Левый автобус и другие веселые рассказы Гончарова Марианна
– О, соле ми-и-и-ио! – голосом Соткилавы пылко заливается мой мобильный телефон.
Когда поет Соткилава, ой, когда поет Соткилава… О-о-о-о… Ах, знаете, когда поет великий Соткилава… Ну вот, опять отвлеклась. Когда поет Соткилава, значит, мне звонят абоненты, отмеченные в моем телефонном справочнике как VIP.
Звонит Володарский, приехал из Киева с семьей в Черновцы.
– Ы-ы! – здороваюсь я, корчась от боли в языке под неустанную виртуозную брань Ивана, который бегает кругами, преследуя выплюнутую пчелу, которая почему-то передумала помирать…
– Это я, Володарский! – радостно кричит Володарский. – Мы приехали! Мы уже в Черновцах. Ты где?
– Ы-ы-ы… – тыкаю я параллельно Ивану на его прилавок с медом, где расположилась наша с ним пчела… Она гневно жужжит и, судя по ее энергичному поведению, собирает пчелиное ополчение. Наверное, она у них в улье полевой командир, эта пчела. Знаете, как это сейчас модно, чтобы везде и у всех были полевые командиры…
– Пьяная… В стельку пьяная… – кому-то в сторону негромко сообщил Володарский.
– Ктэ?! Я-а-а п’эная?! – возмутилась я.
– А кто, я?! – спросил Володарский. – Я, между прочим, тут с женой. Тоже Володарской. И Володарской-дочкой. Приличные девочки. С тобой хотел их познакомить, а ты пьяная…
– Я нэ пыу-у-у!!! – снова возмутилась я.
– Да-а, не пьешь… – завистливо и склочно протянул Володарский. – А лыка не вяжешь…
Иван к этому времени уже немного успокоился, и я умоляюще протянула ему трубку, отмахиваясь от налетевших пчелиных бригад.
– Панэ! – пытаясь перекричать мой визг, дурным голосом заорал в трубку Иван. – Панэ! Та Йийи…(тут чисто декоративное выражение) той… (тут, простите, опять) бджола… (снова «бииип») здоймэла…
Из всего сказанного Иваном Володарский понял только хорошо темперированный русский мат и слово «бджола».
– А! Так она на какой-то пасеке квасит, – опять кому-то в сторону наябедничал Володарский. – И пасечник там – ой-йо-о-ой! Тоже теплый уже…
– Панэ, вы до мэнэ розмовляетэ чи не? – Иван абсолютно не понимал Володарского, Володарский – Ивана… – Чуетэ? Вашу пани бджола вкусэла…
– А-а-а-а! – обрадовался Володарский. – Пчела ее укусила? Ага. – И вкрадчиво поинтересовался: – А куда?
– В цэй, в цэй…
– Да-да? Ну-ну?!
Иван застеснялся, а я забеспокоилась, что сейчас Володарский решит, что пчела нашла особенное место укусить.
– В цю… В цю… – Володарские прямо затаили дыхание у своего телефона… – От бисов телефон! Панэ! Вкусыла так, шо йисты и розмовляты вона нэ може, – закончил разговор Иван.
– А-а-а, – разочарованно протянул Володарский. – И всего-то?
– Э?! – возмутилась я. – Э-е-о?!
Ну, думаю, скажи спасибо, что ты далеко. А то у меня у самой жало. Правда, Галя протянула зеркало, а маникюрный несессер у меня был в сумке, и жало я вытащила пинцетом. Но яду на Володарского у меня в языке еще осталось!
– Ну давай, приходи в себя, – миролюбиво попрощался Володарский, – а мы пока… того… позавтракаем… А потом приедем к вам, на полонину.
Я обиженно вздохнула. Позавтракать для меня в моем положении было недостижимой мечтой… Кончик языка, куда укусила пчела, уже не помещался во рту. Иванко сказал, что все пройдет и ничего страшного, раз жало вытащили быстро, ну не поговоришь часок-другой… Это мне он такое сказал – не поговоришь часок-другой… Мне!
Сначала я решила всласть поплакать и только потом уже преставиться. Почить на миру… Условия тем более были лучше не придумаешь – трембиты наяривают, люди разодетые, кони фыркают, гривами трясут… Солнышко, весна… Ы-ы-ы…
И жизнь, как это обычно бывает в таких случаях, понеслась у меня перед глазами. Вот я родилась. В солнечный воскресный весенний денек я появилась на свет в центре города Черновцы в доме с фресками, которым уже тогда было больше ста лет. А кстати, эти фрески сегодня все такие же красочные и яркие, как и в день моего рождения, а посмотрите на меня… Ой, надо же серьезно. Может, это последние мысли в моей жизни, а я опять отвлекаюсь. И вот я родилась, и остро встал вопрос моего имени. Мама хотела назвать меня Марией. А папа хотел… мальчика. Но потом пообещал смириться с появлением меня, если меня нарекут Анной. В честь одной толстой девочки, с которой мой папа ходил в детский садик.
