Русский крест. Литература и читатель в начале нового века Иванова Наталья

Продолжение: адекватное воспроизведение удушливого брежневского времени – «Отдушина», «Портрет и вокруг», «Река с быстрым течением», «Антилидер», «Гражданин убегающий» и др.

Перелом: в перестройку более откровенное воспроизведение, осознание как шестидесятничества, так и «застоя» – конечно же, «Отставший», «Лаз» – как острое, концентрированно метафорическое ощущение грозно надвигающихся событий, от которых невозможно укрыться ни на «поверхности», ни в «подземелье». Маканин всегда ироничен, его авторская позиция – дистанцирование от происходящего. Дистанцирование и отчуждение. Но проблематику, цвет, запах и вкус времени он чувствует хищным зрением и обонянием, и так же хищно и точно, броском, выхватывает – буквально из толпы – «героя» (или «антигероя») времени.

Как писатель умный, а не только талантливый (встречается и расхождение в одной личности между этими двумя качествами), Маканин понимает, что проблематика, тема, герой – вещи скоропортящиеся, конъюнктурные: не в советском, а в нормальном понимании конъюнктуры. Писателю приходится постоянно-утомительно следить за временем, ловя типажность. И, понимая это, наработав целую галерею «постоянно уходящей натуры», он хочет опередить время, предпринимая для этого определенные усилия, стремясь к предвидению. Предвидение в литературе XX века чаще всего реализовывалось эсхатологически, в чрезвычайно распространенном жанре антиутопии. И в повести «Лаз», конечно же, есть антиутопические черты. Но вот наконец, забегая чуть раньше времени, опережая его не через антиутопию, буквально накануне чеченской войны, Маканин пишет рассказ «Кавказский пленный», публикация которого в журнале «Новый мир» как раз совпадает с началом первой кампании. Совпадение? Нет, чуткое, взращенное в себе (культивируемое десятилетиями) внимание ко времени, ко всему, что реет в воздухе.

Если к Достоевскому, как известно, сюжеты приходили подчас из газетных заметок («Происшествия»), то сегодня прозаики тоже часто отталкиваются от события только что случившегося, имевшего большой общественный резонанс. Так возник «Призрак театра» Андрея Дмитриева (он сам говорит о том, что роман возник до события) – пожалуй, самая неудачная вещь талантливого прозаика, прямо связанная с событиями на Дубровке: действие разворачивается в то же время (время действий террористов и время освобождения заложников) и с сюжетными «зацепками» в театральной жизни (репетиции, жизнь актерская и т. д.). Современность (страшная) реального сюжета вступает в конфликт с явной надуманностью сюжета литературного (даже слишком), а эта литературность еще и усилена сквозной (на протяжении всего текста) ритмизованностью прозы. Признаюсь, ритмическую прозу я вообще не люблю, считаю, что место ее там, где она была уместна (и – современна): в начале XX века. Прощала я ее только поздней прозе Юрия Давыдова по причине любви к Давыдову, да и то – со вздохом. Что же касается «Призрака театра», то здесь сама поэтика вступает – нет, не в конфликт даже – в диссонанс с наисовременнейшей, но, увы, притянутой к мелодраматическому сюжету проблематикой.

Другой случай – случай Анатолия Курчаткина, роман «Цунами». (Пишу об этих текстах с необходимым включением литературно-критической дистанцированности, поскольку как издатель-редактор имела непосредственное отношение к их появлению на свет в журнале «Знамя».) Тут иной, чем у Дмитриева, но тоже случай разочаровывающий: из реального факта – цунами в Таиланде, за разрушительной деятельностью которого следили по ТВ с ужасом десятки миллионов человек, – и весьма туристических впечатлений соткан фон, на котором расставляются фигурки персонажей с типичными амплуа наших дней – охранник, «деловой» в недавнем прошлом, нувориш, его жена, «деловые» партнеры, преследователи и т. д. Было? Было. Современно? Современно. А сама проза – архаична. Обыкновенная беллетристика, по лекалам (и «языку») которой изготавливались тексты позднего советского времени. Так что на самом-то деле – оба романа, и Дмитриева, и Курчаткина, далеки от того гена современности, который мы ищем в современной прозе. А эту – эту можно определить как несовременную современную прозу. Впрочем, к ней относится большинство так называемой прозы мейнстрима. Причем так изготовлены и совсем несложные тексты – Сергея Минаева, например, или Оксаны Робски. Берутся факты, свидетельствующие об определенной жизнедеятельности, – как из ТВ и газет, так и из личного опыта – и разыгрываются при помощи фигурок-амплуа, вырезанных из той же газетной бумаги.

Можно ли считать современным – подойдя к теме с совершенно иной, противоположной стороны, – исключительно то, что называется актуальным искусством, в нашем случае – актуальной словесностью? Тоже большой вопрос. Потому что тогда современными надо будет признать только ранних концептуалистов – а поздних постмодернистов, например, отправить ближе к архаистам. Условно говоря, Генрих Сапгир, Игорь Холин, Всеволод Некрасов представляют – и с полным на то правом – современную литературу, а Сергей Гандлевский или Тимур Кибиров (современный) – уже нет. Качества современности лишаются тогда не только Гандлевский, но, разумеется, и Олег Чухонцев, и Александр Кушнер, и Светлана Кекова. Современными в таком случае следует признать только тех, кто ломает стихосложение и меняет местами лексический «верх» и «низ». В таком случае, скажем прямо, вызывающе несовременными выглядят итоги «букеровской» премии и премии «Поэт» (А. Кушнер, О. Николаева). «В 1990-е годы, – утверждает Илья Кукулин, – русская поэзия радикально изменилась» [4] . Как? Составом имен – или составом воздуха?

Но ведь актуальность есть качество быстропроходящее, современность – качество долгоиграющее. Рвущийся в современность (советскую) Мандельштам 30-х («…Я тоже современник! Смотрите, как на мне топорщится пиджак»), он же, подчеркивающий в 1924-м свою а-современность («Нет, никогда, ничей я не был современник, / Мне не с руки почет такой»), и, казалось, нарочито бравирующий своей несовременностью Пастернак («Какое, милые, у нас / Тысячелетье на дворе?») – оба 1) современники; 2) современны – и тогда, когда процитированные строчки были написаны, и сейчас. Непроходящая современность – истинная современность. Притом непроходящая современность, как правило, – опережающая современность, современникам зачастую непонятная, современниками высмеиваемая (см. советские эпиграммы на Пастернака). И, что очень хорошо понимали художники начала XX века, – такая современность «копает» архаические пласты, чтобы не выглядеть (не быть!) архаичной. Так Велимир Хлебников «копал» поэтический XVIII век (см. поэму «Шаман и Венера»: архаика, допушкинское изделие). Так совершает свои жанровые «раскопки» Иосиф Бродский (тоже, кстати, – в сторону XVIII века). Сравним поэтику Вознесенского и поэтику Бродского: кто из них более «современен»? А если – без кавычек? Бродский мог делать стихи так же, как Вознесенский, – только в восемнадцать лет уже от этого ушел. Его, Бродского, современность экзистенциальна, метафизична, она – ив покрое «платья», то есть стиха, и в покрое мысли, движущей стихом. Она глубока и обманчива на поверхности – так, совсем недавно произошла комическая попытка критика-«патриота» записать Бродского в свой «лагерь» на основании стихотворения «В деревне Бог живет не по углам», свидетельствующего отнюдь не о близости патриархальному крестьянству, а об «экзистенциальной чуждости» (И. Кукулин). О том, что такое современная поэзия, размышляет и Пьер Бурдье: это означает не «создающаяся и публикующаяся в настоящее время», но «отличающаяся по своему духу от предшествующего периода». В современной поэзии есть несколько «полей», в которых современность начисто отсутствует, – см. журналы «Москва», «Наш современник»; к газете «День литературы» я сегодня прибавлю и «Литературную Россию», и «Литературную газету»: публикующаяся там поэзия отстала от современности, образующей новейший контекст (с «глубинным сдвигом») [5] . Если нет явных и открытых «сдвигов» в поэзии у современных, настаиваю, поэтов, придерживающихся классической ясности поэтики, то эти сдвиги должны прослеживаться на глубине.

Анна Ахматова много лет прожила в гражданском браке – а после того в одном жизненном пространстве – с Н. Луниным, искусствоведом, и профессионально, и по человечески близким наиболее современным течениям в изобразительном искусстве. Что же касается Ахматовой, то ее поэтика сознательно выбирает традицию. Современность Пунина – совсем иная, чем современность Ахматовой, хотя и тот и другая как раз безусловно современны. Современность, «круг» Пунина, – это Малевич, Брик, Митурич, Маяковский, Штеренберг. Культурное строительство и свою роль «хорошо организованной машины» (см. «Дневник» за 1919 год, 28 августа) он понимал в кругу «новаторов». Искусство «старое», к которому он относит и имена таких историков искусства, как Муратов, Грабарь и Бенуа (письмо О. Брику от 21 июня 1919 года), для него враждебно. Как же туда, в этот пунинский мир, смогла «войти» Ахматова? Может быть, Пунин сам позаботился о ее «размещении», заметив в дневнике, что «в „новом искусстве“ нет ни одного элемента формы, который не был бы в старом, но новое искусство есть действительно новое чувство мира: не форма нова, ново содержание» [6] (эта запись сделана уже тогда, когда Ахматова в его жизни появилась, и еще – во власти сильнейшего первоначального чувства). Между прочим, и про Хлебникова в «Дневнике» он пишет так: «Утренний… – про него можно сказать. Древний – тоже» [7] . А можно ли устами Пунина сказать, что Хлебников – поэт – современный?

Современность в современной литературе воспринимается современниками как «смещение системы», «выпад из системы», «диковина», «tour deforce» [8] . Не планомерная эволюция, а скачок, не развитие, а смещение, подчеркивает Тынянов. Жанр неузнаваем (речь в статье идет о «Руслане и Людмиле») – и все-таки в нем сохраняется нечто, позволяющее его опознать. «И текучими здесь оказываются не только границы литературы, ее „периферия“, ее пограничные области – нет, дело идет о самом „центре“…» [9]

Но вернемся к нашим дням.

Представляется, что именно сейчас понимание современного в искусстве разделяет литературу на два разнонаправленных условных русла, вне зависимости от идеологии, на литературу актуального исполнения и литературу злободневного наполнения (не скажу содержания), но по форме архаичную. Этот разрыв не очень успешно пытается преодолеть многоступенчатый «Дебют» – среди членов жюри чаще всего представлены писатели с устоявшейся, если не тяготеющей к традиционализму, поэтикой; а среди победителей конкурса можно легко найти «новаторов», весьма далеких по поэтике от судей-«отборщиков». Здесь есть, по крайней мере, поле для дискуссий о том, что же такое этот самый неуловимый литературный ген современности! Понятно, что чем выше возраст, тем удаленнее становятся «эксперименты» и «начинания», но стопроцентной силы этот закон не имеет – вспомним Валентина Катаева [10] , 110-летие со дня рождения которого отмечалось в 2007-м, современного по-советски в 30—50-е годы и сверхсовременного по поэтике, вызвавшего культурный шок у читателей и критиков, в 60—70-е. Современным в его прозе стал не декларативный, а практический уход, отказ от догм социалистического реализма, вполне им разделяемых ранее. И, кстати, – как бы уход в прошлое (?), в воспоминания, эдакая имитация мемуаров («Трава забвения», «Разбитая жизнь…» и т. д.).

Впрочем, именно феномен поздней прозы Катаева наводит на мысль если не о гене, то об истоках современности в современной литературе. Замечателен пример Юрия Трифонова – когда он принес в наилиберальнейший по тому времени «Новый мир» Твардовского блестящие, поворотные рассказы, с которых и начался настоящий Трифонов, ему было высокомерно сказано (кажется, И. Заксом): что-то у вас все какие-то вечные темы… Тогда в журнале современность понимали строго: как ответственную прикрепленность писателя к важным проблемам сего дня. Так ведь и партия к тому же призывала – только современность эту определяла по-своему. А настоящая, подлинная современность, которую «поймал» в вечности с тех пор уже крупнейший прозаик современности Юрий Трифонов, вывела его на тот путь, на котором в русской литературе остаются навсегда. Это все-таки всегда связано с освобождением – личным, как в случае Трифонова, групповым, как в случае литературы андеграунда, массовым, как в случае с современной, ранее (в советский период) не существовавшей, массовой литературой. Результаты освобождения безусловно разные – но они свидетельствуют о современности русской словесности. И первое, и второе, и третье – сдвиг и выбор личности, группы, общества (какие бы эмоции мы, литературные критики, по этому поводу ни испытывали).

2

Особенности литературы новейшего времени начинают формироваться внутри еще так называемой литературы оттепели (конец 50-х – 60-е годы), уходя в сам– и тамиздат, существуя (легально) на эзоповом языке (в связи с постоянно бдительным поведением цензуры). К середине 80-х русская литература приходит с большими эстетическими возможностями, выраженными в разнообразных пробах и накоплениях, в том числе в текстах постмодернистов-«одиночек» 60– 70-х годов – Венедикта Ерофеева («Москва – Петушки»), Андрея Битова («Пушкинский дом»), Саши Соколова («Школа для дураков», «Палисандрия») и др., – и весь этот материал при открывшейся свободе публикаций (конец 80-х – начало 90-х) осуществляет прорыв, оказывая самое непосредственное влияние на формирование литературы постмодерна, в которую входят как постмодернистская литература, так и литература иного эстетического и мировоззренческого выбора, как ее ни назови – неоавангард, гипернатурализм, продолжение модернизма, постреализм и т. д. Определять сегодня реализм в качестве метастиля русской литературы конца века мне представляется спорным. Ближе к определению искомой доминанты находится постмодернизм. Как подчеркивал М. Эпштейн, сегодня возглашающий конец постмодернизма, себя, по его мнению, исчерпавшего, «сама готовность российских умов мгновенно размножить и применить эти (постмодернистские. – Н. И. ) учения к родной культуре и сделать их знаменем духовного обновления говорит о некоторой соприродности постмодернизма российской почве. Если коммунистическое в России существовало до Маркса, то не могло ли и постмодерное существовать в России задолго до Деррида и Бодрийяра?» [11] . Характеризующие поэтику литературы «постмодернистского поворота» [12] «перерабатывание первозабытого» (Ж. Ф. Лиотар), то есть интертекстуальность, восприятие мира как текста и текста как мира, децентрация, фрагментарность, игра с симулякрами, резонантность, «двусмысленность», двойное кодирование, временное запаздывание, корректирующая («подвешенная») ирония, смысловая неразрешимость, пародийный модус повествования и другие постмодернистские черты и особенности, отмеченные отчасти еще Д. Джойсом (которому, возможно, принадлежит словообразование «хаосмос» [13] ) и проанализированные (начиная с 60-х и до наших дней) рядом западных теоретиков (Р. Бартом, Ж. Жаннетом, П. X. Торопом, Ж. Бодрийяром, Ж. Делезом, Ф. Гваттари и др.), иррадиируют в иные литературные явления, включая реалистические, влияя на общее пространство литературы постмодерна, являющее собой сегодня сложную, но не сложноподчиненную, отнюдь не иерархическую, конкурентную систему.

Анализируя литературную ситуацию, исследователи новейшей русской литературной эпохи М. Липовецкий, И. Скоропанова, Б. Гройс, Вяч. Курицын, О. Богданова используют принятую в мировой теории терминологию, что продиктовано сходством и даже параллельностью процессов, идущих как в русской, так и в мировой литературе конца XX века. Другие исследователи, в частности М. Эпштейн, рассматривая особенности русской литературы эпохи постмодерна, предлагают новую, отдельную терминологию для России, по их мнению, более близкую российскому художественно-интеллектуальному опыту (соц-арт, метареализм, метабола, новая сентиментальность, противоирония и т. д.) [14] . Следует отметить как особую черту отечественной теории постмодернизма проективность и провокативность русской терминологии, словотворчество, создание литературоведческих неологизмов: наши теоретики, являясь одновременно и практиками отечественного постмодернизма, обосновывают необходимость такого терминообразования. Нельзя не отметить и оценочного употребления термина – к самым ярким образцам относится резко отрицательное высказывание А. Солженицына, увидевшего в постмодернизме «опасное культурное явление»: «Философия постмодернизма размонтировала современный мир до полной идеологической структурности, до мировоззренческого распада, до отсутствия любых внятных мыслей, до состояния кладбища, где нет ничего живого, но любая вещь или идея издает запах тлена». Постмодернизм оценивается как враждебный русской литературе метод целым рядом современных русских писателей, от А. Солженицына до В. Астафьева, Б. Екимова, Л. Бородина и др.

