Подельник эпохи: Леонид Леонов Прилепин Захар
— Это дневник Лермонтова, — ответил Остроухов.
Он его купил у какой-то старухи и в подлинности дневника ни секунды не сомневался.
Можно представить себе трепет и удивление Леонова…
(После смерти Остроухова дневник исчез и не найден до сих пор.)
Всевозможных раритетов и редкостей собрал Илья Семенович великое количество, но главное — он сам был большой человеческой редкостью.
Вот к нему, замирая сердцем, пришел Леонов с «Унтиловском».
— Это нельзя печатать, — ответил Остроухов, выслушав чтение.
О сюжете «Унтиловска» мы поговорим позже, когда речь пойдет о пьесе, сделанной по мотивам повести, однако с Остроуховым согласимся: переход от первоначальной сказовой манеры в реалистическую, с элементами сатиры прозу Леонову дался не сразу; повесть рассыпается, она лишена внутреннего костяка.
Но в тот день Леонов ожидал никак не критической реакции. И не только потому, что едва изготовленный, сырой еще труд был ему самому по нраву.
Финансовые проблемы в связи с фининспекцией возникли тогда не у него одного. Тестя, Михаила Васильевича, тоже всю осень и начало зимы, вплоть до конца декабря, терзала фининспекция, не позволяя издательству выпустить ни одной книги. Только к концу 1924 года Сабашникову посчастливилось выиграть суд по поводу чрезмерного налогового обложения.
При таких обстоятельствах Леонову, хоть волком вой, необходимо было самому отвечать за себя и свою молодую семью.
— Не могу не публиковать. Деньги нужны, — сказал он Илье Семеновичу. — И «Красная новь» ждет повесть.
Остроухов все равно был непреклонен.
— Денег нет? — возмутился старик. — Идите на вокзал и разгружайте уголь… Чем угодно занимайтесь, но «Унтиловск» не публикуйте. Это ниже ваших возможностей.
Леонову верили, на Леонова ставила почти вся московская интеллигенция, не покинувшая Россию после 1917-го.
И он послушался. Рассказывал потом многажды, как шел домой от Остроухова и, в злости и обиде, плакал. Так был уязвлен!
После несколько раз перерабатывал и сокращал «Унтиловск»… В конце концов убрал в папку, задвинул в стол и завещал никогда не публиковать.
Взялся на другую повесть: в центре повествования — дом престарелых, немощные люди с их немощными заботами… И тут в дом престарелых приходит весть о революции.
Очень леоновский сюжетец!
Но эту повесть тоже бросил.
Тогда понемногу начал формироваться прообраз романа «Вор», одного из главных сочинений Леонова. Поначалу роман назывался «Возвращение Мити».
Чикилёва, упомянутого выше, он уже высмотрел для того, чтоб использовать в новой книге. В пивнушке у Триумфальной арки попался другой герой — старик, рассказывающий за мелочь завиральные истории из дореволюционного быта: с него Леонов срисует своего Манюкина. А вскоре состоится знакомство Леонова с Сергеем Есениным, тоже для романа крайне важное.
Но по дороге к Есенину мы заглянем ненадолго в Коктебель.
Леонов и Булгаков
Близилось лето 1925 года, и чета Леоновых начала строить планы: куда им выбраться из душной Москвы, чтоб у них была возможность отдохнуть, а Леонид смог поработать над начатым романом.
В разгаре весны очень кстати пришло главе семейства Михаилу Васильевичу Сабашникову приглашение от Максимилиана Волошина навестить его «Дом поэта» в Коктебеле.
По собственному плану возведенный поэтом дом на берегу Черного моря с 1923 года стал обителью литераторов, ученых и всевозможных зачарованных бродяг.
Рискнем предположить, что, приглашая Сабашникова в гости, Волошин желал еще раз попробовать положительно разрешить вопрос о публикации своих книг в издательстве Михаила Васильевича.
Но Сабашников в ответном письме предложил иной вариант: «Я очень признателен за приглашение Ваше в Коктебель, — написал он. — Воспользоваться сим не смогу — после неудач и аварий прошлого года в нынешнем будет не до отдыха: надо восстановить работу издательства, расширить его и дать ему размах. Но Леоновы, Таня и Лёня, загорелись желанием съездить к вам на побывку».
Леонид знал Волошина еще по Москве, ну и Танечку поэт, само собою, видел — когда выступал у Сабашниковых. К тому же Волошин пребывал еще и в некотором родстве с Сабашниковыми: в 1906 году, напомним, женился он на двоюродной племяннице Михаила Васильевича; правда, в 1925 году жил он уже с другою женщиной, Марией Заболоцкой.
Вместе с письмом Сабашникова и Леонов отправляет Волошину благодарное послание, где сообщает, что ему и Тане «хотелось бы использовать разрешение Ваше — если, конечно, это возможно! — с 1-го приблизительно мая до 1-го хотя бы июня».
«Я совершенно не знаю условий жизни в Крыму, ибо никогда не был там, — не знаю — удобно ли это время в смысле погоды и проч., — продолжает Леонов. — Если это время удобно для Вас, я очень прошу Вас черкнуть мне самую коротенькую записку, что-де, мол, возможно, а маршрут, мол, такой-то и такой, а захватить с собой нужно то-то и то-то и т. д.».
Волошин дал Леоновым положительный ответ, и 10 мая молодые супруги выехали в Коктебель: из Москвы прямым поездом на Феодосию и оттуда на линейке почти до места назначения.
