Подельник эпохи: Леонид Леонов Прилепин Захар

Повесть, предшествовавшая «Барсукам», начинается так: «Мы город степной. Мы город тихий, заштатный, обделенный. От нас на север простирается степь, а к востоку — татаре вперемежку с лесом и мордва. На юг же — я и сам не знаю что. Вообще же очень много кругом нас голого места».

Ирония как прием присутствует в прозе Леонова неизменно, однако «Записи Ковякина…» написаны с умышленным, нарочитым юродством: подобных вещей он не писал ранее и не напишет впоследствии. Одновременно с Леоновым в родственной эстетике начинает работать Михаил Зощенко.

Советская критика восприняла повесть почти благожелательно: «сатира на дореволюционную Россию» и т. п. и т. д. Все это, конечно, совсем не так.

Главный герой повести, маленький человек Ковякин, записывающий в стихах и в прозе гогулёвские (почти что гоголевские) происшествия, в наивности и глупости своей проговаривает вещи вполне внятные, которые Леонов отныне и надолго будет вкладывать в уста героев неоднозначных, а то и отрицательных.

Ковякин пишет, что в «наше время» не отличить сумасшедших от вменяемых. Что народ «удивляться перестал. Хоть небо на землю упади, а мы скажем „будьте здоровы“. И даже „болезни у нас пошли новые, мы таких не знали в свое время“.

Важный и неизменный леоновский мотив — описание случившегося разлада с Богом. Еще до революции решили в Гогулёве повесить к Богоявлению новый колокол на местную церковь. «Раньше там колокол в 150 пудов висел, но на Пасху треснул» (как тут не вспомнить архангельские пасхальные стихи Леонова!).

Отлили новый, в 227 пудов, но когда его поднимали, он оборвался и упал, передавив ноги ямщику Степану Синеву. «Несмотря на скорую помощь, которую оказал ему наш врач С.Б.Зенит, ноги Синеву пришлось потом отнять, — сообщает Ковякин в своих записях. — Упомяну, что удавился Степан через пять после того месяцев, хотя, в сущности говоря, ямщику ноги и не нужны».

Подобный прием будет применен Леоновым еще раз в романе «Соть», где первой жертвой большого советского производства станет маленькая девочка, погибшая при аварии.

Леонов подкладывает человеческую трагедию под начало большого дела, хоть социального, хоть религиозного, тем самым обрекая дело это на провал.

Тютчевская позиция, утверждающая, что «…дело прочно, когда под ним струится кровь», Леонову явно не близка. Что подтверждают последующие события в повести.

«В январе 1917 года произошло нашествие тараканов на наш дом», — юродствует Ковякин.

«Потом было у нас убийство: брат брата убил, и даже не в пьяном виде, а затрезво. Пошел кругооборот!..»

Так начиналась революция, и комментировать тут что-либо бессмысленно: все прозрачно.

«Матросы потом какие-то приезжали производить муть. Хрыщ, как начальник гогулёвской милиции, ходил к ним ночью и пробовал уговаривать чуть не на коленях, чтоб без греха уезжали. Но они его вышибли…»

«…Полагаю, однако, что когда Помпея и Геркулес погибали в извержениях Везувия, была у них на улицах такая же муть, а в квартирах ровным счетом недоразумение», — размышляет Ковякин.

«…Чертогон начался какой-то», — пишет Ковякин, и не ясно до конца — то ли старых чертей разгоняют, то ли новые пришли и устроили переполох в человечестве.

Предчувствуя еще больший мрак и ужас, Ковякин в начале ноября 1917 года, за несколько дней до революционного переворота, пишет письмо губернатору, в юродстве своем неожиданно произнося вещи самые важные: «…И вообще не смейтесь над Гогулёвым, ваше превосходительство: смехи слезами запиваются, а слезинки заедаются человечинкой. Петля выходит. Но вы не обижайтесь и не отчаивайтесь: всякое дело поправимо, окромя крови. Пролитой крови, уж извините, в жилы не вернуть».

Это и есть завещание маленького человека большим временам.

Убегая от подступающей нови, Ковякин идет за правдой к монаху Феофану. Но монах теперь обитает на дереве и кукарекует в ответ на человеческую речь.

«Феофан… просвет где?» — кричит ему Ковякин несколько раз, но монах молчит и дрожит всем телом.

«И не понимая Феофанова молчанья, — пишет Ковякин, — сажусь я на пенек, гляжу в землю и начинаю плакать. Не могу удержаться, льюсь слезами без истока. И сладки мне были горшие полыни глупые слезы мои по уходящей гогулёвской старине!..»

Плачет Ковякин не только по разрушенной вдребезги старине Гогулёва, но и по судьбе человека вообще.

Собравшись, Ковякин неожиданно покидает Гогулёв, и по первоначальному замыслу Леонова он и должен был объявиться в «Барсуках» в качестве предводителя восставшего мужичья. Но Ковякин к такому делу, после всех его прозрений, был явно непригоден.

Да и сама интонация «Записей…» роману никак не подходила. Тут нужно было другое дыхание, иная тональность.

