Осада, или Шахматы со смертью Перес-Реверте Артуро
— Да… Весьма интересно было бы ознакомиться с ее содержимым, — говорит Барруль.
Лицо комиссара не видно в темноте, лишь сильнее мерцает уголек сигары у него во рту.
— Рано или поздно я это сделаю. Ручаюсь вам.
— Дай бог, чтобы вы не ошиблись и взяли кого следует. Иначе не завидую тому несчастному, кто попадет к вам.
Они продолжают путь в молчании, удаляясь от бастиона под деревья Аламеды. Темная церковь Кармен заперта, над ее внушительным фасадом вздымаются к небу две колокольни.
— Во всяком случае помните, — саркастически замечает Барруль, — что кортесы только что запретили пытку.
Мало ли кто чего запретил, готов уже ответить Тисон. Однако не произносит ни слова. Не далее как сегодня днем он допрашивал — с пристрастием, как всегда, ибо только это и оказывается действенно — некоего эмигранта, которого вчера взяли с поличным: следил за молоденькими швейками, выходившими из мастерской на улице Хуан-де-Андас. Потребовалось несколько часов сурового дознания, пота, обильно пролитого Кадальсо, и истошных криков подозреваемого — заглушённых, впрочем, толстыми стенами каталажки, — чтобы со всей очевидностью установить: крайне маловероятно, что задержанный имел какое-либо отношение к убийствам. Тем не менее Тисон намерен подержать его известное время в холодке на тот случай, если положение обострится и надо будет на манер Пилата кого-нибудь предъявить народу с балкона. Главное, чтобы нашелся такой, а виноват ли он на самом деле или нет — не столь уж важно. А признание под протокол, который будет вести писарь, глухой ко всему на свете, кроме звона монет, — оно признание и есть. Комиссар еще пока не выбил его из арестованного — средних лет холостого севильянца, бежавшего от французов в Кадис, однако за этим задержки не будет… А вдруг пригодится? Наперед ведь не угадаешь… И ему решительно наплевать, что депутаты кортесов несколько месяцев кряду вели дебаты — скопировать ли английский habeas corpus или взять за основу и переработать арагонский закон, запрещающий брать под стражу человека, пока не собрано веских формальных доказательств его причастности к преступлению. Тисон придерживается того мнения, не поколебленного пылкими речами с трибуны и прочими новомодными либеральными штуками, что благие намерения — это одно, а действительность — совсем другое. С новыми ли законами или без оных, опыт учит, что правды от человека можно добиться единственным способом, древним, как мир, или, по крайней мере, как полицейское ремесло. И что неизбежные в делах такого рода ошибки сопутствуют удачам и составляют определенный процент от них. Ни в закусочной «Веедор», откуда они с профессором недавно вышли, и нигде на свете нельзя сделать яичницу, не разбив яиц. Сам Тисон сколько-то их в своей жизни уже разбил. И на достигнутом останавливаться не собирается.
— Ладно, профессор, запомнил. Уверяю вас.
— Сначала поймайте.
— Поймаю, не беспокойтесь. — Тисон угрюмо и недоверчиво озирается. — Кадис — маленький город.
— Маленький город, переполненный людьми. Боюсь, вы сделали рискованное заявление. Самонадеянность понятная и даже извинительная, если учесть вашу должность и общую ситуацию, — но все же немного перехлестывает через край. Нет решительно никаких оснований утверждать, что вы поймаете его. И дело тут не в чутье. Решение — если оно вообще имеется — придет более сложным путем. Потребуется научный подход.
— Рукопись «Аянта»…
— Послушайте, друг мой. Не стоит возвращаться к этому. Этот текст перевел я. Мне ли его не знать? Это поэзия, а не наука. Нельзя распутывать преступление, основываясь на трагедии, написанной в пятом веке до Рождества Христова… Она хороша, когда горячит воображение своими образами и метафорами или украшает собой один из тех фантастических романчиков, что сейчас в такой моде у дам. Однако никуда нас не приведет.
Они стоят неподалеку от дома, где живет комиссар. Прислонились к откосу стены между двумя караульными будками. У той, что ближе, мелькает время от времени силуэт часового, мягко поблескивает штык у него над головой. Впереди смутно чернеют очертания испанских и английских военных кораблей, стоящих на якорях неподалеку от берега. Близкая уже ночь тиха, и совершенно неподвижно темное, безмолвное пространство моря как всегда при отливе; особенно сильно пахнет голым камнем скал, песком, водорослями.
— Порою, — продолжает Барруль, — когда наши чувства не в силах постичь причины и следствия некоторых явлений, мы призываем на помощь воображение, но оно — самый ненадежный из всех провожатых и поводырей. Ибо все в мире вытекает из естественного порядка вещей. Каждое — я настаиваю: каждое! — движение повинуется постоянным и необходимым законам. И, стало быть, примем рациональное объяснение — у мироздания есть ключи, которые неведомы нам.
Тисон швыряет в море окурок.
— Смертные многое могут, однажды увидев, познать, только грядущего смысл темен для них и неведом.
Фырканье Барруля может означать упрек. Или досаду.
— Надоели вы мне со своим Софоклом. Даже в том весьма маловероятном, хоть и отнюдь не невозможном случае, если преступник читал этот текст и это навело его на какие-то мысли, убийство четвертой девушки, совершенное прежде, чем разорвалась бомба, делает это обстоятельство чем-то второстепенным. Ерундой, проще говоря. Будь я на вашем месте, комиссар, и будь я так уверен в том, что вы утверждаете, — расстарался бы и установил, куда и когда упадут следующие бомбы.
— Да, но как это сделать?
— Ну я-то почем знаю… — слышится во тьме смех. — Это, наверно, надо французов спрашивать…
7
Ite, missa est. Восьмичасовая служба в соборе Святого Франциска окончена. Прихожан в это время немного: несколько мужчин сидят на скамьях или стоят в боковых притворах, да десятка два женщин в центральном нефе преклонили колени на подушечках или на расстеленных мантильях. Как только смолкают слова благословения, Лолита Пальма закрывает требник, крестится, идет к дверям, опускает пальцы в чашу со святой водой у стены, увешанной жестяными и восковыми «обетами», и, еще раз осенив себя крестным знамением, покидает церковь. Обычно она не ходит к заутрене, но сегодня — день рождения отца, а тот, человек набожный, хоть и не чрезмерно, всегда перед началом дневных трудов слушал мессу. Лолита знает: Томас Пальма был бы рад узнать, что дочь — здесь, что помнит о дне его рождения. В меру разума и сил она исполняет все, что привито ей католическим воспитанием: время от времени стоит обедню, причащается, получив отпущение грехов на исповеди у старого патера, друга их семьи, — он не задает нескромных вопросов и епитимьи накладывает легкие. Но не более того. Лолита Пальма, у которой с детства, как у и других барышень из хороших кадисских семей, круг чтения был весьма широк и разнообразен — вот они, новые веяния в воспитании девиц, — приобрела вполне либеральные воззрения на мир, дела и жизнь. И, прекрасно совмещая их с соблюдением — пусть формальным, но вполне искренним — церковных обрядов, умеет вместе с тем не впадать в крайности и сторониться исступленных святош, которых так много среди тех, кто принадлежит к ее полу и живет с нею в одно время.