Волошину шел сорок восьмой год; в 1925-м он праздновал тридцатилетие творческой деятельности. Впрочем, в постреволюционную литературную ситуацию встроиться ему никак не удавалось. Достаточно сказать, что по поводу его юбилея появилась лишь скромная заметка в «Известиях».
Однако сам Волошин — человек, влюбленный в жизнь, людей, искусство, — еще бодрился, еще был, как ему самому казалось, полон сил.
О волошинском Доме поэта ходили забавные слухи: будто у хозяина есть «право первой ночи» с приезжающими гостьями, будто он голый ходит с венком на голове, будто гости одеваются в «полпижамы»: одному, значит, рубашка без штанов, другому — наоборот.
Все это, конечно, оказалось сущими выдумками. Волошин вел себя более чем достойно, был замечательно вежлив со всеми гостями, хотя слухи о себе выслушивал заинтересованно: вся эта мифология ему, очевидно, нравилась.
Леоновых разместили в отдельном, вроде татарской сакли, домике. В том вновь проявилось уважительное отношение к семейству Сабашниковых, тем более что издатель еще в письме просил Волошина подобрать комнату солнечную и сухую, не на северной стороне — «у Тани слабы верхушки легких», пояснял Михаил Васильевич. Жена Сабашникова, Софья Яковлевна, отдельно сетовала Волошину: «Леонов по молодости не придает значения многому, а Таня сама не решится, может быть, спросить Вас». Просматривается в этих строчках известное отношение к Леонову: теща все ж таки.
В тот месяц в Коктебеле гостили самые разнообразные люди: историк искусства, философ, переводчик Александр Габричевский, писательница Софья Фёдорченко и ее муж Николай Ракицкий, пианистка Пазухина с двумя детьми, знакомые супруги Волошина самых разных, вовсе не творческих профессий.
Чуть позже появится поэт Георгий Шенгели с женою, несколько раз заглянет писатель Александр Грин, живший неподалеку. В общем, компания любопытная, особенно если разглядывать ее три четверти века спустя.
Однако леоновский, спустя всего десятилетие, взгляд на коктебельское общество в его романе «Дорога на Океан» будет лишен и восхищения, и благости, а пронизан скорее печалью.
Вот хозяин дома в описании Леонова:
«…тучный, рано одряхлевший человек в поношенных штанах, вправленных в трикотажные гетры, и в просторной, как море, серого тканья рубахе. Дымилась на ветру его седая грива, стянутая по лбу узким ременным пояском. <…>
Отличный мастер приподнятого поэтического слова, он угасал здесь без славы и литературного потомства. Время было такое, когда пророки нарождаются в народе — поэт мнил себя одним из них, но и отлично сложенные пророчества его не сбывались. Порою гости бывали единственными потребителями его творений, равно величественных, неискренних и умных. То были художники и профессора средней руки, состарившиеся поклонники и просто милые и болезненные люди, которым врачи прописали умирать на южном побережье. За комнату и близость к музам они платили беззаветным восхищением перед меркнущей звездой поэта. Со скуки здесь любили чудаков.
Утром хозяин повел гостя смотреть Карадагские ущелья, а вечером — древнее Киммерийское плоскогорье: полынь хороша на закате. Он знал здесь каждый уголок и самое море считал своим произведением…
Постоянное поэтическое возбуждение поддерживалось в этом доме. Каждый сочинял что-нибудь в меру сил…»
Детали, надо сказать, Леонов указал все документально точно: он, в числе иных гостей, действительно ходил с Волошиным и в Карадагские ущелья, и на Киммерийское плоскогорье, и общее «поэтическое возбуждение» тоже имело место. Веселились как умели: ставили бесконечные шарады, разыгрывали друг друга, наряжались самым немыслимым образом, опустошая хозяйские гардеробы.
Леоновы поначалу пытались соответствовать настрою, но вообще участие в массовых мероприятиях было не в их характере.
Леонид с куда большим любопытством изучал местную флору. Имея дельную привычку что-то всегда создавать собственными руками из подсобных материалов, вырезал себе красивую трость из местных древесных пород и потом увез ее в Москву.
Уже со второй недели Леоновы все чаще держались особняком, большей частью гуляли, тем более что затеряться среди не менее чем сотни гостей было просто.
Не посещали они, впрочем, и те мероприятия, куда сходить стоило: например, игнорировали авторские вечера Максимилиана Волошина. Хотя и приехавший вскоре в Коктебель Михаил Булгаков чтения Волошина тоже неизменно пропускал.
Михаил Афанасьевич вместе со второю своей женою Любовью Белозерской прибудет 12 июня. Их поселят на первом этаже двухэтажного каменного флигеля, носившего название Дом Юнге.
По итогам поездки Булгаков сразу же выскажется: с 27 июля по 31 августа того же, 1925, года будет опубликован цикл его очерков «Путешествие по Крыму» с отдельной главой о Коктебеле. С неизменной своей иронией Булгаков опишет некоторые привычки отдыхающих: к примеру, общую страсть к поиску редких камней на побережье — «каменную болезнь». Леонов ею, кстати, тоже переболеет и наберет с собою всевозможной необычных форм гальки.
К моменту встречи в Коктебеле Булгаков и Леонов были немного знакомы: виделись на Никитинских субботниках, где оба выступали с чтением своих произведений, причем Леонов смотрелся там более успешно. Известно разочарование Булгакова после собственных выступлений, отразившееся в желчной дневниковой записи: «Эти “Никитинские субботники” — затхлая советская рабская рвань, с густой примесью евреев».
Булгаков даже как-то бывал у Леонова в гостях, на Новодевичьем — например, на чтениях «Записей Ковякина…».