Леонов это вскоре понял.

Воры и гусаки

Читая «Барсуков», порой не можешь избавиться от ощущения, что не молодой Леонов вытягивает этот роман, а сама тема, сдвинутая дерзким писателем с места, понемногу повлекла, потащила его за собой. Так случается, если первое усилие было приложено верно: дальше тебе диктуют, и надо лишь поспевать за голосом.

Повествование начинается с приезда торгаша Егора Брыкина из Москвы в родную деревню — он собрался жениться.

Брыкин поначалу заявлен как один из центральных героев, и, насколько известно, это отвечало замыслу книги. Но потом, оттесненный другими, куда более важными лицами, Брыкин из вида пропадает на добрую половину повествования.

В центр романа выводятся два малолетних брата, которых Брыкин после состоявшейся свадьбы привез из деревни в Москву на заработки.

Пышнотелая Москва позволяет эпическому дару Леонова развернуться: он селит молодых братьев в Зарядье, где вырос сам и которое нежно любил.

Братья работают в доме лавочника на побегушках; одного брата зовут Семеном, другого — Павлом.

Семен — чувствительный, немного по-деревенски неловкий, но внимательный к миру, постепенно, понемногу набирающий древнюю, непокорную, мужицкую силу. Он станет бунтарем, выберет путь, поперечный новой власти.

Павел — нелюдимый, тяжелый, или, как Леонов говорит, «камнеобразный». Людям он не очень нравится. «Пашка глядел на мир исподлобья, и мир молчаньем отвечал ему». Ему впоследствии и выпадет стать большевиком, к финалу книги.

Еще в деревне, когда он не углядел за коровами и скотина потравилась, Пашку начали бить сельчане смертным боем, но мальчик «молчал, не унижаясь до крика или жалобы, только прикрывал руками темя. Темя было самым больным местом у Пашки, там он копил свою обиду». С самого детства, заметим, складывается у Павла отсутствие взаимного понимания с природой: и дурной травы он не видит, и животину не бережет.

Разругавшись с хозяином зарядьевской лавки, озлобленный, уходит Пашка из дома и пропадает чуть ли не до последних страниц романа.

Первую часть книги «везет» на себе Семен. Леонов подмечает, что Семен «не особенно огорчился безвестным отсутствием брата. Павел служил Сене постоянным напоминанием о некоей скорбной посюсторонней черте человеческого существования: одна земная юдоль безо всяких небес. Крутая, всегда напряженная, неукротимая воля Павла перестала угнетать его — жизнь без Павла стала ему легче».

Мы цитируем этот отрывок по одному из первых изданий «Барсуков». Впоследствии Леонид Леонов вырежет второе предложение в приведенном выше абзаце: исчезнет важная фраза о земной Павловой юдоли, лишенной небес. Предположение о том, что Леонов пошел на эту поправку, смягчая безбожный образ Павла, скорее всего, неверно. Дело в том, что и Семен живет земной суетной жизнью, не особо оглядываясь на небеса, посему и огорчить этой своей чертою Павел брата не мог.

Зато в новом варианте романа Леонов делает важное исправление: вместо «крутой, всегда напряженной воли» он пишет: «крутая, всегда подчиняющая». Именно что подчиняющая, стремящаяся задавить любым способом.

Павел, к слову, с детства хромой, и это еще одна классическая леоновская каверза: стремление всегда наделить большевика и физическим недостатком, и неким душевным разладом.

Незадолго до революции братья встретятся, и безо всяких на то причин полувраждебно настроенный к младшему брату Павел произнесет несколько важных вещей.

Выяснится, что работает он теперь на заводе.

«Там глядеть да глядеть надо! Там при мне одного на вал намотало, весь потолок в крови был!» — так рассказывает Павел; Леонов замечает, что голос Павла дрожит «от гордости своим заводом и всем, что в нем: кровь на потолке, гремящие и цепкие станки, бешено летящие приводы».

«Я вот, знаешь, очень полюбил смотреть, как железо точат, — говорит Павел. — Знаешь, Сенька, оно иной раз так заскрипит, что зубам больно… Стою и смотрю, сперва по три часа простаивал как-то, не мог отойти».

И здесь становится понятно, что в жутком визге стачиваемое железо — это и есть метафора не только характера Павла, но и всей грядущей человеческой «перековки».

Незадолго до начала Первой мировой выросший в знатного парня Семен влюбляется в дочку местного лавочника Секретова; звать дочку Настей. Но отец попытается выдать ее за другого, и любовь Семы и Насти разладится.

В первые месяцы войны Семена призывают на службу, и больше ни герои, ни автор в Москву не вернутся. Финальная глава первой части романа провидчески названа «Конец Зарядья»: действительно, тот мир, в котором Леонов возрос и где возмужали его герои, ожидал скорый распад, и в течение первого послереволюционного десятилетия он будет стерт с лица Москвы. По сути, деды Леонова и их прототипы в «Барсуках» были последними жителями Зарядья: все они умерли, и Зарядье умерло вместе с ними.