Мне представляется необходимым использовать общепринятую в научном мире терминологию, как правило, прибегая к прототерминам отечественной школы, не утратившим своего значения, а, напротив, заявившим историческую глубину происхождения литературы постмодернизма в России (многоголосие, полифония, амбивалентность, вненаходимость и т. д.) – с добавлением новых национальных терминов в тех случаях, когда первые не работают, когда их недостаточно для определения сущностных процессов и явлений внутри самой русской литературы данного периода. Так как история, практика и теория литературы постмодерна фактически совпадают, то теоретическая рефлексия и исторические соображения при всей их новизне и устремленности в будущее (что характерно не только для терминологии, но и для философии М. Эпштейна [15] ) не должны подменять собой художественный процесс и образное художественное сознание.

К началу XXI века литература осознает кризисность своего существования, обнаруживает множественность путей тупикового развития, дробится и капсулируется; полемика почти обессмысливается и минимизируется – литература все более обособляется в кружке, элитарном салоне или объединении и одновременно приобретает «массового» читателя. Литературные явления становятся предметом одноразового употребления – и закрытых интерпретаций. Общенациональные критерии подвергаются сомнению. Идет борьба между каноническим и неканоническим подходом к литературе: побеждают деиерархизация, эгалитаризм и релятивизм. Литературный империализм сменяется литературной демократией, упраздняющей понятие маргинальности. В критике предлагаются модели сосуществования множества литератур внутри русской литературы, «мультилитературы», литературной «радуги». Речь идет об одном и том же.

Литература обогащает свои возможности за счет привлечения резервов маргинальных и внелитературных явлений. Образуются полузамкнутые центры литературной жизни в виде «тусовок». Разрастается премиальная система. Общие дискуссии в результате размывания понятия об общем литературном пространстве исчезают.

Все вышеизложенное приводит к парадоксальному видоизменению традиционного положения и функционирования литературы – при значительном расширении ее эстетических возможностей одновременно сокращается ее общественная влиятельность.

3

Крайне недальновидным было бы рассматривать русскую литературу – начиная с послевоенного времени – как исключительно советскую духовную территорию, где повсеместно торжествовали догмы соцреализма. Внутри литературного официоза существовали освободительные тенденции, связывавшие современную литературу с неистребимой памятью о классике XIX века, о русской литературе эпохи модерна (в частности, Серебряного века) и о ранней советской литературе (20-х – начала 30-х годов) с ее несомненным экспериментаторством, разнообразием и богатством новых языков, стилей, течений и направлений. Начало оттепели позволило литературе, давшей метафорическое определение целому историческому периоду, открыто вспомнить о своих же открытиях, о предшественниках, как о русских, так и о зарубежных; хоть и с оговорками, но начать скромную реализацию открывшихся возможностей. Возрождение почти выжженного репрессиями и партийными постановлениями интереса к литературной форме, зарождение открытой литературной мысли осуществлялось через борьбу освободительных тенденций с закрепощающим цензурным вмешательством, особенно наглядным в судьбе журнала «Новый мир». В то же самое время вокруг журнала «Юность» формируется новое литературное поколение («шестидесятники»). Разумеется, литературная свобода данного периода была ограниченной, о чем наглядно свидетельствует кампания против Б. Пастернака (вокруг присуждения ему в октябре 1958 года Нобелевской премии и публикации за рубежом романа «Доктор Живаго»), активное участие в которой приняли и редколлегия, и авторы журнала «Новый мир», а не только секретариат СП СССР и партийное руководство. Новые явления (поэзия Иосифа Бродского, СМОГ, «лианозовская школа», группа «Московское время» и т. д. по хронологии), в которых складывалась независимая словесность, уходили в андеграунд, объединялись с диссидентскими течениями, вытеснялись во внешнюю и внутреннюю эмиграцию.

Противоречивые исторические условия «шестидесятых» способствовали преодолению догматических рамок советского литературного «единства», формированию определенного, ограниченного, но все же разнообразия новой русской литературы (разумеется, было бы непростительным упрощением утверждать, что этот процесс не был мучительно половинчатым).

К периоду «застоя» (начало 70-х – середина 80-х годов) русская литература уже обретала новое – и даже отчасти свободное – дыхание, формировала новые стилевые и жанровые подходы и даже выпестовала новое литературное поколение («сорокалетние», при всей условности их самоназвания – как прежде всего пиаровского хода, зорко отмеченного еще И. Дедковым в его работе «Когда рассеялся лирический туман…»). Однако нельзя пройти и мимо того, что пространство русской литературы к этому периоду делилось внутри себя на несколько образований и по условной «горизонтали» – литературу метрополии и новой эмиграции прежде всего, и по «вертикали» – на литературу легальную и литературу подпольную и неподцензурную (сам– и тамиздат).

Внутри каждого из образований существовали писатели, чья крупная творческая индивидуальность выходила за рамки своего круга. Так, Ю. Трифонов или Ф. Искандер формировали индивидуальный художественный мир. Анализируя его, критика приходила к осознанию появления новых влиятельных антиофициозных тенденций в современной (даже «печатной») словесности: проникновение и закрепление нового, открытого мировоззрения, расширение стилевых, жанровых, языковых возможностей.

Этому парадоксально (в период скепсиса и разочарования в «оттепельных» возможностях) способствовал новый консерватизм эпохи «застоя»: именно тогда особое и все возрастающее этическое, философское и, несомненно, эстетическое литературное влияние на современников приобретают труды, судьба и личное поведение М. Бахтина, М. Гаспарова, Л. Гинзбург, Е. Мелетинского, С. Аверинцева. Выдающиеся современные русские филологи расширили интеллектуальное и духовное поле сознания и зрения отзывчивого писателя, к тому же постоянно читающего тамиздат.

В этот период и закладывается фундамент литературы русского постмодерна – в творчестве писателей (А. Битов, Вен. Ерофеев, Л. Петрушевская и др.), оставшихся не вписанными в тот или иной контекст, как официальный, так и не официальный, в ту или иную группу, но, несмотря на обстоятельства исторического момента, все более художественно, эстетически и этически влиятельных как в метрополии, так и в эмиграции, как в самиздате, так и в тамиздате. Особым – и ярким – проявлением этой тенденции стал авторский состав и литературные тексты неподцензурного альманаха «Метрополь», в котором выдержанные в классическом духе стихи поэтов-традиционалистов С. Липкина, И. Лиснянской, Ю. Кублановского были опубликованы вместе с постмодернистскими «Сонетами на рубашках» Г. Сапгира, протестными песнями Ю. Алешковского и В. Высоцкого, реалистической повестью Ф. Горенштейна «Ступени», сюрреалистической «Чертовой дюжиной рассказов» Е. Попова, гротеском Ф. Искандера «Маленький гигант большого секса», метафизическими «Воспоминаниями о реальности» А. Битова и нарушающей табуированное пространство эссеистикой Вик. Ерофеева. Составители альманаха манифестировали в 1979-м эту литературу как внекомплектную: «Внекомплектная литература обречена порой на многолетние скитания и бездомность. Слепой лишь не заметит, что такой литературы становится с каждым годом все больше, что она уже образует как бы целый заповедный пласт отечественной словесности <…> Авторы „Метрополя“ – независимые (друг от друга) литераторы. Единственное, что полностью объединяет их под крышей, – это сознание того, что только сам автор отвечает за свое произведение» [16] .

С середины 80-х годов, вместе с началом нового политического периода в жизни страны, обозначенного понятием перестройка, постепенно ослабляются строгие цензурные рамки. В литературной – и не только – печати последовал культурный взрыв (термин Ю. Лотмана). Начало ему положили накопления литературных масс – публикации ранее запрещенных текстов полузапретных (или сдвинутых на периферию внимания, в маргиналию) авторов. Их реабилитация и обозначила хронологически начало нового периода: Николай Гумилев (стихи и предваряющая их статья В. Карпова, тогда – первого секретаря СП СССР, – см. «Огонек», 1986, апрель) и Андрей Платонов («Ювенильное море» – «Знамя», 1986, № 6). Как показала история, 1986 год открыл принципиально новое литературное время, продолжавшееся несколько лет (1986–1990). За этот период были опубликованы: 1) тексты писателей, представляющих литературу эмиграции (первой, второй и третьей волны – В. Набоков, В. Ходасевич, Г. Иванов, Г. Адамович, Н. Берберова; В. Яновский, И. Елагин, В. Перелешин; И. Бродский, В. Довлатов, В. Войнович, В. Аксенов, Ф. Горенштейн и многие другие); 2) тексты отечественных авторов, долгие годы находившиеся «в столах» без перспективы и надежды на публикацию (Л. Петрушевская, А. Битов, А. Рыбаков, В. Дудинцев, В. Гроссман, С. Липкин и др.); 3) тексты «допущенных» и полуподпольных классиков, известных и неизвестных писателей советского времени (А. Платонов, М. Булгаков, Е. Замятин); 4) тексты современных писателей среднего и новых поколений (Е. Попов, Г. Айги, Дм. А. Пригов, С. Гандлевский, Л. Рубинштейн, М. Кураев, Н. Садур и др.), представляющие разные течения и направления, но принадлежащие к той литературе, которую критики обозначили как «артистическую» (А. Синявский, М. Липовецкий), «актуальную» (М. Берг), «другую» (С. Чупринин), «плохую» (Дм. Урнов). Эти публикации все вместе – а в них вместился неиспользованный креативный запас русской литературы XX века – и создали накопление энергии. Литературная ситуация была взорвана: в состав воздуха, в котором существует литература, отныне вошли и фрагменты, и осколки, и огромные тексты, которые считались вовсе утраченными (В. Гроссман). В одно краткое время, как оказалось, вместилось множество «времен» (10-е, 20-е, 30-е, 50-е, 60-е, 70-е и 80-е годы). Сама хронологическая ось литературы была одномоментно смещена; стили, языки, жанры писателей разных направлений русской литературы XX века были предъявлены читателю в составе номеров литературных журналов, чей тираж вырос многократно.

Эта ситуация создала наиболее благоприятные условия для открытого выявления и активного роста литературы постмодерна.

Сегодня термины «постмодерн» и «постмодернизм» равно используются для обозначения новых художественных тенденций: В. Курицын использует их как синонимы [17] , И. Скоропанова, считающая, что именно постмодернизм является результатом «культурного взрыва», полагает постмодерн определенной «эпохой», а постмодерную культуру отличает от постмодернистской, являющейся частью культуры постмодерна, включающей в себя и постмодернистскую, и допостмодернистскую, а также массовую культуру [18] . М. Эпштейн полагает «постмодернизм» явлением «постмодернити» [19] . О. Богданова справедливо отметила размытость границ между терминами: «Однозначной терминологической фиксации и в России данное понятие (постмодерн. – Н. И .) не получило» [20] .

Идеи цикличности и стадиальности развития русской литературы были высказаны еще А. Веселовским и поддержаны многими теоретиками и историками литературы, в том числе современной; из последних назову Н. Лейдермана, считающего «постмодернизм в 90-е годы <…> мощной художественной интенцией, влияние которой испытывают буквально все иные направления и течения» [21] .

4

Понятием «постсоветская литература» обозначается переходный по сути, смыслу и названию историко-литературный феномен, сменяющий советскую литературу и так называемую «литературу перестройки», завершающий большой цикл русской литературы XX века и одновременно являющийся началом литературы XXI века. Сама семантика этого понятия выражена двояко: приставка пост- означает и хронологическое следование, и отталкивание от определения советская (исследователями, в частности Г. Гусейновым, употребляется и термин «посоветская»: «…я предлагаю говорить не о постсоветском, а о посоветском периоде или эпохе: приставка пост– еще до наступления конца СССР приписывала посоветской России качества новизны прежде, чем они оформились» [22] ). Постсоветская литература на самом деле не обозначает хронологическое явление, она включает в себя литературу, именно противостоящую – идеологически, по принципам устроения и выражения – советской. Историческим началом постсоветской литературы следует считать момент, обозначенный отменой советской власти и соответственно цензуры, распадом СССР, переходом от гласности к свободе слова, появлением (перерегистрацией) независимых периодических изданий и частных книжных издательств. Феномен постсоветской литературы характеризуется изменением общественной роли литературы в целом и статуса писателя в частности (из общественно важной и влиятельной фигуры, из властителя дум писатель превращается в частное лицо, владеющее и распоряжающееся – и то не всегда – только своей интеллектуальной собственностью).

Вокруг публикаций ранее запрещенных текстов развернулись острые дискуссии, происходила поляризация литературных изданий, более всего, разумеется, по идеологическому принципу. Изменилось само литературное пространство, не только в связи с публикаторской деятельностью, но и с проникновением находившейся по большей части в андеграунде постмодернистской литературы (с положительной динамикой – по хронологии, отраженной толстожурнальными публикациями).

Постсоветскую литературу формируют в том числе и те писатели старших поколений, кто никогда не разделял догм соцреализма. Постсоветская литература в значительной степени зарождается внутри советской литературы, русской литературы советского времени (многие постсоветские писатели легально публиковались и при советской власти, в своей стратегии сочетая официальные публикации с сам– и тамиздатом). Накануне отмены цензуры постсоветская литература уже была явлением. Историческим был сам момент легального выхода в печать литературы андеграунда (конец 80-х). Однако постсоветская литература возникала изначально как параллельная советской словесности: через неформальные кружки и компании, частные чтения и перформансы на квартирах. С конца 60-х годов шел непрерывный процесс становления литературы, не подчиняющейся цензурным запретам. Именно здесь активно реализовывалась память об эстетических достижениях русской литературы 20-х, здесь происходило развитие модернистской, а затем и постмодернистской эстетики, шла непрекращающаяся литературная эволюция, разрабатывались новые языки и стили.

Постсоветская литература (как и русский постмодернизм, в силу своей антитоталитарности предельно политизированная [23] ) стала полем идеологической гражданской войны «неозападников», группировавшихся вокруг толстых журналов «Знамя», «Октябрь», «Дружба народов» (а также еженедельников «Московские новости», «Огонек», «Литературная газета») с «неославянофилами», объединившимися вокруг журналов «Наш современник» и «Молодая гвардия» (и еженедельника «Литературная Россия», газет «День» и «Московский литератор»). Оппозицией, размежевавшей литературу по эстетическим принципам, стала оппозиция между традиционалистами (сюда входили представители как «неозападников», так и «неославянофилов») и антитоталитарными, антиавторитарными эстетически постмодернистами (Дмитрий А. Пригов, Тимур Кибиров, Лев Рубинштейн, Елена Шварц, Саша Соколов, Владимир Сорокин, Виктор Пелевин, Вик. Ерофеев, Владимир Шаров, Нина Садур, Анатолий Королев и др.).

Постсоветская литература уничтожила границы и сняла деление на эмигрантскую литературу и литературу метрополии: не только сами писатели из эмиграции постоянно приезжают на родину, где выходят сравнительно большими тиражами их книги, но и печатные периодические издания (например, «Континент») стали издаваться после 1991 года в России. Но в ней возникли иные деления.

Постсоветская литература состоит из писателей и писательских групп, исповедующих разные принципы, вплоть до взаимоотрицающих. В нее входят: 1) массовая литература – с расцветом жанров современного бытового детектива (Александра Маринина), псевдоисторического детектива (Б. Акунин с его серией книг о сыщике Фандорине и монахине Пелагии), политического детектива (Лев Гурский, Эдуард Тополь), триллера (В. Доценко), фэнтези (Ник. Перумов), любовного романа и т. д.; 2) высокая словесность, прозаики и поэты разных поколений, от Александра Солженицына до Людмилы Петрушевской, Владимира Маканина, Олега Чухонцева, Максима Амелина и др.; сюда входят по направлениям – кроме реализма – постмодернисты-концептуалисты разных поколений [24] , соц-арт [25] , входящий отчасти в понятие концептуализма, но не до конца с ним пересекающийся, необарокко [26] , ярче всех представленное в прозе Андрея Битова, Саши Соколова, Татьяны Толстой, прозоэссеистике Дм. Галковского; 3) беллетристика, самой успешной представительницей которой стала Людмила Улицкая. Реалистическую традицию продолжает неонатурализм («чернуха» в прозе Сергея Каледина, «новая женская проза» Светланы Василенко, Нины Горлановой, Марины Палей, драматургия Николая Коляды), сопряженный с неосентиментализмом (Алексей Слаповский, Марина Вишневецкая) постреализм, формирующийся как новая художественная система (например, «новый автобиографизм» пьес и прозы Евгения Гришковца), «новый реализм» молодых (Олега Павлова, Романа Сенчина, Сергея Шаргунова), гипернатурализм новой русской драмы – М. Угаров, братья Пресняковы и др.

