Царица амазонок Фортье Энн
– Конечно, я никуда не собираюсь ехать, – сказала я, – но умираю от желания узнать, откуда взялся этот снимок. Видишь, надпись как будто является частью чего-то большего, и текст должен быть написан вертикальными колонками. А сами значки… – Я наклонилась еще ближе к фото, пытаясь поудобнее повернуть настольную лампу, – у меня возникло странное чувство… но хоть убей, не могу понять…
Хруст в трубке заставил меня предположить, что Ребекка сунула в рот горсть орехов, а это было явным доказательством того, что она заинтригована.
– Чего ты от меня-то хочешь? – спросила она. – Могу гарантировать, снимок сделан не на моем острове. Если бы кто-то наткнулся на подобную стену здесь, на Крите, уж поверь, я бы об этом знала.
– Я от тебя хочу вот чего, – сказала я. – Посмотри как следует на надпись и скажи, где еще я могла видела похожие символы.
Я понимала, что это выстрел вхолостую, но попытаться все же стоило. Ребекка всегда обладала даром видеть вещи насквозь. Именно она, когда мы были детьми, нашла тайный запас шоколада, спрятанный моим отцом в старом ящике для инструментов в гараже. Но, несмотря на всю ее любовь к сладкому, она даже не подумала стащить хоть одну шоколадку; чистый восторг открытия, а также возможность рассказать мне об отце что-то, чего я не знала, были для нее достаточной наградой.
– Ладно, дам тебе еще минутку, – сказала я.
– А как насчет того, – возразила Ребекка, – чтобы дать мне несколько дней, чтобы я тут порасспрашивала? Я покажу фото мистеру Телемакосу…
– Нет! – вскрикнула я. – Не показывай этот снимок никому! Слышишь?
– Но почему?
Я замялась, понимая, что веду себя неразумно.
– Потому что в этих знаках есть нечто… нечто смутно знакомое, понимаешь? И это меня немного настораживает. Как будто я вижу их написанными синими чернилами…
Нас обеих одновременно словно ударило током.
– Тетрадь твоей бабушки! – выдохнула Ребекка, чем-то шурша на том конце провода. – Та, которую ты подарила ей на Рождество…
По моей спине пробежали мурашки.
– Нет, это невозможно. Чистое безумие!
– Да почему? – Ребекка была слишком взволнована, чтобы помнить, насколько деликатным был для меня этот вопрос. – Она же всегда говорила, что оставит тебе свои записи, так? И что тебе придется воспользоваться ими тогда, когда ты меньше всего будешь этого ожидать. Ну, может, это как раз такой момент. Привет от твоей бабули. Кто знает… – Голос Ребекки сорвался на визг, как будто она осознала наконец всю абсурдность собственного предположения. – Может быть, она ждет тебя в Амстердаме!
Глава 4
Северная Африка
Конец бронзового века
На мерцающем горизонте возникли две фигуры.
Стояло самое яркое и обжигающее время дня, когда небо и земля сливаются воедино в серебристой дымке и невозможно уже отличить одно от другого. Но постепенно две размытые фигуры, медленно продвигавшиеся через мокрые солончаки, обрели четкие очертания и превратились в двух женщин: одну постарше, а вторую – совсем молоденькую.
Мирина и Лилли возвращались из долгого путешествия, цель которого была очевидна, потому что множество добычи и оружия висело на кожаных ремнях на плечах женщин. Завидев впереди деревню, они ускорили шаг.
– Мама будет гордиться нами! – воскликнула Лилли. – Надеюсь, ты ей расскажешь, как я поймала в силки этого кролика.
– Я, пожалуй, не стану вдаваться в детали, – пообещала ей Мирина, ероша пыльные волосы младшей сестры, – разве что упомяну о том, как ты чуть не сломала шею.
– Да уж… – Лилли дернула плечами и начала забавно загребать ногами на ходу, как делала всегда, когда смущалась. – Лучше об этом не упоминать, иначе мне никогда больше не разрешат ходить с тобой на охоту. А этого бы не хотелось. – Она с надеждой посмотрела на Мирину. – Да?
– Совсем бы не хотелось, – решительно кивнула Мирина. – У тебя все задатки отличной охотницы. И, кроме того, – Мирина не удержалась от того, чтобы не хихикнуть, – с тобой ужасно весело!
Лилли нахмурилась, но Мирина знала, что втайне девушка польщена. Ее сестра, будучи мелковата для своих двенадцати лет, отчаянно демонстрировала все свои способности во время их похода, и Мирину приятно удивила ее выносливость. Даже валясь с ног от голода или усталости, Лилли никогда не отказывалась от работы, никогда не ударялась в слезы. По крайней мере, когда Мирина была поблизости.