Действие романа перебирается в черноземную русскую губернию, в две деревни: одной название Гусаки, другой — Воры. В названиях этих таится очередная, недобрая леоновская заковыка.

В упомянутых деревнях и будут происходить и революция, и контрреволюция, и партизанщина, и подавление бунтовщиков. В каком-то смысле деревушки эти олицетворяют и саму черную, тягловую Россию, и самый русский народ.

Что характерно: два враждующих этих селения образовались в свое время из одного, называлось которое — внимание! — Архангел.

Вот так вот наивысший ангел раскололся на вора и самодовольного гусака. Есть тут очевидная, жестокая ирония по отношению к народу-богоносцу, и эту иронию вскоре очень оценит Горький, который мало кого так не любил, как русского мужика, да и всю русскую деревню.

«Темные мы, ровно под землей живем!» — говорит деревенский человек в самом начале «Барсуков», задавая печальную и тяжелую ноту всему роману.

Но в своей несусветной и дерзкой иронии Леонов идет еще дальше: у него и революция начинается с того, как Воры с Гусаками начинают делить спорную территорию — Зинкин луг: «…а был обширен и обилен Зинкин луг, четыреста пятьдесят десятин, на все четыре стороны вид — небо».

«…Закашивали Гусаки воровские покосы и напускали на них скотину. Воры ловили скотину, приводили во дворы, требовали выкупа за потравы. Один раз тридцать голов изловили Воры и постановили взять по рублю с головы.

А те говорят:

— Мы на рубль-те пуд хлеба купим.

А Воры говорят:

— А мы продадим скотину вашу, гуси адовы.

А Гусаки:

— А мы вас пожгем, блохастых. И рожь вам сожгем.

А Воры:

— А мы вас кровью зальем…»

Ну чем не звери. Замечательный народ, только революции ему и не хватало.

Тут она как раз и подоспела.

Новая власть долго думать не стала и росчерком пера разрешила спор: «Отдать весь Зинкин луг Гусакам. У Воров и своего добра с излишком».

Так мужики-гусаки стали сторонниками новой власти, а мужики-воры, в свою очередь, власть невзлюбили люто и горько.

«Отсюда, — пишет Леонов, — идет последняя распря. Одно село горой стояло за новую власть, другое выжидало любого случая отомстить за отнятые покосы».

Саркастичный и, пожалуй, даже злой дватидцатипятилетний Леонов свел зачин мужицкой драмы, классовой борьбы и назревающей Гражданской войны, по сути, к анекдотцу.

И положительные, милые сердцу писателя герои никак не просматриваются в этой дурацкой суматохе.

В первых строках второй главы появляется представитель новой власти, уполномоченный по хлебным делам четырех волостей, неприятный и скользкий, имеющий жадную охоту до баб и до винишка человек по фамилии Половинкин. Едет на телеге в деревню, в компании жены того самого Брыкина, с которого начинался роман. Сам Брыкин на войне, «затерялся в смертоносных полях».

Пока добирались, Половинкин женщину соблазнил, и она вскорости забеременела. Вскоре и муж объявился, дезертировавший с фронта.

Вот характерный, ёрнически поданный диалог совращенной женщины, третируемой нежданно вернувшимся мужем, и советского уполномоченного.

Половинкин говорит:

«— Допускаю, я всем люб, потому что всем нужен. Я обчественный человек, служу обчеству. Меня и то уж товарищи в уезде попрекают — бабник, мол. Могут, конечно, и накостылять. А какой я бабник. Конечно, есть у меня любопытство к женщине, какая она, одним словом, — Сергей Остифеич в раздражении потер себе нос. — …А на вашем месте, Анна Григорьевна, плюнул бы я на себя, то есть на меня. Гоняйся, мол, хахаль, за своими любами, а я, мол, выше тебя стою… у меня, мол, муж!

— Сам с ним спи, коли нравится, — гадливо засмеялась Анна. — А дите свое куда я дену? В исполком отнесу? — и качала головой, осатаневшая и опасная. — Ах ты дрянь-дрянь!»

В итоге женщина потравила себя льняными лепешками, и восьмимесячный ребенок советского уполномоченного родился мертвым.

Брыкин, так и не узнавший, кто обрюхатил его жену, однажды добирается до председательской конторы и там видит Половинкина в своем пиджаке — в том самом, в котором Брыкин венчался когда-то.

«— Пиджачок-то… — не своим голосом прохрипел Егор Брыкин в самый раскрытый рот уполномоченного, приседая в согнутых коленях, — перешивали пиджачок-то?.. Аль и так подошел?!»

Половинкин отругивается, Брыкин наседает:

«— Погоди! Трепчаком заставим вас ходить, животишко мне лизать станешь… Гусак жирный!»

Слово «гусак» тут, как мы видим, не случайно.

«— Не доберешься, пожалуй!» — отмахивается Половинкин.

«— Что ж, петушиное слово знаешь, что ли… что и не доберусь до тебя?.. — ярым шепотом издевался Брыкин. — Хлопушек твоих, думаешь, побоимся? — кивнул он на наган и ручную гранату, подвешенную на ремешке к половинкинскому поясу.