Литература постмодернизма из маргинальной в течение 90-х годов переходит в ранг актуальной и (или) модной. Литература, продолжающая классические традиции, вытесняется наступлением, с одной стороны, масскульта, с другой – постмодернистской словесности, принципиально не различающей «массовое» и «элитарное» (проект «Б. Акунин» Григория Чхартишвили).

Идеологическое противостояние сменяется деидеологизацией. Идеологическая и политическая дискуссия, для которой литература была темой и поводом, сменяется литературной. Начало эстетической полемике положила статья Виктора Ерофеева «Поминки по советской литературе» [27] , отмежевавшая «новую» (другую, вторую и т. д.) литературу от трех потоков литературы советской: официальной, либеральной и «деревенской». Постсоветская литература позиционирует себя как явление, дистанцируясь от «прогрессивных» шестидесятников. Новое размежевание, уже внутри либеральных изданий, происходит в период острой дискуссии о постмодернизме – поддерживающие новую, модернистскую и постмодернистскую эстетику «Соло», «Вестник новой литературы», «Новое литературное обозрение» противостоят в первой половине 90-х традиционализму «Нового мира», «Континента».

В постсоветской литературе происходит размывание сверхповествования, диффузия и сокращение присутствия традиционных прозаических и поэтических жанров (романа, повести, рассказа, поэмы, стихотворения), их вытесняют промежуточные (термин Л. Гинзбург), гибридные образования. Специфической чертой интертекстуальности русского постмодернизма является жанрообразующий принцип ризомы, примечаний к примечаниям, перечня, осуществленный в целом ряде произведений, выполненных в жанре бесконечных комментариев («Бесконечный тупик» Дм. Галковского, «Близкое ретро» А. Битова, «Приключения зеленых музыкантов» Евг. Попова и т. д.), наборов «фантиков» и «марок» («Линии судьбы, или Сундучок Милашевича» М. Харитонова, «Альбом для марок» А. Сергеева), одного романоподобного по объему комментария («Расставание с Нарциссом» А. Гольдштейна). На границе прозы, fiction и non-fiction, документальной литературы и эссеистики возникают тексты, использующие разные стилевые возможности («Конец цитаты» Михаила Безродного), возникают новые гибридные жанры (филологическая проза Александра Гениса). Осколочность, фрагментарность, мозаичность и минимализм, центонность, игра с чужими стилями окрашивают не только постмодернистскую, но и традиционную прозу и поэзию.

Феномен постсоветской литературы 90-х годов в целом получает разные литературно-критические оценки – вплоть до взаимоисключающих («Замечательное десятилетие» – Андрей Немзер, «Сумерки литературы» – Алла Латынина).

5

В период перестройки влияние литературных ежемесячников на общественное сознание усиливается, однако затем журналы теряют свою влиятельность, тем не менее продолжая играть важную роль консолидатора литературного процесса, являясь местом встречи писателей разных поколений, но близких литературных убеждений и общественных умонастроений. Критика перестала осуществлять идеологические функции, формировать и направлять общественное сознание, утратила позицию диктатора в сфере оценки новых литературных явлений, однако в процессе формирования феномена постсоветской литературы ее роль весьма значительна. Конец литературоцентризма привел к сокращению влиятельности толстожурнальной критики и к расцвету газетно-литературного журнализма. Реальная критика, непосредственно откликавшаяся на жизнь, анализирующая изменения общества, регистрирующая его подвижки, не исчезла. Однако новые критики (А. Немзер, А. Архангельский, А. Агеев, Б. Кузьминский и др.) начали работать по контрасту с критиками 60-х годов. Стратегической линией поведения избрана независимость от идеологии, эстетическая независимость. Для критиков начала 90-х характерна корректирующая ирония, постмодернистская чувствительность с особой манерой письма, которую можно назвать «метафорической эссеистикой», феноменом «поэтического мышления», техника «намека». Критика включена в общее поле постмодерна как важнейшая составляющая и направляющий вектор развития, в том числе и по ее собственной поэтике. Критические тексты – в процессе утраты литературоцентризма – обрели самодостаточность и особую художественную самостоятельность. Чем дальше интерпретация отходила от интерпретируемого текста, тем большую самостоятельность обретала литературно-критическая деятельность, сами тексты критиков становились существенными литературными фактами. Исходя из идей Умберто Эко о пределах интерпретации и тезиса Поля де Мана о неизбежной ошибочности любой критической интерпретации текста [28] , можно утверждать парадоксальную плодотворность эпидемиологической неуверенности, приведшей критику к выходу за пределы жестко регламентированной оценки, к мощному вторжению эссеистического письма новой критики, дискурс которой порой соперничает с дискурсами художественными. Если постмодернистская проза осознает мир как текст и, используя двойное кодирование, постоянно комментирует сам процесс письма (см. сочинения Дм. Галковского, А. Королева, В. Шарова, Ю. Буйды, В. Пьецуха и др.), – постмодернистская литературная критика осуществляет симбиоз теории и вымысла, в самой эссеистичности изложения используя повествовательные тактики постмодернистского письма. Показательно и постмодернистское движение критиков в сторону территории самой художественной прозы – Вяч. Курицын работает в прозе под псевдонимом Андрей Тургенев (роман «Месяц Аркашон»), Вл. Новиков выступает как романист под своей собственной фамилией («Роман с языком»).

Феномен постсоветской литературы пересекается с феноменом литературы русского постмодерна лишь отчасти, поскольку в постсоветской литературе еще некоторое время длится соцреалистическая поэтика советской литературы, тянется эстетический шлейф литературных навыков и техники письма смешанного, эклектического характера, который можно обозначить как соцреализм с антисоветским (или чаще – антисталинским) лицом. Обозначенные традиции в разных вариантах продолжаются и в массовой литературе (А. Маринина использует соцреалистическую поэтику не только в жанре детектива, но и в жанре семейной саги).

Сама литературная практика доказывает, что постмодернизм себя отнюдь не исчерпал. Не конец, а кризис – в силу исчерпанности возможностей авторов, но не метода. И в этой кризисной ситуации то, что уже найдено и даже повторено многократно, может быть освоено в неожиданном ракурсе совсем иными писателями, не активными постмодернистами.

Ю. Лотман считал, что за «культурным взрывом» следует ровное плато постепенного развития. В новейшей русской словесности после «взрыва» и равномерного развития (плато) произошло сжатие – свертывание «технологии»: не столько возможности постмодернизма исчерпались, сколько возможности определенных авторов этого направления. Процесс в целом можно обозначить как инволюцию: то есть свертывание и одновременно усложнение. На помощь писателям-постмодернистам «инволюционно» приходят те, кто переосмысливает их достижения внутри всей литературы эпохи постмодерна, что придает литературной ситуации еще больший эклектизм, проникающий во все сферы – от единично-индивидуального продукта до программы литературного журнала или издательской серии. Особенностью литературы постмодерна в России является поиск новой идентичности с одновременным постижением глубинных слоев национального коллективного бессознательного и игрой архетипами. Между представителями разных течений постоянно возникает подспудная и периодически идет явная полемика (в том числе и в литературной критике), что не мешает любому из вышеназванных находиться под влиянием «другого» течения, направления, стиля. То, что может быть названо «духом времени», объединяет их в литературе постмодерна. Писатели ведут свой эстетический поиск, используя «плюрализм языков, моделей, методов, причем в одном и том же произведении» [29] . Это характерно для современной литературы в широком спектре. Литература постмодерна обнимает собой и все течения, включая все разнообразие постмодернизма (соц-арт, концептуализм, метаметафоризм, новый сентиментализм и т. д.). Ряд исследователей утверждает, что в середине 90-х начинается процесс саморазрушения постмодернистской эстетики, но с этим согласиться трудно: не саморазрушение, но взаимопроникновение, преодоление замкнутости на уже «содеянном» в культуре путем разрушения границ и «засыпания рвов» между отделенными друг от друга направлениями характеризует литературный процесс в России, получающий противоположные оценки (и констатации состояния его «здоровья») со стороны литературной критики [30] . Литература постмодерна испытывает и утверждает новые модели, расшатывая стереотипы массового сознания.

Чаще всего постмодернизм рассматривается как своеобразное западничество – в национальной русской культуре он специфичен, поскольку «вспомнил» зарытое (в эпоху тоталитаризма и диктатуры соцреализма) богатство, «вспомнил» языки русской культуры 10—20-х годов. Русская литература к концу/началу века после мощного культурного взрыва конца 80-х годов обобщила опыт «предыдущей» словесности, отвергла авторитарность и тоталитарность, утвердила плодотворность множественности, антилинейное мышление. Получая порою отрицательную оценку своей перспективы в современной литературе («…Постмодернизм сходит на нет» [31] ), постмодернизм сегодня, на мой взгляд, и дальше полноценно контактирует с другими течениями.

Складывая на «руинах» реализма и постмодернизма новую художественную систему, русская словесность, ускоренно освоив инструментарий западного постмодернизма, заранее предложила свой материал и выстроила национальный феномен литературы постмодерна, в том числе устремленной в будущее (отсюда – замена приставкой «прото-» приставки «пост-» в последних работах М. Эпштейна [32] ).

Знаменитый лозунг Л. Фидлера, открывший постмодернизму широкую дорогу, «Пересекайте рвы, засыпайте границы», активно реализуется и по сей день писателями разных направлений, как реалистического, так и постмодернистского письма, – что, разумеется, никак не отменяет идейно-художественных оппозиций и противостояний в современной русской литературе по многим параметрам (коммерческая, массовая – некоммерческая, модная – народная; либеральная – «патриотическая», и т. д.).

Метасюжетом русской литературы новейшего времени стало сначала объединение различных «русел» (эмиграции, метрополии, «подполья») в единую русскую литературу, накопление, а затем взрыв и распад литературы. Эстетически доминирующим направлением стал вышедший за пределы первоначальной маргинальности постмодернизм, латентно присутствовавший в отдельных произведениях еще с конца 60-х годов. Его дальнейшее влияние привело к взаимодействию и последовавшей контаминации течений и рождению новых художественных постмодерных явлений в сложной системе вызовов и оппозиций. Все это вместе и представляет всемирную русскую литературу постмодерна в начале нового века.

Кому она нужна, эта критика?

Предупреждаю злоехидного читателя: критические стрелы, выпущенные в данных заметках по разным адресам, выпущены и по собственному адресу тоже. Как было верно указано тов. Сталиным, «критика и самокритика – движущие силы нашего общества».

1

Отечественному читателю?

Но читатели в нашей стране воспитаны так, что изначально считают критику обманом, ловким мошенничеством [33] и совершенно не верят в чистоту помыслов и намерений критика. Прочти критику и сделай наоборот, – так обычно поступает читатель. (Если ее читает.) Разнесенное критикой в пух и прах произведение притягивает читателя еще более волшебным образом – как будто его критик не дегтем, а медом намазал; корни этого упорного противостояния растут еще из советского времени: официозная критика приучила читателя к правилу «обратного» поведения. Поэтому рейтинги продаж в книжных магазинах не то что не соответствуют рекомендациям критиков – они вопиют о несоответствии [34] . Может быть, дело в авторитете (?) критики. А может, в загадочной русской душе (она ведь у читателя тоже есть) – поступить наперекор! Обязательно наперекор! Отомстить; если не получается кому-то другому, то – в компенсацию – самому себе! Да и пафос критики, скажем прямо, читателю кажется учительским, а учителей словесности, как правило, и в школе не любят: образ Онегина, характер Печорина… тьфу.

Нужна ли она, критика, русскому писателю? Писатель инда взопреет, пока одолеет о нем написанное, – и останется всегда недоволен. Критик написал хорошо, но мало. Или – плохо и много. Критик что-то понял, но вообще недопонял, не проник и не проникся. Он застрял на мелочах. Он не видит мелочей, т. е. деталей, эпитетов и метафор. Он подавляет. Он обслуживает. Он диктатор. Он лакей.

Нужна ли критика российскому издателю? А зачем? Издателю нужны сочинители дифирамбов, рекламщики и пиарщики книги. Чтобы воздействовать на объем продаж. (Под критикой я разумею критику аналитическую, а не дифирамбические сочинения по поводу книги, не гимны, пропетые автору в доступных его, автора, сознанию формах.)

А самим критикам?

Критики целыми группами и поодиночке покидают ее поредевшие ряды, уходят в прозу [35] , – правда, о том разговор отложим.

И в выкопанную ими самими могилу [36] ее сопровождали избранные литературные критики. Хотя…

Критику сегодня (если отвлечься от хроники объявленной смерти) можно определять (и выстраивать) по разным параметрам и признакам – поколенческому (шестидесятники, «младоэстеты» [37] etc.), направленческому («правые» и «левые», «демократы» и «национал-патриоты»), по отношению к традиции («традиционалисты» и «радикалы»), по месту публикации, определяющему существо и формат высказывания («журнальная», «газетная», «радио-» и «телекритика»). Но поверх всего этого идет еще одно – деление по взятым на себя обязательствам и по литературной амбиции. И тогда это будет критика как искусство и как ремесло. Причем с искусством дело обстоит, на мой взгляд, лучше.

Русской критике как искусству открылись возможности в поздние советские времена, когда пресс был все-таки заменен перфорированной крышкой и было куда уйти пару, чтоб не взорвался котел. Вот критика и использовала этот исторический период, чтобы развить свои способности и увеличить возможности, в том числе – ив счет своей собственной эстетической изощренности, субъективности, «игры» в метафору и т. д. Этот же период связан и с увеличением поля знания и зрения, расширенного влияния (на критику) философии и литературоведения в самом важном, методологическом и мировоззренческом виде – от М. М. Бахтина, «формалистов», Ю. М. Лотмана, Л. Я. Гинзбург до С. С. Аверинцева и М. Л. Гаспарова. Критика становилась искусством, да еще и фундированным. И работать в разных жанрах – от заметки в «Литгазету» до монографии – полагалось, если критик себя уважал, с мобилизацией всех сил.

Есть такое выражение, на мой взгляд, верно схватывающее суть: страсть к чтению. Ведь чтение – это действительно страсть, порой неодолимая, как у кучера Селифана, который, помнится, почти с эротическим наслаждением разбирал просто буквы. Зайдите в книжную лавку – и вы увидите эти затуманенные глаза людей, наркотически опьяненных книгой, да и просто самим окружением множества книг. А запах, даже аромат книг, старых, антикварных, рассыпающихся в руках, и новых, пахнущих еще типографской краской? Страстью к чтению заболевают обычно в детстве, когда ангина, или когда до тебя, маленького, никому никакого нет дела. «Я маленький, горло в ангине» – вот тогда все и начинается. Из таких страстных читателей иногда получаются не поэты, а критики: страсть канализируется в профессию.

Критика как искусство (и самоцель) и сегодня продолжает свое существование. Исхожу из текстов, а не из их тиражирования или их влиятельности (на т. наз. литпроцесс, на деление премиального пирога, на пиар и т. д.). Такой критик сегодня – легко себе представляю – может читать свой текст, как поэт в клубе «Билингва»; и достойных слушателей-читателей у него может быть примерно столько же, сколько у поэта. Ведь от количества реципиентов ни сам текст, ни сама критика (или поэзия) как искусство не становятся хуже.

