Подельник эпохи: Леонид Леонов Прилепин Захар
«Ну, а все-таки грузооборот на Каме выше довоенного?» — спорит Курилов с бывшим купцом и пароходчиком Омеличевым.
Курилову отвечают:
«Э, ты ловок… с довоенным-то себя сравнивать. А?.. я спать бы стал эти шестнадцать годов? Думаешь, расти — это только тебе дадено?»
Однажды Омеличев проговаривается о сокровенном своем, купеческом: «Ты возьми у меня все, но дай мне аршин, один аршин земли… и я выращу на нем чудо. Ты увидишь дерево, и птицы на нем гнезда станут вить посреди золотых яблок. Но чтобы аршин этот был мой, сына, внука, правнука моего…»
Ой, как слышен тут сам Леонид Максимович, внук ухватистых и домовитых лавочников.
Курилов не унимается и не без усмешки теребит Омеличева:
«Что, легче жизнь стала на Каме?»
«У кого мозги попроще, тем легше», — отвечают ему.
«Сейчас никто уже не помнит о халдеях. Теперь все больше насчет повидла и штанов. Верхнюю часть тулова не утруждают работой, пики-козыри», — сетует другой осколок прежней жизни и, словно бы юродивый, позволяет себе всё больше: — «Ботанических садов в России не осталось: повырубили. Да и что от нее осталось, от матушки! Василь Блаженный на площади, да я вот, срамной…»
Впрочем, и сами большевики о своей работе не самого высокого мнения.
«Мы не успели сделать всё, что хотелось… — говорит один из них. — Многое нами сделано начерно и наспех».
Но это еще настоящие большевики так рассуждают, есть и другие представители новой власти. Словно бы между делом описывается один «ответственный работник», который отказывается дать денег на врачей, когда у него умирает сын. «Не могу, я себе пальто шью!» — объясняет он бывшей жене.
Машинист на дороге, молодой татарин, недавно получивший работу, боится, что к нему приедет из деревни первая деревенская его любовь, Марьям, и вернет ему любовные письма со словами: «Возьми, это написано тобою; не стыдись. Ут алсын аларнэ — пусть их съест огонь! А то кто-нибудь прочтет и донесет, что ты любил дочку кулака, и тебя прогонят отсюда старой метлой».
Мать этой девушки умерла с горя после раскулачивания.
Такие вот приметы советского бытия.
Машинист возвращается в свою деревню после того, как стал виновником аварии на дороге, запивает, его должны вскоре забрать и судить. Мать суетится возле спящего сына. «Время от времени она безмолвно и строго глядела на портрет Сталина, и с той же пристальностью Сталин всматривался в нее со стены».
Это тоже писательский знак вождю, просьба о милости к людям.
В своих спорах с Куриловым о будущем Леонов, самолично несколько раз появляющийся в романе в качества повествователя, просит оставить в будущем ж и в о г о человека — со всеми его слабостями, а не пытаться населить новь тяжелыми статуями и херувимами.
Курилов не соглашается.
Есть своя теория будущего и у Протоклитова, в которую, согласно авторской ремарке, бывший белогвардеец «пытался верить»:
«Новый человек создаст себе железных рабов по образу своему и подобию. Словом, он станет богом. Он будет душою громадных механизмов, заготовляющих пищу, одежду и удовольствия. Эти железные суставчатые балбесы будут трудиться, петь песни, пахать землю, плясать по праздникам на манер Саломеи, даже делать самих себя. Человеку не потребуется изнемогать от работы, он должен будет только знать…»
Как мы видим, подобно Леонову, Протоклитов не только искренне желает уверовать в будущее, но и пытается лично его конструировать, тем самым усиливая свою веру.
Курилову, впрочем, до этого нет никакого дела.
Шаг за шагом, проявляя железную большевистскую выдержку, Курилов, как зверя, загоняет Протоклитова, интуитивно чувствуя в нем чужого.
Протоклитов мысленно репетирует диалоги с Куриловым: бывшему белому офицеру тоже хочется жить.
«Мне противна эта слежка, пойми меня», — такие слова хочет сказать раскаявшийся белогвардеец человекогоре. «За один квартал меня посетили шесть всяких бригад. Обследуют все кому не лень. Последняя интересовалась, правда ли, будто я ежедневно съедаю д в а казенных обеда. Пойми, что это дискредитирует меня как начальника. Дешевле и проще было бы снять меня вовсе с работы!»
В этом протоклитовском монологе вновь проявляется сам Леонов — писатель, постоянно находящийся на подозрении, периодически терзаемый критикой, проходящий унизительные фининспекторские проверки.
Там еще будет характерный эпизод с появлением гадких карикатур, изображающих Протоклитова, в железнодорожных газетках. О, как это близко Леонову! Сколько он перевидал в прессе таких карикатурок на себя!
«Мне противна эта слежка, пойми меня!» — отчаявшись, кричит Протокликтов Курилову, а верней Леонов — Сталину. На «ты»!
Сослуживец Протоклитова Кормилицын спрашивает у него однажды: «Ты предан этой, новой власти?»