— Не в хлопушках, братец, дело, а высоко, братец ты мой, поставлены! — затеребил усы Половинкин, признак того, что гневался.

— Кем же ты, батюшка, поставлен? — прикинувшись старухой, прошамкал Брыкин. — Богом, что ли?..

— Чертом! — гаркнул, окончательно озлясь, Половинкин».

И черт этот, если помнить прежние раздумья Леонова о Боге, дьяволе и человеке, — конечно же, тоже не случаен.

Мужицкий бунт начался в Ворах: здешние мужики и так были сердиты на новую власть, а тут еще подоспела продовольственная разверстка — изъятие хлеба гусаковским исполкомом. Характерно, что жители деревни Воры сами друг на друга показывали, шепча исполкомовским, где у соседа хлеб припрятан. Вот она, русская соборность и всечеловечность.

После выемки хлеба воры убивают одного из исполкомовских, и тут уж, как пишет Леонов, «быстрей пошло колесо».

«Осью было то, о чем неумолчно болели воровские сердца: Зинкин луг, — а вокруг оси вертелись все малые и немалые колеса — ненасытный город, и прежний опыт, и грядущая расправа за убитого гусака».

Вину за убийство берет на себя вернувшийся на родину Семен, хотя не он убийца, но именно в нем саднит и мучится жилка бунтовщика, гулёбщика, зачинщика новой пугачевщины, жаждущего смертной мужицкой правды.

Вслед за Ворами взметнулся и заполыхал весь уезд. Воры и присоединившееся к ним мужичье уходят в леса и становятся теми самыми барсуками, забравшимися в норы и выбирающимися оттуда для очередного набега и разбоя.

Накануне исхода воров в деревне появляется та самая Настя, с которой у Семена не сложилась любовь в Москве. Отца ее, купца Секретова, разорили, и он умер; семья распалась; Зарядье изменилось раз и навсегда, посему идти ей было некуда уже, только к Семе. Он ей как-то написал из деревни письмо, вот и адрес был у Насти. Оставаться в одном городе с большевиками для нее оказалось совершенно немыслимым.

Тут наличествует, пожалуй, самый неудачный сюжетный ход в романе: Семен переодевает Настю в мужскую одежду и коротко стрижет ее — ну, натуральная сцена из стародавнего приключенческого повествования.

Вообще вся третья часть романа полна мелодраматических коллизий. Складывается любовный треугольник — третьим в нем становится главарь барсуков Мишка Жибанда, и Настя мечется меж ним и Семеном, пока мужики воюют и жаждут гибели новой власти.

Затаенное свое понимание происходящего на русской земле Леонов приберег до последних страниц романа, где наконец-то появляется брат барсука Семена — большевик Павел.

Кровные связи вообще сильно волновали зарождавшуюся советскую литературу: отец против сына, брат против брата и растерявшиеся в хаосе сестры — кто не помнит этих сюжетов у Алексея Толстого, Шолохова, Федина и многих иных.

Приехавший Павел узнает, что бедокурит в уезде его кровная родня, пересылает брату записку и назначает ему встречу в лесу.

Беседовать братьям поначалу сложно: говорят, как камни ворочают.

Большевик Павел, не вставая с места, все ищет грибы, принюхивается, приглядывается — ему кажется, что они есть где-то неподалеку, ими пахнет, и в поиске этом очевиден интерес к живой жизни, к миру, во внутренности которому так любопытно забраться.

«— Не хочешь, значит, о домашних-то спросить?» — удивляется тем временем барсук Семен.

«— А что… умерли?» — откликается большевик Павел, и тут только слепой не разглядит, что для этого человека кровные связи уже нисколько не важны. Зато крайне любопытен человек как таковой — как бы так его вывернуть наизнанку, чтоб он соответствовал своей великой роли и текущей задаче по переустройству мира.

В поздних, изданных после смерти Сталина, редакциях романа появляется важное рассуждение Павла.

«Мне вот третьего дня в голову пришло: может, и совсем не следует быть человеку? — делится раздумьями большевик с барсуком. — Ведь раз образец негоден, значит — насмарку его? Ан нет: чуточку подправить — отличный получается образец!»

Тут, по Леонову, вся большевистская философия заключена: человек негоден, но мы с ним справимся, резать будем по живому — и получится то, что нужно.

Совершенно очевидно, что постаревший Леонид Леонов относится к этому несколько скептически.

Но и в первой же редакции «Барсуков» он не скрывает свой скепсис, вкладывая в уста большевика Павла упреки буйному брату: «Мы строим, ну, сказать бы, процесс природы, а ты нам мешаешь!»

Долгое время слова эти трактовались исследователями Леонова как авторская и, по сути, просоветская позиция. Но смотрим на следующую же фразу, произнесенную Павлом:

«— А вот и грибы!» — восклицает он радостно: недаром строитель «процесса природы» так долго чувствовал их запах.

