Бургосом в роли дирижера. Моим добрым другом, благоухающим слишком сладкой туалетной водой. Кроме того, в программу войдет «В Средней Азии» Бородина и Пятая симфония Сибелиуса. Великолепная программа, иначе не скажешь.
— К такой программе особенно подходит Рахманинов.
Сельма растерянно смотрит на меня, не понимая, в каком тоне ей дальше со мной разговаривать.
— По-моему, это безумие с твоей стороны, — говорит она наконец. — И какой концерт Рахманинова ты имеешь в виду?
— Второй.
— Второй? — Она возмущена. — Он слишком известен. Его давно заиграли. Тогда уж возьми лучше третий.
— Нет, это другая история.
— Какая еще история?
— Не спрашивай. Ты все равно этого не поймешь.
Она встает и медленно подходит ко мне, настойчиво и угрожающе. Я смущен и не знаю, куда девать глаза. Она крепко берет меня за подбородок двумя пальцами, как рассерженный отец схватил бы свою четырехлетнюю непослушную дочь, чтобы заставить ее слушаться.
— Мы с В. Гуде имеем на тебя определенные виды, — говорит она. — И ты не посмеешь нас разочаровать. В твоих же интересах снова встать на ноги. Мы дали тебе лето. Этого должно было хватить. При чем тут Киркенес? Что за глупости? Рахманинов? Тоже глупо. Ты будешь самым молодым пианистом в истории музыки, выступившим со своей интерпретацией концерта си-бемоль мажор Брамса, настоящего императора среди всех концертов, независимо от того, что «Императором» Бетховен назвал свой концерт ми-бемоль мажор. Твоя интерпретация будет совершенно новой. Я знаю, на что ты способен, что в твоих силах. Думаешь, я теперь добровольно откажусь от тебя? Ты по-прежнему мой Аксель Виндинг, тебе это ясно? Мы с В. Гуде составили для тебя такую программу концертов, о какой девятнадцатилетний пианист может только мечтать. Ты будешь играть в лучших залах Мюнхена, Парижа и Лондона. Но туда ты полетишь не на самолете, если даже туда летают самолеты. Ты поедешь на поезде из Вены или из Парижа.
— Я еду в Киркенес, — упрямо повторяю я и снимаю с подбородка ее руку. — И ты ничего не сможешь с этим поделать.
Ей хочется избить меня, как она избила меня год назад. Но в последнюю минуту она сдерживается. Она стоит посреди комнаты и показывает на меня пальцем.
— Ты не посмеешь сейчас уйти.
— Я уйду, когда захочу, — говорю я и встаю. Она не верит, что я могу решиться на это. Но я решаюсь.
Тогда она останавливает меня, хватает мою руку и кладет себе на грудь.
— Вот как должно быть между нами, — решительно говорит она.
Я убираю руку, боясь ее обидеть.
В ее глазах пылает ненависть.
— Ты должен использовать эту возможность, — говорит она.
— Какую возможность?
— Ты принадлежишь к элите. В тебя верят нужные люди. Ты понимаешь, что произойдет, если ты поставишь нас в трудное положение?
— Тогда мне со всем придется справляться самому.
— Вот именно.
— Я к этому готов.
Я выхожу в переднюю, где Турфинн Люнге, отскочив от двери, начинает протирать очки.
— О Господи! — говорит он. — Урок уже окончен?
— Да, — говорю я.
— Не обижайся на нее. Сельма сегодня не в своей тарелке.
— Она такая же, как всегда.
Идя по Сандбюннвейен, я чувствую на спине ее взгляд. И машу ей рукой, чтобы выразить свое почтение. Она была уверена, что держит меня в руках, что я брошусь на колени и буду умолять ее заниматься со мной и впредь. Не сомневаюсь, что она представляла себе что-нибудь в этом роде. Мы с нею как старые супруги, которые обещали быть вместе и в горе, и в радости. Но я сбежал из этого темного мрачного дома, от экзаменов и линеек, от ее опыта, который она хотела мне передать, чтобы я в конце концов стал играть Бетховена и Шопена так, как играла бы их она сама. Я понимаю, что мне будет ее не хватать. Не хватать нашего общения, чувства надежности, которое она мне дарила, потому что первой слышала мои слабости и любила меня, когда я был сильным.