И здесь из уст Протоклитова звучит еще один воистину леоновский ответ:
«Я сам эта власть. И я делаю свое дело честно и искренне».
Но, видимо, еще не наступил тот момент, когда честность и искренность будут способны перевесить груз прошлых грехов.
В романе Глебу Протоклитову сначала устраивают чистку — снова очень похожую на многочисленные и упоминавшиеся нами выше диспуты по поводу романов Леонова; и в финале этой чистки бывшего белого офицера неожиданно разоблачают. Теперь гибель его неизбежна.
Понимая это, Леонов идет на последнюю дерзость.
Как известно, на последних страницах романа писатель безжалостно убьет Курилова.
Леонов словно бы говорит этим: да, ты человекогора, и моя жизнь в твоих руках, но ты не ценишь и не щадишь меня, и, значит, покажу тебе, на что я способен: я тоже демиург. И я тоже убью тебя, если твои подручные несут мне смерть.
Огромна была игра Леонова. Едва ли не больше жизни…
Сталин в случае с Леоновым проявит себя сдержанно.
Едва ли он понял и вообще мог поверить, что с ним могут так безответственно играть, даже если и увидел какие-то намеки на себя.
Прочитав роман, Сталин сделает единственное замечание: попросит Леонова перенести обильные и сложные комментарии, расположенные под чертой едва ли не на каждой странице фантастических глав, в основной текст. С этой просьбой к Леонову специально приедет в Переделкино секретарь правления Союза писателей Александр Щербаков.
А Леонов откажется, упрямец.
Можно представить их диалог.
— Леонид Максимович, у вас всё в порядке? Я говорю: вас Иосиф Виссарионович попросил.
— Я всё понял. Я не могу исправить. Не буду.
И тут Сталин несколько оскорбится. Он не о многом просил ведь. Так, по крайней мере, ему казалось.
Но в понимании Леонова вождь зашел на ту территорию, где его власть не распространяется. Он просил его сделать хуже. А зачем делать хуже? Не стал.
Критика удивляется
В сентябре 1935 года начнется публикация романа «Дорога на Океан» в журнале «Новый мир».
Любопытная деталь: когда в сентябре 1935 года постановлением ЦК ВКП(б) утверждался список советских литераторов, направляющихся в Чехословакию, то из списка (Алексей Толстой, Михаил Кольцов, Фадеев, Янка Купала и прочие) фамилию Леонова лично вычеркивает член Политбюро и Оргбюро ЦК, еще недавно второй человек в партии после Сталина — Лазарь Каганович.
И еще один факт: чуть позже, в том же году, заведующий отделом печати ЦК Лев Мехлис сказал заведующему отделом критики газеты «Правда», что Леонов производит на него «омерзительное впечатление».
Спустя два года, в 1937-м Мехлис станет заместителем наркома обороны и начальником Главного политуправления Красной армии. Ах, каких серьезных недоброжелателей наживал себе Леонов!
Будто добрая к писателю звезда вдруг затуманилась, а взошла над его головой звезда нехорошая и холодная.
После выхода «Дороги на Океан» на Леонова вновь, удивительно дружно, навалятся критики. Роман разнесут в пух и прах — грамотные большевистские агитаторы тоже иногда умели читать между строк, и с чем имеют дело, чувствовали кожей.
Первые критические статьи вообще были выдержаны в хамском стиле; чуть позже тон сменился, и появились публикации хоть не менее жесткие, зато более вдумчивые.
Самую главную заковыку романа никто, конечно же, и не рискнул разгадать, а побочные, на вторых и третьих планах, каверзы разглядели.
В большой работе А.Селивановского, открывшего серьезное обсуждение романа в третьем номере журнала «Литературный критик» за 1936 год, сразу обещается, что в романе «наш слух резанут фальшивые ноты, мы с удивлением разглядим ситуации надуманные и ложные». И вот что за ситуации имеет в виду критик. Возьмем, к примеру, сестру Курилова — Клавдию, старую коммунистку.
«Клавдия распространяет вокруг себя атмосферу страха, — удивляется Селивановский. — Все, кто встречается с ней, испытывают чувство стесненности, робости, боязни. Она всё время суха и подтянута. Только один раз — после смерти Курилова — показывает Леонов действительную человечность, скрытую за бесстрастной маской этого человека. Потрясенная известием о смерти брата, Клавдия открывает один из пленумов словами: “Мы призваны работать в радостное и прекрасное время, дорогие товарищи мои…”
“В ее фигуре, наклоненной вперед, — пишет Л.Леонов, — читалась непреклонная воля к полету. Запомнилась спокойная жесткость ее гипсового, бесстрастного лица”…
Только подлинная человечность может продиктовать в такой ситуации искренние слова о радостном времени. Но даже здесь Леонов подчеркнул гипсовое бесстрастие лица».
«…Откуда-же в Клавдии такая потушенность всех интересов, откуда у нее такая нелюбовь к людям?» — вопрошает критик.
«На Клавдию очень похож — показанный лишь в несколько смягченных тонах — Курилов до болезни», — констатирует критик. Такой же, наводящий жуть на людей и не любящий их.