«— Это — поганки… — вскользь заметил Семен и встряхнулся».

Вот тебе и переустройство мира! Вот тебе и строители его, лишенные всякого чувства природы и почвы!

Легко трактовать этот роман как по сути антисоветский. Сегодняшнее прочтение его вообще оставляет в недоумении: как же, честная и злая, эта вещь входила в святцы советской литературы — что она там делала вообще?

Позже, уже в 1994 году, Леонов неожиданно допишет к «Барсукам» путаное, заговаривающееся послесловие, где постарается еще больше акцентировать черную и безысходную суть Павла, но ведь и в 1924 году все было сказано предельно ясно.

Хотя и определенные шифры, и авторские зарубки тоже имели место.

В роман вошла глава «Про неистового Калафата». Стихотворение с таким названием Леонов написал еще в 1916 году, до, подчеркнем, революции. В 1924 году из стихотворения родился рассказ. Сабашников даже хотел его, в числе пяти рассказов, выпустить книжкой, но притча о Калафате не прошла цензуру.

Суть ее в следующем: у одного восточного царя был сын Калафат. Взойдя на трон, решил Калафат удивить мир и построить башню до неба. Закрыл он все капища местных богов, чтоб не мешали его великой идее, и приступил к работе, согнав тысячи и тысячи рабов. Когда башня была готова, ринулся Калафат в небо, бежал, бежал, глянул, наконец, сверху — а стоит он по-прежнему на земле.

Для «Барсуков» Леонов притчу переписал заново — и если в первой своей, доныне не опубликованной редакции написана она была сказовым, пышным языком, то в романном варианте происходит снижение лексики, и рассказывает притчу один из барсуков у вечернего костра.

Суть истории, впрочем, остается все той же.

Калафат решает покорить мир и небеса небывалой стройкой. Когда башня готова, берет он с собой семь спутников и отправляется в путь. Пять лет шел — и с каждым шагом башня, не выносившая его тяжести, уходила в землю. Но Калафат того не ведал. А когда увидел, что так и стоит на земле, — завыл дико, «ни одна собака травленая так не выла, как царь этот выл».

В притче о Калафате есть два прямых отсыла к леоновским образам большевиков.

Сначала Калафат произносит ту же фразу, что произносил уполномоченный Сергей Остифеич Половинкин. Мы процитируем фрагмент, ему посвященный: «Да и сознание необыкновенной своей должности кружит голову: ходить среди согнутых баб, неуклонно блюсти равномерное производство травяного жнитва, покрикивать время от времени: “Каждой травине счет! Каждой травине…” Да будто и нет никого в белом свете, кроме как Сергей Остифеич… Он, Половинкин, и есть ось мира, а вокруг него ходит кругом благодарная баба-земля».

Позже, вослед за уполномоченным и Калафат призывает отца поставить номер «на каждую травину, холостую и цветущую», и на рыбину, и на звезду.

Другой отсыл — прямиком к большевику Павлу.

По окончании рассказа о Калафате один из барсуков говорит про неистового покорителя неба: «А старичок-те любопытен. <…> Добра желал!»

Спустя полста страниц Павел тоже будет рассказывать, как он любопытен, и смысл его деяний очевиден: он, безусловно, жаждет добра, порядка и справедливости.

Ну и само строительство Калафатовой башни, безусловно, есть пародия на политико-социальный эксперимент, происходящий в России.

Другую каверзу можно обнаружить в той главе, где случился знаковый разговор братьев. Называется она «Встреча в можжевеле». У Леонова случайных названий не бывает, и здесь придется вспомнить, что под можжевеловым кустом просил ветхозаветный пророк Илия смерти у Господа. Тогда ангел коснулся его и сказал, что ждет Илию долгая дорога. Подкрепившись чудесно посланной ему пищей, Илия встал и в продолжение сорока дней шел по пустыне Синайского полуострова до горы Хорив. Здесь он нашел себе убежище в пещере и провел там ночь. На горе услышал он голос Господа.

«Что ты здесь Илия?» — спросили его.

— Возревновал я о Господе Боге Саваофе, — отвечал Илия, — ибо все сыны Израилевы оставили завет Твой, разрушили Твои жертвенники и пророков Твоих убили мечом, остался я один, но и моей души ищут, чтобы отнять ее.

Господь повелел ему выйти из пещеры и стать на гору в ожидании откровения Божия. И начались страшные знамения. Сначала разразилась ужасная буря с грозным вихрем, раздирающим горы и сокрушающим скалы, за бурей последовало землетрясение, потом пронесся огнь.

Подробно трактовать эту аллюзию, думаем, не стоит: смысл здесь не в побуквенном совпадении ситуаций, а в общих предзнаменованиях для братьев, каждого из которого ждет своя долгая дорога.

Важно добавить, что пророк Илия будет взят живым на небо, и согласно верованию Православной церкви он вместе с Енохом вернется на землю перед вторым пришествием Господа.

Судя по роману «Барсуки», человека в философской концепции Леонова пока ничего, кроме страшных знамений, не ждет. Можжевеловый куст не наделяет прозрением ни одного брата, ни другого. Ангел не коснулся их и не дал им разума.