Вот с ремеслом дело обстоит сложнее. Я знаю всего несколько (пальцев одной руки хватит) критиков (не лит. журналистов), которые выполняют и (и!) свою профессионально-ремесленную цеховую (в замечательном и очень уважаемом мною смысле) повседневную работу. Хотя сами критики (высокомерно) не всегда считают ремесло составляющей частью литературно-критической деятельности. Критика, по мнению Романа Арбитмана, например: 1) «выдает справки (если автор заслуживает лишь того, чтобы поставить его в нужный ряд)», 2) «работает киллером», 3) «подвизается психотерапевтом». И – все!.. «Четвертое место – место бесплатного рекламного агента – стараются навязать критике скупые издатели». А другое, совсем другое? Такая функция критики, как рецензирование? Вот ведь даже не жанр – часть дела (и тела критики, все равно как нога или рука)! Но критике такое ремесленное занятие сегодня неинтересно: она лучше киллером поработает, чем описывать какие-то органы «бабочек» (как страстный классификатор Набоков). И все же…

Критика будет жить дотоле, доколе будет жить само литературное слово в книге, в журнале, в сети или устное, – и, как пошутил когда-то Лев Аннинский, если литература умрет, то дело критики будет объяснить ее смерть [38] . А кто объяснит смерть самой критики – так и хочется задать вопрос Аннинскому, общедоступному представителю критического цеха чуть ли не на всю Россию (фрукт – яблоко, поэт – Пушкин, критик – Аннинский)… Кстати, Аннинский объяснит – он-то все объяснит, для него, в общем, так получается, все действительное разумно – «И Ленин, и Сталин, и эти стихи».

Совсем другое дело – Андрей Немзер, критик страстный и пристрастный.

Читаю: «Стоит ли руками махать? <…> Словесная вязь вообще не вызывает никакой реакции». Это он – о своем послевкусии: после чтения мартовских номеров журналов, а также литпродукции книгоиздательств. Можно, конечно, оспорить его конкретные оценки и в данном случае, – но для общей атмосферы (и ситуации) важнее эмоция, чем раздача слонов, справедливых или не очень.

«Станционный смотритель», неутомимый работник в садах русской словесности выступает с пораженческой по интонации («из груди его вырвался стон») заметкой «Отфильтрованный базар» («Время новостей», 29.03.05). И это Немзер, объявлявший 90-е годы русской литературы замечательным десятилетием и обосновывавший свою высокую оценку достижений и перспектив постоянным мониторингом, описавший, пожалуй, чуть ли не все вышедшие за последние лет пятнадцать номера чуть ли не всех толстых литературных журналов! [39]

Совсем другой член критического цеха, Николай Александров, в «Известиях» упорно и регулярно сообщает публике об отсутствии присутствия литературы. Даже рубрика такая придумана им в газете, претендующей на звание общенациональной, – литературка. В той же рубрике в метафорически-меланхолической форме единственный на всю газету литературный (подчеркиваю) обозреватель уподобляет представителей современной русской литературы, а проще – поэтов, прозаиков, эссеистов (критиков? задаю себе вопрос: может быть, я не права, но считала и считаю критиков, если они настоящие, тоже полноправной частью литературы) – шарпеям, такой породе собак (китайского происхождения), которая приобрела особые, кажущиеся даже симпатичными, формы в результате первоначального маоистского истребления и последовавшего вырождения («Миф о шарпее» – 18.02.2005). Метафора прозрачная. Господи, да такая точка зрения имеет, среди прочих, конечно же, право на существование, – однако представлена она как единственная и неколебимая. Безапелляционная. Попробуй возрази – в лучшем случае это будет единичное письмо Тютькина петитом в рубрике «нам пишут» (то есть «для недоделанных»), а Николай Александров будет нести литературку и дальше, с фотопортретом, при бороде и очках! А по ТВ? И там – он же, как раз накануне российского присутствия на парижском Салоне книги – исключительно французским писателям отдаст телевизионное время (несколько телевечеров дефицитной «Экологии литературы»). Просвещение телезрителей, конечно, дело полезное, но не менее важно было бы просветить их относительно отечественного русского литературного пейзажа, писательских индивидуальностей, а также литературных направлений, дискуссий, групп и т. д.

2

Слава богу, обошлось без клюквы. Постмодернистские березки ничему не мешали, и именно постмодернистская с ними игра изъяла из атмосферы даже сам намек на клюкву. Ни балалаек, ни кокошников, ни плясок под гармонь, ни звонких бабьих голосов. Все было вполне по-европейски. И даже дачная беседка, где можно было присесть для переговоров, была придумана дизайнером российского павильона Павлом Каплевичем правильно.

Залы «Достоевский» и «Чехов» еле вмещают всех желающих – круглые столы и дискуссии идут с синхронным переводом, и французы слышат разных, остроумных и не очень, действительно дискутирующих, обменивающихся репликами и уколами, а не заранее подготовленными соображениями, русских писателей.

Вот Александр Архангельский выступает со мною вместе, а также с главным редактором журнала «Октябрь» Ириной Барметовой и прозаиком, переводчиком Асаром Эппелем на дискуссии перед смешанной русско-французской публикой в Париже, в рамках презентации общероссийской литературной «коллекции» авторов и их книг. Дискуссия – о литературной критике. В каких формах и жанрах и где именно представлена, в каких средствах массовой информации, какова ее роль и т. д., – об этом информирую собравшихся я. Ирина Барметова констатирует ненужность, по ее мнению, критики как литературного жанра и выдвигает сами толстые журналы на роль экспертов, отбирающих для публикации прозу и стихи. Соответственно, критика в журнале «Октябрь» почти упразднена. А ежели обратить свой взор к «Новому миру», то картинка будет совсем иной: там критика литературная представлена в разнообразии жанров, и даже по объему теснит, подымаясь как на дрожжах, снизу, традиционно «начальные» прозу и стихи: аналитические статьи и «большие», крупные по проблематике (и интеллектуально питательные по существу), разборчивые рецензии; отобранная десятка книг с обоснованными (анти)рекомендациями; перечень книг с аннотациями; порою вызывающе провокативная «нарезка» периодики. И это только «Новый мир» [40] …

Послушаем теперь прозаика, критикой, конечно, недовольного, и на этом серьезном основании тоже желающего ей не долгих лет жизни, а совсем наоборот – общего ее упразднения. Асар Эппель отрицает критику в отечестве как жанр – извечная баркарола писателя: не понимают, не проникают, искажают замысел и воплощение, не различают, не умеют. Не могу не признать частичную правоту изощренного стилиста – но хочется сказать ему, как Екатерина Фурцева, по легенде, драматургу Рощину: не обобщайте! Необходимость существования «длинных» статей и аналитических рецензий подвергается сомнению и Александром Архангельским, в недавнем прошлом – одним из самых внимательных и серьезных литературных критиков. Что это – отказ от профессии?

Собравшиеся французы, приникшие к наушникам с синхронным переводом, слегка остолбенели. Потому что если во Франции – как и Россия, стране еще недавно (а по-моему, и сегодня) литературоцентричной: опыт и историческое развитие французской литературы сопоставим с русским, – редактор или телеведущий начнет «гасить» критику как жанр, то возразят прежде всего сами читатели, привыкшие к критике как компасу. Гиду, необходимому для ориентации в книжном пространстве.

Странное дело, в отличие от России [41] , во Франции модно быть умным. В Париже модно хотя бы притворяться интеллектуалом. Прийти в кафе, заказать эспрессо, вынуть из кожаного портфеля (непременно потертого!) газету и раскрыть ее небрежным жестом; положить на мраморный столик книгу в белой обложке с неброским шрифтом названия (допускаются черный и красный цвета). Книга нужна так же, как и перекинутый через плечо пиджака теплый шарф и портфель; и даже умная газета тут не решает всего «облика». Книга, обязательно книга. Можно и без кофе – снять туфли и вытянуть ноги на соседний стул в Люксембургском саду под ярким весенним солнышком, зажмуриться и даже вздремнуть, – но в руках при этом обязательно будет книга. А в умной газете, кстати, будет обязательно уделено место критике; обзоры, рецензии, не исключаю и аннотаций.

Итак, картинки уже начались – картинки с выставки, то есть ярмарки, она же – 25-eme Salon du Livre в Париже, весна-2005.

Первое впечатление: неиссякаемый поток заинтересованных читателей (французов). Книги современных русских авторов продаются в изданиях на русском и переводах на французский. За шесть дней раскуплено восемнадцать тысяч книг. Можно ли вообще французу навязать бессмысленную трату денег? Да и еще – трату денег на неведомый интеллектуальный продукт? Самое распространенное в употреблении слово – из слышанных мною в кафе, музеях, магазинах, на улицах, а не только на ярмарке – слово raisonnable, что значит разумно. Французы – люди очень прагматичные, и просто так на какой-то там русский ветер деньги бросать не будут. Если они платят свои кровные евро, то за тот товар, иметь который они считают raisonnable. Потому что если они покупают книгу, то обдуманно, и совершенно обязательно ее прочтут – на полку непрочитанной не поставят. Массовую скупку интеллектуальной продукции – от только что вышедшей на французском, накануне открытия Салона, «Антологии русского рассказа» (издательство «Файяр», составила бессменный вагриусовский редактор Елена Шубина) и двух поэтических антологий-билингв (одна появилась во Франции, другая – в канадском Квебеке) до авторских книг Василия Аксенова и Алексея Слаповского, Александра Кабакова и Анатолия Королева, Андрея Геласимова и Владимира Маканина (см. весь список писателей, участников Салона, – они были весьма raisonnable затребованы от российского Федерального агентства по печати французскими издателями, заинтересованными в появлении на ярмарке своих авторов. Для презентаций, встреч, чтений, дискуссий и т. д.: читающая французская публика обожает живых писателей и любит посмотреть на них, а если есть возможность – послушать, понять уровень (и образ) мысли, задать свой вопрос, подписать только что купленную книгу). Впрочем, и здесь попадались – среди других – гости не очень интересные французской публике, но это как всегда: что-то да мимо.

Интерес был тщательно подготовлен, а не только подогрет и французской прессой: уже с января в журнале «Magazine Litteraire» [42] начали появляться статьи и заметки о русской литературе и литературной жизни в России сегодня, а к самому Салону самые крупные газеты вышли с целыми полосами о текстах русских писателей (плюс – множество интервью с русскими участниками). В приложении к номеру «Монд», вышедшему в день открытия и бесплатно распространявшемуся на ярмарке, – более чем на полосу эссе о Марине Цветаевой («Феникс русской поэзии», автор – молодая и модная французская эссеистка и прозаик вьетнамского происхождения Линда Лэ). На первой же странице есть ссылки, маленькая полезная библиография вопроса, – на том Цветаевой и том Ариадны Эфрон, вышедшие в «Лафонте» и «Фебусе». А дальше – внутри, раскройте – и статья о «полицейском русском романе» (А. Маринина и др.), и крупноформатные рецензии на книги (продающиеся на ярмарке) Людмилы Улицкой («Искренне ваш Шурик»: редакция не забыла в сноске упомянуть и остальные книги Улицкой, существующие на французском), Михаила Шишкина («По пути Байрона и Толстого» – так на французском называется его «Путеводитель по русской Швейцарии»); и полезная, информативная беседа с директором русской коллекции издательства «Акте Сюд» Мишелем Парфеновым; и общая рецензия (на две книги – «Лед» Владимира Сорокина и «Македонскую критику французской мысли» Виктора Пелевина) под характерным «заграничным» названием «Ужасы тоталитаризма», с краткими биографическими справками об авторах и малой библиографией, и аннотации – книг Анатолия Королева («Голова Гоголя»), Б. Акунина («Пелагия и белый бульдог»), Андрея Битова («Любови Монахова» или «Амуры Монахова» – таков обратный перевод? – Н. И.), Давида Маркиша («Черный ангел», книга о Бабеле) и других.

Перелистываю спецвыпуск «Монд»: рецензии на доступные (в продаже) на ярмарке издания «французских» книг Владимира Шарова, Андрея Геласимова, которого так полюбили французы, посетители ярмарки, что проголосовали за него, отдав приз своих симпатий; аннотации романов Дмитрия Быкова («Оправдание») и Валерия Залотухи («Мусульманин» – это, видимо, все-таки литературный сценарий известного фильма, поставленного Владимиром Хотиненко); статья на полосу, посвященная «Истории русской литературы, XIX век, вторая половина. Время романа» – 1560 страниц, под редакцией Ефима Эткинда, Жоржа Нива, Ильи Сермана, Витторио Страда; а еще и рецензия на новый перевод прозы Лескова и на две антологии-билингвы стихов Есенина; а дальше – аннотации на «Записные книжки Антона Чехова», «Исповедь» Максима Горького, статья «Аксенов и просветители, Хазанов и тоталитаризм»; новые книги Виктора Шкловского, Даниила Хармса; рецензия на только что вышедший перевод солженицынского «Зернышка»; расписание дискуссий и встреч на Салоне; а на заключительной, завершающей спецвыпуск полосе – рассказ об издателях («Текст», «Издательство Ольги Морозовой», петербургский «Детгиз»); и в заключение (апофеоз номера) большая беседа (почти на всю полосу) с человеком, осуществившим дело своей жизни, Жоржем Нива (у него был в этот день двойной праздник: огромное интервью с ним, тоже украшенное портретом, появилось и в «Либерасьон» – вообще-то такого не бывает, чтобы две общенациональные газеты разных направлений сделали однозначный выбор). И все эти газетные полосы оформлены рисунками и графикой разных по стилю современных русских художников – Евгения Добровинского, Андрея Логвина, Владимира Чайки.

Это не просто газетное приложение – это весьма полезный ( raisonnable ) и очень ясный путеводитель, наводка на книги, экспертная помощь и покупателю-читателю.

Артподготовка к российскому участию в работе Салона началась журналом «Magazine Litteraire» еще в январе, прямо с новогоднего выпуска, дабы вовлечь читателя в тему. А уже мартовский номер вышел с шапкой на рисованной обложке – «Русская литература от Пушкина до Солженицына»; а на рисунке летит (видимо, в Париж) по ясному, солнечным светом пронизанному весеннему небу волшебный ковер-самолет, вернее – книга-самолет, да еще из компьютера (с мышкой) вышедшая; на развернутой этой чудесной книге сидят Лев Толстой, обнявши рукою разноцветную колокольню и пропустив сапоги через терем, с Антоном Чеховым; за перо гусиное ухватился и Достоевский… Что – внутри: раскрыв номер, читаешь колонку редактора, поводом для которой послужил перевод книги американца Джорджа Стайнера «Толстой или Достоевский», это – начало размышлений на тему «Россия и Европа». Далее помещены обложки книг Пелевина и Д. Быкова (издательство Denoel ); обращаю внимание, что без изображения испуганной мартышки (Пелевин) и голого О. Кулика, схваченного по ногам собаками, дело не обошлось.

А каков призыв?

«Французы! Вы полюбили Фуко, Бодрийяра, Дерриду, Уэльбека. Вы будете обожать Пелевина!» Это – на странице «Курьер», а в разделе «Досье» – двадцать статей, рецензий и интервью с современными русскими писателями.

Французы выстраивают литературный ряд по-своему, не «разводя» и не строя по иерархии Акунина или Улицкую с Шишкиным и Марком Харитоновым. Для них это все – переводящаяся (а значит, небезынтересная их, журнала, читателям) современная словесность. «Досье», занимающее чуть более трети журнального номера (33 страницы из 95), открывающееся полосным фотопортретом Толстого в шестидесятипятилетнем возрасте и изречениями Ивана Киреевского, фундировано статьями об истории русской словесности.

