Не тычьте в меня этой штукой Бонфильоли Кирил
16
Сначала я подумал, что он лжет.
«Чайлд-Роланд»[191]
Солнце взошло, подобно огромной пьяной и красной роже, и вгляделось в мое лицо. При ближайшем рассмотрении оно оказалось огромной пьяной и красной рожей, что вглядывалась в мое лицо. Кроме того, рожа липко улыбалась.
– Просыпайсь, сынок, – говорил мне ночной дежурный. – У тя гости – и у тя залог!
Я вскочил на ноги и быстренько уселся снова, взвизгнув от боли в почках. Дежурному я разрешил мне помочь, Джок управился с подъемом самостоятельно – у служителя законности он даже времени спрашивать не станет. За тушей дежурного костляво высился длинный и печальный человек: он изо всех сил пытался выжать улыбку изо рта, сконструированного лишь для отказов в кредите. Выплатив только несколько ярдов длинной руки, к концу которой была привинчена узловатая пятерня, он неубедительно потряс мою руку. На какой-то миг я решил, что узнал его.
– Крампф, – произнес он.
Я изучил слово, но завязке разговора оно послужить никак не могло. Наконец я переспросил:
– Крампф?
– Доктор Милтон Крампф III, – признал он.
– Ох, извините. Ч. Маккабрей.
Мы отпустили руки друг друга, но продолжали бормотать любезности. Ночной дежурный тем временем громоздился вокруг меня, стряхивая с моего костюма налипшие кусочки мерзости.
– Отоссытесь, – в конце концов прошипел я – это слово хорошо приспособлено для шипения.
Нам с Джоком следовало умыться. Крампф сказал, что он тем временем завершит процедуры выпуска под залог и заберет наши пожитки. В умывальной я спросил Джока, не удалось ли ему еще извлечь ключ от нашего чемодана.
– Господи, мистер Чарли, я ж проглотил его только в обед, правда? Я с тех пор еще не ходил.
– Да, верно. Послушай, а как бы попытаться ты б сейчас не мог?
– Нет, не мог бы. Я только-только думал, смогу или нет, и понял, что не смогу. Наверно, тут вода другая – она всегда меня крепит.
– Чепуха, Джок, ты прекрасно знаешь, что не пьешь воду. Много ли чили ты употребил со своими гамбургерами?
– Это чего – острое такое? Ну.
– О, веллико-лепно.
Ночной дежурный выплясывал вокруг меня, извиваясь от извинений: судя по всему, один из помощников шерифа прихватил с собой мой пистолет, чтобы утром завезти его в судебную лабораторию. Плохая новость, потому что единственным нашим оружием оставался «люгер» Джока в чемодане, ключ от которого пребывал «ин петто»[192]. Дежурный предложил телефонировать, чтобы его прислали, но медлить не хотелось: в приемной участка стоял телетайп, а Британское Посольство в любой миг может ответить на запросы, которые кто-нибудь наверняка уже сделал. Посол, как вы наверняка помните, сказал совершенно недвусмысленно: защита старого роскошного «Союзного Гюйса»[193] – не про меня, а в отозванном виде мой дипломатический паспорт имеет силу, примерно сопоставимую с банкнотой в девять шиллингов.
Снаружи ночь была черна, как дверной молоток в Ньюгейте[194], с небес хлестал ливень; если в здешних краях ходят дожди, они вкладывают в это занятие всю душу. Мы нырнули в большую бледную машину Крампфа – со славным классовым чутьем хозяин согнал Джока на заднее сиденье к чемодану. Я учтиво спросил его, куда, по его замыслу, он нас везет.
– А что – я подумал, вам захочется немного у меня погостить, – словно это само собой разумелось, ответил он. – У нас есть такая как бы очень приватная летняя резиденция на берегу Залива – теперь, я полагаю, моя. Там и хранятся картины. Особенно особые, понимаете? Вам же захочется их увидеть.
«Ох господи, – подумал я. – Только этого не хватало. Тайное убежище сбрендившего миллионера, полное “горячих” старых мастеров и холодных молодых любовниц».
– Было бы восхитительно, – сказал я. После чего: – Могу я поинтересоваться, как вам удалось так своевременно прийти нам на выручку, доктор Крампф?
– Еще бы, легко. Только вчера я был претенциозным «кунсткеннером» с богатым папочкой – за всю свою жизнь я заработал на истории искусства едва ли сотню долларов. А сегодня я сам – сотня миллионов долларов, плюс-минус те несколько, что достались Иоанне; такие деньги в наших краях из тюрьмы вытащат кого угодно. Я не хочу сказать, что они идут на взятку или как-то – их нужно просто иметь. О, вы хотите спросить, как я здесь оказался? Тоже легко – я прилетел около полудня на ранчо, чтобы организовать вывоз остатков: они отправятся в путь, как только с ними покончит полиция. Фамильный мавзолей в Вермонте; хорошо, что сейчас лето – зимой почва там промерзает так, что вам просто затачивают один конец и вгоняют в могилу кувалдой, ха ха.
– Ха ха, – согласился я. Мне папа мой тоже никогда не нравился, но я бы ни за что не стал говорить о нем «остатки» на следующий день после кончины.
– Полиция на ранчо прослышала о «роллзе» и э-э… другом авто в одной куче, а потом им сообщили, что вас задержали. К тому времени там уже околачивались два парня из ФБР или какой другой федеральной конторы; вскоре после они уехали – сказали, что сюда. Я двинул за ними, как только со всем разобрался – на тот случай, если они натворят глупостей. То есть, я же знал, что человек с вашими взглядами на Джорджоне совсем гадким быть не может, ха ха. Ну да, еще бы – я знаю вашу работу, каждый месяц читаю «Бёрлингтонский журнал», это программное чтение. В смысле, например, действительно нельзя до конца понять достижений Мондриана[195], если не знать, как путь ему вымостил Мантенья[196].
Я тихо давился.
– И кстати, – продолжал он. – Я полагаю, вы везли моему отцу некое полотно. Не скажете, где оно сейчас? Наверное, теперь оно тоже мое?
Я ответил, что, наверное, да. Само собой, испанское правительство придерживалось, видимо, иной точки зрения, но они убеждены, что и Гибралтаром владеют, не так ли?
– Оно в «роллзе», вшито в обивку. Боюсь, вы столкнетесь с некоторыми трудностями, его извлекая, но, по крайней мере, оно сейчас в безопасности, нет? Да, кстати, есть еще кое-какие кассовые формальности, до выполнения которых ваш отец не дожил.
– О?