Будучи на целых шесть лет старше Лилли и ни в чем не уступая любому мужчине своего возраста, Мирина считала своим долгом обучить сестру искусству охоты. Однако эту идею совершенно не одобряла их мать, которая продолжала видеть в Лилли свою малышку и петь ей песенки перед сном.
И теперь, наблюдая за гордой поступью сестры на подходе к дому, Мирина не могла дождаться встречи с матерью. Ей не терпелось похвастаться и славной добычей, и рассказами о приключениях, которые им с Лилли пришлось пережить, и тем, что младшая дочь возвращается из дикой местности целая и невредимая – с улыбкой и кровавой меткой охотницы на лбу.
– Как думаешь, они все это сразу зажарят? – спросила Лилли, вторгаясь в мысли Мирины. – Это был бы настоящий пир. Хотя, – она посмотрела на связку маленьких рыбок, висевших на ее поясе на шерстяной бечевке, – кое-что из добычи слишком мало и, наверное, даже упоминания не стоит.
– По моему опыту, – возразила Мирина, – самая мелкая добыча, как правило, самая вкусная… – Она остановилась.
Они как раз обогнули пастбище, и деревня Тамаш теперь лежала прямо перед ними. Как правило, именно здесь ей навстречу выбегали собаки, отлично зная, что появление Мирины предвещает множество мясных обрезков и мозговых костей.
Но сегодня собаки не прибежали. А когда Мирина застыла, прислушиваясь, то смогла в тишине различить только хриплые крики птиц да странное ровное гудение тысяч пчел над цветами. Единственным признаком жизни были несколько густых столбов дыма, поднимавшихся где-то между хижинами и исчезвших в бесконечной голубизне неба.
– Что такое? – спросила Лилли, широко распахнув глаза. – Что ты слышишь?
– Точно не знаю, – ответила Мирина, чувствуя, как все волоски на ее теле встали дыбом. – Подожди меня здесь. – Она обхватила Лилли за плечи, не давая той пошевелиться.
– Почему? Что случилось? – Голос девочки сорвался на визг, и, когда Мирина тронулась с места, она последовала за сестрой. – Пожалуйста, ответь мне!
Наконец Мирина увидела одну из собак. Это был пятнистый щенок, который всегда приходил и спал у ее ног во время бурь, – щенок, которого она некогда выходила и который иной раз смотрел на нее почти человеческими глазами.
Один взгляд на эту собаку – на то, как она кралась, поскуливая, словно нашкодивший ребенок, – сказал Мирине все, что ей нужно было знать.
– Не трогай его! – закричала она, когда Лилли шагнула вперед, протягивая к собаке руку.
Но было слишком поздно. Ее сестра уже коснулась загривка щенка и начала нежно его поглаживать.
– Лилли! – Мирина резко дернула сестру за руку. – Слышишь? Ни к чему не прикасайся!
И только теперь на лице Лилли отразилось понимание.
– Пожалуйста, – сказала Мирина дрогнувшим голосом, – будь умницей и стой здесь, пока я… – Она бросила еще один неуверенный взгляд на затихшие дома деревни. – Пока я не выясню, все ли в порядке.
Мирина шагала по деревне, крепко сжимая копье обеими руками, и оглядывалась по сторонам в поисках признаков беды. Ясно было, что деревня подверглась нападению либо какого-то из соседних племен, либо диких зверей, и Мирина, кажется, была готова ко всему, но только не к тому, что в итоге ей удалось обнаружить.
– Эй, ты! – Хриплый, полный ненависти голос донесся из ближайшей хижины, и через мгновение наружу вышла коренастая женщина, вся в поту. – Это все твоя мамаша!.. – Женщина сплюнула на землю чем-то красным, очень похожим на кровь. – Твоя ведьма-мать!
– Нена, подруга… – Мирина отступила на несколько шагов назад. – Что тут произошло?
Женщина снова сплюнула:
– Ты что, не слышишь? Твоя мамаша прокляла нас всех! Она призвала чуму на наши головы и заявила, что убьет всякого, кому не по душе ее развратная жизнь.
Идя дальше, Мирина видела вокруг только болезнь и горе. Мужчины, женщины и дети толпились в тени, дрожа от страха и лихорадки; кто-то стоял на коленях перед едва тлеющим костром, молча натирая себя золой. А там, где некогда была хижина ее матери, теперь лежала куча углей, среди которых валялись кое-какие знакомые предметы.