Площадь полна народу. Солнце пока невысоко, и летний воздух еще прохладен. Несколько беженцев — постояльцев соседней гостиницы «Париж», недавно перекрещенной в «Патрик»,[32] — завтракают за вынесенными на улицу столиками, поглядывая на прохожих. Лавочники и приказчики отпирают двери, убирают с витрин деревянные щиты. Женщины, став на колени, трут мостовую перед домами, сбрызгивают ее водой, другие поливают цвета на балконах. Спустив мантилью на плечи — волосы у Лолиты сегодня собраны в тугой узел на затылке и сколоты черепаховым гребнем, — она прячет молитвенник в черную атласную сумочку, выпускает из руки веер, шнурком привязанный к ее правому запястью, и шагает к книжным лавкам на перекрестке улиц Сан-Франсиско и Консуладо-Вьехо, где вынесены на тротуар ларьки и лотки с гравюрами и литографиями. Перед возвращением домой ей нужно еще дойти до площади Сан-Агустин — забрать там несколько заказанных книг и иностранные газеты. Потом, как всегда, начнется ее рабочий день.
Пепе Лобо она замечает лишь в ту самую минуту, когда, выйдя из дверей лавки со свертком под мышкой, он оказывается прямо перед ней. На нем всегдашняя темно-синяя куртка с золотыми пуговицами, полотняные брюки навыпуск, башмаки с пряжками. Увидев ее, капитан застывает как вкопанный. Потом, сняв флотскую шляпу-двууголку, говорит:
— Сеньора…
— А-а, капитан… Доброе утро, — несколько растерявшись, отвечает Лолита.
Она не ожидала этой встречи. Да и он, судя по всему, тоже. И стоит с непокрытой головой, не зная — надеть шляпу или нет, идти своей дорогой или же приличий ради обменяться парой ничего не значащих фраз с хозяйкой. А та и сама — в легком замешательстве.
— Гуляли?
— На мессе была.
— А-а…
Он смотрит удивленно, словно бы ожидал другого ответа. Надеюсь, не запишет меня в пустосвятки, думает Лолита. И в следующий же миг досадует на себя за эту мимолетно мелькнувшую мысль. Да мне-то что до этого, кем хочет, тем пусть и считает…
— Часто захаживаете в книжные? — в ответ осведомляется она.
Капитан словно бы не замечает насмешливой подоплеки этих слов. Оборачивается на дверь лавки, откуда только что вышел. Потом показывает на сверток у себя под мышкой. На бронзово-загорелом лице вспыхивает полоска белоснежных зубов — улыбкой Пепе Лобо показывает, что это, мол, так, пустяки.
— Нет, не часто, — отвечает он с подкупающей искренностью. — Это, можно сказать, по службе… «Naval Gazetteer»,[33] в двух томах. Один английский капитан умер от ожогов, имущество его пошло с молотка. Я узнал, что кое-что из книг оказалось здесь.
Лолита кивает. Такие аукционы нередко проводятся неподалеку от Пуэрта-де-Мар, когда корабли возвращаются из долгих и трудных рейсов. На голой земле, на расстеленной парусине выкладываются скудные остатки чьих-то жизней, вроде тех, что выбрасывает на берег после кораблекрушения, — обломок кости из китового хвоста, кое-какая одежда, карманные часы, наваха с почерневшей роговой рукоятью, высокая оловянная кружка с крышкой, на которой выгравированы инициалы владельца, женский портрет-миниатюра, иногда — какие-то книги. В моряцкий сундучок много не влезет.
— Печально, — говорит Лолита.
— Для британца — весьма. — Лобо похлопывает по свертку. — А для меня — настоящая удача. Такую книгу полезно иметь на борту…
На последнем слове он осекается, как будто не может решить — оборвать разговор здесь или все же продолжить еще немного. Словно ищет золотую середину между вежливостью и уместностью. Сомневается и Лолита. Но ситуация начинает чем-то забавлять ее.
— Прошу вас, капитан, наденьте шляпу.
Тот, еще немного поколебавшись, покрывает голову. Сюртук на нем — прежний, потертый, однако сорочка — свежая, новая, тонкого батиста, и белый галстучек повязан по-американски, с торчащими в стороны концами. Лолита улыбается про себя. Чем-то ее умиляет его смущение. Эта чисто мужская неловкость, даже некоторая мешковатость, странно сочетающаяся со спокойным взглядом, живо занимает ее. Ни с того ни с сего, думает она. Да нет, как раз понятно, приходит следующая мысль. Человек его профессии и образа жизни, привыкший к женщинам несколько другого пошиба. Едва ли он имеет навык общения с нашей сестрой как с хозяйкой или старшим партнером. С тем, кто может нанять его, а может — и уволить.
— А вы знаете английский?
— Объясняюсь кое-как.
— На Гибралтаре выучили?
Это вырывается у Лолиты как-то само собой. Бездумно и неосознанно. А зачем, спрашивает она себя, я это сказала? Пепе Лобо смотрит на нее в задумчивости. Зеленые глаза, так похожие на кошачьи, теперь не опускаются под ее взглядом. Он настороже. Недоверчив, как истинный кот.
— Да нет, я и раньше знал. Более или менее. Но правда ваша — на Гибралтаре усовершенствовался…
— Понимаю.
Они все еще смотрят друг другу в глаза, молча и изучающе. Что касается Лолиты, она изучает скорей себя, нежели стоящего перед ней человека. Ее занимает своеобразная смесь собственных ощущений — несколько опасливое любопытство, одновременно и благосклонное, и досадливое. Когда в последний раз она разговаривала с корсаром, тон был совсем иным. Более чем деловой, но, впрочем, могло ли быть иначе в присутствии третьих лиц? Беседа происходила неделю назад у нее в рабочем кабинете. Присутствовали дон Эмилио Санчес с сыном, а речь шла о французской бригантине «Мадонна Диолет», которая после двухмесячных проволочек и благодаря деньгам, попавшим в загребущие руки судейских чиновников, была наконец со всем своим грузом кож, зерна и водки признана законной добычей, то бишь «призом». После уплаты королевской пятины Пепе Лобо получил причитающуюся команде «Кулебры» треть, а из нее, помимо 25 песо ежемесячного аванса в счет будущих трофеев, он по договору имеет право на семь долей. Он же должен распоряжаться средствами, предназначенными для семей тех кто погиб или получил тяжкое увечье во время захватов, — по две доли на каждую, не считая выплаты из общего фонда, созданного для искалеченных, вдов и сирот. Там, в кабинете Лолиты Пальмы, капитан выказал и быстроту соображения, и цепкость ума: тщательно проверил каждую цифру, не упустив ничего, что полагалось его экипажу. Прежде чем поставить свою подпись, изучил все бумаги с методической обстоятельностью, лист за листом. Лолита Пальма догадывалась, что не от недоверия к арматорам, не из опасений, что облапошат, так дотошно Пепе Лобо проверял итог — ту сумму, ради которой он и сто матросы месяцами качаются в замкнутом пространстве своей шхуны, где снаружи — ветер, волны и враги, а внутри — смрад, сырость и скученность. У капитана — крохотный отсек на корме, в каюте побольше, занавесками поделенной на три части, размещены старший помощник, боцман и писарь-баталер, а для всей прочей команды, то бишь подвахтенной смены, имеются парусиновые койки на голой, ходуном ходящей палубе, где нет никакой защиты от ветра и волн. И ежедневно надо пытать судьбу, ожидая смерти от стихии или врага, и ежеминутно быть настороже, ибо старинная морская поговорка гласит: «Одну руку себе оставь, другую королю отдай». И вот, наблюдая за корсаром, покуда тот просматривал и подписывал документы, Лолита убедилась, что хороший капитан хорош не только в море, но и на суше. Еще поняла наконец, почему отец и сын Гинеа так горячо ратовали за Пепе Лобо и почему при такой отчаянной нехватке матросов и, значит, огромном спросе на них экипаж «Кулебры» всегда укомплектован полностью. «Он из той породы людей, — уже давно сказал о нем старый дон Эмилио, — за которых все припортовое бабье готово передраться, а мужчины — отдать последнюю рубаху».