– Нет, – сказала мама, – еще чего… Может, вообще ее Проня Прокоповна назвать?! Или Солоха?!
А папа приуныл. Тогда мама велела выйти ему на улицу в шесть утра и спросить имя, как в сказке, у первого встречного. Первый встречный на вежливую папину просьбу назвать любое женское имя брякнул такое, что тут и пошла бы моя жизнь наперекосяк в первые же дни. И хотя родители пришли к консенсусу и соединили два желаемых имени вместе, думаю, именно это утреннее событие сыграло свою роль в моей судьбе. То есть эта роковая пчела именно тогда и была кем-то запланирована… Ы-ы-ы…
А вот детский сад, школа, меня принимают в комсомол и спрашивают, когда день рождения Суслова. А я даже не знаю, кто это.
– А кто это? – спрашиваю.
И Тайка Иванова возмущенно:
– Как?! Суслов?! Ты вообще, Гончарова?! Теоретик и апологет вот-вот наступающего коммунизма, наступающего уже в этом или следующем году, наступающего практически нам на пятки коммунизма. Вот кто такой Суслов! Стыдно, Гончарова! Так когда его день рождения?! – спрашивает Тайка сурово.
И я со свойственной мне реакцией – сначала быстро вякнуть, а потом обдумать уже высказанную мысль – отвечаю:
– Не знаю. Суслов меня на день рождения не приглашал.
И в ГДР на музыкальный фестиваль меня не пустили. И ругали на школьной линейке, чтоб я – волосы покороче, а юбку подлиннее. И в музучилище я не поступала, потому что не была комсомолкой, боялась, что меня не примут. И вот, пожалуйста, – пчела меня цапнула… Ы-ы-ы…
А еще промелькнул фрагмент совсем недавнего интервью. Марина, тележурналистка, такая хорошенькая, умненькая, подтянутая, так слова произносит – четко, раздельно, легко… Не то что я сейчас…
– А чему бы ты еще хотела научиться в этой жизни? – Марина спрашивает.
А я – нет чтобы сказать, что надо мне, Марина, наконец научиться не отвлекаться, Марина, не развешивать уши, Марина, быть настороже, когда жуешь! пчелиные! соты!.. Если бы я произнесла это громко, может быть, ангелы мои наверху, которые случайно в это время смотрели телевизор, отметили бы у себя в блокнотике проследить за этой дурой, когда она будет жевать пчелиные соты, и вычеркнуть это событие из протокола намерений, написанного кем-то еще в первые дни ее жизни… Нет, зачем? Застрекотала как сорока, что и пожарным хочу, главным по брандспойтам. И ассистентом дирижера, чтоб носить за ним ноты, а когда у него грипп или понос, дирижировать самой изредка… И еще столько всего: бить ирландский степ, готовить гаспаччо, освоить тунисское вязание, рисовать по стеклу, вырезать оригами, классно фотографировать, путешествовать на воздушном шаре. И еще в мечтах моих была комплексная программа государственной важности по защите прав животных, в список которых, кстати, входила и пчела, хорошо погулявшая у меня во рту.
А теперь все. Ы-ы-ы…
Никогда мне не стать симпатичной старушкой, чтоб ко мне приходили тимуровцы пить чай с вареньем и спрашивать, не нужно ли мне помочь складывать дрова. И чтоб слушали мои воспоминания, как я была в молодости знакома с поэтессой и писательницей Натальей Хаткиной.
– А вы Ленина видели? – с уважением спросили бы тимуровцы…
В голове моей затуманилось, я вдруг увидела Марину в телевизоре.
«А вы помните, дорогие телезрители, – торжественно и печально сказала Марина, четко, легко и разборчиво проговаривая каждое слово, не то что я сейчас, – вы помните, тут у нас в студии была одна дама рэчыстая? Она еще несла такую пургу, – грустно повела глазами Марина куда-то в сторону от смущения и кручины, мол, как она тогда могла на меня повестись, – всякую пургу про брандспойты, гаспаччо, степ и лягушек. Так вот, – тут Маринин голос крепнет, – так вот! С прискорбием сообщаем, что ее… тяпнула пчела. В язык. Жить-то она будет, но этот бред сивой кобылы она уже нести не сможет больше никогда. Так что спите спокойно, дорогие товарищи».
«Ы-ы-ы-ы…» – подумала я, представив эту картину.
Но! Эх, Марина, Марина! Плохо она знала гуцулов!
– Я тэбэ прыгостыв циею бджолою, – с интонацией Богдана Ступки воскликнул Иванко, – я тэбэ и…
Короче, Грабичок, видимо, решил меня прибить, чтоб не маялась. И подумала я, что это очень неплохой выход из положения. Особенно для Грабиков, чтоб я не выла у них под хатой и не распугивала покупателей меда…
– Я тэбэ пригостыв, я тэбэ видвэду до ликаркы!