Не менее точно пишет критик о Глебе Протоклитове, который, на его взгляд, «обрел не только рабочее обличие и рабочие манеры, но бесстрашие взгляда и обезоруживающую грубоватую прямоту. Мимикрия стала его существом. Сложная, подробно разработанная система действий превратилась как бы в органический рефлекс его поведения. Он стал художником своей выдуманной биографии».
Это же Леонов, черт подери вас, дорогой критик! Но хорошо, что вы этого не знали.
Обсуждение книги состоялось на президиуме Союза писателей 5 мая 1936 года. Присутствовали сам Леонов, первый секретарь Союза писателей Александр Щербаков, друг Леонова Бруно Ясенский, критики Нусинов, Серебрянский и другие.
Частично итоги обсуждения были, как и в случае со «Скутаревским», опубликованы на страницах «Литературной газеты». Три литературных спеца высказываются в «Литературке» (№ 27): Лежнев, Шкловский, Левидов.
Все именитые, и все во первых строках вяло похваливают роман, но к финалу идут на попятную.
Лежневу не нравится, что Леонов так и не освободился от влияния Достоевского: например, разговоры Курилова с Протоклитовым «напоминают разговор Раскольникова со следователем».
Шкловский сетует, что роман «…слишком благоразумно построен. В нем настоящее взято как прошлое. Когда делали ткань из асбеста, то плели асбестовую нитку вместе с льняной и лен потом выжигали». У Леонова лен не выжжен.
Левидов спорит со Шкловским и говорит, что Леонов вовсе не благоразумен, но, напротив, он «самый взволнованный романтик эпохи», но эта взволнованность ему как раз и вредит.
В общем, кто в лес, кто по дрова, но все настроены раздраженно.
Немного исправляет ситуацию лишь опубликованная в этом же номере статья, вернее, стенограмма выступления Ясенского под названием «Идейный рост художника»: Бруно одной рукой ограждает своего друга Леонова от ударов, другой сам его пихает в бок; но в общем статья куда более доброжелательнее многих и многих иных: «…когда советский автор в своем новом романе идейно вырастает на целую голову, простительны и ошибки. Это накладные расходы всякого большого начинания».
Жаль только, что Ясенский тоже ничего не понял в романе.
Партия и лично товарищ Сталин все это время не высказывают никакой определенной позиции, хотя Леонов этого, кажется, ждал.
В иные времена ожидание литератора, чтоб именно власть его спасла от нападок, могло бы показаться диким, но тогда, в тридцатые, советские годы это как раз было в порядке вещей. Просто потому, что вся пресса так или иначе была советской прессой — и значит, выражала точку зрения советской власти. И если в советской прессе шельмуют каждый новый роман Леонова — значит, он не нужен власти, равно как и стране. И иного понимания этой ситуации не было.
Леонов снова переживет период и душевной ломоты, и сердечной растерянности: да, он сомневался во многом — как живой и мыслящий человек, да, он не являлся ортодоксом социалистической доктрины — но он действительно уже был готов поверить в нее. И тут — такие нежданные и злые удары; не того ждал писатель.
В марте 1936-го состоялось собрание московских литераторов — в связи с идеологически программными статьями в «Правде» о формализме в искусстве. Неизвестный информатор докладывал в НКВД по этому поводу, что собрание «прошло вяло… было плохо подготовлено». Зато он записал слова Леонида Леонова, неожиданно резко высказавшегося о судьбе литератора в Советской России, отдельно поминая очередную рецензию на «Дорогу…» некоего Зелика Штейнмана, появившуюся в ленинградской «Красной газете».
«И это, как и все другие широкие собрания, ничего не даст ни писателю, ни партии, — повысил голос Леонов. — Надо же понять, что когда писатель говорит перед широкой аудиторией, он не может забыть о том, что он является общественным деятелем, не может забыть, что его слова имеют политический резонанс. А следовательно, писатель о своем не заговорит, по-настоящему не скажет. Как бы ни говорил докладчик, а все-таки каждый, идя на это собрание, думал о том, будут или не будут его бить.
Да и как не думать, когда какой-нибудь Зелик Штейнман может одной рецензией поставить под вопрос смысл более чем двухлетней работы. Конечно, боишься, что могут бить, и, конечно, предпочитаешь молчать, отсиживаться и ничего не печатать.
Бабелевская тактика умна: переиздавай одну и ту же апробированную вещь, а новое в печать не давай. Если появится еще такая рецензия, как рецензия Штейнмана, я закрою лавочку, перестану писать. Пусть партия решает, кто ей нужней, я — художник или критик Штейнман».
Но партия по-прежнему молчала.
«И как быть теперь? И что ждать теперь? Правильно ли поняли его? Может быть, не поняли вообще? А может, оно и к лучшему?» — нечто подобное мог думать Леонов, и терзаться, и сомневаться, и порой приходить в ужас: время за окном вполне этому способствовало.
Ладно, если сомнения о содеянном мучают человека день, другой или третий: поседеешь на полголовы, но выживешь все равно. Однако Сталин не отвечал Леонову несколько лет. Не было вообще никакой реакции. И назывались эти годы: 1936-й, 1937-й, 1938-й.