– Да. Вообще-то как бы пятьдесят тысяч фунтов.
– Не слишком ли дешево, мистер Маккабрей?
– Э-э, видите ли, старине, который его умыкнул, уже заплачено. Пятьдесят кусков – это, собственно, только мой «пурбуар»[197].
– Понял. Что ж, где и как вы их желаете? Швейцарский банк, номерной счет, я думаю?
– Батюшки, нет, конечно. Я содрогаюсь, представляя, как они там лежат во всем этом шоколаде, сыре «грюэр» и Альпах. Как по-вашему, вы не могли бы перевести их мне в Японию?
– Само собой. У нас есть фирма разработчиков в Нагасаки; мы вас привлечем как э-э… консультанта по эстетике с контрактом на пять лет, скажем, и окладом 11 000 фунтов в год. ОК?
– Шесть по десять меня устроит так же славно.
– Договорились.
– Большое спасибо.
Он бросил на меня такой честный взгляд, что я чуть не поверил, будто он это всерьез. Нет, конечно. То есть, он не жалел мне пятидесяти тысяч – он был богат недостаточно долго, чтобы жадничать с деньгами. Нет, я имею в виду другое: совершенно ясно, что в его спецификации я уже не вписывался множеством разнообразных способов, и соизволение мне жить дальше в его программу входить никак не могло. Здравые взгляды на Джорджоне не подразумевали привилегии оставаться в живых: я же могу протянуть еще много лет – на горе себе и в обузу другим.
Мы продолжали болтать.
Похоже, он не очень много знал о процессе подкладки – вообще-то удивительно для авторитета по модернизму, если вдуматься: средняя картина модерниста требует внимания уже через пять лет после того, как просохнет краска; а многие и вообще начинают трескаться и шелушиться задолго до этого срока.
И дело не в том, что они бы не могли выучиться правильным методикам, если б захотели; мне кажется, все потому, что подсознательно они стесняются: вдруг потомки увидят их творения.
– А вы уверены, – спрашивал Крампф, – что этот э-э… процесс не повредит картине?
– Послушайте, – наконец не выдержал я, – картинам вредят не так. Чтобы тщательно повредить картину, вам нужна дура-домохозяйка с тряпкой и нашатырным спиртом, или денатуратом, или хорошей фирменной жидкостью для чистки картин. Можно порезать картину на ленточки, и хороший подкладочник и реставратор вернут ее в исходный вид – чихнуть не успеете. Помните «Венеру Рокеби»[198]?
– Да, – ответил он. – Суфражистка с топором, верно?
– А еще можно зарисовать ее другой картиной, и реставратор – может, много веков спустя – очистит ее до оригинального состояния. Без хлопот. Помните отцовского Кривелли[199]?
Он навострил уши, и машину тряхнуло.
– Кривелли? Нет. Какого Кривелли? У него был Кривелли? И хороший?
– Очень хороший – так утверждал Бернардо Татти. Ваш отец купил ее где-то в Венето в 1949 или 50-м. Сами же знаете, как продают в Италии Старых Мастеров – самые важные едва ли вообще попадают в коммерческие галереи. Стоит кому-нибудь с серьезными деньгами намекнуть, что он выходит на рынок за серьезными работами, его сразу же приглашают в палаццо на уикэнд. Титулованный хозяин деликатно дает понять, что в ближайшем будущем ему придется выплачивать большие налоги – а это в Италии шутка, – и может оказаться принужден даже продать одного-другого Старого Мастера… Вот так ваш отец и купил Кривелли. С сертификатами самых выдающихся экспертов – у таких работ они всегда есть, само собой. Вы-то знаете. Сюжет – Богоматерь с голозадым Младенцем, вокруг масса груш, гранатов и дынь. Очень мило. Как Фриков[200] Кривелли, только поменьше… Герцог или граф намекал, что он не вполне уверен, имеет ли он право владеть этой картиной, но понимал, что ваш отец не станет морочиться подобными пустяками – работу все равно придется вывозить контрабандой, закон запрещает экспортировать произведения искусства. Ваш отец отвез картину своему другу-художнику в Рим, который ее сперва загрунтовал, а потом замалевал какой-то футуристско-вортицистской дрянью. (Простите, забыл, что это ваша область.) Размашисто подписал и датировал 1949 годом – и картина прошла таможню, удостоившись лишь соболезнующего взгляда… Вернувшись в Штаты, ваш папа отправил ее лучшему реставратору Нью-Йорка, сопроводив запиской: «Счистить современный слой; восстановить и проявить оригинал». Через несколько недель он отправил реставратору одну из своих фирменных телеграмм, ну, знаете: «РАПОРТУЙТЕ НЕМЕДЛЕННО ПРОГРЕСС КВЧ СОВРЕМЕННОЙ КВЧ КАРТИНОЙ ТЧК»… Реставратор в ответ телеграфировал: «СНЯЛ КВЧ СОВРЕМЕННУЮ КВЧ КАРТИНУ ТЧК СНЯЛ МАДОННУ КВЧ КРИВЕЛЛИ КВЧ ТЧК ДОШЕЛ ПОРТРЕТА МУССОЛИНИ ТЧК ГДЕ ОСТАНОВИТЬСЯ ВПРС».
Доктор Крампф не рассмеялся. Он смотрел прямо перед собой, пальцы до белизны в костяшках сжимали руль. Немного погодя я неуверенно выдавил:
– Знаете, ваш отец очень смеялся – чуть позже, когда прошел первый шок. А развеселить вашего отца не так-то просто.
– Мой отец был тупоголовым и сбрендившим на сексе придурком, – ровно ответил Крампф. – Сколько он отдал за картину? – Я сказал, и он поморщился. Разговор увял. Машина поехала чуточку быстрее.
Еще немного погодя Джок робко выдавил:
– Прошу прощения, мистер Чарли, вы бы не могли попросить доктора Крампа где-нибудь вскоре остановиться? Мне бы в кустики. Природа зовет, – добавил он в качестве мелизма.
– Ну, знаешь, Джок, – сурово ответствовал я, дабы скрыть удовлетворение. – Об этом нужно было думать перед выездом. Это все чили, я предполагаю.
Мы остановились у круглосуточной забегаловки, пристегнутой к мотелю. Через двадцать минут, набив животы тревожными на вид яичницами, мы решили, что с таким же успехом остаток ночи можем провести и тут. Джок передал мне ключ от чемодана – как новенький: я рассчитывал увидеть его изъеденным и покореженным Джоковыми желудочными соками.