Мне было уже все равно. Иванко с Галей потащили меня в село Ростоки к местной знахарке, ворожке и колдунье Фрозине.
Мои молодожены важно шествовали по селу, церемонно раскланиваясь и приветствуя встречных длинными, на мой взгляд, слишком длинными приветствиями. Грабиков, видимо, любили в селе за трудолюбие и прекрасные Галины фиалковые глаза. Они с удовольствием, не торопясь, каждому встречному рассказывали, что случилось вот с этой приезжей пани, которая преданно трусит за ними, поскуливая и подвывая. Встречные качали головами и прицокивали языками от жалости, а я обреченно пережидала пароксизмы их сострадания, присаживаясь в тенечке на обочине, вывалив синий язык, как собака чау-чау.
– Далеко еще? – спросила я. (Аео ее? – звучало это так.)
– Та не-е… Блызэнько… – успокоила меня Грабичка.
К этому «блызэнько» я ковыляла то вверх, то вниз вслед за бодро вышагивающим Иваном и порхающей Галей еще часа полтора. Помню только, что мы поднялись на высокую гору и вошли в облако. И будто я уже на небесах, и это оказалось не так страшно. А красиво, необычно и даже забавно. Там, в облаке, было прохладно, туманно и колко. Но когда оно, это облако, оказалось под нами, вокруг появилась прохладная густая зелень и я увидела освещенную солнцем деревянную Фрозинину хату. Двухэтажную, добротную, с резными балконами, с финской ярко-синей черепицей.
Вот тут-то я и поняла, какой прекрасный подарок преподнесла мне эта пчела!
Обворожительное это оказалось место, усадьба ростокской ворожки, как будто совсем недавно на этом подворье снимали несколько фильмов из жизни разных народов и разных эпох. Ткацкий станок и древние лавки стояли рядом с сияющим «лендровером». На зеленой траве, где были разложены домотканые рушники и веретки для просушки и отбеливания на солнце, стоял электрический фонтан с крутобедрой танцующей негритянкой. В вольере плевался от ярости черный с подпалинами доберман, а рядом с вольером сновали туда-сюда два белоснежных кролика. По двору между гипсовыми львами расхаживали куры, индюки, играла стайка котят с дрожащими хвостиками и величаво топтались два облезлых павлина.
Но когда я увидела Фрозину, я вообще забыла про пчелиный укус. Слушайте, вот это была удача! Такая немыслимая диковинная красавица эта Фрозина была, просто загляденье – здоровенная, еще больше и выше Ивана, широченная, черноокая, полный рот золотых зубов, длинный-предлинный нос, густые брови, как гусеницы, в роскошной, небрежно повязанной на седых волосах турецкой шали с кистями. И косая! Прямо дух захватило, как она была хороша! Муж ворожки, щуплый и маленький, в женском фартуке и в платке, повязанном вокруг лица так, что над головой торчали большие длинные цветные уши, возился во дворе. Такой милый и трогательный в этом платке, объяснил, что у него воспалились железки и жена, как он с уважением сказал, «поклалы компрэса», так и сказал: «жинка моя, Фрозына Васыливна, поклалы компрэса». Фрозина смотрела какой-то сериал, пугалась, ойкала, восторженно прижимала руки к груди, давала советы героям, подсказывала реплики, злилась, обзывалась и призывала нас в свидетели, какие главные герои дураки. Словом, была во власти происходящего на экране.
От нечего делать я стала осматриваться вокруг.
В соседней комнате у зеркала вертелся юноша. Он застегивал пуговки чистенькой белой выглаженной сорочки, поправлял наглаженные брюки и любовался блестящими новенькими остроносыми туфлями, отставив ногу на пятку, как в танце… Фрозина, оторвавшись на секунду от телевизора, потянулась шеей в комнату сына и, не вставая с дивана, тревожно спросила:
– Славчику, ты куды, сынку?
Славчик, приглаживая непослушные вихры мокрой расческой, старательно ровняя пробор, от усердия вытянув дудочкой губы, ответил быстро и не глядя:
– Та йдемо, мамо, Пэтра быты.
(Мол, идем, мама, Петра бить.)
– А-а-а… – успокоилась как-то сразу Фрозина, – ну то добре, тилькы не палы. (Не кури.)
Кино, как всегда, прервалось на самом неожиданном месте. Фрозина, размышляя вслух, как бы предполагая, чем может закончиться вся эта история, вразвалочку подошла ко мне.
– От, яка ж жизненна картина! – поделилась она впечатлениями.
Пошел уже второй час после укуса, я сидела с вываленным наружу языком и воспаленными и отекшими глазами, как у породистого бассета. С языка капало – я проголодалась.