…Они продолжают стоять на улице у входа в книжную лавку. Стоят и смотрят друг на друга. Потом капитан притрагивается к шляпе, обозначая намерение отправиться своей дорогой. Лолита же с недоумением чувствует, что ей не хочется, чтобы он уходил. По крайней мере, прямо сейчас. А хочется, наоборот, чтобы это странное ощущение продлилось. Чтобы подольше не унимался этот непривычный озноб страха, или предчувствия, или слегка будоражащего любопытства.
— Вы не могли бы проводить меня? Мне нужно кое-что забрать. Книги, если говорить точно.
Эти слова звучат так уверенно и непринужденно, что она сама себе удивляется. Лолита безмятежно спокойна — по крайней мере, хочет казаться такой. Но жилки на запястьях бьются чаще и сильнее. Пум. Пум. Пум. Капитан секунду глядит на нее в легкой растерянности, потом снова улыбается. Внезапно и простодушно. Или это опять же ей так кажется? Не отводя глаз, Лолита смотрит на твердо очерченный, угловатый выгиб его нижней челюсти: рано утром капитан был, без сомнения, чисто выбрит, но сейчас щеки и подбородок уже вновь обметаны тенью проступающей щетины. Густые темно-каштановые бачки отпущены по моде низко, до углов рта. Да, Пепе Лобо никак не вписывается в разряд «утонченных мужчин». Вот уж нет. Ничего общего с капитаном Вируэсом или изысканными молодыми людьми, что фланируют по Аламеде и сидят в кофейнях. Ничего похожего. В нем есть что-то неизбывно простонародное, крестьянское, только подчеркнутое необычной прозрачностью его кошачьих глаз. Что-то первобытное и проникнутое при этом смутной подспудной угрозой. Широкая спина, крепкие руки, плотно сбитая фигура. Утонченности никакой, но мужчина, что уж тут говорить, настоящий, в полном смысле слова мужчина. И опасный к тому же. Вот оно, подходящее слово. Нетрудно представить, как на палубе шхуны, которой зарабатывает себе на жизнь, он со спутанными, взлохмаченными волосами, без бушлата, со взмокшим от пота, перепачканным селитрой лицом, в орудийном дыму выкрикивает, заглушая свист ветра в снастях, команды вперемежку с бранью. Или — как возится на смятых простынях с женщиной.
Лолита, смущенная этим нежданным оборотом своих мыслей, подыскивает какие-то слова, чтобы скрыть свою растерянность. Они идут вниз по улице Сан-Франсиско. На расстоянии в две пяди. Идут молча и не глядят друг на друга.
— Когда же опять в море?
— Через одиннадцать дней. Если Армада предоставит все, что нам нужно.
Лолита держит сумку в обеих опущенных руках. Медленно миновали поворот на улицу Балуарте. Перекресток остался позади.
— Вашим матросам грех жаловаться. Французская бригантина принесла нам недурной доход. А сейчас ждем судебного решения еще по одному трофею.
— Да… Дело только в том, что кое-кто из моих людей уже загодя продал свою долю городским торговцам. Предпочли получить денег, пусть поменьше да пораньше, чем дожидаться, пока раскачается Трибунал. Ну и разумеется, все уже спустили.
Лолита безо всякого усилия представляет себе, как именно это происходило в притонах и кабаках на узких улочках квартала Бокете. Нетрудно вообразить и как тратил свой куш капитан Лобо.
— Полагаю, для дела это даже не так уж плохо, — говорит она. — Захотят поскорее выйти в море, чтобы заработать еще.
— Кто захочет, а кто и нет… Там не очень-то сладко.
За железной вязью кованых балконных перил над головами — цветы в горшках. Кажется, там раскинулись висячие сады. У магазина игрушек несколько грязных, оборванных детишек с жадностью смотрят на вылепленные из теста фигурки людей и лошадей, на барабаны, волчки, колясочки, висящие в витрине.
— Мне совестно, капитан, что я отрываю вас от дел…
— Не беспокойтесь, мне по дороге, я иду в порт. На судно.
— У вас нет жилья в городе?
Корсар качает головой. Пока сидел на берегу, была нужна крыша над головой, рассказывает он. А сейчас — нет. Тем более что снять дом или квартиру стоит сейчас в Кадисе несусветных денег; так что при его достатках кормовой отсек на «Кулебре» ему в самый раз.
— Но теперь-то вы вполне платежеспособны.
Снова ярко-белая полоска улыбки пересекает бронзовое лицо.
— Ну да… В сущности… Однако наперед ведь никогда не узнаешь, чего ждать. От моря, да и от жизни вообще. Обе — такие твари… — Он машинально подносит палец к шляпе. — Извините за грубое слово.
— Дон Эмилио сказал, будто вы положили все свои деньги на счет.
— Положил. И он, и сын его — люди порядочные. Дают хороший процент.
— У меня к вам личный вопрос… Вы позволите?
— Ну разумеется.
— Зачем вы ходите в море?
Пепе Лобо отвечает не сразу. Можно подумать, берет время на обдумывание.
— По необходимости, сеньора. Как и почти все, кого я знаю. Ради собственного удовольствия по морям будет болтаться только дурак.
— А я, случись мне родиться мужчиной, была бы, вероятно, в их числе.
Лолита произносит эти слова, не замедляя шагов и глядя прямо перед собой. Но чувствует, что Пепе Лобо смотрит на нее пристально. Когда же она поворачивает к нему голову, замечает у него в глазах еще не погасшие искры удивления.
— Странная вы женщина, сеньора, если позволено мне будет заметить…
— Отчего ж не будет?
На углу улицы Карне, возле церкви Росарио, кучка местных жителей и прохожих горячо спорит перед наклеенной на стену афишкой. Это бюллетень Регенства о ходе боевых действий — о поражении генерала Блейка в графстве Ньебла, о сдаче французам Таррагоны. Рядом с официальным бюллетенем висит другой — анонимный, где очень хлестко и язвительно объясняется: каталанский город капитулировал потому, что английский генерал Грэм вовремя не пришел на выручку гарнизону. Если не считать Кадиса, по-прежнему неприступного в кольце своих крепостных стен и пушек, новости со всего Полуострова самые скверные: генералы не знают своего дела, дисциплина — из рук вон, британцы действуют, как им заблагорассудится, и не вдруг поймешь, где отряды повстанцев-геррильеров, где — разбойничьи банды. От поражения к поражению, как острит злоязычный кузен Тоньо, и — к окончательной победе! Все как-то шиворот-навыворот…
— Капитан, а известно ли вам, что репутация у вас — так себе? Я имею в виду не то, насколько вы сведущи в морском деле и профессии судоводителя.