Я запер дверь, хотя почти не сомневался, что Крампф предпочтет выжидать, пока не залучит нас в эту свою как-бы-очень-приватную летнюю резиденцию. Забираясь в постель, я решил, что следует провести тщательный объективный анализ ситуации в свете одних только фактов. «Если надежды – простофили, – сказал я себе, – то страхи могут дым пускать»[201]. Бритвенно-острый мозг Маккабрея не сможет не придумать выход из этой гадкой, но, в конечном итоге, примитивной пакости.
К несчастью, бритвенно-острый мозг уснул сразу, едва сосуд его коснулся подушки. К великому, как выяснилось, несчастью.
17
«Андреа дель Сарто»[202]
- …Берут над половинчатостью верх.
- В конце концов нас всех ждет божий суд…
Во сколько раз острей зубов змеиных пробуждение без чая![203] Джок, честная душа, принес мне всяческих разновидностей мотельного фуража, но чая среди них не присутствовало. Если Париж, как говорит нам Галиани[204], – кафе Европы, то США должны быть мировым ларьком с хот-догами.
– Фу! – сказал я, но отъел немного, чтобы Джоку было приятно.
Шло к полудню; я проспал целых восемь часов. Омывшись, побрившись и одевшись в самое щегольское свое платье, я свершил вылазку на утреннее солнышко, исполненный духа сэра Перси Блэйкни-Маккабрея, «ле Бутона Экарлата»[205].
– А ла лантерн ситуайена[206] де Крампфа! – пробормотал я себе под нос, смахивая сопельку с безупречных брабантских кружев моего жабо.
Снаружи стоял «бьюик» цвета окиси кобальта.
А. Л. Раус[207] однажды сказал: сделать поистине важное историческое открытие – это как по неосторожности сесть на кошку. В тот момент я почувствовал себя ровно таким же историком – да и, вообще говоря, такой же кошкой. Доктор Крампф, уже расположившийся за рулем, не мог не заметить моего прыжка в высоту из положения стоя и моего придушенного взвизга, но скрупулезно не выдал своего изумления. Мы с Джоком сели в эту машину – ибо, со всей очевидностью, на ней сюда и прибыли, – и после обмена добрыми-утрами определенной продолжительности тронулись в путь.
Так и эдак, подобно многоумному Одиссею во множестве подобных ситуаций, напрягал я свой быстрый разум. Ключ от чемодана, плод честных трудов Джока, был благословен вдвойне: он снабдил меня чистым бельем, а Джока – приятным соседством «люгера», что само по себе – довольно крепкое партнерство. Мой дипломатический паспорт, возможно, выдержит освидетельствование в большинстве мелких аэропортов еще сутки, хотя едва ли дольше. Нас двое, Крампф же к настоящему моменту – пока один. Я был довольно-таки уверен, что он подумывает, как бы меня аннулировать: владельцы небесно-травяных «бьюиков» – не друзья мне, отнюдь, а я слишком много знал о происхождении его новоунаследованной коллекции, равно как и прочих пустячков, вроде «кто-убил-папочку», хотя наверняка он не знает, что мы это знаем. Он, как стало ясно, вынужден нас доставить на свою территорию, а уж потом примерять на нас бетонные пальто – если мне действительно поможет здесь эта фраза, – но пока мы в том положении, когда еще можем его разубедить.
Мы ехали дальше – на юг и восток; остановились съесть жутчайший ланч в местечке под названием Форт-Стоктон, где я исподтишка приобрел карту и изучил ее, запершись в отделе использованного пива. Потом мы проехали еще немного – через реку Пекос, к Соноре. (Сейчас это просто географические названия, вся магия испарилась.) Перед самой Сонорой я сказал Крампфу:
– Мне жаль, дружище, но мы все-таки не сможем погостить у вас в эти выходные.
От руля он рук не отнял, но искоса воззрился на меня.
– То есть это как это?
– Видите ли, кое-что изменилось.
– Не понимаю – что могло измениться?
– Ну, вообще-то я только что получил телеграмму.
– Только что получили те…?
– Да, и она мне напомнила о следующем запланированном рандеву. Поэтому, быть может, вы окажетесь настолько ужасно любезны, что в Соноре свернете на север?
– Мистер Маккабрей, я знаю, что вы меня как-то разыгрываете, поэтому я не стану никуда сворачивать до самого Залива, хе хе. Учтите, – хмыкнул он, – если бы я не был уверен, что ваш пистолет остался в судебной лаборатории, у меня возникло бы искушение принять это всерьез, хе хе.
– Джок, покажи доктору Крампфу «люгер». – Джок показал, перегнувшись с заднего сиденья. Крампф тщательно его осмотрел; и если он понимал в «люгерах», то заметил маленький флажок «геладен»[208], торчащий над казенником. После чего поддал газу – разумно, поскольку никто не делает «гесникшусс»[209] приятелю, выжимающему семьдесят миль в час.
– Джок, точку левого плеча, пожалуйста. – Огромный кулак, подкованный латунью, опустился, будто паровой молот, и я перехватил руль, когда Крампфова рука отмерла.
Доктор сбросил скорость и остановился – нельзя вести машину как положено, если плачешь. Я быстро занял его место, и мы продолжили – у меня было ощущение, что медлить на Трассе 10 не стоит. Крампф сидел рядом, баюкал руку, ничего не говорил, смотрел сквозь слезы прямо перед собой. Верное подтверждение шкодных намерений, ибо честный человек будет многоречиво протестовать, верно?
Абилин располагается в ста пятидесяти милях к северу от Соноры; большую часть этих миль мы покрыли за следующие два часа, а Крампф по-прежнему сидел на месте и, судя по всему, ничего не боялся. Его вера в могущество сотни миллионов долларов оставалась неколебимой. После Сан-Анжело – я пел «Е lucevan le stelle»[210], когда мы проезжали: любители оперы поймут, почему, – я принялся озираться, чтобы засечь пригодное местечко, ибо сумерки спускались, и вскоре после переезда Колорадо такое нашел. Ненумерованная грунтовка, шедшая вдоль пересохшего речного русла. Удовлетворившись, что за нами никто не подглядывает, я вышел из машины, подталкивая Крампфа перед собой.
– Крампф, – сказал я. – Боюсь, вы желаете мне зла. А в настоящее время в мои планы не входит потакать Крампфам – а равно и кому-либо другому – в их жажде моей крови, поэтому замыслы ваши я должен пресечь в корне. Я понятно излагаю? Я предлагаю оставить вас здесь – надежно связанного, тепло одетого, но совершенно без денег. В аэропорту я напишу полиции, где вас искать, и приложу деньги, ибо я не воришка. Маловероятно, что вы умрете до того, как вас найдут. Вопросы есть?