Литературный быт

Когда роман был закончен, у Леонова отнялись кисти рук, пальцы едва шевелились. Несколько дней и сам он, и жена пребывали в ужасе: как быть, чем лечиться?

Но понемногу руки ожили…

Только что написанный роман Леонид Леонов читает редактору журнала «Красная новь» Александру Воронскому. Тот жил в двойном номере в гостинице «Националь».

Дело происходило на исходе лета 1924-го. Воронский сразу понимает, что ему попало в руки, и «Барсуки» вскорости идут в печать: роман открывает шестой номер журнала, в седьмом — продолжение, в восьмом — окончание публикации.

«Красная новь» в те годы была изданием, что называется, культовым. У истоков создания журнала стояли Ленин, Крупская и Горький: первое организационное собрание редакции «Красной нови» прошло в Кремле, и четвертым на том собрании был Воронский.

Поначалу «Красная новь» выходила тиражом в 15 тысяч экземпляров, но вскоре популярность журнала начала расти — заинтересованность в новом издании оказалась неожиданно большой. Журнал фактически с нуля создавал новую советскую литературу.

«Весь писательский мир “Красной нови”, — вспоминала впоследствии писатель Лидия Сейфуллина, — действительно, без ложного пафоса, казался тогда особым, священным миром».

Хотя к 1924 году общественное положение Воронского становилось все более сложным. Еще в 1922 году была создана литературная группа «Октябрь», годом позже появился журнал «На посту», где «октябристы» заняли ведущие позиции и немедленно начали шельмовать и травить «попутчиков», и в первую очередь Воронского. Достаточно сказать, что первые два номера журнала «На посту» были целиком посвящены «Красной нови».

В итоге сложилась ситуация, прямо скажем, удивительная: всего два года назад Воронский был референтом Ленина по белоэмигрантской литературе, заведовал литературным отделом в «Правде», имел огромное влияние — и вот он уже не в состоянии справиться с «октябристской» напастью, наматывающей его редакторские нервы на «пролетарский» кулак.

Летом того самого 1924-го, когда Леонов заканчивал «Барсуков», Воронский узнал, что его положение в журнале находится под большим вопросом: двух его прежних замов убрали и поставили новых, поддерживающих «октябристов».

Происходящее в те дни в литературном мире имело высочайший градус накала, взаимного раздражения, переходящего в ненависть.

Для иллюстрации упомянем появившееся в 1924 году коллективное письмо советских «попутчиков», где говорилось: «Мы считаем, что пути современной русской литературы — а стало быть, и наши — связаны с путями Советской пооктябрьской России. Мы считаем, что литература должна быть отразителем той новой жизни, которая окружает нас — в которой мы живем и работаем, — а с другой стороны, созданием индивидуального писательского лица, по-своему воспринимающего мир и по-своему его отражающего. Мы полагаем, что талант писателя и его соответствие эпохе — две основные ценности писателя… Наши ошибки тяжелее всего нам самим. Но мы протестуем против огульных нападок на нас… Писатели Советской России, мы убеждены, что наш писательский труд и нужен и полезен для нее».

Письмо подписали Алексей Толстой, Пришвин, Шишков, Есенин, Пильняк, Бабель, Вс. Иванов… Леонова среди них еще нет: он к тому времени не набрал достаточного литературного веса. Но появись письмо даже не спустя год, а сразу после публикации «Барсуков», он бы там был. Позицию своих собратьев по перу Леонов разделял всецело.

И вступая в литературу, Леонов одновременно попадал в атмосферу безжалостной литературной борьбы.

Здесь, к слову, надо сказать и о сложившихся литературных градациях, в которые ему так или иначе пришлось встраиваться. К середине 1920-х наиболее значимыми средь относительно молодых имен были, безусловно, три автора: Борис Пильняк, Всеволод Иванов, Исаак Бабель.

Алексей Толстой, Сергеев-Ценский, Чапыгин, Пришвин и даже начавший почти одновременно с Пильняком Вячеслав Шишков шли уже, что называется, по другому ведомству: как писатели старшего поколения.

Вскоре после «Барсуков» Леонов попадает, хоть и с бесконечными оговорками, в новые советские, а вернее сказать, попутнические «святцы». Теперь всех четверых — Пильняк, Иванов, Бабель, Леонов — пишут через запятую. Иногда прибавляя Федина, Никитина, куда реже — Катаева, Слонимского…

В ближайшие годы, когда Пильняк и Иванов начнут сдавать позиции, а Бабель станет появляться в печати и писать все реже, Леонов на некоторое время займет если не первую, то одну из первых позиций в советской литературе. А в «Красной нови» после «Барсуков» и затем «Вора» он станет безусловным фаворитом.

Но очевидным это станет чуть позже.

Пока критика неустанно треплет Иванова за то, что герои его слишком движимы бессознательными, иррациональными побуждениями, — и великолепно начавший писатель ломается, смиряет себя, разоружает свой дивный дар. Писательская походка его становится слишком прямолинейна, голос — дидактичен, а мир, описываемый им, — скуп, скучен, сух.