Наступает продолжительное молчание. Шагов двадцать, до самой площади Сан-Агустин проходят они, не произнося ни слова. Лолита спрашивает себя, ради чего и какого черта решилась вдруг ляпнуть такое. И по какому праву. Не узнаю, думает она, эту дуру, что вздумала говорить моими устами. С чего бы дерзить так бессовестно человеку, который не сделал мне ничего дурного… я и видела-то его несколько раз в жизни. Несколько минут спустя, у самой книжкой лавки Сальседо, она резко останавливается. Смотрит Пепе Лобо прямо в глаза, в упор. Решительно и уверенно.
— Кое-кто утверждает, что вы — не кабальеро.
Забавно, но ни замешательства, ни обиды ее слова не вызывают. Капитан неподвижен, сверток с «Naval Gazetteer» прижат к груди. Лицо его спокойно по-прежнему, но теперь улыбки на нем нет.
— Что ж, правильно говорят, кто бы это ни был. Я в самом деле — не кабальеро. И не тщусь им стать.
Ни бахвальства, ни вызова, ни сожаления. Сказано очень естественно. И глаза не отводит. Лолита слегка склоняет голову набок. Оценивающе.
— Такое редко услышишь. Всякий желает не стать, так прослыть истинным кабальеро.
— Ну вот видите — значит, не все.
— Какая бравада… Или тут что-то другое?
Быстрый взмах ресниц. Слово «бравада» удивило его. Может быть, он вообще не знает, что оно значит, спрашивает себя Лолита. Может быть, это никакая не бравада и не цинизм, а он и не думает притворяться? Ведет себя как привык как вел всегда, всю жизнь, столь не похожую на жизнь Лолиты Пальмы. Но вот на губах у него вновь заиграла улыбка. Мягкая и задумчивая.
— В моем положении есть свои преимущества, — говорит Пепе Лобо. — Времена теперь не те, чтоб провозглашать: «Ваш выстрел — первый».[34] Этим сыт не будешь. Уж лучше червивые сухари, прогорклая солонина и разведенное вино, как на корабле.
Он замолкает, озирается, охватывая взглядом двери в церковь под изваянием святого, голубей, копошащихся на мостовой, открытые книжные лавки Сальседо, а чуть поодаль — Орталя, Мургии и Наварро с выставленными на улицу лотками. Капитан созерцает все это с безразличным видом — так, словно мимо шел и смотрит со стороны.
— Было приятно поговорить с вами, сеньора.
В его словах не чувствуется злой насмешки. И это удивляет Лолиту.
— Что ж тут приятного? Уж наверно, не то, что я вам сказала. Боюсь, что…
— Дело не в том, что вы сказали.
Лолита с трудом подавляет желание развернуть веер и обмахнуться. Да не слегка, а как следует.
— Может быть…
Это произносит корсар. Но тотчас замолкает. Снова пауза, но на этот раз — недолгая.
— Я полагаю, капитан, вам пора следовать своим путем.
Пепе Лобо кивает. Рассеянно или, скорее, машинально, будто думая о чем-то постороннем.
— Да, конечно.
Потом, прикоснувшись к шляпе и пробормотав «с вашего позволения», изъявляет намерение удалиться. Лолита все же раскрывает веер. Пепе Лобо, уже собираясь сделать шаг, вдруг устремляет пристальный взгляд на верхнюю его часть, расписанную от руки. Лолита, проследив направление его взгляда, поясняет:
— Это «драконово дерево». Есть такое экзотическое растение… Не приходилось видеть?
Капитан, как будто не расслышав, стоит неподвижно, склонив голову к плечу.
— В Кадисе, — добавляет Лолита, — есть два уникальных экземпляра. Dracaena draco называется.
«Вы издеваетесь?» — говорят глаза капитана. Наблюдая, как меняет выражение его лицо, где растерянность борется с любопытством, Лолита получает тайное удовольствие от того, что затаскивает Пепе Лобо в мир, ему доселе неведомый.
— Один — в патио церкви Сан-Франсиско, неподалеку от моего дома… Я иногда захожу полюбоваться на него и как будто навещаю старого друга.
— И что же вы там делаете?
— Сажусь на скамейку перед ним и смотрю. И думаю.
Пепе Лобо, не сводя с нее глаз, перекладывает сверток в другую руку. Причем делает это так долго, словно одновременно вглядывается в некое таинственное явление, силясь отгадать его смысл. И Лолита с удовольствием сознает, что этот пытливый взгляд ей приятен. Она уже вновь вполне овладела собой, мысли больше не разбредаются, и язык послушен. Успокоилась. Ей хочется улыбнуться, но она сдерживается. Без улыбки все пройдет лучше.
— Вы и в растениях разбираетесь? — спрашивает он наконец.
— Да, немного. Увлекаюсь ботаникой.
— Ботаникой… — еле слышно повторяет капитан.
— Да. Ботаникой.
Кошачьи глаза с явным интересом ловят ее взгляд.
— Я как-то раз… — осторожно, словно бы с опаской, говорит он, — участвовал в ботанической экспедиции.
— Да что вы?
Капитан кивает, явно довольный тем, что на лице хозяйки проступило удивление. Мягко улыбается:
— В восемьдесят восьмом году был вторым штурманом на судне, которое везло экспедицию назад, в Испанию… Со всеми их горшками, кадками, семенами, отростками и прочим. И так забавно получается… Знаете, как назывался корабль?
Лолита с непритворной радостью хлопает в ладоши:
— Вы говорите, дело было в восемьдесят восьмом? Знаю, конечно! «Дракон»! Почти как это дерево!
— Ну вот видите… — Корсар улыбается шире. — Мир удивительно тесен.
Лолита все никак не отойдет от удивления. В самом деле… дракон и драконово дерево… бывают же такие совпадения… да, вот как в жизни-то бывает…
— Не могу поверить… Просто невероятно! Двадцать три года назад вы везли из Кальяо дона Иполито Руиса!
— Ну да. Я, по правде сказать, не помню, как звали тех сеньоров. Но вам, без сомнения, видней.
— Ну еще бы! Экспедиция в Чили и Перу была важнейшим делом: эти растения сейчас в Мадридском ботаническом саду. А у меня есть несколько книг дона Иполито и его коллеги Павона… И там упоминается название корабля!
Теперь они с новым интересом всматриваются друг в друга. Первой спохватывается Лолита.
— Необыкновенно интересно, — говорит она со своим всегдашним благожелательным спокойствием. — Вы должны рассказать мне все подробно, капитан! Доставите огромное удовольствие.
Легчайшая, еле заметная заминка. В глазах Пепе Лобо вспыхивает и тотчас гаснет огонек.
— Сейчас?
— Нет, не сейчас… — Она смягчает отказ ласковым тоном. — Как-нибудь в другой раз… Когда вернетесь из рейса.
Трое на соломенных плетеных стульях под навесом по-мужичьи основательны, кряжисты, степенны. Передавая из рук в руки кисет, сворачивают самокрутки, высекают огнивом искру. Вот задымился трут, а следом за ним — и табак. Большой стеклянный кувшин с вином четырежды пропутешествовал вокруг стола и опустел уже наполовину.
— Две тысячи дуро, — напоминает Курро Панисо. — На всех.