Но никаких внятных взаимоотношений меж Булгаковым и Леоновым не сложилось ни до Коктебеля, ни после. Пожалуй, они и не могли сложиться.
Булгаков был на восемь лет старше Леонова, однако если объем написанного ими к 1925 году был уже примерно равноценен, то литературный статус последнего выглядел куда серьезнее.
У Булгакова уже готов первый роман — «Белая гвардия», но опубликован он только частично в журнале «Россия». В эмигрантской газете «Накануне», издающейся на деньги коммунистов, публикуются его «Записки на манжетах», и относится к тому Булгаков двойственно: с одной стороны, хоть какие-то публикации, с другой — газета пользуется откровенно дурной славой. Вместе с Бабелем, Олешей, Катаевым, Ильфом и Петровом Булгаков работает в популярнейшей газете «Гудок», печатает там свои фельетоны и испытывает к этой поденщине натуральное презрение, переходящее в ненависть.
Булгакова многие заметили, в том числе и Волошин, писавший о «Белой гвардии» как о вещи «очень крупной и оригинальной». «…Как дебют начинающего писателя, — утверждал Волошин, — ее можно сравнить только с дебютами Достоевского и Толстого».
Но, кроме Волошина, так почти никто не думал, и критика отзывается о Булгакове в основном неприязненно.
О Леонове пишут куда больше, и совершенно роскошные книжки его выходят в серьезном издательстве, и «Красная новь», опять же, его публикует, а не Михаила Афанасьевича.
Предположим, что Булгакова отчасти раздражал ранний и шумный успех Леонова, да и сама эстетика леоновской прозы была Михаилу Афанасьевичу несколько чужда. Спустя год Булгаков на допросе в ОГПУ признается: «На крестьянские темы я писать не могу, потому что деревню не люблю». Надо понимать, что и читать «про деревню» в ранних сказах Леонова и в тех же «Барсуках» Булгаков несколько брезговал.
В Коктебеле Булгаков читает публике «Роковые яйца», а Леонов как раз отрывки из «Барсуков». Чтение происходило в мастерской Волошина. Александр Габричевский вспоминал потом, как в то время, когда Леонов читал, Булгаков сидел на антресолях и дремал, всем своим видом выражая полнейшее равнодушие к чтецу. Но едва чтение прерывалась, Булгаков вскакивал, демонстративно перевешивался через перила и начинал бурно аплодировать. Юродствовал, в общем.
Супруга Габричевского — Н.А.Габричевская (Северцева) кратко сообщила потом, что Леонов с Булгаковым «не сдружились». Еще бы.
Правда, на фотографии, сделанной кем-то в Коктебеле, все они запечатлены вместе: Волошин, Фёдорченко и Леонов с Булгаковым, плечом к плечу. Снимок, кажется, зафиксировал очередную коктебельскую шараду — потому что Волошин вещает о чем-то, а молодые писатели слушают его с покорным и наигранно удрученным видом.
Леонов и Булгаков уедут из Коктебеля вместе, 7 июля. Доберутся вчетвером до Феодосии и расстанутся: Леоновы неожиданно раздумают плыть по морю.
В Коктебеле обе писательские семьи, несмотря на некоторую свою мизантропию, оставили о себе хорошее впечатление. Пианистка Пазухина, к примеру, среди нескольких десятков гостей именно их, Леоновых и Булгаковых, назвала «лучшими» для себя, самыми душевными.
Потом многие годы Леонов и Булгаков будут внимательно друг за другом наблюдать, почти никогда вслух о своем отношении не говоря.
Булгаков явно прочтет роман «Вор» и, несомненно, попадет под его влияние, о чем мы еще скажем подробнее.
Леонов появится у него в романе «Записки покойника» под видом молодого литератора, «с необыкновенной ловкостью» сочинявшего свои рассказы. Лирический герой «Записок…» испытывает к ловкому молодому литератору некоторую ревность.
Зато Леонов, многие десятилетия спустя в который раз переписывая «Пирамиду», будет упрямо повторять, что роман «Мастер и Маргарита» он не читал. Но это не так, конечно.
Сложные отношения.
Поработать в Коктебеле Леонову не удалось: в том же году он заметит мимолетом, что сочинительство у него получается «только в тишине и на ровном месте», а этого как раз недоставало все полтора месяца отдыха.
«Неспокойная природа», так определит Леонов Коктебель, «буйно очень».
Думается, что природу в данном случае затворник Леонов понимал очень широко: имея в виду не только ветер и море, но и людское поведение в тех местах.
Летом 1925-го Леонов отправится в свою ярославскую деревеньку, там ему писалось куда спокойнее.
А в Коктебель Леоновы, как и Булгаковы, больше не поедут никогда и от «коктебельского кружка», самоорганизовавшегося в Москве вокруг упомянутой выше писательницы Софьи Фёдорченко, будут держаться на дистанции.
На исходе 1925 года Леонов напишет-таки Волошину письмо: тот, страстно влюбленный в русскую литературу, спрашивал у московских знакомых, как там Булгаков и Леонов, — и последний, прознав о волошинском интересе, ненадолго застыдился, что не отблагодарил устроителя своих коктебельских каникул: «Нет, кроме шуток, — не сердитесь, что не писал. Впредь перестану жить свиньей и буду аккуратен». Хотя, собственно, так и не стал аккуратен и Волошину писем больше не отправлял.
Зато Леонов делится-таки с ним московскими новостями в единственном своем послании и, к слову, вспоминает о Булгакове: Мишу, мол, встречаю редко, оказиями.