Не в самое доброе время затеял Леонов свою большую игру.
В 1936-м, за целый год Леонов, отличавшийся в двадцатые замечательной работоспособностью, напишет несколько статей — о Валерии Чкалове для «Комсомольской правды», памяти Николая Островского для «Рабочей Москвы» и еще очерк «…И пусть это будет Рязань!» — и то сделанный по настоятельной просьбе редактора «Известий» Николая Бухарина. Вообще, это неделя работы, ну, две.
Его, правда, ненадолго выпустили в Париж в конце года, и он даже выступил с речью на семидесятилетии Ромена Роллана (самого Роллана в Париже не было); и еще опубликовали «Дорогу на Океан» отдельным изданием, и даже «Вор» переиздали. Но и переиздание «Вора» не ко времени получилось — роман еще раз внимательно перечитали те из борзописцев, что специализировались на поиске крамолы, и к Леонову впервые печатно было применено в одной из рецензий жуткое клеймо «троцкист». Оно еще не грозило смертью, но уже обещало натуральные, с привкусом настоящего горя, неприятности.
Прорабатывали и пропесочивали, конечно же, не его одного. Еще в марте в «Правде» порицали «формалистов» и вслед за Леоновым перечисляли Ивана Катаева, Бориса Пильняка, Владимира Киршона. Все, между прочим, — смертники. Каждому осталось год или около того. Кроме Леонова.
К началу 1937-го Леонов немного придет в себя и за два месяца, очень быстро, допишет пьесу «Половчанские сады», начатую еще в 1935-м. Сталин же просил писателей о пьесах, на той встрече у Горького, в 1932 году. Ну вот, пожалуйста, — еще одна пьеса, после «Скутаревского».
В феврале он уже будет ее читать коллективу МХАТа. И ее примут. Удача!
Но больших романов от Леонова не появится еще пятнадцать лет. Пятнадцать! Это очень много. Вот какова была степень леоновской обиды…
Впрочем, и государство продемонстрирует очевидную неприязнь к его прозаическим сочинениям. В 1937-м, по инерции, еще выйдут «Барсуки», а потом прозу Леонова не будут издавать почти семь лет подряд. Да, половина этого срока придется на Великую войну — но и в те годы советская власть будет активно печатать нужную ей литературу. Вот только не романы Леонова. «Дорогу на Океан», после сразу трех изданий в 1936-м, переиздадут только в 1949 году; «Скутаревского» еще позже. Не говоря уж про наглухо закрытую раннюю прозу и ставшего откровенно крамольным «Вора».
Чистки и процессы
Первый московский процесс по делу «Троцкистско-зиновьевского объединенного центра» прошел 19–24 августа 1936 года. В качестве обвиняемых предстали 16 человек: Григорий Зиновьев, Лев Каменев, Григорий Евдокимов, другие видные советские деятели, состоявшие в 1920-х в так называемой внутрипартийной левой оппозиции, возглавляемой Троцким, в числе которых несколько членов Союза писателей, заподозренные (иные не без оснований) в связи с троцкистами. Обвиняли подсудимых и в других грехах, в том числе, например, в организации убийства Сергея Кирова (которое до сих пор не имеет внятной версии), и не только его.
Здесь впервые и были использованы услуги литераторов, в основном — «попутчиков».
Все-таки освободили их от опеки РАППа? Освободили-освободили. Пора вернуть должок.
Возвращают.
20 августа 1936 года «Литературная газета» выходит с редакционной статьей «Раздавить гадину!». Под гадиной, естественно, имеется в виду весь «Троцкистско-зиновьевский объединенный центр».
В поддержку передовицы идут отдельные статьи Анны Караваевой («Очистить советскую землю от шайки подлых убийц и изменников»), Ивана Катаева («Пусть же гнев народа истребит гнездо убийц и поджигателей»), Артема Веселого, Виктора Финка…
Причем Ивану Катаеву самому осталось жить менее трех лет — до мая 1939-го; Артем Веселый будет расстрелян в конце 1939-го.
21 августа в газете «Правда» выходит первое из коллективных писательских писем, что впоследствии получат название «расстрельных».
Называется послание «Стереть с лица земли!».
«Гнев нашего народа поднялся шквалом. Страна полна презрения к подлецам, — пишут советские писатели. — Мы обращаемся с требованием к суду во имя блага человечества применить к врагам народа высшую меру социальной справедливости».
Письмо подписывают 16 человек, в следующей последовательности: Ставский, Федин, Павленко, Вишневский, Киршон, Афиногенов, Пастернак, Сейфуллина, Жига, Кирпотин, Зазубрин, Погодин, Бахметьев, Караваева, Панфёров, Леонов.
25 августа состоится заседание президиума Союза писателей, где писателям придется обсуждать недостаточную свою бдительность: как же так, просмотрели врагов в своих собственных рядах?
Владимир Ставский вспоминает арестованного в рамках процесса литератора Рихарда Пикеля. Он в свое время заведовал секретариатом Зиновьева, был членом Союза писателей, театральным деятелем и вошел в историю как один из самых злобных хулителей Михаила Булгакова.