Я вижу ее в окне. Она неподвижна и похожа на черную тень.
Я плачу. И продолжаю махать ей.
Часть II
Бутерброды с В. Гуде
Я в «Бломе» с В. Гуде. Минеральная вода, кофе и бутерброды с креветками. Странная комбинация. А вот далеко на Севере люди пьют кофе с чем угодно. На В. Гуде белая рубашка и бабочка. Голова венчает длинную шею. Взгляд страуса из-за очков бегает по сторонам. Старый спринтер. Он всегда приходит к цели раньше других.
— Устрой мне турне по Северной Норвегии, — прошу я.
— Лондон. Мюнхен. Париж, — отвечает он.
— Мехами, Киркенес и Пасвик, — говорю я.
Теперь он настораживается:
— Ты шутишь?
— Нет, я говорю серьезно.
— Но ты знаешь, что в предстоящем сезоне должен играть Брамса с Филармоническим оркестром?
— Я буду играть Рахманинова.
— О Рахманинове не было разговора. Мы с Сельмой все решили. Мы знаем, что для тебя лучше.
— Для меня лучше Северная Норвегия, — говорю я. — Возможно, я там останусь. Возможно, там я смогу спокойно работать.
В. Гуде не сводит с меня огорченных глаз.
— Что случилось? — спрашивает он.
— Я порвал с Сельмой.
— Ты сам не понимаешь, что делаешь, — шипит он, но глаза продолжают бегать по сторонам.
— Она знает, что больше ничему не может меня научить. И все равно, верная себе, хочет распоряжаться моей жизнью.
— С этим я ничего не могу поделать, — бормочет он и пожимает плечами.
— Но ты в меня веришь или нет? — спрашиваю я. — Мне приснилось, будто ты сказал, что я должен играть Рахманинова. А я верю в сны.
— Мы все подготовили к твоему турне, — обиженно говорит он. — С Брамсом ты произведешь сенсацию, мой мальчик.
— Вы только забыли спросить меня, хочу ли я этого.
Глаза В. Гуде становятся почти скорбными. Он ничего не знает о Сигрюн Лильерут. Не имеет ни малейшего представления о том, что я задумал.
— Что ты хочешь, чтобы я для тебя сделал? — спрашивает он, беспомощно глядя на меня из-за очков.
— Чтобы ты выслушал меня. Отнесся ко мне серьезно. Или я требую слишком многого?
— Я тебя не понимаю.
— Ты забыл ланч, на который однажды нас пригласил? Аня тоже была на нем. Ты говорил нам о Рубинштейне, о его предупреждении нам, молодым. Чтобы мы не занимались слишком много. Что в жизни есть не только музыка. Что есть еще женщины, вино, книги.
— Я считал, что в твоем положении ты не думаешь о таких вещах.
— Считал, что я должен погрузиться в горе и заниматься Брамсом?
— Ты сам говорил, что Брамс — великий из великих. Его концерт си-бемоль мажор. Для меня сейчас ты самый многообещающий слаломист. В твоем распоряжении трамплин Холменколлен. Ты уже поднялся на площадку и вдруг говоришь: «Спасибо. Я не буду прыгать». Говоришь это не от страха, потому что трамплина ты не боишься. А от равнодушия. Потому что предпочитаешь пройтись по лесу.
Я задумываюсь над его словами. И понимаю, что он хочет этим сказать.
— Не думай, будто я такой неблагодарный, — говорю я. — Мы с тобой каждый по-своему любим музыку. Ты зарабатываешь на ней. Я тоже, возможно, буду на ней зарабатывать. Возможно, в конце концов мы с тобой окажемся по одну сторону. Но не сейчас.
— Я не так циничен, — говорит В. Гуде; он вот-вот рассердится.