Он ровно посмотрел на меня, очевидно, прикидывая, удастся ли выковырять пальцами мою печенку. Ничего не сказал, даже не сплюнул.
– Бумажник, – щелкнул пальцами я. Он извлек тоненькую хрень из змеиной кожи и грубо швырнул к моим ногам. Я подобрал, я не гордый. Внутри содержались водительские права, несколько кредитных карт из тех, что получше, фотографии каких-то мерзопакостных детей и портрет Мэдисона[211]. Последний был, разумеется, на тысячедолларовой банкноте.
– А помельче нет? – спросил я. – Да, видимо, нет. Вам бы не хотелось их мусолить, вы же не знаете, где они побывали. Да и на щедрого клиента вы не похожи.
– Мистер Чарли, – подал голос Джок. – Богатые фраеры в этих краях обычные деньги в бумажниках не носят, они их держат в штанах, в таком зажиме из золотой монеты.
– Ты прав, Джок, ставлю тебе «отлично». Крампф, зажим для денег, пожалуйста.
Он нехотя потянулся к боковому карману брюк – слишком нехотя, – и я вдруг понял, что у него там еще; нацелил быстрый пинок ему в причинные, он шагнул назад, споткнулся и в падении выхватил пистолет «лилипут». Выстрела я не услышал, но левую руку мою, похоже, вырвало с корнем, и я, падая, успел заметить, как сапог Джока вошел в соприкосновение с головой Крампфа.
Должно быть, на несколько мгновений я отключился; боль была мучительна. Когда я пришел в себя, Джок промокал мне подмышку марлей из автомобильной аптечки: пулька прошла у меня под рукой, кошмарно изодрав ткани, но миновав подкрыльцовую артерию на несколько вполне безопасных миллиметров. Аптечка была очень хорошая; а когда мы остановили кровотечение и сносно все перевязали, можно было обратить внимание и на бездвижного доктора Крампфа.
– Свяжи его, Джок, пока он еще в отключке.
Долгая пауза.
– Э, мистер Чарли, э, вы не хотели бы на него взглянуть?
Я взглянул. Одна сторона Крампфовой головы на ощупь была как пакет «Картофельных Хрустиков Смита». Еще одно поколение Крампфов повлекло свою биту в Судейскую Будку Вечности выяснять отношения с Великим Рефери.
– Ну в самом деле, Джок, куда это годится? – рявкнул я. – Уже дважды за два дня. Если я сказал тебе один раз, повторять больше не буду: я не потерплю, что ты все время ходишь и кого-то убиваешь.
– Извиньте, мистер Чарли, – надулся он. – Но я ж не нарочно, ну? Я ж, в смысле, вам жизнь спасал, нет?
– Да, Джок, видимо, спасал. Прости, что я сказал это в запале – ты же понимаешь, мне отчасти больно.
Можно сказать, его хоронили мы ночью глухой, штыками ворочая камни[212]. После чего долго прислушивались, потом тихонько выехали снова на главную трассу и двинулись к Абилину.
Той ночью самолеты из Абилина летели в Денвер и Канзас-Сити; мы с Джоком взяли себе по одному.
– Стало быть, увидимся в Квебеке, Джок, – сказал я.
– Ну, мистер Чарли.
18
«Смерть в пустыне»[213]
- Бактриец был, как дикое дитя, –
- Он не писал, не молвил, лишь любил.
- И чтобы эта память не ушла, –
- Ведь завтра отдадут меня зверям, –
- Я то же Фебу верно расскажу.
Вы, должно быть, заметили: до сих пор моя замысловатая история соблюдала, по крайней мере, некоторые свойства, присущие трагедии. Я не пытался излагать то, что думали или делали другие люди, когда это выходило за пределы моего знания; я не мотылял вас туда-сюда, не предоставляя подходящих транспортных средств; и я никогда не начинал фразу словами «несколько дней спустя». Каждое утро становилось свидетелем маленькой смерти пробуждения запойного пьяницы, «а в сумерках – медлительный скрип ставен»[214]. Англичане, как указывал Реймонд Чэндлер[215], может, и не всегда лучшие писатели в мире, но они – несравненно лучшие скучные писатели.
И если я иногда не прояснял логическое обоснование этих событий, то отчасти потому, что вам такое, вероятно, все равно удается лучше, а отчасти потому, признаюсь, что меня самого довольно-таки поставило в тупик открытие: события, управляемые, как мне казалось, мной, на деле управляли мной.
Последние несколько недель я развлекался тем, что отливал свои воспоминания в некоем подобии дисциплинированной изложницы, но теперь это глупство должно немедля прекратиться, ибо дни на исходе, а геликоптер времени яростно взбивает крылами воздух у меня над головой. События превозмогли литературу: осталось время лишь на несколько досужих страниц, затем, быть может, еще на несколько дневниковых заметок; после чего, подозреваю, времени не останется вообще, никогда.
Похоже, волею вульгарной иронии судьбы, я вернулся домой умирать в виду видов моего ненавистного детства: пути Господни и впрямь неразборчивы, как Пэт однажды сказала Майку, гуляя по Бродвею – или то была О’Коннелл-стрит[216]?
Добраться сюда было легко. Мы вылетели из Квебека в Эйре[217] в одном самолете, но не вместе. В Шэнноне Джок прошел прямо через Иммиграцию, помахивая своим Паспортом Туриста, – они туда и не заглянули. С собой Джок нес чемодан. Потом внутренним рейсом – в аэропорт Коллинстаун, Дублин, и дождался меня в миленьком пабе на Колледж-Грин под названием «У Присяжных».
Со своей стороны, я провел тихий час в уборной Шэннона с полубутылкой виски, пообщался с различными группами путешественников, рассказал всем и каждому, что мои жена, дети и багаж сидят в самолетах на Дублин, Белфаст и Корк, после чего надоедливо и гигроскопично просочился наружу прямо в такси. Паспорт у меня никто не попросил. Думаю, все были просто рады от меня избавиться. Таксист систематически доил меня на предмет налички всю дорогу до Муллингара, где я побрился, сменил одежду и акцент и сел в другое такси до Дублина.
Джок сидел «У Присяжных», как было условлено, однако не вполне: через несколько минут его выдворили, ибо его развезло как пудинг, и кто-то научил его неприличной фразе на гэльском, которую он постоянно распевал на мотив «Бьемся мы на Бойне»[218] или как там еще ее называют.