Но вспоминают его, конечно, не по этому поводу, а как «негодяя», «террориста» и «подлого двурушника».
Вслед за Ставским выступают прозаики Бруно Ясенский, Юрий Олеша, поэты Владимир Луговской, Вера Инбер, драматурги Афиногенов, Погодин, Тренёв, Вишневский… И Леонов.
Леонов сетовал на то, что «руководство слишком поспешно принимает в свою семью новых членов. Это дает проникнуть в наши ряды проходимцам, ничего общего с литературой не имеющим».
«У нас часто бывает так, — цитировала „Литературная газета“ речь Леонова, — санкционируют прием писателя, а потом выйдут за дверь и смеются: какой, мол, он писатель. Достойное ли это дело?»
Впрочем, беда Леонова вовсе не в том, что присутствовал он на собрании президиума; в конце концов, судя по отчету, ничего зубодробительного он там не говорил.
Беда, что в том же, от 27 августа 1936 года, номере «Литературной газеты», где был опубликован отчет о заседании президиума, публикуется еще два «расстрельных» письма.
И вновь под обоими стоит подпись Леонова.
Одно называется «Защитникам агентов гестапо» и адресовано деятелям Второго интернационала, которые «нашли возможным выступить в защиту агентов фашистского гестапо, троцкистско-зиновьевских убийц». Между тем, по мнению авторов письма, «Верховный суд, разоблачивший эту шайку заклятых врагов международного пролетариата и вынесший смертный приговор убийцам, осуществил волю миллионов, волю всех честных людей во всем мире».
Под письмом двадцать подписей, в том числе, естественно, Ставский, а также Бруно Ясенский, Юрий Олеша, Павленко… Последней в списке, как и в «Правде», стоит фамилия Леонова.
Другое письмо написано по поручению президиума Союза писателей.
«Да здравствует революционная бдительность НКВД и твердость пролетарского суда!» — гласит оно. И подписи, на сей раз всего пять: Ставский, Лахути, Погодин, Леонов, Тренёв.
Отдельно поддержку президиуму высказывают Агния Барто, та самая, что сочинит чуть позже: «Уронили Мишку на пол…» — но на сей раз она выступает как автор публикации «Гады растоптаны», писательница Лидия Сейфуллина — со статьей «Черные люди» и драматург Всеволод Вишневский, автор заметки «Глас народа».
Что значили те шаги для Леонова, не ответит уже никто. Хотел продемонстрировать свою лояльность — после непрестанных четырехлетних разносов? Решил, что в компании с хорошими знакомыми Фединым и Ясенским, а еще и с Пастернаком, и Олешей, и с Павленко подобное возможно сделать — ведь не могли же ошибаться все разом?
Додумать можно все что угодно. Но, безусловно, в те дни — при всех огромных и очевидных оговорках — присутствовал и у него колоссальный заряд веры в советскую власть, пришедшую разобраться с «человечиной», которая, как неудавшийся божественный эксперимент, быть может, и не столь дорога, чтобы о ней печалиться.
И еще, скажем мы, несмотря на произошедшую после смерти Сталина реабилитацию большинства репрессированных, никто до сих пор всерьез не озаботился достоверно разобраться не только в том, насколько процессы были сфальсифицированы, но и в том, что послужило реальной подоплекой для их начала.
Слишком просто объяснять всё «паранойей» Сталина в стране, окруженной кольцом внешних врагов, уж никак не лишавших себя возможности иметь агентов влияния в стане очевидного противника.
И ответственность за эту власть и ее деяния — она тоже имела место: Леонов был сыном своего века, и даже впоследствии не отказался от него.
Не помешает заметить, что если и лживы были эти процессы, на совести многих персоналий из числа подсудимых было огромное количество и жертв, и крови, и убийств: и для осведомленных людей не было секретом, что, например, Григорий Зиновьев — организатор «красного террора» в Петрограде в 1918 году. Леонов-то видел и знал, что такое «красный террор», — сам едва ускользнул из-под его маховиков в Одессе, когда туда прибыл Бела Кун в 1920-м.
К тому же Леонов и предположить не мог, что процесс этот будет не единственным, но, напротив, откроет целую, почти на пять лет, череду подобных процессов, и призывы «Убить! Расстрелять! Раздавить!» станут привычным аккомпанементом времени.
Следующий, 1937, год начинался просто благостно.
Под занавес 1936-го устроили разнос откровенно русофобского сочинения Демьяна Бедного «Богатыри» и одноименной театральной постановки, что стало одним из первых сигналов смены интернационального курса на курс правый, национальный, патриотический.
Каждое утро Леонов, как всякий человек, внимательно всматривающийся в жизнь советскую, листал «Правду».
В стране началась перепись населения, и на страницах главной советской газеты Михаил Зощенко увлекательно рассказывал, сколь велика разница между дореволюционной переписью и нынешней: нету безработных, нету нищих.
Понемногу начинается подготовка к ознаменованию 100-летней годовщины со дня смерти Пушкина.