— Я знаю. Но таковы обстоятельства. Ты — профессионал. Я — зеленый школяр. Концерт си-бемоль мажор — самый длинный прыжок. Но я не хочу прыгать с трамплина. Не так. Я не хочу выйти на сцену и закончить концерт веселым кокетливым рондо, которое брызнет, будто у меня в жизни ничего не случилось.
— Я думал, ты любишь этот концерт.
— Конечно, люблю.
— Но Рахманинов? — говорит В. Гуде после минутного раздумья. — Ведь это почти банально.
— Значит, скорбь банальна.
Он качает головой.
— Тут какая-то ошибка. Но я верю в тебя. И у меня нет выбора. Я сделаю все, как ты просишь.
— Речь идет не только о турне. Я намерен пожить там.
— Зачем тебе это? — Он смотрит на меня со страхом.
— Чтобы понять русских.
— Какая глупость! Будешь искать Рахманинова среди православных лопарей?
— Нет. Хочу почувствовать близость этой огромной страны, ощутить ее дыхание.
— Ощутить дыхание холодной войны? Дыхание Никеля? Самого грязного города в мире? В ту страну тебя все равно не пустят.
— Это не имеет значения. Ты не поймешь.
— Чего не пойму? Того, что ты предпочел народные дома на побережье Финнмарка концертному залу в Мюнхене? Ты прав, этого я не пойму. Но я устрою тебе эти концерты, если ты на этом настаиваешь.
Я замечаю его взгляд. Он напоминает мне взгляд Гудвина Сеффле. Очевидно, В. Гуде считает меня ненормальным. Но многие пианисты были ненормальными. Зарабатывать деньги можно даже на ненормальных. Поэтому он сделает то, о чем я его прошу.
Важный разговор в норвежском музыкальном издательстве
Я не совсем уверен, что поступаю правильно. Мне кажется, что я действую под влиянием эмоций. Но я должен думать о Сигрюн. Если я удержу ее образ, значит, Аня и Марианне снова будут со мной. Выбор сделан. Я еду в Северную Норвегию. Но какого черта мне там надо?
В таких случаях я прибегаю к маминому методу. К сознательной импульсивности. Выбери себе причуду и будь ей верен независимо ни от каких трудностей. Молодость смертельно опасна, всегда говорила мама. Она имела в виду свой брак с отцом. А что в нашей жизни не является причудой? Разве не причуда, что я следил за Аней из ольшаника, что я переехал к ее матери, когда Аня умерла? А теперь моя причуда в том, что я еду на трамвае в город, чтобы посетить Кьелля Хиллвега в магазине Норвежского музыкального издательства. Он был на моем дебютном концерте. Я знаю, ему нравится все, что я делаю. Он, как всегда, стоит за прилавком и продает пластинки. Со всеми разговаривает, раньше других узнает о новых записях. Я стою перед его прилавком и пытаюсь найти прежний тон общения между нами. Но это трудно. Он знает о Марианне.
— Я уезжаю, — сообщаю я ему.
— Почему?
— Мне надо на Север.
Он вопросительно поднимает брови, как и все остальные.
— Что тебе там делать?
— Обрести мир и покой. Душевное равновесие. Буду репетировать. Второй концерт Рахманинова.
— Почему именно его? Это необходимо? Я имею в виду, после Рихтера?
— У тебя есть другие предложения?
— Почему ты спрашиваешь?
— Вообще-то я должен был играть концерт си-бемоль мажор Брамса.
— Впервые играть с оркестром именно этот концерт? Чистое безумие. У твоей немецкой примадонны поехала крыша?
— Я больше с ней не занимаюсь. Наверное, я сам в этом виноват. Но это была сумасшедшая мысль — стать самым молодым пианистом в мире, исполнившим концерт Брамса си-бемоль мажор.
— Бен-Гур? Широкий экран? Ответ пианиста Чарлтону Хестону? — Он пожимает плечами. — Это не мое дело, но музыка еще не стала олимпийским видом спорта.