Не в силах осознать то, что она увидела, Мирина опустилась на колени, чтобы поднять небольшой круг, почерневший от золы. Это оказался бронзовый браслет, который ее мать носила на запястье и о котором говорила, что он останется на этом месте до самой ее смерти.
– Мне так жаль, дорогая, – послышался чей-то тихий голос, и Мирина, оглянувшись, увидела старую соседку своей матери, которая стояла неподалеку, опираясь на палку; ее рот окружали открытые язвы. – Тебе нужно уходить отсюда. Они ищут козла отпущения. Я пыталась их вразумить, но никто не захотел меня слушать.
Прижав ладонь ко рту, Мирина пошла прочь, не обращая внимания на слова, несшиеся ей вслед.
– Шлюха! – кричали мужчины, и не потому, что Мирина когда-то ложилась с ними, а как раз потому, что она этого не делала.
– Ведьма! – визжали женщины, забывая о том, что именно мать Мирины приходила к ним по ночам, чтобы держать их за руку и помочь появиться на свет их младенцам… Забывая о том, что именно Мирина сооружала из старых костей игрушки для их детишек.
Когда Мирина наконец вернулась к Лилли, девочка по-прежнему сидела на камне у дороги, трясясь от страха и гнева.
– Почему ты не разрешила мне пойти с тобой? – спросила она, раскачиваясь взад-вперед со скрещенными на груди руками. – Тебя так долго не было!
Мирина воткнула копье в землю и присела рядом с сестрой:
– Помнишь, что сказала мама, когда мы уходили? Что бы ни случилось, ты должна доверять мне.
Лилли посмотрела на сестру – в глазах девочки стояли слезы.
– Они что, все умерли, да? – прошептала она. – Прямо как те люди в моем сне…
Мирина не ответила, и Лилли заплакала:
– Я хочу увидеть маму! Пожалуйста!
Мирина крепко обняла сестру:
– Видеть нечего.
Глава 5
…жестоко будить древнее зло,
Что в глубине сердца заснуло.
Софокл. Эдип в Колоне
Котсуолдс, Англия
Отец встретил меня на железнодорожной станции в Мортон-ин-Марш, и выглядел он удивительно щеголевато для такого часа дня. Я ожидала увидеть его небритым и раздраженным и была тронута тем, что он надел весьма пристойные вельветовые брюки вместо старых подштанников, которые натягивал на себя по выходным. А то я уже начинала бояться, что эти подштанники сами научатся выходить на улицу за газетой и, пожалуй, даже заберутся в автомобиль, чтобы прокатиться с ветерком.
– Это, конечно, не мое собачье дело… – Мой отец не считал необходимым заканчивать предложения. Такова была его манера разговаривать. – Но какого черта тебе захотелось сбежать из Оксфорда в семь утра?
– Ох… – Я отвела глаза, борясь с желанием выболтать ему настоящую причину своего приезда. – А я уж было решила, что мне нужны причины, чтобы навестить своих родителей. В конце концов, я ведь ваш единственный ребенок…
Мои родители жили в перестроенном коттедже из золотистого камня, возведенном кем-то из далеких предков очень невысокого роста, не больше полутора метров, судя по дверным молоткам, расположенным на уровне колен. Предку, должно быть, этот дом казался величественным особняком; мне же – слишком высокой для своего возраста – он всегда был немного тесноват, и в детстве я частенько воображала себя великаншей в плену у двух троллей, живших в маленьком лесном холме.
Конечно, покинув отчий дом, я стала с грустью вспоминать даже то, что в детстве вызывало во мне лишь раздражение. И теперь каждый раз, возвращаясь в коттедж, я обнаруживала, что все меньше и меньше замечаю его недостатки… и даже нахожу уютной его тесноту.
Мы, как обычно, вошли в дом через гараж и остановились в маленьком чулане, чтобы снять обувь. Эта комната, битком набитая верхней одеждой, сухими цветами и лесными орехами, подвешенными к потолку в нейлоновых чулках, была, несомненно, самой неопрятной в доме. И все равно мне нравилось задерживаться здесь, потому что тут царил такой успокаивающий и такой знакомый запах – запах вощеных мебельных чехлов, ромашки и яблок, которые мы несколько лет назад забыли в корзине на шкафу.
Надев тапочки, мой отец сразу же отправился на кухню, а оттуда – в столовую. Слегка озадаченная таким маршрутом, я все же последовала за ним и увидела, как он осторожно подкрадывается к окну.