Пятнадцатого января «Правда» выходит с передовицей под названием «Великий Русский народ». А ведь еще два года назад, сочиняя «Дорогу на Океан», Леонов, решившийся было написать в тексте «русский», отложил перо и сидел несколько минут, сжимая виски тяжелыми своими руками: ведь вцепятся опять в самую глотку только за одно слово это. (Слово «русский» в тексте все-таки появляется.)
Но уже через неделю всякая благость вновь начнет рассеиваться.
С 24 января «Правда» публикует новые протоколы допросов в рамках расследования троцкистско-зиновьевского заговора. Пятаков, Радек и прочие подробно рассказывают о том, какие они негодяи.
«Правде» помогают все крупные издания, включая «Литературную газету».
И тут, конечно же, опять потребовалось деятельное участие «инженеров человеческих душ».
Открытое письмо с требованием «беспощадного наказания для торгующих Родиной изменников, шпионов и убийц» подписывают в «Правде» Фадеев, Алексей Толстой, Павленко, Бруно Ясенский, Лев Никулин.
Здесь же, в рифму, вторит прозаикам поэт Михаил Голодный: «И в гневных выкриках народа,/ Как буря будет голос мой:/ — К стене, к стене иезуитов!»
На следующий день, 25 января, — множество сольных выступлений, в стихах и в прозе. «Отщепенцы» от Фадеева. «Смерть подлецам» от Алексея Суркова. «К стенке подлецов!» от Владимира Луговского. «Изменники» от Безыменского.
Удивительное время: стихотворные призывы к немедленному убийству с завидной регулярностью публикуются в главной государственной газете.
В тот же день в «Известиях» с отдельной статьей «Профессоры двурушничества» вновь появляется Бруно Ясенский.
На другой день в «Известиях» же разгромная статья Алексея Толстого и стихи Александра Жарова «Грозный гнев».
Еще более весомый подбор авторов представлен 26 января в профильной «Литературной газете».
Алексей Толстой: «Сорванный план мировой войны». Николай Тихонов: «Ослепленные злобой». Константин Федин: «Агенты международной контрразведки». Юрий Олеша: «Фашисты перед судом народа». Новиков-Прибой: «Презрение наемникам фашизма». Всеволод Вишневский: «К стенке!». Исаак Бабель: «Ложь, предательство, смердяковщина».
Критик Виктор Шкловский пишет: «Эти люди хотели отнять от нас больше, чем жизнь: они хотели отнять у мира будущее».
«Отнять от нас…», да-с.
Здесь же совместный текст на ту же тему Самуила Маршака и его двоюродного брата — Ильи Яковлевича Маршака, взявшего псевдоним Ильин. Статья писателя Льва Славина именуется «Выродки». Писатель Александр Малышкин призывает «Покарать беспощадно». И Рувим Фраерман здесь, тот самый, что через два года напишет «Дикую собаку Динго». И даже Андрей Платонов, правда, не столь жадный до крови в своих высказываниях, как иные его коллеги. Борис Лавренёв, к примеру, в том же номере открыто заявляет: «Во имя великого гуманизма… я голосую за смерть!»
Ну и так далее: Сергеев-Ценский, Безыменский, Долматовский — всего 34 литератора, треть которых по сей день носят статус «классиков». Такие времена были.
В числе других появляется и Леонов с памфлетом «Террарий». Леонов, подобно Платонову, не кровожаден и явно отделывается общей риторикой.
По-видимому, как раз тогда, в начале 1937 года, в нем происходит некий слом, и с этого момента он начнет всячески избегать участия в подобных жутких мероприятиях. Леонов понимает, что эту машину нельзя накормить один раз — ее все время придется кормить самим собою, своей душою.
27 января «Известия» публикуют очередной памфлет Бруно Ясенского «Бонопартийцы». Там же «Чудовища» Всеволода Иванова и стихи Николая Заболоцкого: «Мы пронесли великую науку. <…> Уменье заклеймить и уничтожить гада». Самого Заболоцкого арестуют и попытаются заклеймить и уничтожить год спустя; от смертной казни спасет его лишь то, что он так и не признает обвинения в создании контрреволюционной организации.
1 февраля в «Литературной газете» выделяется огромный заголовок «Советские писатели приветствуют приговор суда, покаравшего подлую троцкистко-зиновьевскую нечисть» — и на другой странице разворота передается «Привет славным работникам НКВД и их руководителю Н.И.Ежову».
Под этими приветствиями соответствующий доклад Фадеева, речь Федина, выступления Новикова-Прибоя и Льва Никулина (последний вообще будет появляться чаще всех иных на этом «пиру», иногда по несколько раз в неделю с публицистическими призывами «карать»).
Генеральную линию в газете продолжают драматург Киршон, поэтесса Вера Инбер, писатели Лев Соболев и Юрий Тынянов: последний заявляет, что «Приговор суда — приговор страны». Молодой Михаил Исаковский вслед за Тыняновым пишет стихотворение «Приговор народа»: «За нашу кровь, за мерзость черных дел/ Свое взяла и эта вражья свора./ Народ сказал: „Предателям — расстрел!“/ И нет для них иного приговора». Видимо, им обоим звонил один и тот же человек, объяснявший смысл и суть события. И человеком этим, скорее всего, был секретарь Союза писателей СССР, уже не раз упоминавшийся нами Владимир Ставский.