Мне нравится его раздражение. Оно кажется сильнее оттого, что он большой энтузиаст музыки.
— Теперь это уже не так важно, — говорю я. — Брамс может подождать. Но В. Гуде уже договорился обо всем с Филармонией. Я пропускаю «Новые таланты». И буду солистом на обычном абонементном концерте. А точнее, на абонементе А, когда вся буржуазия уже спустится с гор.
— Поздравляю.
— Ты должен сказать не это, — говорю я. — Ты должен сказать, что я прав, предпочтя Рахманинова Брамсу.
— Сколько ты за это получишь? — улыбается он. — Если на то пошло. Рахманинов технически так же труден, как и Брамс?
Я киваю:
— Это не имеет отношения к делу. Как бы там ни было, Рахманинов — более верный выбор.
— О да! — Хиллвег закатывает глаза. — Дамы будут падать в обморок, а учитывая к тому же твои возраст и внешность, за тобой начнут гоняться крупные студии звукозаписи. Ну, а дальше?
— Что дальше?
— Что ты хочешь этим выразить?
— Отчаяние.
— И для этого тебе надо заниматься несколько месяцев? Отчаяние? Странно слышать.
— А что ты можешь предложить мне вместо этого?
— Примирение.
— Какое примирение?
— Моцарта.
— Что именно из Моцарта ты имеешь в виду?
— Концерт ля мажор. Знаменитый. Тональность ля мажор у Моцарта — это волшебство.
— Не спорю. Ля мажор имеет ярко-красный цвет, как итальянский кирпич или как помада Сельмы Люнге.
Кьелль Хиллвег с испугом смотрит на меня:
— Что ты несешь?
— Каждая тональность имеет свой цвет. Для меня это особый код.
— Ясно, — Хиллвег настроен скептически. — Но, по-моему, в концерте ля мажор не так уж много кирпично-красного.
— Ты прав, — признаюсь я.
— Я вообще не вижу в музыке цвета. Но вспомни начало. Хотя концерт и написан в мажоре, в него с самого начала просачивается меланхолия. Ту же самую фигурацию Моцарт использует и в начале концерта для кларнета, и в квинтете для кларнета.
— И как бы ты это назвал?
— Улыбкой сквозь слезы.
Я киваю:
— Хорошо сказано. Этот концерт не такой светлый и легкий, как может показаться.
— Ты тоже слышишь в нем грусть? — загораясь, спрашивает Хиллвег. — Например, во второй части, в фа-диез миноре?
— Фа-диез минор — пестрая тональность. Как бабочки под дождем.
— Избавь меня от таких сравнений! Ступай в лавку, где торгуют красками! Горя и отчаяния в этой части тебе хватит на целую жизнь.
— И примирения?
— Да, и примирения тоже.
— Я об этом подумаю, — обещаю я.
— Не будешь ты об этом думать, — говорит он. — Я это по тебе вижу. Ты уже все решил. Играй Рахманинова. Он тебе больше по нраву. Когда-нибудь потом ты поймешь, что я пытался тебе сказать. В жизни каждого человека всегда есть место для Моцарта.
«Бежим сегодня ночью»
Я выхожу на улицу Карла Юхана, в лицо мне бьет осенний ветер. Колючий воздух предупреждает о холоде и зиме. Перед Аулой толпятся новые студенты. Новый сезон, новые концерты. Меня там не будет. У меня такое чувство, что я совершаю грех. Бегу отсюда. Теперь я думаю как преступник: отныне все решаю только я. Отныне все только в моих руках. Эхо полузабытого приключенческого романа — «Бежим сегодня ночью».