Фелипе Мохарра задумчиво глядит на своего соседа — такого же солевара, как и он сам. Соблазнительно, что и говорить. Они уже довольно давно обсуждают подробности дела.
— Ночи сейчас короткие, но мы успеем, — настаивает Панисо. — Подберемся без шума, вплавь, по каналу, как в тот раз мы с сыном…
— И докуда тогда доплыли?
— До Матильи. Чуть ли не к самому причалу. И видели там еще два баркаса — но подальше. Их потруднее было бы взять.
Мохарра, запрокинув голову, делает большой глоток красного вина из кувшина. Потом передает его свояку, тощему, с узловатыми, как корневища, руками Бартоло Карденасу, а тот, выпив в свой черед, — Панисо. Солнце отблескивает на неподвижной воде ближних градирен и растушевывает очертания сосен и пологие склоны Чикланы в отдалении. Хибарка Мохарры — убогое жилище о двух комнатках и патио, где растут герани, вьется виноградная лоза и разбит крохотный огородик, — стоит в предместье Исла-де-Леона, как раз между ним и соседним каналом Сапорито, в самом конце длинной улицы, берущей начало от площади Трес-Крусес.
— А ну расскажи-ка еще раз, — просит Мохарра. — Поподробней.
Канонерская лодка, безропотно начинает Панисо. Футов сорок в длину. Пришвартована в канале Алькорнокаль, подле мельницы Санта-Крус. Охраняющие ее капрал и человек пять солдат по большей части дрыхнут, потому что в тех местах лягушатники ни о чем не тревожатся. Они с сыном заметили канонерку, когда ходили в разведку — проверить, продолжают ли еще брать из карьера песок под укрепления. Целый день пролежали в зарослях, изучали местность, соображали, как лучше ударить. Дело нетрудное. Потом по каналу Камарон, потом плавнями до большого канала, стараясь, чтоб не заметили с английской батареи на Сан-Педро. Потом до самого Алькорнокаля — уже потише и только вплавь. Отлив и весла помогут на обратном пути. А уж если будет ветер попутный — и говорить нечего.
— Нашим воякам это не понравится, — возражает Мохарра.
— Они-то не осмеливаются сунуться так далеко. А сунулись бы — все себе забрали бы, а нам ни гроша бы не досталось… Это большие деньги, Фелипе.
Мохарра знает — он прав. Нечем крыть. Испанские власти платят двадцать тысяч реалов серебром в награду тем, кто сумеет захватить вражескую канонерку, командирский катер или баркас с орудием. По десять тысяч — за любую вооруженную посудину помельче, по двести — за каждого неприятельского солдата или матроса, взятого в плен. И вот что еще важно: чтобы поощрить такого рода захваты, платят, можно сказать, на месте и притом наличными. Так, по крайней мере, говорят. В нынешние скудные времена, когда почти что всем морякам и едва ли не каждому, кто воюет на сухопутье, задолжали жалованье месяцев за двадцать, а на все жалобы и требования отвечают: «Нет средств», — получить две тысячи дуро вот так, звонкой монетой, да без проволочек — просто подарок судьбы. Особенно для людей малоимущих, каковы они с кумом Панисо — браконьеры и солевары с Исла-де-Леона — или свояк Бартоло Карденас, рабочий с канатной фабрики в Карраке.
— Вот заловят нас мусью, хороши тогда будем…
Панисо улыбается. Крепкий, с лысым загорелым черепом, с седыми нитями в бороде. Наваха за кушаком — некогда черным, а теперь выцветшим до степени неопределенной серизны, рубаха во многих местах штопаная и заплатанная. Парусиновые штаны до подколенок, босые ноги обросли сплошной коркой мозолей, как у Мохарры.
— За такие деньжищи я склонен рискнуть.
— И я, — подхватывает Карденас.
— Такая овчинка уж точно стоит выделки…
Все трое улыбаются. Жмурятся от удовольствия. Никто из них в жизни не видал столько денег сразу. Да и по частям тоже.
Вдалеке слышится грохот, и они смотрят за канал Сапорито, на восток, где плавни тянутся до самой Чикланы. В это время французы обычно не стреляют, но кто ж их знает?.. Как правило, по Исла-де-Леону бьют, когда где-нибудь на линии идут тяжелые бои, да и то чаще всего ночью. И потому многие предпочитают ночевать в погребах и подвалах своих домов. Но в хибарке Мохарры ни того ни другого нет, так что при обстреле спасаться бегут в церкви Кармен, Святого Франциска или в приходскую, благо у нее тоже стены толстые и сложены из камня. Но это все — если есть время. А если, как сейчас, бомбы полетели неожиданно, только и остается — обхватить детей, залечь да молиться.
Жена Мохарры — черные волосы распатланы, кожа на лице прежде времени поблекла, под грубым полотном блузы мотаются обвисшие груди — тоже услышала грохот. И появляется на пороге, вытирая руки о передник, глядит в сторону Чикланы. На лице у нее не страх, а усталое покорное смирение. Муж одним взглядом отсылает ее назад.
— Дней через пять смогли бы двинуться, — говорит Курро Панисо, понизив голос. — Выберем ночь потемнее, безлунную…
— Как бы они к тому времени не перегнали ее в другое место…
— Не перегонят. Так и будет стоять у малого причала. Она ведь нужна, чтобы запереть канал и палить по английской батарее в Сан-Педро. Дезертир, которого мы взяли на обратном пути, рассказал. Прятался в лагуне Пелона, ждал ночи — переплыть на наш берег.
— Так, говоришь, там одно орудие?
— Своими глазами видели. Здоровенная пушка. Француз сказал — не то шесть, не то восемь фунтов.
Дымят самокрутки, кувшин с вином совершает еще один круг. Трое переглядываются со значительным видом. Все понимают, о чем речь.
— Нас всего трое.
— Еще малого моего возьмем.
Малому — четырнадцать лет. Зовут так же, как отца, — Франсиско. Живой, верткий и проворный, как все равно белка из сосновых лесов. Записаться в егеря ему еще года не вышли, а потому время от времени сопровождает отца на разведку по плавням. Сейчас сидит шагах в тридцати отсюда на берегу Сапорито с удочкой в руках — думает чего-нибудь поймать. Панисо велел сидеть и не встревать, пока не позовут да не спросят. Вот так жизнью рисковать — гож, а для разговоров взрослых — мал еще. И уж тем паче для вина с табаком.
— Много шуму наделаем… — с сомнением говорит Карденас. — Как бы на обратном пути британцы не лупанули с Сан-Педро или наши — с Маседы… Еще примут за лягушатников.
— Четверо — в самый раз, — заключает Мохарра. — Нас трое да парнишка.
Панисо что-то считает, загибая пальцы.
— И выходит ровно. По пяти сотен на брата.
Карденас пытливо смотрит на Мохарру, но тот остается бесстрастен. Парнишка будет рисковать наравне со всеми, значит, и получить должен столько же, сколько и остальные. С Курро они близки не только потому, что в свойстве состоят.