– Я взагали в свята нэ ликую… (Мол, я в праздник не работаю, так сказала Фрозина, потому что это грех.) Алэ… Шось, дытынко, в тэбэ очка сумни… – то есть грустные мои глаза.
А какие должны быть у меня очка? А представляете меня с веселыми глазами и вываленным языком?! Куда бы меня забрали? Женщину-собаку… (Вот напрасно вы! Я же знаю, о чем вы подумали! Моя фантазия пошла бы дальше, чем сумасшедший дом. Например, уличные ярмарки и балаганы, где я могла бы выступать в компании с бородатой женщиной и мальчиком-змеей.) Как я поняла, мои сумни очка будут стоить мне двойной оплаты. За грешную работу в праздник.
– Ы-ы… – ткнула я пальцем себе в рот.
– Бджола?
– Ыгы…
Фрозина стояла враскоряку передо мной, опершись руками о свои могучие колени, и с неменьшим интересом, чем минуту назад смотрела в телевизор, глядела мне в рот, прищурив глаз. Потом смешала какие-то жидкости из разных пузырьков, пошептала над ними и объяснила:
– То горивочка, травкы, жива вода. Пый!
И заставила выпить. Тут вот на самом деле надо отвлечься.
В Карпатах лечат травами и водой. Есть еще одно лекарство, называется горивочка (то есть самодельная водка на травах), но это для любителей. Травы нужно собирать в определенные фазы Луны, вода в Карпатах подается круглосуточно из чистых горных рек и водопадов. А горивочку рачительные хозяева гонят сами – это секретная технология.
– Пый, – велела Фрозина, – пый, Божепомогай!
Я выпила – ужас! Ожог, остановка дыхания, звон в ушах, глаза полезли на лоб, последнее видение – во Фрозинином телевизоре Марина читает некролог. Через секунду боль в голове, ушах, языке, горле отступила и вовсе прошла. Я не поверила – помотала головой, поводила языком по губам. Боль ратворилась, как будто ее и не было. А я моментально страшно опьянела и тотчас повеселела. Кушать я еще не могла, но говорить уже очень даже. И спать захотелось. И слушать. И танцевать. И любоваться. И жить дальше, жить и еще многому научиться, призывая в компанию Марину из телевизора и всех хороших людей вокруг, включая Грабиков, Фрозину с хворым мужем, их боевитого Славчика, а также Володарского и его девочек.
И тут запел Соткилава.
– Да! – четко и радостно отозвалась я.
– О! – обрадовался Володарский. – Про пчелу – вранье? Пьяная была?
– Ага… – беззаботно ответила я.
– А чего пила? – Володарский с нескрываемым интересом.
– Горивочку… – я с уважением.
Мы условились встретиться с Володарскими около оркестровой площадки на празднике. Жизнь опять приобретала краски. Оговорюсь сразу – Володарские по моей милости попали совсем на другой праздник в другом конце области, в другом селе, мы так и не встретились в тот день. Но об этом еще одном моем таланте все путать и всех запутывать – в следующий раз, чтоб редактор не сказал, что я перегрузила записки своими идиотскими приключениями. Ну да, я тогда еще и Володарских потеряла, по очень уважительной причине – была во хмелю, впервые в жизни, тем более не по своей воле, а по умыслу Всевышнего…
Галя взяла меня за руку, потому что меня покачивало и уносило в сторону, а Иван, поклонившись Фрозине, с почтением приподняв шляпу, вручил ей банку меду. Фрозина мед взяла, от моих денег наотрез отказалась. И, проведя нас до порога, поспешила к телевизору – начинался следующий сериал. Во дворе Фрозинин муж в платке ответственно доил козу.
Дорога вниз сквозь еле слышно хрустящее облако показалась мне дорогой в прекрасное будущее. Мы спускались с гор в компании с заходящим солнцем. Грабики, радуясь вместе со мной прогулке в облаке и счастливому исходу нашего приключения, пригласили остаться переночевать. Позвонил муж, сказал, что спускаться ему уже поздно, что останется переночевать в горах. Что надергал внахлест много форели. Кто-то рядом с ним старательно пел песню красивым женским голосом про «изгибгитарыжелтой». Форель… Наверное, форель… За ужином я так наворачивала бануш… (Бануш – это такое из кукурузной муки, сливок, брынзы, словом, страшно вкусно.) Я так молотила бануш – вечером! после шести часов! перед сном! – что домашние питомцы Грабиков – две собаки и три кошки – смотрели на меня с нескрываемым ужасом. Ангелы мои хлопали в ладошки и заговорщицки хохотали.
Вечером мы сидели с Галей вдвоем на краю земли, сидели почти рядом с молодой Луной и болтали ножками над пропастью. Болтали босыми ножками на самом краю земли, над бездной, над вечностью… Галя мурлыкала песенку над мерцающими звездами, распевала Галя простенькую песенку про своего Иванка, а я подробно рассказывала, чему бы хотела еще научиться в этой жизни. Пока меня еще кто-нибудь не укусил.