На трамвае я возвращаюсь в Рёа. Никаких прощальных ритуалов. Никакого последнего посещения Клуба 7. Никаких больше разговоров с Габриелем Холстом, Жанетте или сестрой Катрине. Никаких прогулок на Брюнколлен с Ребеккой. Отныне я одинок. Это мой выбор. В. Гуде перевел мне деньги за дебютный концерт. Их оказалось больше, чем я ожидал. Никто не мог надеяться на то, что все билеты будут распроданы. Кроме того, я каждый месяц получаю от Ребекки деньги за квартиру. На первое время хватит. А в будущем я заработаю еще. Что мать Марианне собирается делать с наследством, меня не касается. Дом Скууга будет стоять пустой до моего возвращения. Я мог бы проявить великодушие и предложить Габриелю с Жанетте или Катрине пожить в нем, пока меня не будет, но мне тяжело даже думать об этом. Не сейчас. И хотя я люблю этот дом, на нем лежит проклятие. Я должен расшифровать код. Объяснить все мне может только один человек.
И никто, кроме меня, не сможет этого понять.
Я собираю чемодан. Много мне не надо. Я буду играть в Высшей народной школе и для общества «Друзья музыки». В. Гуде обо всем договорился. На бумаге это выглядит непросто. Концерты почти каждый день. Но это освобождение.
Дом замер в ожидании и следит за мной глазами. Глаза в стенах, в окнах, в динамиках. Я засовываю руку под крышку рояля и достаю оттуда свои таблетки. Потом останавливаюсь посреди комнаты и оглядываюсь по сторонам.
— Есть тут кто? — спрашиваю я.
И наконец звоню, чтобы вызвать такси.
Ночной рейс на Север. Один из последних в этом сезоне. Самолет набит туристами, охотниками, военными в зеленой форме, дельцами и промышленниками, которые сидят в носовой части самолета и просматривают свои бумаги. В ручном багаже у меня Второй фортепианный концерт Рахманинова и кое-какие ноты — Брамс, опусы 116, 117, 118 и 119, баллады Шопена и кое-что Грига. Моцарт, концерт ля мажор. Остальное у меня в голове. Всё в голове. Вокруг меня царит оживление. Осенняя темнота уже пришла в Осло, но на Севере немного светлее. Мы летим на край света, думаю я. К крайней границе. Я начинаю с чистого листа. Раньше я никогда не был в Северной Норвегии. Вообще почти нигде не был. Кроме Вены, где мы с Марианне поженились. С тех пор не прошло еще и полгода.
Место рядом со мной свободно. Я рад, что ни с кем не придется разговаривать. О чем мне говорить с людьми? Я могу говорить только с теми, кто знал Марианне или Аню. Другой жизни у меня нет.
Самолет взлетает в кромешной тьме. Где-то за Полярным кругом становится светлее. Сначала свет слабый, просто красноватая полоска на небе, потом он становится ярче. Мы садимся на аэродроме в Трумсё уже за полночь, но там еще сумерки. Лето кончилось. Однако в аэропорту кипит жизнь. Люди ждут транзитного самолета, который доставит их еще дальше на север. Я закуриваю в зале для транзитных пассажиров, стоя у больших окон. Глубоко затягиваюсь дымом. Смотрю, как загружают большие самолеты, стоящие у терминала. Снегоходы, лыжи, палатки, удочки, длинные ящики, в которых наверняка везут оружие. Все это кажется мне значительным и незнакомым. Слишком долго я был привязан к Эльвефарет и трамваю в Рёа. Мы уже в диком краю и полетим еще дальше. К морозной дымке и холодной войне. Я достиг точки невозврата. Персонал SAS открывает выход на посадку. В лицо бьет ледяной ветер. Острые горные вершины на юге покрыты снегом. Я чувствую запах соленой воды и пороха.
Прибытие в Киркенес
Мы летим на север. Приближающееся утро щиплет лицо. Еще нет и трех. Потом мы летим на восток через Люнгсальпене и глубокие фьорды. Почти все пассажиры самолета курят самокрутки. Кажется, что в салоне стоит туман. Я слишком устал, чтобы спать. На своем месте я становлюсь как будто невидимым. На меня никто не обращает внимания. Даже стюардесса, которая движется по проходу с кофе, не замечает меня. Я в самолете единственный пассажир, с кем она не разговаривает. Мне вспоминаются слова Катрине о том, что жить нужно здесь и сейчас. И люди вокруг постепенно становятся четче, больше и понятнее. Через проход от меня сидят два лопаря и оживленно беседуют на непонятном мне языке. Перед ними сидит немолодой человек в костюме и галстуке, он курит сигариллу и читает «Афтенпостен». Наверняка какой-нибудь директор из компании «Сюдварангер». Я впитываю в себя все впечатления и думаю о том, сумею ли я вернуться к обычной жизни, поверить в нее, заставить стюардессу остановиться возле меня и налить мне кофе.