Кувшин еще раз вкруговую обошел стол — и опустел. Мохарра поднимается, идет в дом, чтобы наполнить заново. Вино скверное, едкое, но уж какое есть. Все-таки греет нутро, веселит душу. У погасшего очага возится жена, Мануэла Карденас, при содействии одиннадцатилетней дочки готовит обед — незамысловатый гаспачо с зубчиком чеснока, ломтиками сухого перца, растолченного с маслом, уксусом, капелькой воды и с хлебом. Две другие девочки — восьми и пяти лет от роду — играют на полу какими-то деревянными чурбачками и мотком бечевки, а теща Мохарры — старая и совсем уже почти немощная — дремлет в плетеном кресле перед большим глиняным кувшином с водой. Старшая дочь — Мари-Пас — служит в горничных в доме Пальма, одном из первых в Кадисе. Только тем, что она посылает, да тем, что получает отец семейства в ополченской егерской роте, и сыто семейство.
— Пять тысяч реалов, — шепчет Мохарра жене.
Та все слышала. Смотрит на него молча и устало. Поблекшая кожа, морщины, прежде времени залегшие вокруг глаз и в складках губ, ясней ясного говорят о тяготах жизни, об изнурительных заботах по хозяйству, о неизбывной бедности, о семи произведенных ею на свет детях, из которых трое умерли во младенчестве. И солевар, наполняя кувшин из огромной оплетенной бутыли, угадывает в глазах жены то, что она не высказывает словами. Уйдешь далеко, чуть не на край света, где французы сидят, а кто нас кормить будет, если тебя там убьют? Останешься лежать в канале, а кто нам тогда пропитание доставит? Неужто не наигрался еще со смертью, чтобы еще раз пытать судьбу?
— Пять тысяч реалов, — настойчиво повторяет он.
Женщина безучастно отводит взгляд. Что остается ей, рожденной в это время, в этой среде, в этой беспросветности, как не принимать покорно все, что ни пошлет судьба. Свояк Карденас, который знает грамоте и счету, подсчитал недавно: три тысячи двухфунтовых буханок белого хлеба, двести пятьдесят пар башмаков, триста фунтов мяса, восемьдесят — молотого кофе, две с половиной тысячи квартильо[35] вина… Это все и много еще всякого другого сможет купить Фелипе Мохарра, если на буксире, на веслах или как угодно еще сумеет привести французскую канонерку от причала в Санта-Крус через пол-лиги каналов, через болотистые плавни и ничейную землю. Масла для лампы, еды, хворосту, чтобы эту еду готовить и чтобы дом согреть зимой, одежду для девочек, оборвавшихся хуже нищенок, крышу перекрыть, новые одеяла, чтоб было чем укрыться, когда в комнате с закопченными стенами и родители, и дети укладываются на ночь на один матрас. Чтобы хоть немножко выбиться из этой нужды, которую редко-редко удается скрасить выловленной в канале рыбой или подстреленной на берегу птицей — а и то и другое добывать стало все труднее, потому что какая теперь, к дьяволу, охота, если идет война и весь Исла-де-Леон изрезан траншеями.
Фелипе вновь выходит во двор, щурит глаза на солнце, ослепительно отблескивающее в узких, как клинки, полосках тихой воды в каналах и плавнях. Передает кувшин свояку и куму, и те поочередно запрокидывают голову, отправляя в рот струю вина. Удовлетворенно прищелкивают языком. Крошат ножом табак на мозолистых ладонях. Сворачивают новые самокрутки. По дороге, вьющейся берегом канала Сапорито, в сторону арсенала Каррака медленно движутся темные против света фигуры: это каторжане возвращаются под конвоем морских пехотинцев на работы — строить укрепления в Гальинерасе.
— Двинем отсюда через пять дней, — говорит Мохарра. — Когда ночью потемнее станет.
Симон Дефоссё с причала в Пуэрто-Реале вглядывается в недальний вражеский берег. Наметанный взгляд профессионала, привыкшего определять дистанции на местности и на карте, действует с точностью дальномера: ровно три мили до Кантеры, одна и шесть десятых — до Клики, полторы — до Карраки, где для защиты северо-западного угла арсенала в Санта-Лусии расставлены вокруг здания бывшей тюрьмы орудия усиленной батареи. Огневая мощь и вправду впечатляет: испанцы собрали там двадцать стволов, включая полевые 24-фунтовые орудия и 9-дюймовые гаубицы. Ее сектор обстрела перекрывается секторами других батарей, и перекрестный огонь делает линию неприятельской обороны на этом участке неприступной: можно с фланга обстреливать каналы, буде французы рискнут двинуть по ним свои силы, а кроме того, поддерживать огнем рейды собственных канонерок, время от времени тревожащих пальбой императорские войска. Именно так и произошло три дня назад, когда корабли на рейде Пуэрто-Реаля, совсем неподалеку от причала, подверглись атаке испанской флотилии, под покровом ночи подобравшейся с другого берега так тихо, что только на рассвете обнаружилось — десять лодок канонерских, да еще четыре гаубичных, да еще три бомбометных уже выстроились в боевой порядок и до начала отлива успели выпустить больше двадцати гранат и двести картечных зарядов, чем причинили большой ущерб и французским кораблям, и экипажам, и портовым сооружениям. В одно только здание Лос-Роса, которое стоит у самого причала и служит разом и арсеналом, и цейхгаузом, и кордегардией, всадили одиннадцать бомб. Не то чтобы катастрофа, но очень серьезная неприятность. С убитыми и ранеными. И по этой причине маршал Виктор, у которого от дикой ярости каждый волосок в бакенбардах стал дыбом, в свойственной ему солдафонской манере смешал с грязью генерала Менье, начальника дивизии, в зоне ответственности коей находится Пуэрто-Реаль, и отдал приказ Симону Дефоссё немедленно, во весь дух прибыть из Трокадеро, получить чрезвычайные полномочия, на месте оценить положение и принять все меры к тому, чтобы впредь ничего подобного этому раздолбайскому паскудству — таковы были собственные слова маршала, переданные, впрочем, устно, через адъютанта, — не повторилось.
Подходит сержант Лабиш, которого капитан привез в помощь себе. Унтер-офицера никак нельзя почесть образцом исполнительности или высокого боевого духа, однако больше Дефоссё рассчитывать не на кого. Лабиш, по крайней мере, хоть вид делает. От благотворной ли перемены места прибавилось ему энергии, оттого ли, что на чужих подчиненных можно излить прикопленный в Трокадеро запас раздражения и злости, но со вчерашнего дня овернец колготится, как десятник на стройке, громогласным ором отдавая распоряжения и кроя на чем свет стоит местный гарнизон и его, гарнизона, мать.
— Орудия доставлены, господин капитан.
— Начинайте выгрузку, сержант. И пусть готовят лафеты.
Море во время отлива пахнет совсем по-особенному. Корабли — от нескольких остался только обугленный остов — стоят на мелководье, сплошь усеянном белыми пятнышками: это стаи чаек присели среди обнажившегося зеленого ила и водорослей как раз напротив причала, по которому проходит Дефоссё в сутолоке и суете солдат, занятых обустройством огневой позиции. Вчера утром, сразу по прибытии, капитан, как было приказано, оценил ситуацию, а днем, вечером, ночью и нынче утром не покладая, можно сказать, рук распределял людей по работам и руководил ими. Сейчас уже пятый час пополудни, и взвод саперов при вялом, через пень-колоду — поскольку жара адова — содействии морских пехотинцев и артиллеристов только что уложил наконец последние туры с морской травой и песком для защиты нового, выстроенного полумесяцем огневого рубежа, призванного своими шестью 8-фунтовыми орудиями полностью прикрыть город со стороны моря. Ну а если не полностью, то хоть более или менее.