Мы задешево долетели ночным рейсом до Блэкпула и лишь вели себя, как пьяные, – ровно настолько, чтобы не выделяться среди прочих пассажиров. В аэропорту персонал уже укладывался на боковую или куда там люди в Блэкпуле укладываются: ко всем нам, в общем, они повернулись спиной. Мы сели в разные такси и поехали в разные мелкие и омерзительные отели. Я на ужин съел пирожок с картошкой, что ел Джок – не знаю.
Наутро мы сели в разные поезда и встретились, как условлено, в вокзальном буфете станции Карнфорт. Быть может, вы ни разу не слышали о Карнфорте, но уж вокзал вы точно видели, особенно его буфет, ибо там как раз снимали «Короткую встречу», и место это свято для всех, кто чтит память Селии Джонсон[219]. В наши дни Карнфорт не может претендовать на иную славу: некогда процветающий сталелитейный городок с важной железнодорожной развязкой, сегодня он отличается лишь выдающимся и явно намеренным уродством всех зданий до единого и невероятной приятностью их обитателей – даже банковских управляющих. Я родился в пяти милях от него, в местечке под названием Силвердейл.
Карнфорт располагается в крайнем северо-западном углу Ланкашира и временами называет себя «Вратами в Озерный край». Он не вполне на побережье – вообще-то он не вполне где-то. Там есть хорошие пабы. Раньше, когда я был мальчиком, имелся кинотеатр, но мне туда ходить не разрешали, а теперь он закрылся. Если не считать «Бинго», разумеется.
Одну из гостиниц держит славный итальянец, старый толстяк по имени Дино как-то; он знает меня с тех пор, как я был «бамбино». Я сказал ему, что вернулся только что из Америки, где завел себе врагов, и теперь мне нужно где-то тихонько отлежаться.
– Не волнуйсси, мистерра Чарли, этти чертоввы сицильски ублюдди васса тутта не найдетти. Ессли их тутта уввижу, полицция буддетти очченни быстри. Они тутта хорошши, не боийси вонюччи мафиоззи.
– Дело не совсем в этом, Дино. Мне кажется, если ты кого-нибудь увидишь, лучше будет мне тихонько об этом сообщить.
– ОК, мистерра Чарли.
– Спасибо, Дино. Эввива Наполи!
– Абасса Милано!
– Каццоне пенденте![220] – вскричали мы хором – наш старый лозунг минувших дней.
Мы с Джоком провели там в герметичном уединении недель пять, пока у меня не зажила подмышка и я не отрастил более-менее достоверную бороду. (Сразу хочу прояснить: у Дино не было ни малейшего подозрения, что мы как-то напроказничали.) Я перестал красить волосы и есть крахмалистую пищу и вскоре выглядел на семьдесят хорошей сохранности. Наконец, перед выходом наружу я вынул изо рта два верхних клыка, что крепились на проволочной скобе. Легонько укладывая верхние резцы на нижнюю губу, я выгляжу образцом старческого слабоумия – миссис Спон от такого зрелища обычно визжит. Ныне поседевшие свои волосы я отрастил и взбил, купил себе хороший полевой бинокль и спутался с орнитологами-любителями. Поразительно, сколько их нынче развелось: орнитология раньше была тайным и сокровенным хобби желчных школьных учителей, сбрендивших старых дев и одиноких маленьких мальчиков, но теперь она стала нормальным времяпрепровождением на выходных, вроде ковроткачества или обмена женами. Учась в школе, я очень ею увлекался, поэтому знал, кто как правильно кричит, – да вообще-то и сейчас довольно-таки увлекся, и экскурсиями своими совершенно наслаждался.
В этих краях Ланкашира – едва ли не лучшие места для наблюдения за птицами в Англии. Морские и береговые пернатые миллионами навещают огромные солончаковые болота и приливные равнины залива Моркам, а тростники Лейтон-Мосса – заповедник Королевского общества защиты птиц – кишат утками, лебедями, чайками и даже выпями.
Я дал Дино триста фунтов, и он купил мне подержанный темно-зеленый «мини», зарегистрировав его на свое имя. Я наклеил на машину несколько липучек – «СПАСИТЕ ЛЕВЕНЗ-ХОЛЛ»[221], «ЕОЛОСУЙ КОНСЕРВАТИВНО», «ВСЕ В ПАРГОРОД»[222] – и бросил на заднее сиденье детскую переноску «Карри-Кот»; согласитесь, вдохновенная маскировка. Джоку мы умудрились отыскать пару цветных контактных линз и глаза его из потрясающе голубых стали грязно-бурыми. Линзы ему очень понравились, он их называл «мои очочки».
Тем временем, поскольку телефонный узел в Карнфорте уже автоматизировали, стало безопасно сделать несколько осторожных звонков в Лондон, где разнообразные шкодливые друзья в обмен на большое количество дензнаков принялись за создание нам с Джоком новых личностей, чтобы мы смогли переехать в Австралию и зажить новой жизнью среди Бикс и Чуваков. Новые личности ныне очень дороги и требуют длительного времени, но процесс их получения значительно облегчился – все-таки столько наркотиков вокруг. Просто находите парнишку, которому недолго уже в этом мире осталось, ибо он увлечен «болыним-Г-значит-героином», предпочтительно – такого, который хоть в чем-то вас напоминает. Берете его под свое крылышко – или, скорее, ваши шкодливые друзья его берут, – вписываете его, выписываете ему это Г и кормите его, когда он в силах чем-нибудь подавиться. Оплачиваете ему Карточку Национального Страхования, покупаете ему паспорт, открываете на его имя счет в Сберегательной Кассе Почтового Отделения[223], сдаете за него тест на вождение и снабжаете его воображаемой работой в реальном месте. («Наниматель» получает его зарплату наличными – в двойном размере.) Затем платите очень дорогому умельцу, который заменяет его фотографию в новом паспорте вашей, и вы – новый человек.
(Наркоман, само собой, теперь становится несколько избыточен: можете заказать его профессионально, но это оплачивается сверху и в наши дни ужасно дорого. Лучший и самый дешевый курс – лишить его лекарства дня на три или около того, пока он совсем из себя не выйдет, а потом оставить в людной общественной уборной – в этом ремесле очень котируется подземка на Пиккадилли, – со шприцем, в котором содержится тяжелая передоза. И пусть Природа милостиво берет свое. Коронер на него едва глянет: быть может, ему лучше там, где он сейчас; ох, да он зажился лет на пять; и т. д.)