Леонов в те дни трубку телефона вообще не берет, за него мается жена, которая то о болезнях мужа рассказывает, то о неожиданных отлучках.
В мартовской «Правде» публикуется доклад Сталина на Пленуме ЦК ВКП (б) «О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников». И в апреле доходят руки до двурушников из числа литераторов — ими станут вчерашние истовые ревнители чистоты литературных рядов, гроза «попутчиков» — РАПП.
23 апреля в «Правде» выходит статья П.Юдина «Почему РАПП надо было ликвидировать?».
«Вся окололитературная суетня и шумиха, которую развивали Авербах и компания, имела в своей основе троцкистские взгляды», — пишет Юдин.
Для поддержки позиции Юдина привлекают на соседней полосе писателей.
Печатаются фотографии Шолохова, Фадеева и Алексея Толстого, которые, судя по всему, одним своим видом подчеркивают правоту Юдина; никто из них при этом ничего не комментирует, а высказываются здесь же, под чужими снимками, Паустовский («…освободить союз от всей окололитературной накипи»), Валентин Катаев («…всем известно, что рапповские пережитки еще довольно сильны»), опять же Лев Никулин, Михаил Слонимский и Самуил Маршак.
Характерно, что в эти дни и «Правда», и «Известия», и «Литературная газета», перечисляя в литературных обзорах поименно весь советский писательский иконостас, начали раз за разом Леонова игнорировать. Если и упоминают, то в негативном контексте: как, например, двумя неделями раньше, когда в той же «Литературной газете» говорилось: «Нужно также сказать правду Леонову, Вс. Иванову, Бабелю. Эти писатели оторвались от жизни, отяжелели, стали наблюдателями».
К 1 мая круги над Леоновым сужаются: он чувствует это физически. В «Литературной газете» пишут: «У троцкиста Авербаха была свита верных холопов — одним из вернейших проводников этой политики был Бруно Ясенский».
А ведь Леонов дружил с Бруно. Сосед по Переделкину, с которым много о чем говорили, именно Ясенский не так давно был первым слушателем «Дороги на Океан». Мало того, он оказался одним из немногих литераторов, кто за этот роман заступился.
(Тот же Бруно, напомним, поспешил расписаться почти под всеми «расстрельными» письмами и отдельно написать дюжину кровожадных статей. Но это его, как выясняется, ни от чего не застраховало.)
В те дни Леонид Максимович и Татьяна Михайловна соберутся и пойдут к Ясенскому в гости: поддержать его, помочь как-то. Ясенский заметит их издалека и отправит навстречу Леоновым посыльного: «Возвращайтесь к себе домой, за домом установлена слежка».
Партгруппа в правлении Союза писателей России проведет специальное заседание, где помимо упомянутого выше Юдина выступят Ставский, драматург Всеволод Вишневский, писатели Панфёров и Березовский. Отчет о заседании, опубликованный в «Литературной газете», гласил: «…Ясенский проводил типичную для РАПП линию нигилистического отрицания прошлого. <…> Из данных, приведенных всеми выступавшими на партийной группе, вытекает также необходимость подробно, всесторонне обследовать подозрительную практику и ряда других авербаховских приспешников, сохранявших до самого последнего времени тесную связь со своим “другом” и “покровителем”. В первую очередь, конечно, должна идти речь о таких “китах”, как Киршон и Афиногенов».
Вот ведь как дело поворачивалось! Это не абы кто были, Киршон и Афиногенов, — а два насквозь советских драматурга, чьи пьесы буквально навязывались всей стране и шли по всем городам и весям.
Происходящее не то чтобы повергало в смятение — оно подрывало всякие представления о реальности.
Дочь Леонова, Наталия Леонидовна, рассказывала, что в те дни заглянул к отцу писатель Александр Хамадан — мужественный, по-видимому, человек.
Хамадан только что был у Ставского и случайно увидел на его рабочем столе донос на Леонова.
— Что ты делаешь? — спросил Хамадан у Ставского. — Зачем?
«Ставский, — пишет дочь в воспоминаниях, — ответил замечательной фразой:
— Ты думаешь, не надо?
Хамадан разорвал эту бумагу, спас отца».
История эта может быть и неправдой — хотя зачем, с другой стороны, выдумывать Леонову о себе такие сложносочиненные небылицы. Вся его без малого столетняя жизнь доказала, что ко лжи этот человек был не расположен.
К тому же что именно Ставский в первых числах мая 1937-го писал в ЦК и лично Сталину:
«Обращает самое серьезное внимание на себя состав авербаховской группы:
— Иван Макарьев, бывший секретарь Рабочей ассоциации пролетарских писателей — троцкист-террорист, ныне арестован НКВД;
— Д.Мазнин, приближенный критик Авербаха — троцкист, ныне арестован НКВД;
— Пикель — расстрелян в 1936 году;
— Бруно Ясенский — рекомендован в партию шпионом Домбалем, разъезжал с ним по Таджикистану, сам дал рекомендацию на въезд в СССР шпионам Шимкевичам, предоставил свою квартиру в Москве на долгое время расстрелянному провокатору и шпиону Вандурскому — и так далее;
— Киршон — будучи связан с Ягодой и Авербахом самым тесным образом, оторвался от партийной организации, от рабочих, развалил работу драмсекции Союза писателей, допустил ряд уголовных преступлений в ведении денежных дел драматургов и так далее».