Окно выходило в сад, где стояла новая кормушка для птиц, явно предназначенная для пернатых друзей моего отца. Однако на помосте сидела черная белка, набивавшая рот семечками, насыпанными для птиц.
– Опять она!
Мой отец без промедления ринулся в сад, прямо в тапочках, чтобы прекратить эту злобную выходку самой Природы. Глядя на то, как он мечется по саду в вязаном жилете, трудно было поверить в то, что этот человек, Винсент Морган, был – до недавнего времени – директором местной школы, где много лет вселял ужас в маленьких мальчиков и девочек. В городке отца даже прозвали Морган Горгон, и в детстве если я оказывалась одна на улице, то тут же собирала вокруг себя компанию мальчишек, которые дружно кричали: «Морган – мини-Горгон», пока из своей лавки не показывался мясник в перепачканном кровью фартуке и не приказывал им заткнуться.
И лишь после ухода на пенсию отец всю свою энергию перенес на сад. Его постоянные рассказы об этом маленьком клочке земли его предков были полны жалоб и тоски. Яблоки никогда не бывали такими же сочными, как в его детстве, и малины никогда не вырастало так же много, как тогда, когда он был мальчишкой, набиравшим корзину за корзиной, чтобы отнести их потом на кухню миссис Уинтерботтом.
В идиллических описаниях его детства не было ни одной негативной детали. Отец-трудоголик и лежавшая в больнице мать никогда не упоминались, как и экономка миссис Уинтерботтом, суровая, холодная особа, в которой страсть к деловитости и чистоте не оставила места для нежности. Был лишь маленький мальчик в своем саду, окруженный пышной листвой и неизменным легким сиянием.
Заглянув в полуподвальный этаж, я, как и ожидала, увидела нескольких женщин, сидевших верхом на велотренажерах лицом к экрану, на котором демонстрировались упражнения.
– Привет, мамуля! – крикнула я. – И вам привет, дамы!
– Привет, милая!
Моя мать была одета в желтый трикотажный костюм, который я подарила ей на Рождество, цветной платок скрывал ее серебряные волосы. Она была единственной из всех знакомых мне женщин, которая не боялась вспотеть, и если прежде это невероятно меня смущало, то теперь все больше восхищало в ней.
– Еще десять минут!
Вернувшись наверх и обнаружив, что отец все еще занят своими птицами, я вдруг почувствовала, как внутри меня все сжалось. Десять минут. Ровно столько, сколько мне нужно.
Кабинет моего отца представлял собой пыльную, затянутую паутиной нору со всеми атрибутами комнаты джентльмена Викторианской эпохи. Стены были сплошь увешаны стеллажами, прогнувшимися под тяжестью книг, среди которых красовались отцовские сокровища: жуки на булавках в деревянных ящиках, черви и змеи, законсервированные в стеклянных банках, и птицы вымерших видов со стеклянными глазами, таращившиеся из-под потолка, словно хищники, усевшиеся на скале. Насколько я помнила, запах этой комнаты всегда казался мне интригующим; это был запах истории, знания и детских проступков.
Хотя теперь я и стала старше, я все равно отчего-то нервничала и потому тут же случайно задела глиняную кружку, набитую всякой ерундой, – и карандаши, линейки и скрепки разлетелись во все стороны. Дрожа от испуга, я кое-как затолкала все обратно в кружку и поставила ее на место, на стопку ежемесячных счетов.
В дверях появился отец.
– Ага! Ну, приветик! – воскликнул он, сдвинув густые брови. – Наверное, мне следует чувствовать себя польщенным тем, что тебя заинтересовала моя корреспонденция?
– Ужасно извиняюсь, – пробормотала я. – Я просто искала свое свидетельство о рождении.
Лоб отца разгладился.
– А… Дай-ка я посмотрю. – Тяжело опустившись в кресло, он открыл и закрыл несколько ящиков письменного стола, прежде чем нашел то, что искал. – Вуаля! – Отец достал новенькую папку с моим именем. – Вот все твои бумаги. Я тут немножко навел порядок. – Он улыбнулся, а я смотрела на него, пытаясь понять, что скрыто за его улыбкой.
– Ты… ты ведь никогда… ничего не выбрасываешь, верно? – робко спросила я.
Отец несколько раз моргнул, озадаченный моим неожиданным интересом к его делам.
– Ну, не то чтобы уж прямо совсем ничего… Я стараюсь складывать все в какую-нибудь коробку. Семейные документы и все такое. Тебе, возможно, захочется все это сжечь… Но решение будет за тобой.