Самолет попадает в шторм, мы пристегиваем пояса и замечаем, что самолет трясет и подбрасывает. Лопари не скрывают своего страха. Я лечу на Север, напичканный предрассудками и темным неведением. И волнуюсь как ребенок.
Самолет с грохотом приземляется. Мне кажется, что взлетная полоса должна была повредиться, но самолет катит по ней дальше, и кое-кто из пассажиров даже аплодирует пилоту. Мы покидаем самолет, стюардесса прощается со всеми, кроме меня. Я стою возле багажного конвейера, похожий на потерявшуюся собачонку, и жду своего чемодана. Человек с внешностью директора подходит ко мне и спрашивает, все ли со мной в порядке. Я заикаюсь и киваю. Да-да, все в порядке. Спасибо за внимание. Я просто немного устал. От него слабо пахнет пивом, сигарой и туалетной водой.
— Я знаю, кто вы, — говорит он и протягивает мне руку. — Я Гуннар Хёег. Директор акционерного общества «Сюдварангер». Руда. Гранулирование. Если повезет, кварцы из Таны. Я читал в газетах, что вы собираетесь совершить турне по Финнмарку?
— Да, — бессильно отвечаю я. — Дошла очередь и до Финнмарка.
— Мы в «Сюдварангере» были бы весьма рады, если бы вы дали у нас частный концерт. Но у вас, наверное, плотная программа?
— Не сказал бы. Времени у меня достаточно.
Он протягивает мне визитную карточку.
— Позвоните мне как-нибудь на неделе. Гарантирую обед после концерта. Это будет гонорар. Винный погреб у нас в клубе один из лучших в стране…
— Договоримся, — обещаю я и в ту же минуту вижу на конвейере свой чемодан.
— Между прочим, где вы собираетесь жить? — дружески спрашивает Гуннар Хёег.
— В лучшем отеле, — отвечаю я. — Как у вас в городе называется лучший отель?
— Один из лучших отелей стоит у нас на холме, оттуда прекрасный вид на город.
— Тогда я буду жить в другом.
— Другой отель в центре, — говорит директор и пожимает плечами.
Через полчаса я уже получил номер в отеле и засыпаю мертвым сном, даже не успев раздеться. Мне снится, что я играю Второй концерт Рахманинова. Концерт уже разучен. Я играю даже те части, которые никогда не учил. Неожиданно я замечаю на себе странный взгляд дирижера. Он смотрит на мои пальцы, летающие по клавишам. И я понимаю: звука нет. У меня в пальцах нет силы! Я не в силах извлечь ни одной ноты, не могу нажать на клавиши. Я играю беззвучно. Никто не может услышать, как хорош этот концерт. Как великолепно я играю.
Я покрываюсь краской.
У меня горит все лицо.
В зале сидят и Аня, и Марианне.
Я в отчаянии смотрю на них, но они делают вид, будто не знают меня. Они смотрят только на дирижера.
В зале вдруг становится очень жарко. Красные лампочки над запасными выходами начинают мигать. Происходит что-то ужасное.
Больше я не могу это скрывать: все дело во мне!
Румянец каплет с моего лица, как кровь. Окрашивает белую рубашку.