Вскоре начнется жесткая атака на Бабеля за якобы очернение Первой конной в «Конармии», и скрытный, тайно переживающий обиду Бабель воспримет это крайне тяжело.

Пильняка растопчут после публикации «Повести непогашенной луны»; впрочем, и сам его рваный, заговаривающийся стиль потеряет ту актуальность, что вскружила многим литераторам и почитателям Пильняка головы в первые послереволюционные годы.

Леонов в числе немногих пойдет по избранному им пути последовательно и упрямо, хотя и пользуясь порой приемами осмысленного почти уже косноязычия.

Пока же он переживает первый и уже не местечковый, квартирный, московский, а общенациональный успех. За три года «Барсуков» переиздадут четырежды, и отклики на роман и обсуждения его как начнутся в 1925-м, так и не стихнут еще многие годы.

Несмотря на то что в «Красной нови» «Барсуки» названы повестью, сам же Воронский вскоре признаёт в издании «Прожектор»: «“Барсуки” — настоящий роман. Прошлое в нем органически переплетается с настоящим. Настоящее, уходящее в нашу революционную действительность, не кажется свалившимся неизвестно зачем и откуда. Современное не тонет, не расплывается в мелочах сегодняшнего быта, в газетном и злободневном. Дана перспектива; вещи, люди, сцены удалены на нужное расстояние, чтобы можно было их схватить в их целокупности. Быт густо окрашивает произведение, но не загромождает его, не душит читателя… Есть то широкое полотно, о котором у нас многие тоскуют».

Были, конечно, и другие отзывы, Леонову попадало не больше иных, но и не меньше. Пожалуй, вот эта цитата из Алексея Кручёных вполне адекватно иллюстрирует тональность критики тех дней: «Помесь водяночной тургеневской усадьбы с дизелем, попытка подогреть вчерашнее жаркое Л.Толстого и Боборыкина в раскаленной домне, в результате — ожоги, гарь и смрад: Вс. Иванов, Леонов, К.Федин, А.Толстой. Вообще в длиннозевотные повествования современная мировая напряженность не укладывается. В такт грохочущей эпохе попадают только барабан и трещотка немногих речетворцев Лефа».

Еще жестче в «Красной газете» от 1 июля 1925 года выступает один из самых злобных, поминавшихся еще Маяковским, критиков той поры, П.С.Коган:

«Печально, если расцветает леоновищина.

Она, леоновщина, это — страшное мироощущение, неумолимо надвигающееся, обволакивающее все кругом. Леонов — это бессознательно “мужиковствующий”. <…>

Перед этой пассивной и косной мощью какими-то фальшивыми, наносными и непрочными кажутся и продкомиссии, и губернские власти, и карательные отряды».

Понимали, что говорили, советские критики.

Глава пятая

Современники. «Вор»: две редакции

Фининспекция и «Унтиловск»

По сей день сохранилась повестка Мосфинотдела от 4 января 1924 года, подписанная агентом по взысканию недоимок М.Филимоновым. Повестка обязывала Леонида Леонова немедленно уплатить 56 рублей 25 копеек за патент на право заниматься писательским ремеслом.

Филимонов тогда немало нервов попортил Леонову: всерьез шла речь о полной описи имущества писателя, отказывающегося оплачивать государству свое, по мнению агента, безделье.

Из имущества было: кресло, полученное Татьяной Михайловной в качестве приданного, и упомянутые уже леоновский ковер и печатная машинка «Ундервуд». Какой-либо собственной мебели, даже письменного стола, не было — выпросили что-то у соседей, на время, тем и пользовались. Зато были резные фигурки, собственноручно выточенные Леоновым: их фининспектор тоже описал, наряду с ковром, креслом и печатной машинкой.

Леонов вспоминал, как стоял у перебирающего фигурки фининспектора за спиной, смотрел ему в рыжий затылок и мечтал воткнуть туда стамеску.

Филимонов преследовал Леоновых чуть ли не целый год: заходил то в шесть утра, то в три ночи — все, видимо, желал обнаружить пьяные оргии, на которые писатель спускал свои «невиданные» доходы. Но заставал только спящих хозяев — молодых супругов. Что, впрочем, вовсе не остужало его преследовательский пыл.

На оборотной стороне выписанной рыжим Филимоновым повестки рукою Леонова написано: «Вот с чего начался Чикилёв в “Воре”».

Действительно, вскоре у Леонова появится герой по фамилии Чикилёв — управдом, «человечек с подлецой». Мало того, в романе «Вор» упоминается и сам Филимонов. Одной из героинь Чикилёв сообщает, что умер его сослуживец «товарищ Филимонов… тот самый, рыжеватый такой, с которым мы еще у сочинителя Фирсова имущество описывали. Характерно, на собственных на именинах белужки поел и помер…».

Вот до какой степени разозлил фининспектор писателя! Если помнить к тому же, что Филимонов еще раз будет выведен в образе финиспектора Гаврилова в романе «Пирамида».