Но вот что интересно: речь, скажем, заходит – в крупноформатном эссе – о Гоголе, и тут же дается «картинка» обложки книги А. Королева «Голова Гоголя»; речь о Толстом – и рядом, в «окошечке», обложка книги В. Маканина «Кавказский пленный». Избранная библиография – от «Слова о полку Игореве», цена 7 евро, до «Разговоров с Бродским» Соломона Волкова (цена почему-то не указана). «Девять веков русской словесности» – в двадцати пяти исторических датах. Отдельная статья составителя и координатора всего раздела, все того же без устали трудящегося безо всяких лишних «похоронных» мотивов Жоржа Нива, – о восприятии русской литературы во Франции: эссенция информации. Жан Луи Бакэ – эссе «Алмазный язык» (о Пушкине), Мишель Окутюрье – эссе «Разоблачение „русского романа“ (Толстой и Достоевский)», Жаклин де Пруайяр – эссе «Человечность Чехова» (в «окошечках» указано, что «читать!» по темам); Константин Азадовский – «Божественный треугольник (Цветаева, Рильке и Пастернак)»; Леонид Геллер – «Форма в действии. Русские авангардисты»; опять бессменный и энергичный Жорж Нива – «Письмо Гулага. Солженицын и Шаламов»; при этом рекомендовано «читать!» не только вышеупомянутых, но и «Записки из Мертвого дома», и «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург, и книги французских авторов о Гулаге. А к статье «Россия сегодня в 10 романах» предложено «читать!» «Лед» Вл. Сорокина, «Прусскую невесту» Юрия Буйды, «Мусульманина» В. Залотухи, «Помощника китайца» Ильи Кочергина, «Жажду» А. Геласимова, его же «Фокс Малдер похож на свинью», «Свинобург» Д. Бортникова, «Бессмертного» Ольги Славниковой, «Последнюю любовь президента» А. Куркова. И после этого – рецензии на уже опубликованные и аннотации на выходящие книги русских авторов, от «Хорошего Сталина» Виктора Ерофеева до «Голой пионерки» Михаила Кононова. А в конце «Досье» читателю назначены рандеву на Салоне. Вот как это делается в Париже, как все работает: из всего «досье» я не выловила, кстати, ни одного «превосходного» эпитета: табу на эпитеты! [43] Да они и не нужны: рецензии, статьи, обзоры и хроники насыщены информацией. Ремесло это или искусство? [44]

А теперь – вопрос: кто мешает продвигать русскую литературу как неиссякающий российский ресурс для международных связей страны, в России и постоянно? Кто мешает государству (а это именно государственное дело) обеспечивать бесперебойность этого продвижения?

Писатели?

Так я увидела своими глазами: то, к чему здесь, в России, особенно в Москве, относятся с неоправданным подчас высокомерием, во Франции, в Париже – весьма востребованный интеллектуальный товар.

Но: конечно, необходимо, чтобы на него – для него, то есть для нее, для литературы – работали умные и предприимчивые продвигатели. Сколько бы мы ни сожалели об отсутствии гения в современном отечестве, таланты есть. Их надо ценить, и оценивать, и анализировать, и интерпретировать тексты – книги – журналы – судьбы. В это надо вкладывать постоянно ту энергию, которая была направлена – в данном случае – на парижский Салон.

3

Злокачественное противоречие, фактически даже шизофрения, от которой страдает отечественная литературная жизнь, – это сшибка двух умозаключений. Умозаключение первое: да, литературу как ресурс (поддержанный неисчерпаемой русской классикой) надо продвигать. Это поможет ее развитию – и поможет, соответственно, России не потерять, а утвердить свой, простите за выражение, имидж. Второе: современная русская словесность читателям не нравится, а то, что нравится, вызывает раздражение, если не отчаяние, у критиков. Так, Е. Лесин в статье «Книжный апокалипсис наших дней» («Независимая газета», 1.04.2005) приводит данные: Донцова, Устинова, Полякова – золотые миллионные тиражи; далее идут Маринина, Куликова, Шилова. Раскрученный антипиаром «Идущих вместе» Владимир Сорокин «не входит по тиражам даже в двадцатку». Получается, что читатель-то читает, но не то, чего хочет Е. Лесин. А то, что он, Лесин, хочет видеть в руках читателя, находится в другом месте («Один сумасшедший напишет, другой сумасшедший прочтет») [45] .

Внутри самих себя мы страшно собой недовольны и делаем правильное выражение лица только тогда, когда нас вызывает Париж.

Я опять кидаюсь от «Ех Libris\'a» к «Монд» и там нахожу данные, которые характеризуют ситуацию в российском книжно-читательском мире («С 90 000 названий изданных в 2004 году книг Россия стала третьей в Европе»), но несколько с иной стороны. И «Монд» пишет, что «распространение книг из Москвы остается первейшей проблемой». А в России разве это не известно Е. Лесину лично? Распространять разнообразие? Гораздо легче гнать единообразную Донцову, можно считать тоннами или километрами, как удобнее распространителю-оптовику, думающему, естественно, о доходе. О чем же еще ему думать? О просвещении?

Давайте отделять одно от другого, ситуацию (внутреннюю) в литературе и наше недовольство ситуацией – от того, что можно увидеть снаружи. Другими (чужими) глазами. Очень даже полезно. Вот я посмотрела «парижскими» глазами и увидела, например, что ни разу никто, за исключением «прорвавшихся» к микрофону писателей при «Литгазете», которых никто не приглашал и которые сами приехали (инициатива неплохая, но, кстати, так же приехали и другие издательства – НЛО, «Симпозиум», «Текст», «Издательство Ольги Морозовой» – за свой счет, самостоятельно, и объединились на своем отдельном стенде за пределами Российского павильона, хотя и в непосредственном соседстве), не употреблял в разговорах, дискуссиях и выступлениях никаких слов на – изм. Вообще. У меня сложилось впечатление, что писатели для читателей на ярмарке делятся на хороших и плохих. Так, в общем-то, просто.

Изданием книги дело издателя не заканчивается – изданную книгу надо продвигать, это безусловное дело издателя. Изобретательность издателя сказывается не в том, сколько он выгадает, издав книгу не на той бумаге и не заплатив (недоплатив) автору, а в том, как он будет распространять книгу, объяснять ее; как он будет налаживать контакт читателя с автором. Издатель чувствует себя дипломатом, посредником, в каком-то смысле художником, представляющим книгу (а представление – всегда искусство). А критика?

Уж кем она точно была, эта критика (французская) на Салоне, и вокруг Салона, и при подготовке и организации общественного интереса (и сознания французской публики) к Салону и его участникам, – так это двигателем, витальной силой, куратором самой литературной жизни, включая всех ее действующих лиц – и писателей, и читателей, и остальных «персон», включая VIP. Премьер-министр Франции г-н Раффарэн не мог не появиться там – и отдал Салону вместо намеченных сорока минут все три часа. А потом – ив госбюджете не забыл. И все это, перефразируя героя популярного анекдота брежневской эпохи, «дал вам я» – и все это колесо крутит французская литературная критика во всех ее ипостасях – от высоколобой/интеллектуальной до критики объясняющей и обучающей (из «Magazine Litteraire» я узнала, что по всей Франции действуют так называемые Les Ateliers D\'ecriture, т. е. сеть (или цепь?) сообществ-клубов людей, с удовольствием и платно обучающихся культуре письма. У критиков, разумеется.

Критика сегодня в России издателю, читателю, распространителю и писателю оказалась неугодна. Но вот ведь какой парадокс: критика все равно существует, хотя и принимает извращенные формы, в свою очередь – уничтожая (или равнодушием унижая) ту литературу, которая отрицает критику [46] . Кто от этого страдает? Книгоиздатель, читатель, книгораспространитель и, разумеется, писатель. Парадокс это – или, скорее, разброд в умах, ни к чему позитивному не приводящий?

В былые времена официозная критика была в составе официальной советской литературы чуть ли не руководителем, начальником, прокурором, обвинителем, выносившим оплошавшим писателям приговоры – и в то же время персоналом, обслуживающим VIP-начальство в другом зале Дома литераторов. Однако были и совсем иные критики (как была и другая, настоящая русская литература советского времени) – те, что стали властителями дум. А потом – потом произошел известный обвал функций, и литература, вся целиком переживающая достаточно непростые времена, отвергла «направляющую» ее роль. Но, думаю я, – может быть, счастье литературной Франции в том и состоит, что у них не было своих Белинского с Чернышевским, «матрица» которых в разнообразных видах с упорным постоянством самовоспроизводится в России. И литература вызывает у все новых и новых Б. и Ч. нервическое раздражение, порожденное неудовлетворенной манией утрачиваемого величия. Мало кто из критиков в совершенно новой исторической ситуации понял, что роль его, и очень важная, состоит еще и в повседневной, очень разнообразной (и разновысотной) работе, порою – черной. Что критика – не только искусство различать и интерпретировать, но и ремесло оценивать и квалифицировать. Критики обиделись – и «зеркально» пошли на более престижную (как показалось) работу. Впрочем, это уже совсем другая тема.

Критика – это критика

Критика «нулевых» строит литературу, напоминая сумасшедшего, который издает указы по палате № 6. Тютькиных и Пупкиных объявляет чуть ли не равновеликими Пушкину и Гоголю, бездарных авторов недавнего советского прошлого – «нашим наследием»: ах, забыли уроки Чивилихина, ах, Проскурина забыли. Пушкина и Гоголя с важным видом подверстывают к Тютькиным и Пупкиным. Восхищение графоманией и поджатые губы по поводу таланта с неправильной пропиской (после истории с Михаилом Шишкиным) уже не удивляют. Критериев нет, профессии как школы нет, вкуса нет, эстетической совести как категории тоже нет. Бездоказательная, неаргументированная, продажная, размалеванная, кривляющаяся, циничная и безапелляционная, приятельская и все равно (или – за все это?) ненавидимая писателями, критика вызывает в лучшем случае равнодушие.

Занятия критикой могут показаться со стороны 1) изысканно-элитарными, 2) подчиненно-подсобными. Для немногих это образ жизни, если не служение (литературе, обществу, высшему смыслу и прочим пафосным штукам), для большинства – способ зарабатывания денег при оказании заказанных клиентом услуг. Есть среди критиков и изживающие свои комплексы, мстящие литературе – за неприятие, замкнутость, холодность, да мало ли за что? Всё уязвимо и все уязвимы.

А ведь неплохо начиналось.

О «золотом веке» и о «серебряном», а также о сталинском не буду – вот пейзаж последних 55 лет. Именно критика (ну не вся, конечно, а передовой ее отряд, и в архаичной стилистике) объявила поиск соцреализма с человеческим лицом: со статьи Вл. Померанцева «Об искренности в литературе» («Новый мир», 1953, № 12) все и начинается; а уж потом Илья Эренбург, отличный газетчик и посредственный беллетрист, найдет новому времени метафорический заголовок: «Оттепель» («Знамя», 1954).

Критики-шестидесятники журнала «Новый мир», пересказывая и толкуя прозу и очерки, на самом деле пытались влиять на общество через читательское сообщество. Это была так называемая реальная критика – чаще всего в публицистической форме, с внутренним девизом говорить правду — в пределах возможного – и поддерживать тех, кто говорит правду, только правду и ничего кроме правды. Здесь таилась, как оказалось, очень коварная ступенька. Говорить всю (гражданскую) правду – значило обнаруживать контровые идеи. Нельзя критиковать своих, подвергать их прозу (или стихи) такому же жесткому анализу, как прозу других.

Дифференциация общества (а не только журналов, единственного прибежища для литературно-критических жанров) шла через самоопределение читателя – его общественно-политической и одновременно эстетической (все-таки) направленности. «Марксисты-идеалисты» клялись реализмом– другой эстетики для них не существовало. Неадекватность и упрощение интерпретации были продиктованы стратегическими, то есть тактическими, внеэстетическими соображениями. Но так или иначе, будучи легальными критиками в условиях для настоящей критики совсем не предназначенных, они стремились выискать максимум из возможного. Уже потом, после разгрома журнала, после конца эпохи Твардовского, в начале 70-х у иных из шестидесятников начался период долгого перехода и мировоззренческих изменений (пример – И. Виноградов); другие остались на том, на чем стояли. И до сих пор стоят (Б. Сарнов, Ст. Рассадин, например). Хотя все они, включая не названных, вынужденно ушли в литературоведение. В историю. А кто и в настоящую филологию, – и там, уже в этом «поле», соединились с С. Г. Бочаровым, отчасти с С. С. Аверинцевым.

Гораздо более единой и скучной критика стала в так называемые годы застоя. Разделение сохранялось, еще не остыла память о разделении на критиков прогрессивного направления, что группировались вокруг «Нового мира» (однако это были уже совсем иные, не те критики, что составляли славу журнала эпохи Твардовского), «Дружбы народов» – и тех, кого подбирали «Наш современник» или «Москва», не говоря уже о «Молодой гвардии», со статьями В. Чалмаева, о которых А. Солженицын отозвался как о мычании тоски по смутно вспомненной национальной идее.

Кстати: и те, и другие, и третьи (официоз) в 70-е – первой половине 80-х встречались на страницах одной и той же «Литературной газеты». И те и другие понимали (хотя могли и ненавидеть) друг друга, потому что говорили и писали на одном и том же языке. И его оттенки, и намеки, и подтекст, и контекст – все это расшифровывалось участниками без затруднений. Перевод с эзопова языка осуществлялся синхронно.

«Литературные дискуссии» заказывались инстанциями. В редакции «Литературной газеты» (самой живой из всех мертвецов) натужно выдумывались темы для организованных «споров» и «полемик». Позже, уже в 1988-м, Л. Аннинский с иронией описал эту ситуацию: «…Дискуссии удручающи, и не столько по уровню участников, сколько по уровню цели и темы. Занимает или не занимает данный жанр должное место? Хорошо ли мы поработали с молодыми или нехорошо? Виноваты ли критики в том, что писатели впадают в хвастовство и прекраснодушие, или те сами виноваты? Кто имеет право переводить – знаток или талант? А кто не имеет права, пусть отваливает. Все это, пардон, драка у кормушки, а никак не обсуждение проблем. Крику много, а – скучно».

И все же под явной скукой вымученных статей и псевдополемик таился огонь. Редко, но все же выходили вызывающе свободные по мысли литературно-критические работы, обладающие эстетическим уровнем и общественным темпераментом. Критику читали – и тиражи книг литературных критиков были весьма высокими, до десятков тысяч (!) экземпляров. (Причем тиражи были как «дутые», так и недутые: книга заранее заказывалась по тематическому плану, и заказы подсчитывались. Да и в дискуссиях порой полыхало – провокационный поджог, разгоревшийся в целый пожар, случился на дискуссии «Классика и мы», состоявшейся не на печатных страницах (публикация стенограммы стала возможной только в начале 90-х), а вживе, 21 декабря 1977 года, в зале Центрального Дома литераторов – там при стечении затаившей дыхание искушенной публики (более 400 человек) сражались Петр Палиевский, Вадим Кожинов, Ирина Роднянская, Анатолий Эфрос, Валентин Оскоцкий, Юрий Селезнев. Евгений Сидоров стремился дипломатично успокоить собравшихся, но даже у будущего посла в ЮНЕСКО замирения не получалось. Речь шла не столько о литературе (и о культуре), сколько о политическом выборе, стратегическом для страны: о русском и «нерусском». Дискуссия вышла далеко за рамки объявленной темы и показала кипящие в обществе истинные страсти.

Эти страсти обнаружились прямо – тогда, когда партийную крышку с парового котла подняли. В 1986 году.

Литературные критики в эпоху гласности стали чуть ли не самыми востребованными – из всей профессиональной массы литераторов. (Ну, после экономистов, конечно, после Н. Шмелева, Л. Пияшевой, Г. Попова, выступавших тогда в журналах, причем последний обрел известность тоже в амплуа литкритика, после выхода рецензии на роман А. Бека «Назначение»). Причем – критики-публицисты. По замечанию Игоря Золотусского, публицистика «распечатала банк идей», добавлю – в форме критики. А еще критика была мобилизована как комментатор к прошлому – к массиву публикуемых, ранее запрещенных, текстов, требующих актуализации предисловий и послесловий. «У входа в активную зону культуры, в культурное завтра сложились, ожидая резонанса и порою мешая друг другу, разные литературные поколения, вещи, отмеченные цветом разных эпох. Образовалась своего рода „культурная пробка“, сгусток. Внутри нее не могут не искривляться, не видоизменяться силовые линии текущего литературного процесса» (Ирина Роднянская).

С напряжением преодолевалась граница между литературной метрополией и эмиграцией. В крупном по объему выпуске специального литературно-критического альманаха «Взгляд» (1988 года) еще нет ни одного (!) упоминания о литературе эмиграции. А после встречи-конференции в США, состоявшейся в том же году, Андрей Битов загадочно заключил: «Грызни не было», и уже в последующем выпуске (1989 год) «Взгляд» публикует два подробных очерка критиков о встрече с писателями-эмигрантами: Льва Аннинского и Олега Михайлова.

И все же – самое главное было обретено: «право критиков иметь разные точки зрения» (См. «От редакции». – «Взгляд», 1988, с. 5).