Луна, лукавая, одинокая, прислушивалась и завидовала…
Совсем поздно позвонил Володарский.
– Ну?! Жива?
– Угу…
– А мы уже в поезде… Жаль, не увиделись… Выпили бы вместе.
– Жаль…
Луна заглянула в открытое окно маленькой хаты Грабиков.
– Иванко… – позвала Луна. – Выйдешь?
Иванко спал под шорох сосен и крик одинокой ночной птицы, притомившийся, раскинув большие руки. Спал Иванко и Луну не услышал.
Луна окликала-кокетничала, потом обиделась и поплыла дальше…
«Твой лик печальный бел и светел…»
Зигма учился в Щукинском и сдавал дипломный спектакль. Таких актеров, которые нужны были ему – не обученные декламировать и представлять, а красивые, смешные, обаятельные, чтоб гибкое мышление, легкая пластика и сочный голос, – не хватало. Словом, задача сложная. И если женщин в его театре было достаточно, даже с лихвой, благодаря романтической внешности самого режиссера, то мужчины были дефицитом.
И вот, когда в мебельном цеху он с художником уже заказывал декорации, ему встретился Паата.
Почему Паата, травматолог, врач-спасатель, оказался у нас? Почему он встретился Зигме в мебельном цеху?
Недаром говорил Боря Гадай, птица-грузин из пьесы Резо Габриадзе: «Эх, пропадем мы, грузины, среди крашеных блондинок…» И правда – эх. Грузин – скала… А вот женщины – грузинская традиционная национальная слабость… Поэтому Паата как-то ослаб и поддался. Словом, втрескался страшно в нашу местную красавицу Галю. Она там в Грузии на лыжах спускалась с горы и упала. Она упала, а Паата погиб. Вот смотрите, Галя подвернула ногу там, на лыжном курорте, так? Врач обычный что должен был записать в Галином анамнезе? Там, нога, связки – то да се… И общий вид больного: «Кожные покровы бледные…» Так?
А Паата мало что везде писал не слово «конечность» или «ступня», а «ножка», так еще и зафиксировал в Галиной карточке: «Твой лик печальный бел и светел…»
Но Гале некогда было обращать внимание на грузинских поэтов, она спешила домой. Поэтому, как только смогла ходить, тут же и уехала, не обратив внимания на влюбленного героя-спасателя… И Паата ломанулся за ней следом, благо у нее в карточке был адрес.
Так он что придумал, этот Паата! Приехал к нам, так? Покрутился, изучил обстановку. Сначала планировал медленно и важно ходить мимо Галиных окон, чтоб она из окна его увидела и страшно удивилась:
– Э! Мама, иди посмотри! Так это же Паата, мой знакомый врач-спасатель, когда я на лыжах падала с горы, а он меня из сугроба выкапывал!!!
Галя, к слову, тогда, чтобы вы знали, жила на втором этаже. Так вот, Паата собирался фланировать мимо ее окон на ходулях, делая вид, что просто так приехал отдохнуть и прогуливается туда-сюда, чтоб у Гали, ее мамы и сестры речь временно отняло от неожиданности. Вот вдруг в окне проплывает фигура Пааты… И он даже головы не повернет на их изумленные физиономии… Шагает, курит, гуляет, скучает… Такой ладный, поджарый…. Мол, а что, нельзя, что ли? Где я хочу, такой красивый, там и разгуливаю…
Для чего это все? Эффект неожиданности, понимаете, да? А потом быстро приедет мама Пааты, брат Пааты Важа и жена брата Пааты Марина. И куда Гале деться тогда… Учитывая, что все они мало что врачи, так еще и поют, как ангелы. А в грузинской музыке много воздуха, она держит тебя на поверхности, не дает утонуть, а наоборот, с каждым тактом поднимает тебя все выше и выше… И дальше дело техники.
И когда Паата уже заказывал ходули – правильно, в мебельном цеху, – там познакомился с Зигмундом. Зигмунд, с бородой, трубкой и в черном свитере, эффектный, такой красивый, почти как грузин, хитростью подружился с Паатой, потому что такого пригожего актера нельзя было упустить. И Паата увлекся этой замечательной идеей вскружить голову девушке Гале не только трюками на ходулях, но и произвести хорошее впечатление через искусство. А ходули могли и подождать до следующего решительного шага. И Паата, как дефицитный актер на первых ролях, стал качать свои права.