Короче говоря, все вроде бы и ничего, но только Уильям Хики[224] или кто-то из тех обозревателей раз-другой обронил деликатные намеки: дескать, определенные Лица в Высших Кругах получали некие фотоснимки, – а это могло или не могло соотноситься с художествами Фугаса. Если да, то я не очень понимал, кто может это делать – не Иоанна же? Кто-нибудь из этих жутких друзей Фугаса? Мартленд? Я не поддавался беспокойству.
Вчера вечером, когда в бар гостиницы Дино я входил полный свежего воздуха, нагуляв великолепный аппетит, кому угодно я мог бы рассказать, что дела мои обстоят на удивление хорошо. День я провел на Моссе, где мне повезло – несколько минут я не упускал из своих окуляров усатую зиньку, а если вы полагаете, что таких птиц не бывает, ступайте читать ближайший птичий справочник. Это было лишь вчера вечером, когда я входил в бар.
Вчера вечером, когда я входил в бар
Бармен должен был улыбнуться и сказать: «Вечер, мистер Джексон, чего желаете?» То есть именно это он говорил мне каждый вечер много недель подряд.
Но вместо этого он враждебно вперился в меня и спросил:
– Чего, Пэдди, обычного? – Я совершенно опешил. – Давай же, – сварливо продолжал бармен, – решай быстрее. Мне и других обслуживать надо, знаешь ли.
Два незнакомца на другом конце стойки мимоходом изучали меня в зеркале за выставкой бутылок. До меня дошло.
– Хорроршок, хорроршок, – густо прорычал я. – Начисляй мине обычного, свилеватый ты отпездал.
Он двинул мне по стойке двойной ирландский «Джеймисон».
– И язык придержи, – сказал он, – а не то вылетишь.
– Херрниа, – ответил я и неопрятно опрокинул в себя виски. Утерся рукавом, рыгнул и вывалился наружу. Хорошо, что полевое обмундирование серьезного орнитолога мало чем отличается от питейного костюма ирландского землекопа. Я взлетел по лестнице и обнаружил Джока в номере на кровати – он читал «Бино»[225].
– Пошли, – сказал я. – Они сжимают кольцо.
Мы жили в состоянии готовности к любой крайности, поэтому выскочили из гостиницы сквозь кухню примерно через девяносто секунд после того, как я покинул бар, и направились к вокзальному двору, где я держал на стоянке «мини». Я завел двигатель и задом выехал с парковки; я был довольно спокоен – у них не было ни малейшей причины меня заподозрить.
Затем я выругался и заглушил мотор – меня парализовало смятением.
– Чё такое, мистер Чарли, чего-то забыли?
– Нет, Джок. Что-то вспомнил.
А вспомнил я, что не заплатил за виски – и бармен не попросил меня это сделать. Пьяным ирландским землекопам едва ли открывают кредиты в уважаемых провинциальных гостиницах.
Я снова завелся, жестоко вдавил и отжал все рычаги до предела и вымахнул со двора на улицу. Человек, стоявший на углу, развернулся и рысью припустил обратно в отель. Я молился, чтобы их машина стояла носом в другую сторону.
Я гнал безотказный «мини» из города к северу по Миллхед-роуд; перед вторым железнодорожным мостом я погасил фары и юркнул влево, к Хагг-Хаусу и болотам. Дорога иссякла до пешеходной тропы, затем – до заболоченной колеи; мы давили колючую проволоку, сползали по откосам к воде, едва не переносили «мини» на руках через невозможно топкие места, матерились, молились и прислушивались к погоне. Слева от нас одержимо брехало и тявкало трехглавое церберово отродье. Мы пробивались на запад, ненавидя пса ненавистью глубокой и богатой, а реку Кир обнаружили, только макнувшись в нее. Точнее, макнулся в нее «мини» – съехав по склону и упокоившись носом в песчаном повидле у самого фарватера, ибо отлив был в самом разгаре. Я цапнул почти пустой чемодан, Джок цапнул рюкзак и мы, спотыкаясь, рухнули в поток, от испуга хватая воздух ртами, когда холодная вода омыла наши промежности. На дальнем берегу, перед тем как взобраться по откосу и выставить себя на горизонте всем на обозрение, мы остановились; в полумиле за нами на низкой передаче газовала машина; два конуса света от фар обмахивали небо, затем вдруг погасли.
Звезды горели ярко, но мы слишком оторвались от погони, и нас бы не разглядели; мы вскарабкались по склону – благословенна будь моя новообретенная физподготовка – и двинулись на северо-запад, к огням Грейндж-Овер-Сэндза в шести милях от нас, по ту сторону мерцающих приливных топей.
В жизни со мной такого не было – самое странное путешествие, что я когда-либо предпринимал. Тьма, неслышное близкое море, свист и нытье крыльев сотен изумленных птиц, шлепанье наших ног по мокрому песку – и страх, гнавший нас вперед, к огням, что корчились так далеко, по ту сторону залива.
Но в мою пользу решало вот что: я ступал по знакомой земле. План мой был таков: дойти до Зыбучего Пруда – предательской двухмильной лагуны – в самой ее опасной точке, оттуда повернуть на северо-восток, добраться до самого узкого ее места и там перейти. В этой точке дружественный берег Силвердейла окажется в двух милях строго к северу. Это зависело от того, в правильном ли месте мы перебрались через Кир, а также от того, там ли, где я полагал, сейчас располагается отлив; у меня не было выбора, кроме как предположить, что я прав по обоим пунктам.
Вот тут и начался кошмар.
Джок скакал вприпрыжку в нескольких ярдах слева от меня, когда мы оба ощутили под собою зыбь. Я сделал то, что и следует делать в таком случае – двигаться быстро, но резко забирать по кругу к тому месту, с которого начал. А Джок – нет. Он остановился, хрюкнул, попробовал высвободиться, поплескался и быстро увяз. Я бросил чемодан и принялся охотиться на него в темноте, а он звал меня, и голос его в панике звенел – я такого никогда не слышал. Я уцепился за его руку и тоже начал тонуть; кинулся плашмя вниз, упершись в трясину лишь локтями. Будто вытягиваешь из земли дуб. Я встал на колени, чтобы ухватиться получше, но колени мои увязли сразу же, ужасающе.
– Ляг вперед, – рыкнул я.
– Не могу, мистер Чарли, – мне уже по брюхо.
– Подожди, достану чемодан.
Чтобы отыскать его, пришлось чиркнуть спичкой, затем еще одной – чтобы снова найти Джока в гипнотическом мерцании мокрого песка и звездного света. Я пихнул чемодан вперед, и Джок возложил на него руки, прижал к груди, вогнал в грязь, навалившись на него всем телом.