Теперь особый литературный и общественный резонанс вызывает «гражданская война», ведомая критиками противостоящих изданий. Либеральный блок – это «Знамя», «Звезда», «Дружба народов», «Юность», с некоторой натяжкой «Новый мир», еженедельники «Московские новости», «Огонек», «Литературная газета». Полемику ведут критики демократической и либеральной ориентации широкого фронта – от шестидесятников Игоря Дедкова (которому только после начала перестройки разрешено вернуться в Москву из Костромы, куда он был фактически сослан после окончания МГУ) и Игоря Виноградова до Андрея Немзера. Им противостоит национально ориентированный блок изданий (журналы «Наш современник», «Молодая гвардия», «Москва», еженедельник «Литературная Россия», ежедневная «Советская Россия»), где постоянно в роли критиков выступают Станислав Куняев, Михаил Лобанов, Марк Любомудров, Владимир Бондаренко, Сергей Семанов, Владимир Бушин. Механизм отношений запущен, попытки вызвать «чуму на ваши два дома», встать над схваткой в виде третейского судьи, как это попыталась сделать Алла Латынина, результата не приносят. Накал и градус полемики приводят к призыву с самой высокой тогда трибуны, газеты «Правда»: соблюдать «культуру дискуссий» (так называлась одноименная передовица).

Разные (порой противоположные) точки зрения пытается в конце 80-х сопоставить дискуссионно, в формате диалога критиков, «Литературная газета». Но эти диалоги, в которых стороны пытаются сдерживать свои страсти, носят искусственный характер, и сама рубрика обрывается, не выдержав накала и напряжения – тогда, когда Бенедикт Сарнов и Владимир Кожинов предъявили друг другу (и стоящим за ним определенным направлениям, литературно-идеологическим протопартиям) прямые обвинения.

Период, когда критика находится в центре общественного внимания, когда литературная статья способна вызвать отклик не меньший, чем сам литературный материал, на котором она построена, а даже больший; когда рецензия на книгу становится диагнозом общественного устройства, занимает несколько лет – с 1987 по 1990 годы, совпадая с увеличением тиражей литературных ежемесячников, где эта критика имеет пространство для аргументации и доказательств, для логического развертывания и обоснования своей позиции. Этот период дал критике возможность не только договорить то, что она не успела (или не смогла) в период «оттепели», но и предъявить качество анализа текста, на которое повлияла (в 70-е годы) филология.

С начала 90-х годов именно критики, а не знаменитые прозаики, как было принято раньше, встали во главе литературных журналов. Происходит отказ от идеализации самого занятия литературным делом. Поход представителей новых поколений критиков и прозаиков к журналу и его критическому блоку прагматичен: «Сегодняшний „толстяк“, публикующий журнальные варианты художественных текстов и критический блок, представляет собой идеальную для российской конфигурации форму раскрутки произведения и автора» (Ольга Славникова).

В начале 90-х на авансцену выдвигается новая разновидность литературной критики – газетная. В «Независимую газету» приглашены литературные критики Борис Кузьминский и Андрей Немзер, которые обладали отличной филологической подготовкой. Здесь формировалась совсем новая ветвь газетной критики, не похожая ни на критику «Литературной газеты» либо «Московских новостей», ни на «толстожурнальную», «огоньковскую» и т. д. Эта критика занялась не комментариями к запрещенным текстам, не публицистическими воззваниями, не разговорами о жизни, не общественными диагнозами и прогнозами (как реальная критика 60-х), а собственно текущей словесностью в режиме ежедневной газеты. Эта критика была по-своему амбициозной, но в то же время оценивала свою миссию скромнее, чем ее предшественники-шестидесятники, претендовавшие на роль пророков и пастырей. Те вообще засомневались в наличии современного предмета: «После некоторого оживления, связанного в основном с публикацией „отреченных книг“, литература вышла в полосу хронического бесплодия. Ни новых ярких романов, ни новых имен на устах у всех» (Владимир Лакшин).

Вместо так называемого «единого литературного процесса» возникает не просто «другая литература», как показалось в конце 80-х, а несколько литератур, и у каждой есть свои критики. Каждый лидер может выдвинуть, обосновав свой выбор, свою «группу» в качестве главной. Так, Александр Агеев (Конспект о кризисе. – Литературное обозрение, 1991, № 3) рассуждает о том, что только книги о ценностях «частного человека» (А. Битов, Б. Окуджава, В. Маканин, А. Курчаткин, Р. Киреев) «составляют, очевидно, некий мейнстрим, главное течение литературы», Вячеслав Курицын, отметив распадение процесса на «субкультуры», выдвигает постмодернизм как «единственно актуальное эстетическое состояние» (Огонек, 1991, № 8).

Единого смыслового пространства критики более не существует.

Если литературная критика – условно аристократическая – предлагает и обсуждает свои версии развития литературы, пытается выстроить систему оценок, если ее адресат – серьезный читатель, то литературная журналистика (гламурная критика нового века) представляет прежде всего интересы рынка. Если аристократы влияют (или думают, что влияют) на литературу, то литературные журналисты гордятся тем, что, как им кажется, влияют на объемы книжных продаж.

Кроме критики аристократической, критики газетной и критики гламурной проявляется еще одна разновидность критики: филологическая. Она возникает вместе с новыми периодическими изданиями, основанными на фундаменте строгой филологии, – «Новое литературное обозрение», издававшаяся некоторое время «Новая русская книга». «Критическая масса», появившаяся на месте исчезнувшей «Новой русской книги», тоже исчезла.

Но поляризация – и деление – критики происходят постоянно. Критики разделяются по отношению к определенным ценностям, главная из которых – сама литература, ее существование. Алла Латынина вслед за В. Лакшиным подвергла сомнению само ее развитие, назвав ситуацию «сумерками литературы». Задачей критиков, придерживающихся другого мнения, стала демонстрация наличия новых явлений в литературе – будь то постмодернизм, включая концептуализм, необарокко, соц-арт и другие направления (Вячеслав Курицын, Михаил Эпштейн; с комментариями выступили Михаил Айзенберг, Дмитрий А. Пригов, Сергей Гандлевский и др.), будь то традиционная по духу проза писателей новых поколений – прежде всего Петра Алешковского, Андрея Дмитриева, Марины Вишневецкой, Алексея Слаповского, Марка Харитонова, поддерживаемая Андреем Немзером и Александром Архангельским. Критики, выдвинувшие «новых реалистов» (Олег Павлов, Алексей Варламов и др.) – Павел Басинский, например – рисуют свою карту современной словесности не совпадающей с другими вариантами (например, сугубо «национальным» вариантом В. Бондаренко). Критики стремятся «зарегистрироваться» в роли архитекторов событий и проектов, становятся кураторами литературного дела.

Вторжение массовой литературы вывело на общелитературное поле еще одну разновидность – критика-дизайнера. Его жанры: апологетическая аннотация вместо рецензии, рекламный листок вместо аналитики.

Несмотря на эти обстоятельства, сегодня критики всех поколений действуют в литературном пространстве: шестидесятники и антишестидесятники-почвенники; семидесятники и восьмидесятники, девяностники и «нулевики»: в газетах и Интернете, еженедельниках и на радио, а также в упрямо продолжающих выходить, несмотря на опережающие поминки, толстых литературных журналах. Не хор, но и не разнобой, потому что площадки поделены; и только в «толстожурнальной» пересекаются критики всех поколений, от Ирины Роднянской до Валерии Пустовой, Евгении Вежлян, Василины Орловой («Новый мир»), от Валерия Шубинского и Владимира Поляковского, Дарьи Марковой, Ольги Бугославской до Лазаря Лазарева и Андрея Туркова («Знамя»).

Это опровергает тезис о том, что каждому поколению в критике соответствует свой формат – и семидесятник не имеет права на аккредитацию в интернет-критике, а критик условно молодой противопоказан толстому журналу. Для разъяснения ситуации следует обратиться хотя бы к молодой поэзии, имеющей шанс выйти на смотровую площадку там и тут. Да, критика утратила былую – неофициальную, что поважней официальной – влиятельность и пока не обрела новой. Так ведь и газеты, столь же влиятельной, как «New York Times», у нас тоже нет.

Но будет?

Лютые патриоты (Особенности националистического дискурса в современной литературной критике)

Что же делали все эти годы русские поэты? За ответом не требуется лезть в карман: страдали, пили, плакали и матерились.

С. М. Казначеев. Современные русские поэты (М., 2006)

1

В модной в узких кругах телепрограмме «Апокриф», посвященной модной теме «Мода на моду», слышу от ведущего: «Проханов? Модный писатель!». Дорогого это определение стоит именно в устах Виктора Ерофеева – постоянного посетителя модных медиаинтерьеров – да еще в присутствии модного навсегда Василия Павловича Аксенова, приглашенного гостя передачи. Модный нынче персонаж, намного более модный, чем Ерофеев и Аксенов, писатель Александр Проханов. В любых так или иначе связанных с политикой либо общественной жизнью ток-шоу именно он, Проханов, – представитель якобы оппозиционной стороны, не очень-то богатой яркими личностями. Так и вижу составляющего гостевой список Владимира Соловьева, уныло перебирающего – Жириновский, Лимонов, Митрофанов, Проханов… хватит пальцев на одной руке.

Важное условие – чтобы персонаж был с «сумасшедшинкой», чтобы – заводной, чтобы распалялся, кричал, бледнел-краснел, желательно брызгал слюной. Тогда и аудитория, глядишь, подзарядится, возникнет напряжение и азарт.

Итак, два полюса – резко либеральный и акцентированно антилиберальный. А между ними проваливается нечто вялое, «центристское», мямля, а не человек и не партия, одно мычание, хоть его автор будь трижды членом правящей партии.

А тем, кто воспринимает телеящик как развлечение, только того и надо – они никого не ассоциируют с какими-то партиями. Им – прикол нужен.

Ну а другим?

А другим стало как-то все равно. Аргументы исчерпаны – и сколько ни впадай в искусственную истерику Проханов, ничего нового не прибавится. За исключением одного, но очень существенного факта: расширяется аудитория.

Непременные участники теледиалогов? Диалогами это назвать трудно – скорее стравливание участников на потеху публике.

Для стравливания не всякий годится.

А тот, кто годится… Отбирая такового, организаторы «дискуссий» не смотрят на background, не интересуются реальным содержанием и происхождением идей. Им важна высекающаяся эмоция, градус схватки. А градус, конечно же, зашкаливает.

Раз, два, три – и персонаж, облаивающий собеседника, становится медиаперсоной, опознаваемым медиалицом. И теперь любой редактор любой передачи, листая свое досье, вытаскивает нашего месье на роль «оппонента», вызывающего у «противной стороны» – и, разумеется, у публики – острую эмоцию, если не эмоциональный приступ.

Так вот и стал артистичный, обладающий тем, что театральные люди называют «отрицательным обаянием», Александр Проханов «модным», сменив на ТВ Эдуарда Лимонова (более опасного, менее предсказуемого). Есть у Проханова и личный оживляж (пресловутые бабочки), есть и своя история (так называемые «горячие точки», в которых побывал наш герой, – телеведущим с их безразмерным цинизмом и в голову не придет, что это за точки и что за ними).

Я задержалась на Проханове потому, что его фигура с присущей ему, как он неоднократно подчеркивал, идеологией советско/имперско/православного, гремучего по смеси, взаимоотрицающего происхождения продвинулась далее других на поле националистического дискурса, допущенного в общество. Легализованного – в том числе посредством этой самой телекартинки. Пока он оставался в пределах своего «Завтра», он был фигурой маргинальной. После выхода на полосу «Известий», на радио «Эхо Москвы» с еженедельным «Особым мнением» и на телеэкран он – вместе со всем своим гремучим идеологическим содержанием – стал легализован. Путь из маргиналов в модную личность завершен, с чем я поздравляю не только Александра Андреевича, но и всех тех, кто поспособствовал успеху этого проекта.

2

Прохановский проект, человекотекст, от и до сотканный по определенному плану, отличается от других, остающихся маргинальными, но также рвущихся к признанию, к выходу в другие пределы. Важно ведь не только себя самих убедить в своих превосходных качествах – важно продвинуться. Проханов продвинул самого себя – и, как локомотив (выпускающий еще и одну идеологическую книгу за другой), тащит за собой две газеты – кроме «Завтра» еще и «День литературы», им же, Прохановым, благословленный в качестве литературного приложения. (Ежемесячного! Ничего себе периодичность газеты – хоть в книгу рекордов.) Все позволено, и хозяин-барин – газету распирает и зашкаливает от самодовольства, причем не только национального, как можно было ожидать, но единоличного: В. Бондаренко освоил прохановский агрессивный дискурс самопродвижения, газета превратилась в самопохвальный листок, где редактор помещает восторженные статьи о самом себе, полосы фотографий своих родственников, воспоминания о самом себе ит. д.

Все это было бы смешно, если бы… Если бы, за абсолютным отсутствием противодействия, эта Я-система не распространялась на суверенные территории. А то ведь какой принцип (вполне беспринципный): подскочить, сфотографировать, разместить в газетке – вот я и Немзер, а вот я и икс, игрек, зет… А вот я в Венеции, черт подери! В Оксфорде! При прокламируемом отрицании Запада, западных и либеральных влияний – скорее туда, туда, в Париж, во Франкфурт.

Таким путем – попытки преодоления собственной маргинальности – пытались пойти объединенные в «Группу 17» (под громким самоназванием) «Русские писатели: реалисты начала XXI века». Написали «Манифест», более всего похожий на рекламный листок: «Только мы можем ярко…! Только из наших произведений весь мир может… Только наши произведения донесут…!» Написали листовку: «А для очищения родной земли от скверны, мерзости запустения, мертвецкого смрада нужна революция… Сарынь на кичку!». И рванули туда, куда их не звали, – в Париж, на книжный салон (Россия в тот год была почетным гостем). Звали – тех, кого переводили во Франции, именно по этому принципу и составлялась литературная делегация; но конспирологическое сознание «русских писателей-реалистов» обнаружило в планах устроителей и организаторов очередной заговор и, предварительно обратившись с разгневанными письмами к президенту Франции Шираку и главе администрации президента российского Д. А. Медведеву, «пробили» свое присутствие – правда, за свой счет. Зачем – в Париж, если русский националистический дискурс направлен на исключительно «национальные ценности»? Вопрос остался без ответа – но на самом деле понятно зачем. Вот ведь у Л. Котюкова, как указано в книжке Валерия Куклина «Русская трагедия глазами русских писателей», выпущенной издательством «Голос-Пресс» советом под председательством того же Л. Котюкова, 32 премии, из них (оговорено специально) 8 – международных. (Сам академик неизвестно каких наук Котюков предваряет книгу напутствием читателю: «Книга откровенная, беспощадная, в лучших традициях по-настоящему русской литературной критики, завещанной нам В. Белинским».)

Они хотят «в Париж» для того, чтобы получить легитимизацию. Что, без признания на Западе их не существует – «русских» писателей? Вот этот-то параноидальный парадокс и является одной из особенностей русского националистического дискурса. В подкладке этого чувства – особое отношение к тем, кто уже (и давно) имеет прочный успех на Западе. Например, к В. Аксенову. Надо сказать, что привычной особенностью националистического дискурса в литературоведении является незнание, неточность, безграмотность при обсуждении предмета. Живущий в Берлине новый неистовый Виссарион, спаситель России «от поругания В. Аксеновым, Б. Хазановым, В. Сорокиным и присно с ними постмодернистами и прочими ненавистниками нашей Родины», В. Куклин должен был хотя бы знать родословную врагов России. Он путается и назначает матерью В. Аксенова Л., а не Евгению Гинзбург. Врет он и по поводу тиражей Аксенова, опередивших тиражи Ленина, врет о признании его Хрущевым, врет о гонорарах. М. Булгакова клеймит «наркоманом», рассуждает о «гаст-профессорах», разъезжающих на «гранды». Клеймит Солженицына.

Но поскольку поодиночке у «академиков» и «кандидатов» не получается, то они сбиваются в группы, не хочу прибегать к другим словам. Или – их сбивают? Книгу С. М. Казначеева «Современные русские поэты» открывает предисловие «Русское созвездие», где автор утверждает себя в роли «первооткрывателя» «созвездия», не вопросом о качестве задаваясь, а спрашивая риторически: «Окажется ли публика на высоте той поэтической планки, которую поставили для себя стихотворцы?». Критик комментирует стихи поэтов «созвездия» так, что не оставляет публике другого ответа, кроме отрицательного. Приведу только один – из множества – пример: «Ванька-мокрый на окне / Со столетником… ( психологический параллелизм вычерчивается с филигранностью геометрической фигуры. – С. К. ) / Знать пора мне почивать / За штакетником».