– Интриганы вы! – кричал Паата. – Вы все хотите играть наших. А Паата должен играть фашистского старосту Стецюка, да?! Я что, дурак совсем, да? Паата что, себе враг? Паата что, своей маме враг?! Моя мама знаете кто?! Она в молодости танцевала в Доме культуры города Риони прекрасный танец, моя мама. На все праздники танцевала моя мама! Танцевала-танцевала, прыгала-прыгала, кружилась-кружилась, демонстрировала в танце любовь и уважение к партии, а в конце танца моя мама с длинными косами, молодая такая, гибкая и прекрасная, из большой вазы доставала портреты Сталина и Мао Цзедуна и поднимала высоко вверх двумя руками! А вы хотите, чтобы Паата, потомственный грузинский и немножко китайский патриот, играл классово чуждую его семье роль эсэсовского прихвостня – старосту в кожухе, с повязкой на руке и в кепке на голове?!
Конечно, Паата хотел играть только хороших, потому что мама приедет специально. И брат Важа приедет. И жена брата красавица Марина. Потом что?! Будут рассказывать дома соседям, что Паата играл фашиста. И соседи к его приезду выставят в чердачном окне пулемет, недолго разбираясь.
– Не буду играть фашистского старосту. Тогда я ухожу, Зигман, ухожу!
– А что ты хочешь, Паата?! Этоже театр. Такая пьеса. Про войну, Паата. Надо, Паата.
Паата схватился за голову и завыл:
– Маму мою пригласил! Брата Важу пригласил! Марина – жена брата приедет! Мою девушку сватать приедет! Ножика сейчас нет, тебя зарезать, коварный Зигман!!! Пистолета нет, тебя застрелить! Слов плохих нет, тебя оскорбить! Заманил меня холоднокровно, а сам меня фашистским старостой делает! У нас в роду никогда старост не было! Меня даже в школе хотели старостой выбрать – так я отказался! Я хочу играть раненого героя. Чтобы сдержанно стонать. Чтоб лицо мое прекрасно искривило страданием!!! Чтоб моя девушка пришла в театр и видела, какой я сильный и мужественный!!! Чтоб она обливалась слезами и гордилась! Чтоб попала под мое обаяние через мой образ храбреца и силача! Сережки ей подарю, моей красавице, купил сережки моей Гале и ее маме… Скажи, возьмет ее мама из рук фашиста сережки в бархатной коробочке?! Не буду тебе выступать! Все! Пойду ходули доделывать, чтоб мимо Галиных окон гулять.
Зигмунд махнул рукой и отдал Паате роль советского партизана. Раненого… Легко… Но в голову.
Странно, и почему он тогда хромал? Почему Паата хромал, когда выходил на сцену, опираясь на Леньку Десяткина, тоже советского партизана? Паата, легко раненный, но в голову… Переигрывал…
Кроме того, Зигмунд весь текст отдал Леньке. У Леньки почти не было акцента. У Гришки Постельника был, и у Пааты был, а у Леньки почти не было. Но Гришка очень хотел слова, а ему дали только «Это мы, партизаны». Гришка заявил, если не дадут слова, он уйдет. По примеру Пааты стал шантажировать отчаявшегося Зигмунда. Гришка очень хотел говорить много слов и петь любимую песню своего папы, песню про войну. Ну пусть не петь во весь голос, развернув грудь, как Николай Гнатюк, но хотя бы напевать. Вот так: «Ка-закии-и! Казаки-и-и! Едут-едут по Берлину наши казаки…»
Но Зигмунд сказал, что песня эта не годится, и не потому, что Гришка не казак, а потому, что песня эта отражает взятие Берлина, а в пьесе, которую ставил Зигмунд, до Берлина было еще ох как далеко.
Кстати, этот казак, Гришка, и жена его Ада потом таки уехали в Германию… Обиделись на все окончательно и уехали. Катались по Берлину… наши казаки…
Но это было потом. А тогда все были увлечены, готовились к премьере.
Паате дали в спектакле петь под гитару и парочку реплик, где, как считал Зигмунд, не будет очень слышно акцент Пааты.
Короче, хата такая украинская… Там крестьянка Валентина, вдова лесника, пышная и шикарная… Почему она губы накрасила, простая лесничиха времен Великой Отечественной войны? Почему глаза подвела, как Майя Кристалинская?.. И никто не успел ее поймать в кулисах, щеки и губы оттереть… Так и вышла со старинным утюгом в руке, мотала им, мотала…
Мать Пааты, та самая, которая в молодости танцевала танец лояльности к коммунистической партии, осведомленная целиком о содержании пьесы, сообщила соседям по зрительному залу, Гале, Галиной сестре и Галиной маме:
– Это вдова лесника, она охлаждает утюг…
– Мы видим, – вежливо ответила Галина мама. Она очень настороженно относилась к попыткам Пааты наладить отношения. Она предупреждала Галю, что у грузина, конечно, большое, горячее, но очень вместительное сердце. Что в него помещается много девушек с печальными белыми светлыми лицами.
Вдруг стук.
– Хто там? – кокетливо поинтересовалась простая крестьянка Валентина, вдова лесника, с утюгом.