Оказии были связаны вот с чем.
В те годы работал в Москве литератор Пётр Зайцев. Служил Зайцев в издательстве «Недра», где в числе прочих начали выходить и булгаковские книги. Зайцеву пришла идея создания двух литературных кружков: поэтического и прозаического. Прозаический кружок окрестили «писателями-фантазерами» и вписали туда как раз Булгакова, Леонова и несколько персон рангом поменьше. Так что, на небезосновательный взгляд ценителей, у прозы обоих были в те годы общие признаки. Это, додумаем мы, склонность к фантасмагориям, это — едкий иронизм и еще, пожалуй, скептическое отношение к произошедшему в стране социальному перелому.
По замыслу Зайцева, группа должна была в чем-то наследовать «Серапионовым братьям», уже распавшимся к тому времени. И стоит заметить, и Леонова, и Булгакова «фантазийная» идеология нового объединения поначалу вполне устраивала.
Был у Леонова с Булгаковым, в связи с организацией кружка, еще один шанс сойтись — они периодически встречались на чтениях — но опять не сложилось.
Кружок распался: в Советской России вообще все литературные внегосударственные объединения начали сходить на нет.
Вскоре и у Леонова, и у Булгакова начнется работа со МХАТом, что станет великой радостью для обоих. Ведь избрав совсем еще молодых людей своими авторами, легендарный театр фактически признавал их наследниками Чехова и Горького. Это было немыслимой честью в те времена. И предметом огромной зависти коллег.
Два года спустя, в 1927-м, пути Леонова и Булгакова даже пересекутся: МХАТ тогда соберет замечательно сильную команду для создания юбилейного — к 10-летию революции — спектакля: Бабель, Замятин, Пильняк, Вс. Иванов — и Михаил Афанасьевич с Леонидом Максимовичем. Но из затеи ничего не выйдет, да и вряд ли могло случиться иначе: как было запрячь этих шестерых разом?..
«Он часто в таинственности пребывает», — добавляет в 1925 году в упомянутом письме Волошину Леонов о Булгакове, видимо, имея в виду осмысленную отстраненность последнего.
Зато у Леонова в 1925 году сложились с виду дружеские, но внутренне не всегда понятные взаимоотношения с Сергеем Есениным.
Леонов и Есенин
Когда Леонов прочитал Есенина впервые, точно неизвестно, но 20 марта 1918 года в архангельском «Северном дне» было опубликовано стихотворение Есенина «Пушистый звон, и руга…». Это была перепечатка из одного столичного издания. Скорее всего, стихотворение в печать отобрал сам Леонид.
Лично с Есениным они познакомились в начале 1924 года в Гнездниковском переулке, на квартире Анны Абрамовны Берзинь. К тому времени у Леонова вышли две книжки, и одна из них — повесть «Петушихинский пролом» — Есенину очень понравилась.
В тот момент есенинские разногласия с имажинистами уже достигли точки, близкой к критической, но неизменным оставалось желание поэта собрать вокруг себя людей близких по духу, буйных, даровитых. Леонов — подходил.
«Аннушка Берзинь была своеобразной дамой, — рассказывал Леонов литературоведу Александру Лысову о той встрече. — Крупная женщина с вызывающим характером. Одевалась пышно: немыслимая какая-то шляпка, боа из перьев. Роскошная по тем временам дама. Первый облик Есенина тоже обескураживал. Роскошная шуба, надменные бачки, шапка уж не помню какая».
Есенинскию шубу Леонов надолго запомнил — и припрятал в памяти; скоро она ему пригодится.
Они, пожалуй, не сдружились накрепко. Есенин, при всей его в метафизическом смысле человеческой, поэтической чистоте, не очень любил общаться с равносильными себе литераторами и зачастую тянулся к людям отчасти с подпольным, отчасти с сектантским мышлением. Леонов, безусловно, не относился ни к первому, ни ко второму типу, и вообще с младых лет шумными и пьяными компаниями тяготился, предпочитая общество вдумчивых и неспешных стариков.
Однако близкий Есенину человек — поэт Николай Наседкин, муж родной сестры Сергея Александровича, все-таки позже называл Леонова в числе близких его приятелей той поры, 1924–1925 годов. Внешне так оно и было, хотя заметим, что на свадьбу свою с Софьей Толстой Есенин Леонова не позвал, а, например, Всеволода Иванова и Пильняка пригласил.
Но это все детали.
Года с 1919-го Есениным владела идея создать журнал «Вольнодумец» — название говорит само за себя.
Поэт присматривался и к поэтам, и к прозаикам, мысленно отбирая лучших.
Леонов был одним из немногих, кто глянулся сразу.
Когда в очередной раз зашла речь о «Вольнодумце», Есенин рассказал имажинисту Матвею Ройзману, что печатать в журнале он будет прозу и поэзию «самого высокого мастерства, чтобы журнал поднялся на три головы выше “Красной нови” и стал образцом для толстых журналов».
«По его планам, — писал Ройзман о Есенине, — в “Вольнодумце” будут участвовать не связанные ни с какими группами литераторы. Они должны свободно мыслить! <…> Сергей сказал, что для прозы у него есть три кита: Иванов, Пильняк, Леонов».
Леонов, в свою очередь, цену себе быстро понял; и ощущения, что смотрел он на Есенина в годы их знакомства снизу вверх, — его нет вовсе.
Сохранились две фотографии, где Есенин и Леонов вместе, вдвоем.