От описания имущества Леонова спасли хорошие знакомые: художники Евгений Кацман и Павел Радимов (последний известен и как поэт).

Кацман к тому времени уже зарекомендовал себя как художник, приближенный к власти. В 1923-м он рисует известный портрет Феликса Дзержинского, в 1924-м — запечатлевает Михаила Калинина и так далее. Совместно с Радимовым Кацман создает Ассоциацию художников революционной России — поддерживаемую государством, многочисленную и мощную творческую группировку. Радимов какое-то время тоже был не последним человеком в Советской России, работал в Кремле, был дружен с Луначарским.

Они и свели Леонова с Григорием Моисеевичем Леплевским, занимавшим в ту пору должность председателя Малого Совета Народных Комиссаров РСФСР. Леплевский назначил Леонову аудиенцию у себя дома.

«Я назавтра пришел, — рассказывал много позже Леонов писателю и литературоведу Олегу Михайлову. — Громадная квартира. Горничная в наколке. Провела в большую спальню. Необъятная кровать с ореховым балдахином. И лежит маленький еврей с бородкой, накрывшись одеялом. И под одеялом возит руками.

— Я литератор Леонов.

— Да, мне звонили. Идите спокойно домой…»

На другой день Леонову звонит, как сам писатель иронично заметил, «человек с перекошенным голосом»:

— Это квартира профессора Леонова?

— Гм… Ну да… Да! Профессор Леонов слушает вас!

— К вам больше нет претензий, товарищ профессор.

С тех пор фининспекторы Леонова не трогали.

Разве что о помощи Леплевского Леонов вспомнил, когда сам был глубоким стариком. Дело в том, что Григория Моисеевича репрессировали в 1939 году. К тому моменту Леплевский был заместителем прокурора СССР — Андрея Януарьевича Вышинского.

Однако ж финансовые проблемы в том, 1924, году, даже без «опеки» фининспекции, перед Леоновым по-прежнему стояли остро. Чтобы элементарно прокормиться, нужно было много, неустанно работать.

В середине ноября 1924 года, не отдохнув и пару недель после того как поставлена последняя точка в «Барсуках», Леонов начнет писать повесть «Унтиловск».

Повесть создается трудно и медленно. Что-то явно не получается; тем более если помнить о том, как Леонов совсем недавно за год выдавал по десятку новых вещей.

«Унтиловск» Леонов завершит в марте 1925 года, чуть ли не через пять месяцев после начала работы, и сразу понесет повесть на суд своему старшему товарищу, художнику Илье Семеновичу Остроухову — тому самому, что организовывал одни из первых леоновских чтений.

Внимательные и чуть уставшие глаза, взглядывающие поверх пенсне, неизменные галстук, пиджак, манжеты — вот он, Остроухов. Леонов относился к нему с сыновней привязанностью и очень ценил внимание старика.

Еще бы: Илья Семенович — автор нескольких шедевров, уж Леонов-то, умевший держать кисть в руках, понимал в этом толк. В недавнем прошлом Остроухов был одним из попечителей Третьяковской галереи, он собрал уникальную коллекцию древнерусской живописи. После революции коллекцию национализировали, но Остроухова назначили пожизненным хранителем.

Созданный на основе собрания Остроухова и открытый в 1920 году Музей иконописи и живописи Леонов посещал не раз и не два. И домой к Остроухову наведывался часто.

Спустя несколько лет Леонов напишет в письме Горькому: «Мне всегда был необходим человек, которого я бы очень любил и которому беспредельно верил (а прямо сказать — отец. — З.П.). Долгое время таким был, между нами говоря, И.С.Остроухов, человек грубый и великого чутья».

И далее: «…бывало, приходил к И<лье> С<еменовичу>, садился, наливал рюмку-две (не больше) водки, ему и себе, и этак просиживал вечер с ним, молча. Он очень здорово умел молчать, но обоим слышно было, как внутрях, так сказать, работают машины».

Впрочем, не только молчали, но и разговаривали, конечно, и удивлять старик ой как умел.

Случай был: вытаскивает как-то Остроухов из стола толстую тетрадь, показывает своему гостю — любимцу Лёне.

— Что это? — спрашивает Леонов, разглядывая заметки, строки стихов, зарисовки лошадей и горцев, пейзажи.

Страницы: «« 345678910 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Дана Новицкая – яркая женщина, сумевшая достичь определенных карьерных высот, но столкнувшаяся с нек...
Данная книжка состоит из трех частей. В каждой из них дается авторский взгляд на мир интимных отноше...
Прозаик, драматург, сценаристРассказы грустные, полные натурализма, в которых каждый найдёт знакомые...
«Буря» – одна из самых удивительных пост-шекспировских пьес Застырца. В ней всего два действующих ли...
Эта книга расскажет о жизни в целом: такая, какая она есть. Ни хорошая, ни плохая. Любовь, предатель...
Книга предназначена для широкого круга читателей, но будет интересна и специалистам психологам, андр...