Дефоссё отправляется на площадь, где на подводах, запряженных мулами, лежат чугунные трубы. Вывезенные из Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, эти старые орудийные стволы — каждый шести футов в длину и больше полутонны весом сейчас будут устанавливать на лафеты системы Грибоваль, уже размещенные и укрепленные на позициях. Оттого что герцог Беллюнский так торопит и понукает, позиции эти будут открытые и оборудованные лишь барбетом, без всякой иной защиты для прислуги, кроме набитых илом и водорослями фашин и туров, которые обошьют досками, подопрут пиллерсами и вкопают в землю так, чтобы возвышались на три-пять футов, — не бруствер, можно сказать, а слезы. Но все же, размышляет Дефоссё, и этого довольно, чтобы держать на почтительном расстоянии испанские канонерки — по крайней мере, в светлое время суток. Его больше беспокоит — и об этом он уже докладывал по начальству — другое противник изменил расположение своих батарей. Один английский офицер, из-за последствий дуэли вынужденный перебежать к французам, дал сведения о том, что на батарее в Ласарето появились дальнобойные орудия, что в британских фортах на Санкти-Петри и Гальинерас-Альтас, так же как и в португальских в Торрегорде, поставили 24-фунтовые пушки и 36-фунтовые карронады. Впрочем, все это происходит за пределами того сектора, за который отвечает Дефоссё, и потому его больше тревожит новая прямая угроза, нависшая над Трокадеро: бомбардирский корабль «Террибль», используемый как плавучая батарея, будет обстреливать форт Луис и Кабесуэлу, подавляя огонь «Фанфана» по Кадису. Или пытаясь подавить. Осада Кадиса — это какая-то диковинная смесь игры в «четыре угла», строительства карточного домика и партии в домино, и в этом сочетании каждое новшество, любое, даже самое незначительное движение может повлечь за собой сложнейшие последствия. А императорская артиллерия с Симоном Дефоссё в середине этого клубка исполняет жалкую роль того, кто тщится залить пожар единственным ведром воды и мечется туда-сюда, никуда в итоге не поспевая.
Сняв и отбросив мундир, а с ним вместе — и всякое понятие о чинопочитании, капитан берет под свое начало солдат, которые во главе с сержантом Лабишем в свисте блоков и скрипе канатов снимают орудийные стволы с телег и начинают прилаживать их к наклонным станинам деревянных, выкрашенных в зеленовато-оливковый цвет лафетов на колесах. Стволы так тяжеловесны, что укладывать их на рельсики-направляющие в верхней части станины — занятие трудное и долгое, тем более что люди, в чем быстро убеждается Дефоссё, неопытны, а стало быть, и неуклюжи. Впрочем, винить их не приходится: в шести полках, держащих фронт от Трокадеро до Санкти-Петри и сильно пострадавших и от суровых условий, и от естественных боевых потерь, — пугающая нехватка артиллеристов. Немудрено, что при подобной скудости даже разгильдяй Лабиш — истинный подарок судьбы, хоть, по крайней мере, дело свое знает. Прислугу на батареях, ведущих огонь по территории самого Кадиса, Дефоссё был вынужден пополнить солдатами линейной пехоты. Вот и здесь, на причале в Пуэрто-Реале, к этому роду войск принадлежат все, кроме прибывших вместе с орудиями из Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария двух фейерверкеров, пяти канониров и трех моряков-комендоров, чьи синие мундиры с красными воротниками и обшлагами выделяются среди белых пехотных нагрудников.
Крик-крок, скрипит лафет. Дефоссё еле успевает отпрыгнуть назад, и тяжелое колесо прокатывается в считаных дюймах от его ноги, чуть не размозжив ее. Будь оно все проклято! И он сам, и испанские канонерки, и маршал Виктор с его внезапными озарениями. Так некстати! С обстрелом Пуэрто-Реаля справился бы любой офицер, однако за последние несколько месяцев каждую бомбу, в каком бы направлении она ни летела, герцог Беллюнский и его штаб ставят в исключительную заслугу капитану Дефоссё. Дам тебе все, что попросишь, сказал Виктор в прошлый раз. Или — что смогу. Делай, что хочешь, но без добрых вестей ко мне на глаза не показывайся. И вот в итоге все артиллерийские офицеры, от последнего субалтерна до высших чинов Первого корпуса, включая и начальника артиллерии Д'Абовилля, сменившего генерала Лезюера, — все, все решительно пышут к Дефоссё лютой злобой, лишь слегка прикрытой приличиями и воинской дисциплиной. Только и слышишь за спиной: ишь, прихлебатель… маршальский любимчик… гений баллистики… диво из Меца. И прочая, и прочая. Капитан знает: любой из его сослуживцев и начальников отдал бы свое месячное жалованье, чтобы увидеть, как Дефоссё разорвет вместе с гаубицей Вильянтруа-Рюти либо осенит шальной благодатью испанской гранаты. Чтобы закрылся его послужной список, чтобы караул взял ружье дулом вниз да под левую руку, как положено на погребении с воинскими почестями.
Дефоссё достает из жилетного кармана часы, смотрит. Без пяти пять. Ему до смерти, нестерпимо хочется поскорее разделаться со всем этим да вернуться на редут в Кабесуэлу к «Фанфану» и братьям его, переданным с рук на руки лейтенанту Бертольди. Руки надежные, что говорить, но капитана смущает, что с его батареи сегодня еще не донеслось ни единого выстрела. А ведь было предусмотрено и условлено заранее, что по Кадису будет выпущено восемь зарядов: четыре бомбы со свинцом и песком и четыре разрывные гранаты.
В последнее время капитан мог быть доволен собой. Дуга на карте Кадиса, обозначающая радиус действия французских гаубиц, мало-помалу, но неуклонно сдвигалась к западной части города и переползла уже за треть его площади. Согласно полученным сведениям, из последних бомб, начиненных свинцом, три упали совсем рядом с башней Тавира, которая благодаря своей высоте служит артиллеристам ориентиром. А это значит, что остается всего 190 туазов до главной городской площади Сан-Антонио и 140 — до церкви Сан-Фелипе-Нери, где заседают кортесы инсургентов. В свете подобных отрадных новостей капитан мог уверенно смотреть в будущее и с полным на то основанием надеяться, что при благоприятной погоде его бомбы наконец преодолеют дистанцию в 2700 туазов. И к тому времени, как его отозвали, он так пристрелялся по ближайшему к городским стенам участку бухты, что мог бы избрать своей целью любой из стоящих на рейде боевых кораблей — что английских, что британских. Другое дело, что точность огня была бы невелика, а ущерб от попаданий — еще того меньше, но все же это заставило бы корабли поднять якоря и убраться подальше — под бочок к бастионам Канделарии и Санта-Каталины.
Почти все 8-фунтовые стволы уже установлены на лафеты. Взмокшие от пота, перепачканные солдаты, впрягшись в канаты, тянут на катках последние. Дюжие саперы работают, по обыкновению, молча и добросовестно. Артиллеристы предоставляют им самое трудное, а сами предпочитают не надрываться. Пехотинцы отлынивают по мере сил. Один из них уже получил от Лабиша прицельно-крепкую затрещину, а сейчас под истошный крик:
— Печенку тебе вырву, бесстыжая твоя рожа! — еще и ногой в зад.