Первый снимок сделан в том же 1924 году, в редакции журнала «Прожектор», по просьбе Александра Воронского. Критик и сам понимал, кого он ставит рядом, к тому же Воронский как раз тогда писал статью о Есенине и Леонове.
Кажется, что ни с кем у Есенина из современных ему писателей и не могло быть большего сближения, чем с Леоновым.
Оба, по крови, черноземные простолюдины, лишенные наследственного аристократизма.
Корни у обоих деревенские, и, в конечном счете, Есенин провел в сельской местности времени немногим больше, чем Леонов. Детство оба провели в домах своих дедов по материнской линии.
Оба наделены были даром удивительным, прирожденным, глубоко русским. При этом очень важная деталь — Есенин, конечно же, никакой не «крестьянский сын», как сам любил говорить, а почти подобно Леонову — сын плохо закрепившегося в Москве приказчика, работавшего в купеческой лавке. И отношения с отцами у обоих были не самые внятные. Зато с дедами, напротив, куда более крепкие и терпкие. Немаловажная деталь: и дед Леон Леонович Леонов, и дед Есенина по материнской линии Федор Титов любили церковную литературу.
Наследство они впитали из окружавшей их среды очень схожее — очевидное русофильство, в чем-то языческий взгляд на мир… «Язычество — это как молодость матери», замечательно точно сказал как-то Леонов. Ранний Есенин это очень остро чувствовал и понимал. Созвучны приступы богоборчества, одолевавшие то первого, то второго, при том, что у обоих присутствовало неистребимое, кровное и костное ощущение, что Бог — есть.
Они и вели себя поначалу отчасти схоже: играли в прозрачных нестеровских мальчиков, то тишайших и нежнейших, то способных спеть зазорную частушку. Только Леонов этот путь прошел быстрей, в два года: времена уже были другие, и качества ценились не те.
Наконец, и революцию два эти «попутчика» восприняли вполне себе схожим образом: «с большим крестьянским уклоном», по Есенину (интерес к «барсукам» у них был в то время обоюдный и острый), или, если угодно, по национал-большевистски, в терминологии Николая Устрялова, первого русского идеолога этого течения. Только Есенин, пожалуй, в революцию даже был поначалу влюблен, чего о Леонове сказать нельзя никак.
На той, первой фотографии писателя и поэта они замечательно похожи: смотрятся как два брата, один — золотой, второй — черный, и даже не очень заметно, что Леонов моложе. Есенин присел на край стола, галстук поверх пиджака случайно выпростался, в руке папироска. Леонов рядом стоит, в блузе и тоже в галстучке. Оба — чубатые, красивые, лица по-хорошему круглые, никаких декадентских впалых щек, «деревенские ребята», на сметане вскормленные. И Есенин смотрит на Леонова внимательно. А Леонов — прямо, мимо Есенина.
Очень правильная фотография, повторимся. Не смотрел он на Есенина подобострастно.
Фотографию ту проявили сразу же, пока Есенин и Леонов сидели в «Прожекторе» и общались с коллективом. Обоим снимок понравился, и никто не захотел с ним расставаться. Спорили-спорили, в итоге фотографию разрезали: Есенин забрал свое изображение, а Леонов — свое.
И еще один снимок есть, судя по всему, он сделан тогда же, хотя его часто датируют мартом 1925 года. Они на диване сидят, но лица уже другие: Есенин вроде как даже поддатый чуть-чуть, а Леонов — трезвый, хотя в те годы еще выпивал порою, позволял себе. У Есенина выражение лица такое, словно он Леонову что-то говорит, а тот слушает, но отвечать не торопится.
Существует свидетельство об одной из встреч поэта и писателя. Рассказывал эту историю уже упоминавшийся нами поэт и художник Павел Радимов. Встреча случилась в квартире давней и преданной есенинской знакомой Галины Бениславской: на улице Станкевича, за Моссоветом. Время действия — начало 1925 года, зима.
В квартире собралось множество народу: Всеволод Иванов, критик Зелинский, поэты Кириллов, Орешин, Казин, сам Радимов — и Леонов пришел.
Все выпивают, хлеба на столе нет, но нажарена сковородка картошки с печенкой. Настроение у собравшихся, видимо, не самое лучшее: Есенин все время на взводе, ежесекундно ожидается скандал. Леонов решает разрядить обстановку: берет гитару в руки и поет. Поет красиво, играет замечательно, все довольны. Даже Есенин подходит к Леонову, вроде как растроганный, и хочет обнять — Леонов кладет гитару на диван, Есенин легко подхватывает его, прижимает к себе и вдруг неожиданно отталкивает. Леонов не удерживается на ногах, садится на диван и гитару ломает.
Дурацкую ситуацию свели к шутке: возможно, Есенин и не собирался обижать недавнего своего знакомого. В любом случае, они не поругались.
Тем более к 1925 году у Леонова возник свой интерес к Есенину: ему нужна была живая плоть и кровь для «Вора», который он замыслил.
Для начала Векшина оденут в есенинскую шубу, а потом еще Леонов пририсует Мите есенинские бачки.
При появлении Векшина на страницах «Вора» Есенин угадывается несомненно и даже как-то болезненно. Для начала скажем, что первый выход его происходит в кабаке. Векшин — «…молодой и в чем-то даже подкупающе скромный, если бы не эта неуместная для ночного кабака енотовая шуба и такая же дорогая шляпа — на них еще сверкали мельчайшие бриллиантики измороси. Крохотными вызывающими бачками на щеках не менее, чем шубой, дразнил он <…> а по высокому лбу, ранняя, похожая на шрам, бежала морщина».