«Вот она, Голгофа поэтической судьбы!», организованная комментарием. Кроме К. Коледина, в «созвездие» помещены В. Артемов, В. Верстаков, Ю. Кабанков, О. Кочетков, М. Попов… Главным в отборе автора книги является не то, что они – «поэты», не то – что «современные», главное – что «русские»: это слово на обложке набрано самым крупным шрифтом. Русский, разумеется, в данном дискурсе определяется не по языку, а по крови. Сошлюсь и на пылкого В. Куклина: «И понял: великий русский бард полуеврейского происхождения не любит русско-американского писателя происхождения еврейского» (ну если уж пойти путем В. Куклина и подсчитывать доли, то неправда ваша – полуеврейского тож); «издательство для тех, кто является посетителем российских синагог» («Василий Аксенов – как зеркало первой криминальной русской контрреволюции», пунктуация авторская).

Серьезная читательская аудитория – совсем скромная по масштабам (социологи подсчитали, что только около 1 % читателей покупают книги стихов), но знающая и ценящая поэзию, выбрала совсем других поэтов – в этом С. М. Казначеев (и единственно в этом) совершенно прав. В сборнике статей, выпущенном в качестве «учебного пособия для студентов-филологов и содержательного исследования для всех ценителей стихотворного слова» (цитирую аннотацию), есть именной указатель, из которого следует, что в книге отсутствует даже упоминание о таких действующих лицах поэзии, как Сергей Гандлевский и Тимур Кибиров, Геннадий Русаков и Светлана Кекова, Александр Кушнер и Олеся Николаева, Ольга Седакова и Инна Лиснянская, Елена Фанайлова и Вера Павлова, Лев Лосев и Виктор Соснора, Юрий Кублановский и Бахыт Кенжеев.

В качестве методологического аспекта своего литературоведческого труда С. М. Казначеев выделяет обильное цитирование. И здесь, конечно, он прав: читая цитированные стихи, понимаешь, почему они «утонули», почему их «не знают», несмотря на весь пыл и азарт литпропагандиста. Да просто потому, что стихи – за исключением Ю. Кузнецова и Н. Тряпкина – слабые, совсем убогие: ничего, кроме надувания патриотическим пафосом: «А с экранов орущее блядство Всероссийского лауреатства!.. На Руси от сего Холокоста (? – Н. И. ) патриоты обычные просто превратились <…> в лютые патриоты» (О. Кочетков, «Метаморфоза»). Брюки превращаются… превращаются в шорты, как сказано в известном кинофильме.

3

Националистический постсоветский дискурс ностальгирует по советскому и отчасти реанимирует сталинский культурный дискурс. Национализм белый еще внутри Советской России соединяется с национализмом красным (изводом национализма советского как русского ). Постепенно, шаг за шагом, вокруг газеты «Завтра» и ее литературного приложения «День литературы» объединяются националисты разных оттенков, представляющие разные националистические группы различных слоев общества. Литературная критика здесь играет роль изолятора и скрепляющего идеологического обруча, интерпретирующего культурные традиционные ценности как исключительно внутринациональные, а модернизацию и новаторство, постмодернистскую игру с традициями относя к опасному и даже смертельному для культуры разрушительному началу.

В националистическом дискурсе современной критики сосуществуют два направления. Первое – это «очистительное», строго разграничительное, положительно отличающее «свое» и разоблачающее всякое «чужое»: примером данного дискурса являются тексты Вл. Бушина, Ст. Куняева (и многие иные в ведомом им журнале «Наш современник»). Другое направление – это направление, адаптирующее «чужих» к своим ценностям, игнорирующее особенности автора (или текста) и конъюнктурно использующее в своих целях того или иного «культурного героя» (предварительно «выпотрошив» его). По такой методе работает Владимир Бондаренко. В статьях, после газетных публикаций складываемых в книги, он освобождает того или иного автора от авторской объемности, ему (как идеологу) не нужного груза и препарирует оставшееся в своих целях и в своем контексте. Подобной операции у Бондаренко подвергаются поэты еврейского происхождения и/или либеральных убеждений – от Иосифа Бродского до Ольги Седаковой. Но конъюнктурная широта, что разрешает себе главный редактор в газете «День литературы», недоступна для остальных авторов. Что можно Йове, нельзя корове, как шутят филологи-классики.

Другая литературная критика националистического дискурса, представленная в той же газете, разводит либералов (отрицательные примеры) и патриотов (примеры исключительно позитивные). В рубрике «Жизнь журналов» «Знамя» всегда будет представлено в черных тонах, публикации порицаются, а порицание приправлено натужной псевдоиронией; «Новый мир», за исключением идейно «близкого» газете Сергея Есина, – также («примитивное голословное нытье на примитивные же темы. Талант живописца – и пропадает зря» – о рассказе Дм. Новикова); однако если речь заходит об авторах журнала «Москва», то в дело идут эпитеты немыслимые, зашкаливающие: «Сергею Цветкову <…> еще выше, глубже, мощнее дано проявить это нерасторжимое»; «Стихи Цветкова парадоксальны, первозданно чисты и поражают силой открытости»; «Изящно и светло-печально вылеплен…». Когда же автор доходит до публикаций «Нашего современника», он (а) просто теряет (от восторга) способность выражать свою мысль словами: «„Явление театра“ Николая Пенькова („Наш современник“, № 10–11) станет, пожалуй, для многих явлением и самого Николая Пенькова».

Особенно наглядно победа комплимента над соображением проявляется в жанре литературного портрета.

Дискурс националистический – это лексика и синтаксис восторженно-образной речи, подменяющей собою хоть какую-нибудь, слабую попытку анализа. Положительные моменты: 1) русское, непременно из глубинки, происхождение «портретируемого»; 2) партийная принадлежность и партийное образование, 3) религиозность; 4) народность; 5) прямая ненависть к «другим».

Так, Леонид Ханбеков пишет «о судьбе и поэзии Юрия Ключникова. К 75-летию», следуя вышеуказанным пунктам: 1) «сибиряк», разговор о котором начинается издали, с велеречивого зачина («Сколько ни живи на свете, все будешь открывать неведомое тебе ранее – яркое, солнечное, или горькое, трагичное; пропитанное озоном жизнелюбия…»; 2) «Учился в Москве, в Высшей партийной школе»; 3) получил обвинение в «религиозном идеализме»; 4) «…отчетливее других слышит он едва сдерживаемый вековой привычкой к долготерпению гул народного гнева»; 5) «Евтушенко Жэ, при всех режимах // Вертевшийся, как вошь на гребешке».

По той же схеме изготовлен и критический портрет курского поэта Ю. Асмолова бывшим главным редактором журнала «Наш современник» Сергеем Викуловым. Внутри текста помещена крупная фотография-портрет – но не портретируемого, как следовало ожидать, а автора статьи: в националистическом дискурсе, как в патриархальном обществе, особое значение и смысл имеет иерархия, по которой Викулов важнее и главнее своего «героя». Посему и заслужил фотографию.

Националистический дискурс игнорирует сущность поэзии, равнодушен к поэтике, подменяемой чистой идеологией: «После разгрома Советского Союза Россия стала „суверенной“, „независимой“». Обыватели утешились. Но не улеглась тревога за судьбу Отечества в душе поэта: «„Я вижу: новые тевтоны / на Русь мою идут в поход. / Разбиты первые заслоны / И наступает наш черед“. <…> Ю. Асмолов – не просто талантливый поэт. Он – поэт-гражданин!». Обязательна в литературно-критическом (идеологическом) националистическом дискурсе и антизападная составляющая: «Но жить с оглядкою на Сэма?! / Ужель нас эта ждет судьба?».

Процитировав «патриотические» стихи, критик говорит от лица народа, узурпирует его мнение («критик»-народ): «Народ страшится такой судьбы <…>». Главное, что подчеркивает «критик» в «поэте-патриоте», – это «положительное качество народности: „Грубо, конечно. По-мужицки. <…> Я радуюсь появлению в русской поэзии еще одного талантливого поэта, главным содержанием поэзии которого является народная жизнь, а главным чувством – любовь к народу…“». Провинциальное агрессивно подчеркивается как единственно подлинное: «свои», русские противопоставляются «чужим», но «врагам», «русофобам»: «О провинциальной России враги ее, русофобы, говорят: лапотная Россия. Патриоты: глубинная Россия. Я бы добавил: коренная, подлинная Россия – главная кладовая русского языка, высокая башня русского национального характера, еще не облетевший сад русской национальной культуры».

В аналогичном дискурсе выполнен и восторженный портрет одиозного прозаика Ивана Шевцова в журнале «Молодая гвардия». Националистический дискурс реанимирует ресурс советского литературного новояза: «ветеран… из славной плеяды», «запас жизненных впечатлений», «из породы неистощимых», «подлинные патриоты – истинные творцы». Советский дискурс скрещивается с националистическим, рождая фразеологических мутантов: «Крепко угнездились агенты влияния либерально-западнического толка», «трезво мыслящие партийные чиновники», «свора прикормленных щелкоперов-борзописцев», «в смутное „демократическое“ десятилетие он не складывает оружия», «агенты влияния, засевшие в верхних эшелонах власти, показали свои зубы, обнажили длинные когти». Литературно-критическая территория используется в целях идеологической агитации и пропаганды: «кремлевские власти совершили акт беспрецедентного национального предательства».

В националистическом дискурсе оппозиция определяет структуру высказывания, высокопарные образы и сравнения подменяют анализ поэтики, а комментированный пересказ идеологического содержания предваряет пропагандистский вывод.

Россия («Русь») представлена в националистическом дискурсе как территория сакральная, на которую покушаются «враги» (иноязычные, иноземные, «Сэмы», евроатлантисты и прочие «чужие»); русский народ – как святой и богоносец; русская культура и литература – как «культура совести, ее вершины неразрывно связаны с благодатью, с Божественными энергиями воздействия на мир» (М. Любомудров), в ней главное – «спасение души» (О. Б. Сокурова); русский писатель (особенно поэт ) как священный пророк, часто – погубленный «врагами» (отсюда – поразительная живучесть мифа об убийстве русского поэта Сергея Есенина и равнодушие к смерти других поэтов, «чужих» по крови, как Осип Мандельштам, или по убеждениям и привязанностям – Владимир Маяковский, Марина Цветаева). «Национальные» беды и «коварная национальная политика» идут от международного заговора против России. В этом дискурсе с «врагами» надо бороться «штыком», на уничтожение; диалог (полемика) невозможны. «Глобализм» выступает как эвфемизм «американизма», который, в свою очередь, является эвфемизмом «еврейского духа». «Многие особенности т. н. „американской культуры“ являют собой как бы опредмеченное еврейское сознание» (М. Любомудров). То есть как авторы ни стараются пользоваться словами-заменителями или метафорическими фразеологизмами, дискурс обнажает явный антисемитизм: «Причем создателям подобных художественных произведений не обязательно быть ортодоксальными иудаистами, регулярно посещающими синагогу» (М. Любомудров), – достаточно происхождения.

Постоянно воспроизводится миф о всемирном еврейском заговоре и владычестве.

На самом деле этот дискурс во многом, если не во всем, соответствует советскому: стоит лишь заменить эпитет «русский» на «советский», православие – на советскую идеологию, марксистско-ленинское – на священное наследие, узко-национальное – на социалистическое, так в результате совпадут и «враги», и «предатели» отечества и отечественной культуры (США, Израиль, НАТО; после «советского времени» к этому набору прибавились еще и глобализм, Европейский Союз, ОБСЕ; в начале XXI века – страны Балтии, теперь еще Польша, Украина и Грузия).

«Исторической» идеологии газеты «Завтра» («Русское историческое время переломано, как хребет. <…> Все огромное туловище государства зыбко колеблется, валится на бок, не в силах воздвигнуть могучую стать. Хрупкий кристаллик новой русской государственности взращивается среди кромешной схватки эпох» – А. Проханов) соответствует новоимперский националистический дискурс. Главным «героем» новоимперской истории А. Проханов назначает Сталина, который, «укрощая огненный большевизм, ввел „белую“ имперскость в „красный“ контекст, поместил „допетровских“ Александра Невского и Дмитрия Донского рядом с офицерами в золотых погонах». Сталин Прохановым поставлен в следующий пантеон: Сталин – Франко («подарил стране долгожданное единство») – Дэн Сяопин. Путин, по Проханову, действует в верном направлении («выхватил из всепожирающего пожара „демократии“ слова и музыку советского гимна, Красное знамя Победы и ввел их в число государственных символов»). Но, собственно говоря, историческая концепция Проханова симметрична путинскому завету «все это наша история». Вот что пишет Проханов в передовой статье «газеты Государства Российского»: «„Метаистория“ – материнское лоно, откуда чередой исходили Киевская Русь, Московское царство, Петербургская империя, красное государство Советов. Чрево, где теперь созревает дивный эмбрион „Пятой Империи“». «Кто более матери-истории ценен?» Несомненно, все периоды, ибо все они – ее дети. Мы, живущие на переломе эпох, не оказываем предпочтения ни одной из уже исчезнувших, но испытываем к истории России сыновнее чувство, «священное благоговение».

Дискурсы государственной идеологии и идеологии государственничества (Проханов) во многом совпадают. Высокий рейтинг Путина связан и с популярностью реваншистской идеологии. Председатель Комиссии Общественной палаты по вопросам толерантности и свободы совести, директор Института этнологии и антропологии РАН Валерий Тишков заявил, что около 53 % граждан РФ поддерживают сегодня лозунг «Россия для русских». Приводя эти данные, газета «Завтра» возмущается приговором, вынесенным устроившему резню в московской синагоге А. Копцеву – как приговору, способствующему «дестабилизации социально-политической обстановки в Москве». Идеология национальной «ущемленности» приводит к возрождению пафоса великодержавности – по мнению государственников, к «стабильности».

Получается, что лозунг «Россия для русских» есть естественное продолжение лозунга «Все это наша история», находится с ним в одном дискурсе.

«Метаисторию» по Проханову иллюстрирует на первой полосе газеты «Завтра» лубочный рисунок работы постоянного художника Геннадия Живоглотова: поочередное шествие «империй» с узнаваемыми хоругвями, благословляемое Сергием Радонежским, Дмитрием Донским, Петром I с саблей на коне, «купанием красного коня» Петрова-Водкина, советскими знаменами со сталинским профилем, а в «небе» над всей этой иллюстрированной схемой метаистории парят не только вострубивший Ангел из Апокалипсиса и Богоматерь, но и космический спутник, а во главе парящих – Пегас с восседающим на нем ангелом. Из любопытного: в эту «метаисторию» не помещают (не берут) Александра Исаевича Солженицына, ибо его антибольшевистская идеология (ярый антикоммунизм) не соответствует данному дискурсу; да и «простить» ему иронические выпады наши советско/имперские, бело/красно/коричневые не могут, и тут не помогли даже «Двести лет вместе». После телеэкранизации романа Солженицына «В круге первом» газета «Завтра» выступила с разгромной статьей Вл. Бушина. Националистический дискурс изобличает утрированная метафоричность и навязчивая аллегоричность: «коршун», а также «Мафусаил Нобелевской премии» и «бронированный Громоздила» – это сам Солженицын; «американская помещица», «Салтычиха», «мадам Черножабова» – его жена; «несчастный клоп демократии» – уполномоченный по правам человека при Президенте РФ Владимир Лукин; если упоминаются Горбачев с Ельциным, то и «вся их вшивая свора» (все это опубликовано на газетной полосе под общей шапкой «На русском направлении»). Националистическая критика не вписывает Солженицына в положительный контекст, не включает его в свой особый список писателей – героев русского народа, в котором (по Ст. Куняеву, например) безусловно присутствуют В. Распутин, Ю. Бондарев, В. Белов, М. Алексеев, П. Проскурин.