– Гэта мы… – громким, но интимным шепотом из-за кулис сообщил Ленька Десяткин.
– Мы! Партизане… – уточнил Гришка Постельник, партизан, раненный в ногу.
– А вы хто, русские? – забеспокоилась Валентина, приставив ладошку козырьком ко лбу, как будто в поле, глядя в кулисы.
– Ну канешна русскии, – с жаром нетерпеливо подтвердил Гришка Постельник.
– С’авецкии! – деловито уточнил Паата…
– А-а-а… – задумчиво протянула простая нарумяненная, с подведенными глазами крестьянка Валентина с утюгом. – Ну тогда входите.
И эта подозрительная тройка русских партизан практически выпала в обнимку из-за кулис на сцену. Они дружно вывалились, бережно поддерживая друг друга, вот тут-то Паата с перевязанной головой и захромал для пущей, видимо, важности, опираясь могучей рукой горного врача-спасателя о плечо хрупкого фотографа Ленечки Десяткина. С другой стороны, как сиамский близнец, к Леньке приклеился Гришка Постельник, раненный непонятно во что. Втроем они бойко подскакивали, несколькими ногами сплетясь навечно, и допрыгали до лавки, покрытой домотканой дорожкой…
Там дальше по сюжету было так: по замыслу драматурга раненые солдаты ждут грузовик, который должен за ними приехать в лес, забрать их в тыл, кого в госпиталь, а кого дальше на фронт. Но грузовика все нет, а фашисты наступают и наступают. И уже слышно канонаду, взрывы, фашистские «мессершмитты», а конкретно слышно, как Зигмунд в кулисах остервенело молотит палкой по старому письменному столу, на котором лежит кусок жести.
Паата и его друзья все это мужественно терпят, хотя сам Паата уже нет-нет да и бросает ненавидящие взгляды в кулисы, где, не на шутку увлекшись, резвится со своей палкой Зигмунд. Фашистского наймыта Стецюка играл безотказный могучий Федя Чупак. И когда он, мрачный и заторможенный, медленно вошел на сцену, Паата вдруг услышал нежный Галин вздох:
– А-а-а-ах!!!
Паата хищно зыркнул в зал: еще этого не хватало, чтоб его Галя восклицала «А-а-а-ах!!!» при виде какого-то полицая Феди Чупака.
– За Родину!!! – крикнул Паата. – За Галю!!!
И, поправ весь текст, весь сюжет, кинулся на Федю. Его раненые собратья, не растерявшись, рванули следом… Потасовка случилась нешуточная. Из зрительного зала на сцену полезли друзья Чупака. К советским партизанам присоединились ветераны войны, которых пригласили на спектакль, потом брат Пааты Важа, горячий человек, и Галин папа… Зал восторженно ревел. Мама Пааты кричала из зала:
– Вперед, сынок! Надавай им как следует!
За кулисами бегал Зигмунд и в отчаянии рвал на себе кудри. Такого чудесного представления город еще не видел. Занавес дернулся и растерянно поплыл, закрывая схватку в самом разгаре…
Диплом засчитали – говорят, что это расценили как современное прочтение, как новый подход, когда в действие активно вовлекается зритель.
Галя, конечно, согласилась выйти замуж за героя-спасателя Паату. Тем более что он первым бросился на фашистского старосту.
А Зигмунда пригласили работать в наш областной музыкально-драматический театр имени Ольги Кобылянской, но что-то у него там не сложилось. Потом он уехал в Израиль, а там сейчас война, не театральная совсем. Настоящая война.
Кстати, Паата и Галя – тоже там. Их сын, парамедик, работает в госпитале.
Дон де еста Мария?
Зюня, наш сосед, уехал в Испанию.
Работает сборщиком… Нет, не податей. Мандаринов. А что? Ну да, инженер, спортсмен, кандидат в мастера спорта, спортивный судья. А сейчас мандарины собирает. От змей уворачивается. Его сестра Мария – в Германии, нянчит детей немецкого фабриканта. Эк раскидало семью… Ну ничего, это же временно, так они считают. Зюня часто звонит Марии, Мария – Зюне. А тут вдруг Мария жалуется, мол, ухожу, ухожу от фабрикантов. Устала, не могу. И пропала. Ее сотовый телефон не отвечает, она сама Зюне не звонит. Потом-то оказалось, что она домой уехала. Но Зюнька-то ведь не знал. Извелся.
Как-то в сезон дождей Зюня затужил, сидит пьет вино из большой гарафы со своим испанским другом Блазом, жалуется, мол, не знаю, что и думать, пропала Мария.
А Блаз ему:
– Транкило, амиго!
(Мол, спокойно, приятель, а что тут думать? Надо ее бывшему хозяину звонить.)