Дверь на чердак ужасно скрипела, и поэтому было почти невозможно скрыть чье-либо посещение этой части дома.
Когда мы с Ребеккой были детьми, то держали в углу полутемного чердака – под самой крышей – небольшую коробку со всякими памятными вещами, и нам частенько приходилось прокрадываться наверх со всей осторожностью, на какую мы были способны. Там был миниатюрный кусочек мыла из какой-то гостиницы в Париже, сухая роза из свадебного букета, мяч для гольфа из парка Моузлейнов… и несколько других сокровищ, которым не следовало попадать в чужие руки.
– Что вы там делаете на чердаке? – как-то спросила мама за обедом, и от неожиданности Ребекка залила лимонадом весь кухонный стол.
– Ничего, – как можно невиннее ответила я.
– Тогда играйте на улице. – Мама потратила едва ли не весь рулон бумажных полотенец, чтобы вытереть стол, но ни слова на этот счет не сказала. В конце концов, Ребекка ведь была дочерью викария. – Мне не нравится, что вы там сидите, все в пыли.
Да, так же, как дети учатся радовать своих родителей ездой на велосипеде или хорошим поведением в канун Рождества, они украдкой осваивают и «темные» искусства – хранение жестяных банок с печеньем или, как в моем случае, умение открывать и закрывать скрипучую дверь чердака без единого звука.
Хотя я не проделывала этот фокус уже много лет, я с удовольствием обнаружила, что до сих пор не потеряла сноровки. Остановившись перед дверью, я прислушалась к звукам, доносившимся снизу, но различила только звяканье китайского фарфора. У моих родителей была одна твердо устоявшаяся привычка в повседневных занятиях, и это было их совместное чтение газеты после обеда. Не было смысла даже пытаться вовлечь их в разговор; как только тарелки были отставлены в сторону и разлит по чашкам кофе, они радостно погружались в мир крикета и политической коррупции.
Юркнув в дверной проем, я включила одинокую лампочку, которая, казалось, висит под потолком чердака исключительно на нитях паутины. Продвигаясь вперед, я пыталась вспомнить, какая из досок пола скрипит под ногами, а на какую безопасно наступать… но вскоре поняла, что уже слишком много лет не пользовалась дорожкой, которую когда-то так хорошо знала.
Чердак, втиснутый под крутую крышу нашего дома, представлял собой треугольное помещение без источников естественного света, если не считать полукруглого окошка в северном фронтоне. Хотя на чердаке было пыльно и пусто, это место всегда обладало для меня странным очарованием; в детстве, когда бы я ни заглядывала в какой-нибудь древний кожаный чемодан или деревянный сундук, стоявший здесь, я всегда ожидала увидеть что-нибудь волшебное. Может быть, там скрывался забытый ларец с сокровищами, или потрепанный пиратский флаг, или связка любовных писем… Здесь всегда пахло семейными тайнами, кедровым деревом и нафталином. Чердак был для меня порталом в другие миры.
И вот однажды, когда мне было девять лет, волшебная дверь наконец отворилась.
Бабуля.
Я до сих пор вижу ее стоящей здесь, спиной ко мне, глядящей сквозь полукруглое окошко целыми часами… не с тоскливым смирением, какого можно было бы ожидать от человека, запертого под замком, а с живой решительностью, словно она была на страже, готовая в любую минуту отразить неожиданную атаку.
Все, что мне было прежде известно о матери моего отца, так это то, что она больна и лежит в каком-то госпитале далеко-далеко отсюда. Причем уточнение «далеко-далеко» было моим собственным объяснением того, почему мы никогда ее не навещали, хотя частенько ездили повидать дедушку во время его долгой безымянной болезни. И в общем и целом я представляла бабушку точно так же: лежащей в постели, с прозрачными трубками, тянущимися к ее телу, в каком-то странном балахоне, среди голых белых стен, с распятием, висящим над кроватью.
А потом, в один дождливый день, вернувшись из школы, я вдруг увидела странную высокую женщину, стоявшую посреди нашей гостиной, с небольшим чемоданом в руках и с необычайно безмятежным выражением лица.
– Диана, – сказала моя мать, нетерпеливо махая мне рукой, – подойди и поздоровайся с бабушкой.
– Здрасте, – пробормотала я и тут же поняла, что такое приветствие крайне неуместно.
Что-то в этой длиннорукой и длинноногой незнакомке было совершенно чуждо нам и нашему дому, я это прекрасно видела, только, насколько припоминаю, не могла определить, что же именно.