– Не годится, мистер Чарли, – наконец сказал он. – Мне уже до подмышек. Я вздохнуть не могу. – Голос его звучал жуткой карикатурой.
За нами – причем не очень далеко за нами – я слышал ритмичный плеск подошв по песку.
– Давайте, мистер Чарли, мотайте отсюда!
– Господи боже, Джок, за кого ты меня принимаешь?
– Дуру не валяйте, – пропыхтел он. – Валите. Но сперва окажите услугу. Сами знаете. Мне так не хочется. Может, полчаса уйдет. Давайте, помогите.
– Господи боже, Джок, – повторил я в полном ужасе.
– Давайте же, старина. Быстро. Поднажмите.
В панике я побарахтался и с трудом встал. Возня и сопенье подо мной были уже непереносимы, и левой ногой я наступил на чемодан, а правой – Джоку на голову. И поднажал. Булькал он кошмарно, только голова никак не тонула. Я снова и снова бил по ней ногой, в неистовстве, пока все не стихло, после чего выцарапал чемодан из топи и побежал – не разбирая дороги, стеная от ужаса, жути и любви.
Услышав, как подо мной хмыкает вода, я догадался, куда попал, и бросился в протоку, уже не думая, есть там брод или нет. Перебрался на другую сторону, оставив ботинок в грязи – тот самый ботинок, слава богу, – побежал на север, и каждый глоток воздуха рвал мне трахею. Один раз я упал и не смог подняться; слева за спиной мигали факелы – быть может, кто-то отправился вслед за Джоком: не знаю, уже не важно. Я скинул другой ботинок, встал и побежал опять, проклиная все на свете, рыдая, проваливаясь в овраги, сбивая ноги о камни и ракушки, чемодан лупил меня по коленям, – пока, наконец, я с разбегу не врезался в остатки волнолома у стрелки Дженни Браун.
Там я немного пришел в себя – посидел на чемодане, стараясь рассуждать спокойно: мне предстояло смириться с тем, что произошло. Нет – с тем, что я совершил. С тем, что совершаю. Сверху полил мягкий дождик, и я поднял лицо навстречу каплям – пусть смоет хоть немного жара и зла.
Рюкзак остался в Зыбучем Пруду; все необходимое для жизни было в нем. В чемодане же нет почти ничего, если не считать нескольких денежных пачек. Мне требовались оружие, обувь, сухая одежда, еда, выпивка, укрытие и – превыше всего прочего – чье-нибудь теплое слово. Чье угодно.
Оставляя низкие известняковые утесы по правую руку, я, спотыкаясь, брел по берегу почти милю – до стрелки Известный Конец, за которой и начинались солонцы, тот странный пейзаж, омываемый морем, вымоины и кочкарники, где пасутся лучшие в Англии ягнята.
Справа у меня над головой сияли огни добрых домовладельцев Силвердейла; я поймал себя на том, что прежестоко им завидую. Именно такие владеют секретом счастья, это они овладели его искусством, они всегда его знали. Счастье – аннуитет или акции Строительного общества; пенсия и голубые гортензии, а также изумительно смышленые внучата, счастье – это когда тебя избирают в Попечительский совет, а в огороде ранние вызрели, хоть и совсем еще мало, а ты жив и чудесно-сохранился-для-своего-возраста, а вот такого-то уже на кладбище свезли, счастье – это зимние рамы, и сидишь у электрического камина, вспоминая, как тогда выписал Региональному Управляющему по первое число, а еще тот раз, когда Дорис…
Счастье – это легко; почему только на него не подписывается больше людей?
Я крался по дороге, уводившей прочь от берега. Мои часы гласили – 11:40. Пятница, стало быть, спиртное закончили отпускать в одиннадцать, плюс десять минут на допить, плюс, скажем, еще десять – избавиться от надоед. Мои мокрые и драные носки влажно шептались с мостовой. Перед гостиницей машин не было, свет в вестибюле не горел. Меня уже колотило от холода, запоздалой реакции и надежды на вспомоществование, когда я проковылял по темной стоянке, обогнул здание и приблизился к кухонному окну.
Хозяин – или совладелец, как он предпочитает называться, – стоял невдалеке от кухонной двери. На нем была та позорная шляпа, которую он всегда надевает, спускаясь в погреб, а лицо его, как обычно, выглядело так, будто он отправляет кого-то на виселицу. Своим желчным взором он время от времени наблюдал мою карьеру уже с четверть века, и она не производила на него впечатления.
Он открыл кухонную дверь и бесстрастно оглядел меня с ног до головы.
– Добрый вечер, мистер Маккабрей, – сказал он. – Вы несколько сбросили вес.
– Хэрри, – пробормотал я. – Вы должны мне помочь. Прошу вас.
– Мистер Маккабрей, последний раз вы просили у меня выпить после закрытия в 1956 году. Ответ с тех пор не изменился – нет.
– Нет, Хэрри, в самом деле, – у меня серьезные неприятности.
– Это верно, сэр.
– Э?
– Я сказал: «Это верно, сэр».
– Это вы о чем?
– Я о том, что вчера вечером два джентльмена осведомлялись о вашем местопребывании, утверждая при этом, что они – из Особой службы[226]. Держались крайне любезно, но, будучи спрошенными, упорствовали в непредъявлении удостоверений. – Он всегда так говорит.
Я больше ничего не сказал – лишь умоляюще посмотрел на него. Вообще-то он не улыбнулся, но пламень во взоре несколько, что ли, пригас.
– Вам лучше уйти, мистер Маккабрей, или вы нарушите мой заведенный распорядок, и я позабуду запереть дверь в сад или еще что-нибудь.
– Да. Что ж, спасибо, Хэрри. Доброй ночи.
– Доброй ночи, Чарли.
Я уполз в тень корта для сквоша и съежился там под дождем, наедине с собственными мыслями. Он назвал меня «Чарли» – он так раньше никогда меня не звал. Войдет в анналы: вот оно, теплое слово. Джок в конце тоже назвал меня «стариной».
Один за другим огни гостиницы погасли. Церковные часы пробили половину первого с привычной слуху фальшью, и лишь после этого я крадучись обогнул здание, прошел по каменной террасе и нажал на садовую дверь. И впрямь – кто-то легкомысленно не запер ее на щеколду. Дверь впустила меня на небольшую веранду с двумя выцветшими на солнце канапе. Я стянул с себя промокшую одежду, разложил ее на одном канапе, а свое измученное тело – на другом, хрюкнув от натуги. Когда мои глаза привыкли к сумраку, на столе между диванчиков я различил натюрморт. Кто-то – опять же, легкомысленно – оставил там старое теплое пальто, пару шерстяного белья и полотенце; а также буханку хлеба, три четверти холодной курицы, сорок «Посольских» сигарет с фильтром, бутылку «Учительского» виски и теннисные туфли. Поразительно, как беззаботны бывают «отельеры» – неудивительно, что они все время жалуются.