Прямым прототипом поэта Векшина никак не назовешь, но первый рисунок понятно с чьей натуры сделан.
Впрочем, здесь стоит на минуту остановиться и сказать несколько слов о леоновском методе создания персонажей.
Как правило, Леонов сначала рисовал некую сложносочиненную схему и потом уже под эту схему подбирал составляющие. Векшин к моменту знакомства с Есениным у него уже был в голове, а тут вдруг такая удача: у него и бачки выросли именно такие, какие надо, и шуба образовалась енотовая. И пресловутая есенинская скромность пригодилась, и разрез морщины. То есть в конечном итоге Леонов не Векшина с Есенина делал, а Есенин на Векшина поработал, сам того не зная.
И с выдуманным Векшиным, и с реальным Есениным у Леонова отношения сложатся на всю жизнь. Судьбу первого Леонов будет переписывать трижды и, в конце концов, Митю безжалостно и мстительно убьет, ко второму станет возвращаться в своих трудных, неоднозначных размышлениях.
Описав своих «барсуков» (Леонов в одноименном романе, Есенин — в «Стране негодяев»), они оба, и вновь синхронно, заинтересуются московским «дном».
Есенин после «Москвы кабацкой» заходил на очередной, ниже кабацкого, круг ада — в поисках последних озарений и последней нежности. А еще ему нужны были читатели с судьбою страшной, как освежеванный труп. Только такие, казалось Есенину, и могут его услышать по-настоящему, только таким и стоит читать стихи вслух.
«Когда “Вор” только начинался, — рассказывал о том же времени Леонов, — я нашел одного парнишку, который был связан с бандой “ткачей”, что орудовала под Харьковом. Он, что называется, “завязал” и стал агентом уголовного розыска. С ним я побывал в некоторых злачных местах. Но по ходу дела хотелось вглядеться во все подобное попристальнее, лицом к лицу. Здесь-то и потребовался Вергилий этих мест, более, так сказать, знакомый с обстановкой».
В этой точке совпали совместные интересы Есенина и Леонова. Последнему важно было воочию увидеть, как Векшин смотрится на самом дне. Леонов, можно сказать, работал на живца, и ничего циничного в этом нет: раз Есенин сам отправляется в ночлежку, чего ж не пойти с ним вместе.
В Ермаковском ночлежном доме, располагавшемся у Лондонского переулка, Есенин уже бывал. В августе 1925-го заглядывал туда с молодым поэтом Василием Казиным. Пока Есенин читал стихи, у одной женщины кошелек украли — так заслушалась. В другой раз Есенин стал свидетелем, как одна из его слушательниц разрыдалась. Поэт был и растроган, и ошарашен, и польщен, а женщина оказалось глухой.
В любом случае, многие обитатели ночлежек Есенина уже знали и относились к нему уважительно.
С Леоновым они оказались там поздней осенью 1925-го. Сопровождала литераторов Анна Берзинь.
«Туда местная шпана объявлялась на ночь спать, — рассказывал потом Леонов. — Идти надо было часам к 10 вечера, в такую пору весь их “свет” предполагался в сборе. Посреди ночлежки стоял громадный стол на низких ножках, такой, как у портных, на котором тачают пиджаки. Запомнилось — был какой-то неправильной формы. Зашли. Сели. Окружающая публика, как по приказу, придвинулась к нам плотным кольцом. Все больше молодежь — с быстрыми глазами, движениями, с острой переглядкой. Посматривали на нас, будто что-то выщупывали. А затем принялись за нас на соответствующем их представлениям о вежливости лексиконе. Анна Берзинь тут же решительно отреагировала на жаргон: “Перестать! Вам приятно будет, если мы о вас на французском заговорим?”»
Обитатели ночлежки Берзинь не послушались, обстановка накалялась, все уже были на нервах, но тут кто-то наконец узнал Есенина, и вокруг поэта уважительно засуетились. Начался наконец разговор: не очень внятный, путающийся и сбивающийся поминутно.
Есенин вскоре вышел куда-то. Леонов отправился вослед за своим товарищем. Нашел его в соседнем отделении ночлежки.
«Там кругом нары стояли, грубые, двухэтажные, — вспоминал Леонов. — И на них, наверху, царили “мегеры” из тех, что прошли, как говорится, весь тлен земной “наскрозь”. И им, седым и заброшенным, Есенин читал стихи “Москвы кабацкой”. Был он какой-то неуместный в небрежно-щегольской своей одежде посреди этого гноища жизни. Но темные души вокруг по-своему чувствовали только одно: что он делает свое последнее в жизни пике в землю. Слушали его… Плакали…»
…Дальше события развиваются стремительно.
Леонов и Есенин несколько раз мельком встречаются. Сохранилась записка Есенина, адресованная писателю Ивану Касаткину: «Если ты свободен сегодня, то заходи вечером. Посидим, побалакаем. Будет Леонов. Приходи с женой. Соня оч. просит». Соня — это последняя жена Есенина, внучка Льва Толстого, Софья Андреевна, которую он «увел» у Пильняка.
Творческая жизнь Леонова в ту пору складывается замечательно: в ноябре 1925-го он по просьбе Станиславского переделал неопубликованный «Унтиловск» в пьесу. Станиславский очарован Леоновым и в сочинение его, как вспоминают современники, «влюблен».
— В Леонове что-то есть такое… леоновское! — произносит тогда именитый режиссер запомнившуюся многим колоритную фразу.