Может, потому, что она оставалась в дождевике, придававшем ей вид случайной прохожей, которая могла исчезнуть в любое мгновение. А может, я смутилась из-за того, что, судя по моему опыту – весьма, конечно, ограниченному, – она совсем не напоминала бабушку. Вместо похожей на цветную капусту химической завивки, какую предпочитали местные тетушки, ее седые волосы были заплетены в косу, падавшую на спину, а на лице почти не было морщин. Моя новенькая бабуля просто смотрела на меня спокойным, внимательным взглядом, в котором не заметно было ни особого интереса, ни каких-либо эмоций.
Я помню, что была разочарована ее манерой держаться отстраненно, но я также была по-детски убеждена, что она обязательно меня полюбит, просто потому, что она моя бабушка. Поэтому я улыбнулась, понимая, что нам суждено стать подругами, и увидела едва заметную искру удивления в ее серо-голубых глазах. Однако бабушка не улыбнулась в ответ.
– Добрый день, – сказала она со странным акцентом, из-за которого возникало впечатление, что бабушка произносит слова, не совсем понимая, что именно они означают.
– Бабушка болела, – объяснила мама, снимая школьный рюкзак с моей спины и прижимая к себе, – но теперь она чувствует себя лучше. И будет жить с нами. Здорово, правда?
И больше никаких объяснений по поводу случившегося не последовало. Бабушку поселили в комнате на чердаке, которую по такому случаю вычистили и обставили мебелью, и хотя бабуля была очень высокой женщиной, – по крайней мере, так казалось девятилетней мне – с невероятно большими ногами, она вела себя так тихо, что вам бы и в голову не пришло, что там, наверху, кто-то есть, если бы чердачная дверь не скрипела каждый раз, когда я отправлялась повидаться с новой родственницей.
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, как глупо было с моей стороны полагать, что молчаливость бабули как-то связана с ее болезнью. Меня поражало, как она могла часами сидеть в кресле в нашей гостиной, уставясь в одну точку, в то время как мама сновала туда-сюда, прибираясь и суетясь.
– Ноги! – только и говорила ей мама, и бабушка послушно поднимала ноги, чтобы не мешать работе пылесоса.
Правда, пару раз бабушка как будто не слышала и этой просьбы, и тогда пылесос неожиданно замолкал… пока мама не догадалась добавлять слово «пожалуйста».
Иногда мама ругала себя за отсутствие терпения по отношению к бабуле, напоминая нам обеим, что «все дело в лекарствах, это не ее вина». В такие дни она останавливалась и наклонялась к креслу, чтобы погладить жилистую старую руку, лежавшую на подлокотнике, хотя ласка почти всегда была безответной.
Прошло несколько месяцев с момента появления бабушки в нашем доме, прежде чем я впервые по-настоящему поговорила с ней. Был воскресный день, и мы сидели в ее чердачной комнате, предоставленные сами себе, потому что мои родители уехали в город на чьи-то похороны. Я трудилась над каким-то особо нудным домашним заданием и, к моему растущему раздражению, ощущала взгляд бабушки на своей авторучке. В какой-то момент я остановилась в поисках подходящего слова, а бабуля внезапно подалась вперед, как будто только и ждала этой паузы, и прошептала:
– Правило номер один: не надо их недооценивать. Запиши это.
Напуганная ее странными словами, я все же послушно записала их прямо посреди своего сочинения, и когда она увидела результат, то одобрительно кивнула:
– Это хорошо… То, что ты делаешь. Пишешь.
Я не знала, что сказать.
– А вы не… не пишете?
На мгновение на ее лице вспыхнуло изумление, и я подумала, что чем-то ее задела. Потом бабуля опустила испуганный взгляд:
– Да. Я пишу.
В тот год на Рождество я подарила ей толстую тетрадь – одну из моих красных школьных тетрадей, оставшуюся чистой, – и три синие шариковые авторучки, которые купила специально для нее. Бабуля ничего не сказала, но, как только мои родители занялись своими подарками, поймала мою руку и сжала ее так, что мне стало больно.
С тех пор я больше не видела этой красной тетради. Но как-то раз, много лет спустя, уже после того, как бабушка умерла, я подслушала разговор родителей со старым школьным другом отца, доктором Трелони, психиатром из Эдинбурга. Я тогда устроилась на верхней ступеньке лестницы, чтобы как можно лучше слышать беседу в гостиной и в то же время иметь возможность в случае чего быстро убежать в свою комнату.
В тот вечер темой разговора была бабуля, а поскольку все мои вопросы о ней обычно натыкались на укоризненное молчание, я, естественно, была полна решимости не обращать внимания на сквозняк на лестнице и собрать максимум информации.