Так же, как и Солженицын, на которого (до его возвращения на родину) русскими националистами возлагались большие надежды, из этого списка «с горечью» был исключен и «ренегат» В. Астафьев. Ст. Куняев посвящает его «ренегатству» целую главу; дискурс тот же самый – метафоричность, риторика, оскорбления: «в своем маразме даже забыл», «с каким-то старческим слабоумием», «за что Вы так не любите русский народ?», «неудавшийся нобелевский лауреат», «ярость настолько поразила разум», «с каким-то сладострастием пинал побежденных <…>. Его именем, как тараном, как в свое время именем Солженицына, демократическая пресса разрушала устои прежней жизни». Отступник Астафьев обвиняется во всех грехах – стяжательстве, продажности, нескромности (издал 15-томное собрание сочинений), политической конъюнктурности.

Эксплуатация слов «русский», «Россия», «Русь» объединяет и характеризует националистический дискурс в критике. Любопытно, что слова эти употребляются совершенно без надобности – ведь и без эпитета ясно, что Распутин – писатель никак не французский. И тем не менее это настойчивое словоупотребление маркирует своих, отделяет и группирует, а то и проверяет, служит своего рода паролем. Мне казалось, что это словоупотребление исключено, если речь зайдет о писателях так называемого «западнического» направления или по крайней мере – не принадлежащих к «патриотическому лагерю». Но сегодня в целях расширения своей идеологической территории данное словоупотребление в националистическом дискурсе распространяется на иные литературные явления – например, на Ольгу Седакову, отличающуюся экуменической религиозностью, – все это в принципе неприемлемо для «чистого» национализма с его специфическим православием, если и позволяющим отход, то исключительно в сторону язычества. В статье «Остров озарений Ольги Седаковой» («Дружба народов») В. Бондаренко (странен сам факт приглашения критика-националиста на страницы издания, исповедующего толерантность, межнациональную гармонию культур) настаивает на эпитете «русская», «русский» и т. п. более тридцати раз.

Националистический дискурс обязательно включает в себя конспирологический элемент – то есть идею о заговоре международных, глобалистских и т. п., но прежде всего еврейских сил против русской культуры, русского народа, государства и проч. Идея заговора международных и отечественных «русофобов» против России объединяет всех без исключения историков и критиков-националистов – от И. Шафаревича и В. Кожинова, Ст. Куняева и М. Лобанова до А. Казинцева и В. Бондаренко. (Особенно важную роль конспирологический элемент играет в историческом националистическом дискурсе.)

Провинциализм происхождения (а если он поддержан пребыванием, еще лучше) – тоже очень важная особенность позитивной националистической шкалы оценок: от «умеренного патриотизма» (Ст. Куняев о главном редакторе издательства «Современник» Леониде Фролове) до «национального самосознания» (термин «эзопов», условный, как об этом пишет употребляющий его Ст. Куняев). Этот провинциализм как источник «любви к малой родине», «России», «советской государственности» и т. д. объединяет и «тихих» лириков, и писателей-деревенщиков. Антирусская направленность письма характеризует, по Куняеву, столичных писателей – евреев и «полукровок»; но в случае их отказа от условного (или реального) столичного менталитета, отказа от «Запада» им снисходительно прощаются их прежние заблуждения. Главное, чтобы провинциализм был – почти в молитвенных формах – ритуально предпочтен «столичности». (При этом можно в реальности быть обитателем Москвы, Петербурга, а то и Парижа или Нью-Йорка.) Если же поэт с правильным провинциальным происхождением (например, Олег Чухонцев – он из Павлова Посада, что под Москвой), с любовью, смешанной с горечью, сберегает в слове свою «малую родину», но нарушает националистический дискурс (в случае Чухонцева – оправданием «предателя» Курбского) – то он изгоняется из числа «национальных» русских поэтов.

Но главную разделительную черту, по Ст. Куняеву, проводит отношение к государственности – будь то российской или советской, все едино (СССР – продолжатель дела Российской империи). «Русифицировать партию», «сохранить советскую государственность» – вот реванш истинно русских по крови и по убеждению писателей. (Писатель вообще может стать истинно русским только при условии сочетания этих двух непременных качеств.) Проверка на государственность как инстинкт определяет и отделяет «наших» от «чужих»: «Но мы инстинктом русских людей, чьи предки целое тысячелетие строили государство, понимали, что оно <…> есть высшая ценность <…>. А почему мы не могли закрывать глаза на то, что у всех поэтов еврейского происхождения, даже тех, кого не без основания можно считать русскими поэтами, явственна любовь к русской культуре и к русской природе, и даже к православию, но одновременно неизбывно неприятие русской государственности <…> вопрос о государственности нашей и есть самый главный водораздел, определяющий степень „русскости“ того или иного поэта». Таким образом из «русских поэтов» отчисляются «все поэты еврейского происхождения» – Д. Самойлов, Н. Коржавин, И. Бродский, О. Мандельштам.

Следом за государственностью – оправдание тоталитаризма («сталинская солдатско-принудительная система была исторически неизбежна для спасения страны»). «Постоянный „тоталитаризм“ (как военная мобилизация всех сил. – Н. И .) есть естественное состояние русской жизни и русской истории». В «государственническом» и «тоталитарном» контексте жанр доноса властям на других поэтов (участников неподцензурного альманаха «Метрополь», например) естественно рассматривается его автором как благое, героическое деяние, предпринятое в целях спасения русской культуры и приводится как акт вольнолюбия и свободы творчества: публикация предварена заявлением о том, что: «Никаких забот о личной карьере в голове у меня не было. Зачем она мне? (В этот период Ст. Куняев был секретарем Московского отделения СП РСФСР и более чем „отрабатывал“ свою должность. – Н. И .) Я любил свободу и жизнь вольного художника». Лицемерие – это не качество личности автора, а метод литературной работы, «полемики», – так же как и провокация под видом дискуссии «Классика и мы», выступая на которой, литературовед и критик Юрий Селезнев сделал эмоциональное заявление об идущей уже идеологической мировой войне. А намеренное позиционирование «русских» писателей против «евреев» преподносится как «русско-еврейское Бородино».

Там, где торжествует государственническая тоталитарная идеология, оправдана и даже приветствуется цензура, – что тоже входит в систему воззрений, в обязательный набор националистической критики и литературоведения.

Русский язык в националистическом дискурсе противопоставляется всем другим как исключительный (так же как православие – с исключительным схождением божественного огня на Пасху – другим христианским вероисповеданиям); в связи с этим завершу свои заметки весьма слабым поэтически, но идеологически показательным стихотворением некоей Маргариты Сосницкой, заканчивающим ее заметки «На фоне русского» и противопоставляющим «богатство» языка русского «неэквивалентности» и «неадекватности» других европейских языков: «Бог говорит по-русски. / По-иностранному черт. / Козни, подвохи его и ловушки / Только он сам разберет. / Цели своей никогда не покажет, /… / Пошелестит перед носом бумажкой, / Шкуру глумливо сдерет». Одна из главных заповедей националистической критики – горделивый изоляционизм, намеренное отчуждение от влияния всего иностранного как «сатанинского». Но если с ними – «черт», то с нами Бог – этим кратким выражением много сказано и об интеллектуальном состоянии, и о параллелях отечественного национализма с немецким фашистского извода. Что подтверждается многостраничной статьей М. Любомудрова, где «общеизвестному преобладанию евреев» в сфере искусства приклеивается «весьма точное терминологическое обозначение: дегенеративное искусство».

Националистический литературно-критический дискурс не только широк по своему спектру, от «ультра» (фашистского) до «мягкого» (умеренно-патриотического) варианта, но эти варианты взаимозаменяемы: многое, если не все, зависит от места высказывания (и от литературного окружения на данный момент). Спектр – от откровенно черносотенной «Молодой гвардии» до газеты русских писателей «День литературы», в которой не брезгуют печататься критик Лев Аннинский и букеровский лауреат Олег Павлов. На самом деле и там пафос хоть и размыт (разнообразными пятнами и вкраплениями, вплоть до воспроизведений стихов О. Мандельштама, А. Ахматовой, И. Бродского, Б. Пастернака, Н. Гумилева), но все тот же, ксенофобский, отделяющий «газету русских» от прочих «нерусских».

4

Как же случилось, что ксенофобия и национализм обрели светский лоск? Перешли из маргинального положения в мейнстрим, потеснив и вытеснив прекраснодушную толерантность? Только ли из-за равнодушия и попустительства либералов, занятых в последние годы чем угодно, только не повседневной и трудной работой модернизации общественного сознания?

Дело не только в равнодушном развороте – спиной к «любым патриотам» – на 180°. (Либералы-то спиной, а СМИ поворотились лицом – надоели, мол, вы со своей риторикой, нам остренького подавай.) Дело еще и в том, что литературный националистический дискурс, во многом сегодня совпадающий с новоимперским политическим дискурсом современной российской власти, не только развивает патриотическую риторику, но и пытается экспроприировать саму культуру. Не только присваивает себе знаки и символы, но и кладет лапу на «тексты». Много и хорошо в отличие от либералов работает, в том числе и в провинции, в том числе и расчесывая ее, провинции, провинциализм, уверяя, что отсталость и есть достижение.

«Лютые патриоты» сидели, забаррикадировавшись на своем Комсомольском проспекте, и ни на что хорошее уже не рассчитывали. «Страдали, пили, плакали и матерились», как сказано афористичным С. М. Казначеевым. Но, протрезвев, взялись с мутными с похмелья глазами за ум и расширяли свою «территорию» поелику могли. Право слово, ими нельзя не восхититься. Что до либералов… Тоже ведь каждую дрянь, выходящую из-под «либерального» пера, превозносили (и превозносят) до небес. Если свой Пупкин – он мастер псих, прозы и наст, поэт; если Пупкин чужой, антилиберальный, то полное г. Все как у «лютых патриотов», только наоборот: где у одних лево, у других – право.

И если Архангельский, Познер и Ерофеев теперь зовут Проханова на передачу, то я их понимаю.

Нет, это не «лютые патриоты» победили, – это проиграли «лютые либералы». Никогда бы этого не случилось, если бы на стороне последних были широта, самокритичность и самоирония.

Но чего нет, того нет…

По ту сторону вымысла

Отношение к тексту – как к fiction или как к non-fiction – решается не жанровым чутьем, а миросозерцанием. Атеисты воспринимают Библию как сказку, фикцию, fiction, верующие – как Священное Писание, non-fiction, отсюда проистекает и все дальнейшее расхождение между ними.

Когда термина non-fiction еще и в природе не существовало, а Лидия Яковлевна Гинзбург выявила перспективность «промежуточных» жанров, «Литературный энциклопедический словарь» 1987 года издания определял «особый род литературы», который «рождается на стыках художественной, документально-публицистической и научно-популярной литератур», как «научно-художественную литературу». (В те отдаленные от нас почти двадцатилетием времена приоритеты отдавались научности. И фантастика у нас была преимущественно научная.) Еще одно «явление сравнительно новое и развивающееся; границы ее жанров – предмет литературоведческих дискуссий» представлялось Словарем как документальная литература: «сводя к минимуму творческий вымысел, документальная литература своеобразно использует художественный синтез». Отбор фактов. Расширение информативности. Достоверность. Всестороннее исследование документов…

Ближе к моему пониманию, но не очень близко – открытие Л. Я. Гинзбург еще 1927 года. «Фактические отклонения… вовсе не отменяют ни установку на подлинность как структурный принцип произведения, ни вытекающие из него особые познавательные и эмоциональные возможности. Этот принцип делает литературу документальной; литературой же как явлением искусства ее делает эстетическая организация». Или в трех словах: «Художественное исследование невымышленного».

В чем мой спор с Л. Я. Гинзбург?

Она полагала, что все «промежуточные» жанры возводят к вершине – роману.

Я же считаю, что эти жанры – художественно – могут составить (и подчас составляют) ему конкуренцию.

Non-fiction – модная линия.

Есть рубрика в «Русском журнале».

Есть книжные серии, так и обозначенные – например, non-fiction в издательстве «ОГИ».

Есть целая книжная ярмарка, она же выставка, она же праздник, ежегодно проходящая в ЦДХ в самое сумрачное время года. «Да скроется тьма». Продают, покупают, читают. Атмосфера на «ярмарке для своих» симпатичная, не пафосно-гремящая. Не толчея, как на ММКВЯ в начале сентября. Уютно-библиотечная. С дискуссиями, семинарами, встречами, а не парадными презентациями и духовым оркестром. Участники, они же покупатели, ищут смысла. Думают – о задаче, порою и о сверхзадаче.

Купить хочется все, что не успел приобрести в течение года.

Уважающая себя газета тоже не обходится либо без колонки под этой рубрикой («Коммерсантъ»), либо даже без целой полосы («Ех Libris НГ», «Книжное обозрение»). Не позже, а раньше других (и – раньше всех «толстых» журналов) открыло эту рубрику и «Знамя», и уже много чего под этой рубрикой напечатало. В «Новом мире» есть страницы, отданные «Опытам», в «Октябре» – «Нечаянные страницы», которые чаще всего подразумевают прозу non-fiction. Если же просмотреть содержание всех литературных журналов насквозь, вне рубрик, то становится очевидным нарастание присутствия non-fiction по всем разделам сразу.

Потому что – а разве не non-fiction печатается по разделу «проза» с живыми (или ушедшими из жизни, но в памяти живущими), реальными персонажами? Разве не non-fiction – «букеровский» победитель в случае Андрея Сергеева и Рубена Давида Гальего, «букеровский» финалист Евдокия Чистякова?

А куда прикажете отнести «белкинского» лауреата, славного петербуржца Валерия Попова с его «Третьим дыханием» и прочими почти документально заверенными (печать можно шлепнуть в дэзе или в дачной конторе) опусами? Ну конечно, с гротескно смещенными персонажами, но все же – вполне живыми, конкретными, а то и просто узнаваемыми личностями.

Далее по алфавиту следует Попов Е., бывший житель города К. на реке Е. Записать его – по тому ведомству или по ентому? Или все-таки – в non-fiction? Ибо и персонажи, и ситуации фактически подтверждены самой жизнью Попова Е. и ее обстоятельствами.

Заметнейшая тенденция и традиция – non-fiction в прозе поэтов («Охранная грамота» и «Люди и положения» Бориса Пастернака, проза Марины Цветаевой целиком, «Шум времени», «Четвертая проза» и «Путешествие в Армению» Осипа Мандельштама) – не прекращается и в наши дни. (Если поэт обращается к прозе, то non-fiction ему удается подчас гораздо лучше, чем fiction. ) «Да, там, где обливаются горячим маслом мясистые рычаги паровозов, – там дышит она, голубушка проза, – вся пущенная в длину – обмеривающая, бесстыдная, наматывающая на свой живоглотский аршин все шестьсот девять николаевских верст, с графинчиками запотевшей водки» («Египетская марка»). Вспомним прозо-опусы Ольги Седаковой, особенно «Путешествие в Тарту»; ярко-гротескны страницы доподлинных описаний в прозе Елены Шварц. Безусловно к non-fiction отнесем и «Отдельного» Инны Лиснянской (повествование об Арсении Тарковском, но не только о нем), и ее монороман, как И. Л. обозначила жанр «Хвастуньи» в подзаголовке.

А сами стихи? К редким, редчайшим удачам в жанре поэмы (вот она-то точно «почти умерла») отношу именно поэмы -non-fiction: например, «Однофамилец» Олега Чухонцева, его же descriptio (в буквальном переводе с латыни – описание) «Закрытие сезона». Недавно нужно было мне что-то уточнить в сознании по поводу шестидесятых и их персонажей – взяла с полки не только знаменитый трехтомник «Теории литературы» с Ко-жиновым, Палиевским и Гачевым (а то с легкой руки Ст. Рассадина – вот, кстати, еще один non-fictionist – к шестидесятникам относят преимущественно группу «Юности»), но и томик с чухонцевским «Однофамильцем», —

Была компания пьяна,

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга рассказывает об одной из героических страниц сражения за Воронеж в годы Великой Отечественной ...
Книга рассказывает о православных церквях и часовнях, сооруженных в Воронеже в память о светских соб...
Кремлевская диета – один из многочисленных способов избавления от лишнего веса и проблем, связанных ...
Вниманию читателя предлагается сборник анекдотов. Тонкий юмор, блестящее остроумие, забавные парадок...
Из книги «Исцеление молитвой» читатель, ищущий причины нездоровья и других негативных явлений в жизн...
Вниманию читателя предлагается сборник анекдотов. Тонкий юмор, блестящее остроумие, забавные парадок...