Для постановки «Унтиловска» был приглашен режиссер Василий Сахновский. В пьесе задействовали театральных звезд первой величины: Москвина, Добронравова, Ливанова. На начальном этапе репетиций одну из главных ролей играл друг Есенина — Василий Качалов, тот самый, чьей собаке посвящено гениальное «Дай, Джим, на счастье лапу мне…».
В декабре Леонов начинает перерабатывать в пьесу своих «Барсуков» — для театра имени Вахтангова. В том же месяце он устраивается на работу в литературно-художественный совет Госкино.
У Есенина, напротив, дела безрадостны: 26 ноября он ложится на лечение в психиатрическую клинику 1-го Московского государственного университета, 21 декабря сбегает из нее и спешно собирается в Ленинград.
Леонов случайно встречается с Есениным за пять дней до смерти поэта. Снова на квартире Галины Бениславской, и в этой истории вновь фигурирует несчастная гитара. Есть основания предполагать, что две эти истории, рассказанные несколькими мемуаристами и крайне скупо самим Леоновым, являются на самом деле одной, за давностью лет распавшейся в сознании современников.
Итак, Леонова ждали, ему открыла Бениславская.
Сам Леонов рассказывал, что в момент его прихода Есенин был вдвоем с писателем Иваном Вольновым в комнате. Было слышно, как Есенин рыдает и клянет жизнь, жалуясь Вольнову.
Заслышав голос Леонова, Есенин вышел из комнаты, внутренне расхристанный, взбудораженный, с мокрым лицом.
— Как он себя чувствует? — спросил Леонов у Бениславской в то мгновение, когда Есенин выходил.
— А вы, а вы как меня чувствуете?! — закричал Есенин.
В руке его был гриф разломанной гитары, и, размахивая им как кнутом — струны со свистом носились перед лицами стоявших в коридоре, — Есенин начал стегать пространство вокруг себя.
По другой версии, они были с Леоновым в комнате вдвоем, и там Есенин вдрызг разбил гитару об пол, а потом размахивал остатками грифа, выкрикивая иступлено:
— Ничего ты, Лёня, не знаешь!
Что это было? Безадресная истерика стоящего на грани, измученного, исстрадавшегося поэта? Или это напрямую касалось Леонова: Есенин, видя пред собой человека родственного, схожего, близкого во многом, вдруг болезненно остро понял, что тому еще жить и жить, и цвести, а ему — уже нет?
…Леонов никогда не сомневался в самоубийстве Есенина. У него были для этого основания: он его видел.
Малоизвестный факт: на следующий день после самоубийства Есенина вместе с писателем Владимиром Лидиным Леонов отправляется к члену Политбюро ВКП(б) Троцкому. Писатели просят Льва Давидовича выступить на похоронах Есенина. Троцкий отказал, но вежливо — даже лично проводил гостей на улицу.
В 1927 году Троцкого сняли со всех постов, в 1929-м отправили в ссылку, и Леонов, естественно, о том своем визите напрочь «забыл».
Следующая встреча Леонова с Есениным состоялась уже во время прощания. Гроб с Есениным стоял в Доме печати, у гроба оказались втроем: Леонов, Всеволод Иванов и Сергей Буданцев, известный в те времена литератор.
«Спрашивали друг у друга глазами: “Кто это?”» — рассказывал Леонов: Есенин был неузнаваем.
Буданцев наклонился к Леонову и спросил: «Кто следующий?», неожиданно кивнув на Иванова.
Леонов такую страшную шутку не поддержал, смолчал.
Следующим, впрочем, оказался сам Буданцев: в апреле 1938 года он был арестован и спустя два года умер на Колыме. Иванов пережил и 1937-й, и Отечественную войну. А Леонов пережил всех.
В 1985 году, спустя шестьдесят лет после смерти Есенина, он вспомнит в разговоре, как в те зимние дни они втроем разглядывали посмертную фотографию поэта, только вынутого из петли: «Лицо красивое, удивленное, с трагическими бровями. Каждый понимал, что на это нельзя смотреть, но невозможно было отвести глаз от этого страшного откровения».
«Всё это припомнилось мне позднее, при вести о гибели Павла Васильева, — продолжит Леонов. — Он также был поэтом непростой русской судьбы, также безоглядно шел навстречу гибели, правда, уже на “огонек” тогдашнего российского “аутодафе”. И позже такое же впечатление, как от есенинской фотографии, я вынес от посмертного снимка Зои Космодемьянской, напечатанного в “Правде”. С тех пор они как-то связаны у меня внутри, как будто вместе брошены на разъезженный снег газетной полосы…»
О Есенине в феврале 1926 года Леонов опубликует в журнале «30 дней» статью «Умер поэт». Статья, признаться, проходная: недаром Леонов больше никогда ее не публиковал: «…глубоко верю, что много еще мог сделать… еще не иссякли его творческие соки… как по весне проступает светлый и сладкий сок на березовом надрезе…».
Всё он знал, Леонов, и не верил ни в какие «творческие соки». Но что еще он мог написать в журнале «30 дней»? Как за пять дней до смерти увидел самоубийцу, размахивающего собственными оборванными жилами на гитарном грифе?
Рассказывать о Есенине Леонов не любил, хотя спрашивали о поэте часто.
Однажды, уже будучи стариком, Леонов огрызнулся на очередную просьбу: «О Есенине? Может, вам еще о любовницах рассказать?»
Гитару он ему все-таки не простил.
«Вор»: две редакции
«Вор» был завершен 18 октября 1926 года, и с января по май 1927-го публиковался в «Красной нови».
Роман прозвучал; удачно найденная Леоновым интонация оказалась заразительной для очень многих литераторов, от тандема Ильф-Петров до Булгакова.