Отец, судя по всему, показывал доктору Трелони медицинские карты, поскольку они говорили о таких вещах, как «параноидальная шизофрения», «лечение электрошоком» и «лоботомия», о которых в то время я не имела ни малейшего понятия. Периодически шорох бумаг прерывался восклицаниями доктора типа: «Как необычно!» и «Вот это да!». И это, конечно, вызвало у меня такое горячее любопытство, что я просто вынуждена была спуститься на несколько ступенек и изо всех сил вытянуть шею, чтобы выяснить, что же там происходит.
Сквозь полуоткрытую дверь я увидела маму, сидевшую на нашем желтом диване и нервно кутавшуюся в шаль, и отца с доктором Трелони, стоявших у камина со стаканами виски в руках.
Я тут же сообразила, что за предмет вызывал такие эмоции в обычно невозмутимом докторе Трелони, – это была та самая красная тетрадь, которую я подарила бабушке на Рождество шестью годами ранее. Ясно было, что три авторучки не пропали даром, судя по тому, как зачарованно смотрел доктор на каждую страницу исписанной от корки до корки тетради.
– И что ты об этом думаешь? – спросил наконец отец, отхлебнув виски из стакана. – Я показывал эти записи нескольким специалистам в Лондоне, и все они уверены в том, что такого языка не существует. Воображаемый словарь, так они это назвали.
Доктор Трелони громко присвистнул, не обращая внимания на неодобрительный взгляд моей матери.
– Да, это вымышленный язык галлюцинирующего ума. Я-то думал, что все уже повидал, но это нечто особенное.
К несчастью, его свист заставил маму закрыть дверь в коридор, лишив меня возможности услышать остальную часть разговора.
С того самого вечера я стала мечтать лишь об одном: увидеть, что именно написала бабушка в своей тетради. Но стоило мне затронуть эту тему, как мама сразу же бросала то, чем в данный момент занималась, и восклицала:
– Ох, я совсем забыла! Диана, хочу тебе показать кое-что…
И мы тут же поднимались наверх, чтобы отыскать что-нибудь среди ее одежды, или обуви, или сумок – что-нибудь такое, что вполне могло бы мне пригодиться. Полагаю, таким образом мама хотела попросить прощения за то, что я не получала ответа на свои вопросы.
Однажды, зайдя в кабинет отца, я вдруг увидела, что он сидит за своим письменным столом, склонившись над той самой тетрадью, но то, с какой неловкой поспешностью отец спрятал тетрадь в ящик стола, послужило еще одним доказательством того, что он ни в коем случае не намерен обсуждать этот предмет. Так что мне оставалось только ждать. Я ничуть не сомневалась в том, что тетрадь по-прежнему хранится среди семейных бумаг. И вот однажды мое терпение лопнуло.
Мы с Ребеккой целый день были дома одни, развлекаясь привычным образом, пока вдруг не очутились на пороге отцовского кабинета.
– Мы просто обязаны узнать правду, – настойчиво сказала Ребекка, видя, что я колеблюсь. – Они не могут скрывать это от тебя. Это неправильно! Я уверена, это даже противозаконно. В конце концов, тебе уже шестнадцать!
Поощряемая ее негодованием, я наконец открыла ящик с семейными бумагами, и весь последующий час мы рылись в папках моего отца в поисках красной тетради.
За этот час мы обнаружили столько всего интересного, что, когда нашли наконец тетрадь, она уже не казалась нам такой важной. Разумеется, мы нашли в ней длинный список английских слов с переводом в группы каких-то причудливых символов, но маленький бабушкин словарик был далеко не так интересен, как письма врачей с описанием жутковатых средств ее лечения, включая такие тошнотворные процедуры, как лоботомия.
Буквально остолбенев от потока непредвиденной информации, мы с Ребеккой наконец сложили все обратно, в том числе и красную тетрадь, и вышли из отцовского кабинета с твердым убеждением, что некоторые вещи родители скрывают от детей по вполне разумным причинам.
С того дня я больше не видела бабушкиного словаря, хотя минуло уже двенадцать лет; на самом деле я даже не вспоминала о нем. Но он все равно сидел где-то в глубине, в какой-то мозговой извилине, и вот теперь, стоя на чердаке в этот дождливый октябрьский день, я знала, что не успокоюсь, пока он не окажется в моих руках.