Это был не столько донос, сколько отчет о заседании писательской партгруппы, но именно Ясенского и Киршона, упомянутых в письме, ожидает скорая смерть.
5 мая «Литературная газета» публикует огромный шарж на самых видных советских писателей, которые дружно плывут на пароходе.
На верхней палубе — Алексей Толстой, Ставский, Шолохов, Николай Тихонов, Демьян Бедный, Павленко…
На второй палубе — Бабель, Лебедев-Кумач, Фадеев, Федин, Панфёров, Михаил Голодный…
На третьей палубе — Паустовский, Катаев, Леонов, Тынянов, Соболев, Сейфуллина, Сельвинский, Вишневский, Шкловский…
Писатель Новиков-Прибой отдельно ныряет в водолазном костюме. Всеволод Иванов тонет в воде, но его спасают. Поэт Борис Пастернак плывет на утлой лодке, которая привязана к пароходу готовой разорваться веревкой. Журналист Михаил Кольцов, находившийся тогда почти безвылазно за границей, пролетает мимо на самолете.
Под шаржем — поэтическое послесловие, где говорится по поводу литературного парохода следующее: «Какая смесь одежд и лиц…/ Но тех, кто повернули круто,/ Но тех, кто вышел из границ,/ Нет ни у борта, ни в каютах./ Развенчанные “литвожди”/ Хотели править на Парнасе,/ Хотели б ехать впереди/ В самостоятельном баркасе,/ Чтоб реял флаг у них другой,/ РАПП-авербаховского толка,/ Чтоб вел Киршон своей рукой/ Свое суденышко на Волгу…/ А вплавь за другом несомненно/ Пустился бы Афиногенов…»
Драматург Афиногенов, как ни странно, репрессии переживет и погибнет в самом начале Отечественной. Со всего парохода будет репрессирован один писатель — Бабель. И пролетавший мимо на самолете журналист Кольцов.
Но тогда своей судьбы никто не знал, и ожидать можно было с каждым днем все больших неприятностей.
Леонов, после разгрома «Скутаревского» и «Дороги на Океан», уже по этому шаржу мог понять, насколько он потерял в литературном авторитете. Позиции литераторов, размещенных на трех палубах, были четко продуманы, и всех расставили по ранжиру.
Десять лет назад была совсем иная ситуация. К примеру, в последнем, двенадцатом номере за 1926 год главный журнал Советской России — «Красная новь», четко соблюдавший табели о рангах и даже создававший их, отдельно и выше всех анонсирует пять авторов, чьи произведения издание намерено публиковать: Горький, Алексей Толстой, Бабель, Всеволод Иванов, Леонов.
Спустя несколько лет, в 1931-м, тридцатидвухлетний Леонов, вместе с Фадеевым и Ивановым, журнал этот возглавил, и Горький ему посылал письма с просьбой опубликовать любезных его сердцу поэтов.
А уж о словах, сказанных Горьким Сталину: «Этот человек может отвечать за всю русскую литературу!» — и вообще не стоило в 1937 году вспоминать; они как будто в другой жизни были произнесены.
И вот Горький умер, Алексей Толстой только укрепил свои позиции, зато Бабеля, Иванова и Леонова опередили (а то и откровенно оттерли) иные их собратья. Шолохов — безусловно, по праву таланта, чего не скажешь о Павленко или Панфёрове. И даже, пожалуй, о Фадееве с Фединым.
Леонов видел, что его хоть и не выбросили еще за борт, но вполне могут это сделать в ближайшее время.
Мясорубка продолжается
Летом репрессивная машина, развернувшись, с воем, закладывающим уши, делает новый заход.
В номере от 15 июня 1937 года «Литературная газета» публикует самое массовое письмо «инженеров человеческих душ», под которым нанизано 46 писательских фамилий: «И вот страна знает о поимке 8 шпионов: Тухачевского, Якира, Уборевича, Эйдемана, Примакова, Путна, Корка, Фельдмана. <…> Мы требуем расстрела шпионов!»
Среди подписавшихся первым заявлен Владимир Ставский, следом идут Вс. Иванов, Вс. Вишневский, Фадеев, Федин, Алексей Толстой, Павленко, Новиков-Прибой, Тихонов…
(Рядом с этим посланием, для пущей надежности, размещены отдельные зубодробящие статьи Вирты, Лавренёва и Льва Никулина; отдельное письмо от ленинградских писателей и поэтов — Тихонова, Слонимского, Прокофьева, Зощенко; отдельное письмо от журнала «Знамя», подписанное поэтами Семеном Кирсановым, Павлом Антокольским, писателем Василием Гроссманом, да-да, будущим автором книги «Жизнь и судьба», и многими иными.)