Обед в отеле
Я просыпаюсь поздно вечером. Сначала ничего не понимаю, смотрю на следы от слюны на пододеяльнике, замечаю, что у меня отекло лицо, я не помню, какое сегодня число, и не сразу понимаю, что в номере слишком жарко. Батарея под окном раскалена. Я встаю и обнаруживаю, что спал в пальто и что от меня разит потом. Все ясно, думаю я. Сон не солгал. Я легковес. Вонючий шалопай, который годится только на то, чтобы играть за кусок хлеба, пить опивки и, может быть, время от времени играть на обедах. Разве нет? Даже Марианне, которая была в глубокой депрессии, не смогла жить со мной. Неужели мысль обо мне и о ребенке, которого она носила, была настолько тяжела, что смерть показалась ей лучшим выходом? Я стою перед зеркалом в ванной и вижу, как ужасно я выгляжу. Месяцы одиночества не прошли для меня даром. Это неважно, думаю я. Мне всегда хотелось выглядеть старше, чем я есть. Морщины только придают мне мужественности, как однажды сказала Марианне. Мне хочется выпить. И я непременно выпью сегодня вечером! Но сначала ради этого нужно привести себя в порядок, принять душ, побриться. Стоя под теплыми струями душа, которые, попадая на нервные окончания, словно открывают их, я чувствую прикосновение каждой капли и думаю о розовых таблетках, которые приму перед тем, как начну пить вино. Всякое вино. Белое. Красное. Коньяк. Я выгляжу старше своих лет. Прекрасно! Винный магазин. Коньяк VSOP. Роскошь, регулируемая государством. Почти как в Советах. Я буду один сидеть в ресторане и потихоньку пить, пока не потеряю сознания. Буду вести долгую беседу с Рахманиновым и спрошу у него, почему русская душа проявляет себя так бурно, а заодно сообщу о том, как мне жалко, что Пушкин ввязался в эту дуэль.
А после этого просплю подряд три дня и три ночи.
Я надеваю свой парадный костюм. Черный, который подходит и для концертов, и для похорон. Пусть не думают, что я какой-то алкоголик или забулдыга. Директор Гуннар Хёег уже оценил, чего я достоин. Самого лучшего вина. И если не денег, то по меньшей мере лучшего обеда и лучшей выпивки.
Я спускаюсь на лифте в приемную отеля, приветливо киваю бледной девушке за стойкой. Лицо у нее в угрях, на ней кофта из синтетики, и волосы выкрашены в кремовый цвет. В ней есть что-то такое безыскусное, что я сразу чувствую себя хорошо.
— Надеюсь, лучший ресторан в городе находится в этом здании? — дружески спрашиваю я у нее.
Она начинает хихикать. Я сам слышу, как глупо звучат мои слова. Девушка почти моя ровесница.
— Да, наша кухня славится, — с улыбкой отвечает она.
В приподнятом настроении я вхожу в ресторан, словно в венский концертный зал «Музикферайн», чтобы слушать, как Караян будет дирижировать Брамса. Молодой расторопный официант устремляется мне навстречу, держа в руках меню.
— Сколько человек? — почтительно спрашивает он. Темный костюм и смешной галстук, который Марианне запрещала мне носить, явно произвели на него неизгладимое впечатление.
— Я один.
Он провожает меня в зал. Там никого нет. На всех столах горят свечи, но ни одного человека. От радости меня обдает жаром.
— Я сяду в углу у окна, — говорю я.
— Это большая честь для меня, — говорит молодой официант на поющем финнмаркском диалекте. Звучит старомодно и в то же время как-то современно.
Я сажусь. Торжественный момент. Может, я поступаю неправильно? — думаю я. Как к этому отнеслась бы Марианне? Она бы меня не осудила, она тоже знала, что пьет слишком много. И тоже не могла обходиться без спиртного.
— Начнем с выпивки, — говорю я, чувствуя дикую жажду.
— Пожалуйста, вот карта вин, — вежливо говорит официант.
Я пробегаю названия сладких немецких вин. Потом вижу подходящий сухой мускат. Для начала неплохо, думаю я. Уроки Марианне. «Les Mesnils». Я показываю.
— «Лес Меснильс», — говорит он.
— Да. «Ле Мениль».
Он кивает и начинает немного нервничать.
— Полбутылки? — осторожно спрашивает он.