Вот, к примеру, начала двух известных книг. Сначала «Вор».
«Гражданин в клетчатом демисезоне сошел с опустелого трамвая, закурил папиросу и неторопливо огляделся поверх крупных очков, куда занесли его четырнадцатый номер и беспокойная его профессия. Но и зоркий полицейский глаз не усмотрел бы в том подозрительной бездельности: круглые очки придавали ему вид неоспоримой учености, а совокупно с пальто, вдобавок и заграничный вид, и, может быть, даже вид чрезвычайный. <…>
А на боковой пустоватой улочке увидел путешествующий в демисезоне полупочтенного гражданина в парусиновом картузе и зеленых обмотках. Сидя на ступеньках съестной лавки, он с сонливым удивлением взирал на это клетчатое событие. <…>
— Проветриться вышли? — спросил демисезон, пряча умные глаза за безличным блеском очков и присаживаясь. — Наблюдаете течение времени, отдыхая от тяжких трудов?..
— Водку обещали привезть, дожидаю, — сипло и не словоохотливо ответствовал тот».
И второй роман, начатый, между прочим, спустя два года после журнальной публикации «Вора» и спустя год после выхода романа Леонова отдельной книгой:
«Однажды весною, в час небывало жаркого заката, в Москве, на Патриарших прудах появились два гражданина. Первый из них, одетый в летнюю серенькую пару, был маленького роста, упитан, лыс, свою приличную шляпу пирожком нес в руке, а на хорошо выбритом лице его помещались сверхъестественных размеров очки в черной роговой оправе. Второй — плечистый, рыжеватый, вихрастый молодой человек в заломленной на затылок клетчатой кепке — был в ковбойке, жеваных белых брюках и в черных тапочках. <…>
Попав в тень чуть зеленеющих лип, писатели первым долгом бросились к пестро раскрашенной будочке с надписью “Пиво и воды”.
— Дайте нарзану, — попросил Берлиоз.
— Нарзану нету, — ответила женщина в будочке и почему-то обиделась.
— Пиво есть? — сиплым голосом осведомился Бездомный.
— Пиво привезут к вечеру, — ответила женщина.
— А что есть? — спросил Берлиоз.
— Абрикосовая, только теплая, — сказала женщина.
— Ну, давайте, давайте, давайте!..
<…> Абрикосовая дала обильную желтую пену, и в воздухе запахло парикмахерской. Напившись, литераторы немедленно начали икать, расплатились и уселись на скамейке лицом к пруду и спиной к Бронной.
Тут приключилась вторая странность, касающаяся одного Берлиоза. Он внезапно перестал икать, сердце его стукнуло и на мгновение куда-то провалилось, потом вернулось, но с тупой иглой, засевшей в нем. Кроме того, Берлиоза охватил необоснованный, но столь сильный страх, что ему захотелось тотчас же бежать с Патриарших без оглядки. Берлиоз тоскливо оглянулся, не понимая, что его напугало. Он побледнел, вытер лоб платком, подумал: “Что это со мной? Этого никогда не было… сердце шалит… я переутомился. Пожалуй, пора бросить все к черту и в Кисловодск…”
И тут знойный воздух сгустился перед ним, и соткался из этого воздуха прозрачный гражданин престранного вида. На маленькой головке жокейский картузик, клетчатый кургузый воздушный же пиджачок…»
Это, конечно же, «Мастер и Маргарита».
Если, закрыв глаза, вслушаться в звучание двух приведенных отрывков, можно обнаружить не только явную схожесть словесной походки, но и повторение одних и тех же деталей: Москва, первый же встречный герой — писатель в необычайно крупных очках, и клетчатые одежды эти, и желание что-нибудь выпить, и разговор на скамеечке, и какая-то общая замороченность пространства. И у Булгакова, как все помнят, вот-вот появится в романе еще один герой, похожий на иностранца; а у Леонова — уже появился. И у Булгакова роман начинается с видения, обернувшегося, впрочем, явью, — но и у Леонова спустя две страницы герою тоже предстает видение — и тоже вскорости обернется явью самой неприглядной.
И у Булгакова в десятой строке замечено, что «следует отметить первую странность этого страшного майского вечера. Не только у будочки, но и во всей аллее, параллельной Малой Бронной улице, не оказалось ни одного человека».
И у Леонова, в той же десятой строке, сказано: «Москва тишала тут, смиренно загибаясь у двух линялых столбов Семеновской заставы».
То есть оба автора словно бы заглушают все звуки большого города, чтоб в создавшемся звуковом вакууме вступили в мир их герои.
И трамвай, конечно же. Неслучайный трамвай прозвенел у Леонова и сделал следующую остановку в первой же главе «Мастера и Маргариты».
Едва ли Булгаков сам все это заметил; но сегодня оба романа стоит прочесть одновременно или один за другим. И юмором своим, и стилистикой, и общей атмосферой книги Леонова и Булгакова часто схожи настолько, что хоть абзацы переставляй: хотя, безусловно, леоновский язык и плотнее, и вязче, а булгаковский — легче, стремительней.
Стоит добавить, что книга «Мастер и Маргарита» была окончена в 1940-м, и в том же году Леонов начал писать давно задуманный роман, где в сталинской Москве, так же как и у Булгакова, действует дьявол. Но в данном случае писатели были независимы друг от друга.
С романом «Вор» связан странный, малообъяснимый миф: будто создав его в 1926 году, Леонов заново переписал на потребу советской власти книгу в 1959-м, чем безвозвратно испортил хороший текст.