С маленькой веранды я ушел, должно быть, часа в четыре. Взошла луна, светящиеся тучки шустро неслись пред ее ликом. Я обошел гостиницу кругом и отыскал тропу, что идет через Пустыри – такие странных очертаний известковые холмы, облаченные в пружинистый дерн. Телок Бёрроуза я, должно быть, удивил на всю жизнь, трусцой пробежав между ними в темноте. До бухты, где некогда парусники из Фёрнесса разгружали руду для железоплавильной печи в Лейтон-Беке, было всего несколько сот ярдов. Теперь, когда течения сменились, здесь лежит торф с объеденным ежиком травы, который два-три раза в месяц на пару дюймов заливает морской водой.
Но гораздо значимее другое: в утесе, под венчающей его необъяснимой зубчатой стеной, изглоданной плющом, имеется грот. Пещера неприветливая, даже дети не осмеливаются ее исследовать, и говорят, что в глубине есть внезапный провал неведомой глубины. С Востока заря уже делала свои легкие инсинуации, когда я проник в этот грот.
До полудня я проспал из чистого бессилия, потом поел хлеба и курицы, отпил еще скотча. И снова лег спать: я знал, что сны будут ужасны, но бессонные мысли в кои-то веки окажутся хуже. Проснулся я на исходе дня.
Свет быстро угасал. Чуть позже я навещу своего братца.
Говоря точнее, в ранние часы этого воскресного утра я выбрался из пещеры и во тьме подрейфовал к деревне. Последний телевизионный приемник уже нехотя выключили, последний пуделек уже попрудил в последний раз, последнюю чашку «Борнвиты»[227] уже заварили. Коув-роуд напоминала ухоженную могилу – супруги с супругами лежали, грезя о былых излишествах и грядущих кофейных утрах; никаких флюидов от них не исходило, трудно поверить, что они вообще тут. Приблизился автомобиль – его вели с тщательным степенством недобессознательного опьянения; я шагнул в тень и переждал. О мою правую ногу потерлась кошка – несколько дней назад я бы пнул ее безо всяких угрызений совести, но теперь я не мог пнуть даже собственного брата. Особенно – этой ногой.
Пытливо мяуча, кошка проводила меня вверх по Уоллингз-лейн, но поджала хвост, завидев огромного белого кошака, притаившегося под изгородью наподобие призрачного Дика Тёрпина[228]. В Юбарроу горели все огни, сквозь деревья цедились напевы новоорлеанского джаза – старина Бон наверняка располагался играть остаток ночи в покер и пить виски. Когда я сворачивал вправо на Силвер-Ридж, от Св. Бернарда донесся одинокий гав, а затем – никаких звуков, опричь шелеста моих шагов по Элмслэк. Кто-то жег садовый мусор, и тень аромата еще висела – один из самых острых запахов на свете, дикий и ручной одновременно.
Сойдя с проезда, я на ощупь отыскал еле различимую тропинку, что спускается к задней стене Вудфилдз-Холла, родового поместья Робина, второго барона Маккабрея и т. д. Господи, вот так имечко. Родился он незадолго до Великой войны – это сразу видно: в то десятилетие было «де ригёр»[229] называть отпрыска Робин, а матушка моя была беспощадно «де ригёр», если не больше, как вам подтвердил бы кто угодно.
Ни за что не догадаетесь, где я все это пишу. Поджав колени до самого подбородка, я сижу на стульчаке в уборной своего детства, в детском крыле братнина поместья. С местом этим у меня связано больше счастливых воспоминаний, нежели со всем остальным домом, некогда проникнутым алчностью и хронической завистью отца, материнским лихорадочным раскаянием от того, что она вышла замуж за невозможного хама, домом, что ныне заражен ползучим отвращением братца ко всем и вся. Его самого включая. А в особенности – ко мне: он бы не плюнул мне в лицо, вспыхни оно пламенем, если бы плевался не бензином.
Передо мной на стене – рулончик мягкой розовой туалетной бумаги: нянюшка наша ни за что бы такого не позволила, она свято верила, что у детей аристократии должны быть спартанские попки, и нам приходилось пользоваться старомодными ломкими сортами наждачки.
Я только что навестил свою прежнюю спальню, всегда готовую к моему приезду – здесь никогда ничего не меняют, не тревожат. Как раз та фальшивая нота, которые так любит сардонически брать мой братец. Он часто говорит: «Помни, Чарли, здесь у тебя всегда есть дом», – а потом ждет, когда меня начнет зримо тошнить. Под половицей в этой спаленке я пошарил и нащупал большой пакет в клеенке; внутри – мое первое и самое любимое оружие, «смит-и-вессон» калибра .455, полицейско-армейская модель 1920 года. До сих пор не создали тяжелого револьвера прекраснее. Еще несколько лет назад, пока я не увлекся виски как комнатным видом спорта, из этого револьвера и с двадцати шагов я проделывал удивительнейшие штуки с игральной картой, но и теперь я уверен, что смогу при хорошем освещении поразить цель покрупнее. Скажем, Мартленда.
К револьверу прилагается коробка армейских патронов, никелированных и очень шумных, и еще одна, почти полная – обычных свинцовых, ручной сборки, с небольшим пороховым зарядом. Они гораздо больше годятся для того, что я задумал. На войне такими пользоваться, конечно, нельзя, этот мягкий свинцовый шарик, с радостью могу вам доложить, творит ужасные вещи с тем, во что попадает.
Я сейчас допью «Учительское», то и дело осторожно поглядывая на дверь, чтобы моя давно покойная нянюшка не поймала меня за этим занятием, а потом спущусь и нанесу визит братцу. Я не скажу ему, как проник в дом. Пусть поволнуется – о таких вещах он постоянно переживает. Пристрелить его у меня тоже нет намерения – в такое время это будет непростительное баловство. В любом случае убить его – это оказать ему услугу, а я ему обязан многим, но не услугами.
Я братом, англичанином и другом звал его![230]
Когда я тихо просочился в библиотеку, мой брат Робин сидел ко мне спиной и шуршал пером над мемуарами. Не оборачиваясь и не прекращая царапать бумагу, он сказал:
– Здравствуй, Чарли, я не слышал, как тебя впустили в дом.