Дефоссё, отозвав унтер-офицера в сторону, чтобы не ронять его авторитет перед рядовыми, приказывает прекратить рукосуйство. Лабиш пожимает плечами, сплевывает, возвращается к солдатам, но через пять минут уже снова доносятся звон оплеух и крики:
— Пришибу всех! Лодыри! Шевелись, сволочи!
От безветрия зной делается совсем нестерпимым. Дефоссё утирает пот со лба. Потом, подобрав мундир, уходит с причала туда, где в тени, на углу улицы Крус-Верде, неподалеку от караульной будки стоит большой глиняный кувшин с водой. Почти все дома в Пуэрто-Реаль покинуты жителями — сами ушли или выселены принудительно. Городок превратился в огромный военный лагерь. В открытые окна за железными решетками видны разоренные, разгромленные комнаты — битое стекло, в щепки разнесенные двери и шкафы, вывороченные на пол пожитки. Повсюду вокруг горы пепла от бивачных костров. Патио, превращенные в конюшни, смердят навозом, и над кучами его вьются назойливые рои мух.
Капитан, выпив кружку воды, присаживается в тени и достает из кармана письмо от жены — первое за полгода, — полученное вчера утром, перед тем как покинуть батарею в Кабесуэле. Он перечитывает его в пятый раз, однако в душе так и не возникло живого отклика, искреннего волнения. Мой дорогой, начинается оно, я неустанно молю Господа, чтобы сохранил тебя живым и здоровым… Отосланное четыре месяца назад, письмо содержит подробнейшую и монотонную хронику семейной жизни: рождений, крестин, свадеб и погребений, мелких домашних происшествий, сведений о происходящем в городе и о чьих-то далеких жизнях, глубоко безразличных Симону Дефоссё. Не вызывают у него интереса и две строчки о том, что, по слухам, на границу с Польшей стянута двадцатитысячная русская армия и что император готовится воевать с царем. Польша, Россия, Франция, Мец — все это одинаково далеко. В другое время его бы сильно встревожили такие сведения. Вызвали бы даже угрызения совести. Так случалось раньше, когда он с армией шел на юг, с каждым днем углубляясь все больше в этот неведомый и неверный край, а оставленный позади мир, хотя бы внешне кажущийся прочным и устойчивым, с каждым шагом исчезал вдали. Теперь не так. Капитану, давно уже и прочно укорененному в непреложной повседневности своего замкнутого, геометрически четко очерченного пространства, безразлично все, что находится за пределами круга радиусом в 3000 туазов, и безразличие это, оказывается, необыкновенно удобно. И даже полезно. Избавляет от меланхолии и ностальгии.
Дефоссё складывает письмо и снова прячет его в карман. Потом, мельком поглядев, как идут работы на серповидном укреплении, переводит взгляд на Трокадеро. Отчего же все-таки не слышно «Фанфана» с товарищами? Он ненадолго погружается в расчеты траекторий и парабол, и они, подобно парам опиума, оказывают свое обычное действие. Он с удовольствием вспоминает, что башня Тавира наконец-то оказалась в пределах досягаемости его орудий. Это великолепно. До центра Кадиса — рукой подать. Последнее донесение, доставленное голубиной почтой, содержит план этой части города, на котором отмечены места попаданий — две на улице Реканьо, одна — на Вестуарио. Лейтенант Бертольди чуть не плясал от радости. Сейчас мысли Дефоссё, как уже бывало не раз, обращаются к лазутчику, пересылающему эти сведения, к неведомому субъекту, который, рискуя жизнью, позволяет нанести на карту эти триумфальные пометки. Кто он? Испанец по рождению или давно осевший здесь и натурализовавшийся француз? Капитан не знает, как его зовут, как он выглядит и чем занимается. Не знает, военный он или гражданский, одухотворен ли высокой идеей или движим корыстолюбием, изменник ли своему отечеству или борец за правое дело. И платит ему не он — это дело главного штаба. Со шпионом его связывают только почтовые голуби и тайные рейсы, которые некий испанский контрабандист по прозвищу Мулат совершает с того берега бухты на этот. Однако Мулат не скажет ни словечка сверх того, что совершенно необходимо. Во всяком случае дело, конечно, идет об агенте с могучими возможностями. О храбреце неустрашимом, если вспомнить только, чем он занят. И — что живет под дамокловым мечом, а верней сказать, в постоянно нависающей над ним тенью виселицы, а это растреплет нервы кому угодно. Дефоссё знает наверное, что сам он недолго бы протянул вот так — в полном одиночестве, на вражеской территории, где нельзя довериться ни одной живой душе, где каждую секунду надо прислушиваться, не гремят ли на лестнице шаги солдат или полицейских, где постоянно ожидаешь, что попадешь под подозрение, в донос, а потом — и в тюрьму, а там ждут пытка и позорная казнь, уготованная шпионам.
Орудия уже установлены на лафеты, наведены поверх парапета на бухту. Капитан встает, покидает спасительную тень и возвращается на причал, чтобы самолично руководить последней наводкой. По дороге слышит наконец донесшийся с востока грохот. Это мощное пу-ум-ба хорошо ему знакомо. Привычное ухо мгновенно определяет дистанцию — две с половиной мили. Дефоссё останавливается, всматривается туда — чуть подальше берега Трокадеро, — откуда раздался грохот, и полминуты спустя слышит второй такой же, а потом и третий. Стоя на эспланаде причала, козырьком приложив руку к глазам, Дефоссё удовлетворенно улыбается. Десятидюймовки Вильянтруа-Рюти ни с чем не спутаешь: у них такой плотный, тугой и чистый звук, дающий раскатистое гулкое эхо. Пу-ум-ба. Вот и еще один, четвертый. Умница, Маурицио Бертольди, справился с порученным делом, долг свой исполнил.
Пу-ум-ба. Пятый выстрел переполняет сердце капитана гордостью. Какое блаженство, какое наслаждение! Он впервые слышит свои гаубицы издали, со стороны, а не в непосредственной близости от огневой позиции на Кабесуэле, когда самолично проверяешь, все ли в порядке. Но все звучит, как должно. Чудесно звучит. Это наконец «Фанфан» подал голос, который чем-то отличается от других — в самом начале тон грохота чуть глуше и ниже. Радость узнавания заставляет Дефоссё вздрогнуть от странной нежности. От горделивой радости отца, увидевшего, как его сын сделал первые шаги.
— Что вы сказали? Скрылся? Вы издеваетесь?
— Нет, сеньор. Боже избави…
Долгое, напряженное молчание. Рохелио Тисон невозмутимо, не моргая и не отводя глаз, выдерживает яростный взгляд главноуправляющего полицией Эусебио Гарсии Пико.
— Вы взяли этого человека под стражу, Тисон. И отвечали за него.
— Сбежал, как я докладывал. Это бывает.
Беседа протекает в кабинете Гарсии Пико: сам он сидит за своим сверкающим полировкой и абсолютно пустым — ни единой бумажки — столом у окна, выходящего во двор Королевской тюрьмы. Тисон стоит перед ним с картонной папкой в руках. Хоть предпочел бы находиться где угодно, только не здесь.
— Сбежал — и при странных обстоятельствах… — цедит наконец Пико, обращаясь словно бы к самому себе.
— Все так, дон Эусебио. Мы проводим тщательное разбирательство.