А времени уже одиннадцать вечера. Это в Испании. А в Германии тоже одиннадцать. А завтра – понедельник. Ну где Зюне в голове, что немцы уже строем спать ушли и лежат под своими перинами по стойке смирно, видя розовые дисциплинированные сны про соблюдение законов.
– Але! Але! – кричит Зюня в трубку.
А оттуда сонный голос на немецком:
– Ам телефон! (У телефона.)
Зюнька немецкого не знает, от беспомощности по-испански:
– Э-э… Мария? Дон де еста Мария? Но Мария? Дон де еста Ма-ри-я?
(Мол, Мария где, не скажете, уважаемый герр?)
На том конце испанского не понимают. Откуда им знать испанский, если они немцы. Правильно? По-немецки что-то пробормотали «Мария-Мария» и трубку положили.
– Ну?! – Блаз Зюньке. – Что сказали тебе?
– Не понял, – Зюнька растерянно. – Что-то говорит «Мария, Мария»…
– О! Значит, знает, где Мария. Звони еще.
Зюнька опять набирает немецкий номер телефона.
– Ам телефон!
– Э-э… Это опять я… Мария… – говорит он по-русски.
Из Германии – что-то раздраженно по-немецки, громко, энергично:
– Та-та-та! Ля-ля-ля! Мария! Та-та-та, Мария!
– Так я ж только…
– Ля-ля-ля! Та-та-та!
– Ты мне скажи только, но Мария? Дон де еста Мария? – орет в ответ Зюня. – И все! Только дон де еста Мария – и пардон! И ауффидерзейн!
В Германии опять бросили трубку.
– О-о-о-ой… – Зюнька совсем расстроился. Блаз его стал уговаривать, что если бы что не так…
Через полчаса, подогретый вином и напутствием Блаза, Зюнька опять решительно набирает немецкий номер телефона. Из Германии «Ам телефон!!!» уже кричат и надрываются, но опять ничего не изменилось, ни по-испански, ни по-русски немец все еще не понимает, хотя мог бы уже подучить – больше часа прошло. Зюнька орет свое:
– Дон де еста Мария, придурок?! Дон де еста Мария, скотина ты такая?! Дон де еста Мария, я тебя спрашиваю?!
Раздраженный крик взбешенного немца с той стороны: «Ма-ри-я?! Мария ля-ля-ля!!! Та-та-та, Мария!!!» – уже воспринимает как ругательство. В Германии в который раз бросили трубку. Зюнька разрыдался.
Умная мысль приходит мудрому Блазу: сосед Вася с Украины рассказывал, что в Германии в армии служил, три месяца, он-то должен немецкий знать, хоть чуть-чуть… Ну?!
Блаз с Зюней рысью – к соседям. Пока разбудили-распихали, пока привели Васю, пока объяснили, было уже около часу ночи.
– Ты точно знаешь немецкий?
– Ну та кое-шо помню… – скромно Вася.
– А ну давай, скажи чего-нибудь…
– Ну… Натюрлих…
– Ага! – Зюня оживился. – А то, ты понимаешь, я его спрашиваю, дон де еста Мария, а он ни черта не понимает, он мне по-немецки… Понимаешь? Я ему – дон де еста Мария, сволочь ты такая… А он опять, паразит такой. Я ему – ты только скажи, дон де еста Мария, и все! А он… А я – дон де еста Мария…
– А чего ж, – кивает Вася, которому гостеприимно уже налили.
– Ну давай, я набираю номер, а ты быстро-быстро спрашивай у этого фашиста, где Мария. Пока он трубку не бросил, ладно?
– Я воль, – благодушно отвечает еще сонный, но уже хмельной Вася.
Опять набирается злополучный номер телефона. Оттуда уже явная брань, продолжительная и многоступенчатая. Ваське быстро суют трубку. Затаили дыхание… Нависли над телефоном, ждут… Вот-вот, сейчас узнаем про Марию… Вот… Сейчас-сейчас… Ну?!
Вася, выпучив глаза, секунду слушает, а потом орет во все горло:
– Дон! Де! Еста! Мария?! Дон де еста Мария?! Дон де еста Мария?!
Могучий хохот заглушил каркающие крики немца: «Полицай!!! Тра-та-та! Полицай!!! Тра-та-та! Полицай!!!»
Больше не звонили. Потому что уже рассвело и все поехали на работу.
Ну, Мария в этот же день позвонила сама, из дому, как почувствовала. Говорит, новая власть, работу дома пообещали… Говорят, теперь все будет по-другому… Давай, говорит, и ты, Зюня, возвращайся… домой…
Теперь все будет по-другому… Так обещают…
Ну, Зюня и не поехал. Раз обещают…
Мистер Чимни – трубочист
Меня послали в Великобританию. Причем в приглашении было условие, что группу должна сопровождать та самая смешная переводчица, которая по собственной инициативе показывала им, британцам, редкое, необычное и забавное.