Мне не понадобилось много времени, чтобы найти коробку со старыми бумагами. Как я и ожидала, отец не слишком изобретательно спрятал ее под сложенным садовым зонтом, и это была единственная коробка в комнате, на которой сбоку не было обозначено ее содержимое. Осторожно отдирая клейкую ленту от крышки, я продолжала прислушиваться к шагам на лестнице; убедившись, что никто наверх не поднимается, я начала перебирать старые папки.
Когда я наконец увидела красную тетрадь, то так спешила проверить идею, обуревавшую меня с прошлого вечера, что едва не пропустила два слова, написанные бабулей на обложке: «Для Дианы».
Обнаружив, что тетрадь всегда предназначалась мне, я внезапно вся переполнилась какой-то лихорадочной уверенностью. Дрожащими пальцами я перевернула обложку и, бросив взгляд на первые несколько страниц, тут же поняла, что в аккуратных символах, выведенных синими чернилами, бабуля оставила мне ключ к языку, которого мне никогда и нигде не приходилось видеть… до того самого дня, когда на Мэгпай-лейн меня не остановил какой-то незнакомец и не вручил мне фотографию и билет в Амстердам.
Глава 6
Северная Африка
– Мы добрались, Лилли!
Мирина, пошатываясь, ступила на неустойчивые камни речного русла. От потока осталось не слишком много; то, что некогда, видимо, было полноводной рекой, теперь превратилось в длинную узкую щель посреди обожженного ландшафта. Но Мирина была слишком измождена, чтобы почувствовать разочарование, чтобы ощущать хоть что-то, кроме болезненной пульсации в истерзанных подошвах усталых ног.
– Река! – Упав на колени у воды, она смогла наконец разжать тонкие руки Лилли, с самого рассвета обхватившие ее за шею. – Ты меня слышишь? Это же река! – Мирина опустила ослабевшее тело сестры на землю и начала по капле вливать ей воду в пересохший рот. – Ну же, пей!
Пустыня оказалась куда больше, чем она ожидала. Их козьи мешки с водой пересохли еще до того, как они прошли половину пути. Мирина постоянно уверяла Лилли, что видит на горизонте деревья, и надеялась, что в конце концов ее слова окажутся правдой. Однако час за часом они не видели никаких признаков влаги, и разговоры между сестрами становились все короче и короче, пока наконец не затихли совсем.
Но на протяжении всего путешествия Мирина постоянно слышала терпеливый, ровный голос их матери, понуждавший ее двигаться все вперед, дальше и дальше.
«Вы должны добраться до реки, – твердил голос с тихой настойчивостью. – Нельзя останавливаться. Вы должны продолжать идти».
Голос не умолкал ни на минуту; точно так же, как когда-то его обладательница ни на шаг не отходила от своих дочерей, когда тем было страшно или больно. Она всегда была рядом, даже сейчас, когда Мирине просто не за что больше было держаться, кроме нескольких настойчивых слов, звучавших в ее голове: «Мы должны добраться до реки. В конце реки – море. У моря стоит город. В городе живет богиня Луны. Только она может вылечить твою сестру».
Когда Лилли наконец очнулась, она повела во все стороны невидящим взглядом, а потом заплакала, и ее узкие плечи задрожали от отчаяния.
– Это не река, – всхлипывала девочка. – Ты так говоришь, просто чтобы меня успокоить.
– Но это река! Посмотри! – Мирина опустила руки сестры в мелкий ручей. – Клянусь тебе, это она! – Мирина оглядела пыльные камни. Должно быть, некогда вдоль этой реки росли пышные деревья, но теперь они превратились в высохшие скелеты – жалкие остатки роскошного мира, давно исчезнувшего с лица земли. – Это должна быть она.
– Но я совсем не слышу шума воды, – пробормотала Лилли, храбро вытирая слезы перед тем, как склонить голову набок и прислушаться. – Наверное, это очень тихая река.
– Так и есть, – согласилась Мирина. – Очень старая и уставшая река. Но она все еще жива, и она приведет нас к морю. Ну же, попей!
Какое-то время они молчали, утоляя жажду. Сначала Мирине казалось, будто она разучилась глотать, но ей удалось протолкнуть в себя немного воды, и она тут же ощутила, как прохладная жидкость защекотала ее изнутри, восстанавливая жизнь везде, откуда та ушла.
Напившись, Мирина легла спиной на камни и закрыла глаза. Так много дней без отдыха и последние мучительные часы совсем без воды… Как долго она несла на себе Лилли? Полных два дня? Нет, это просто невозможно.
Пронзительный крик и внезапный шум крыльев заставили ее резко сесть. Сестра в испуге закрыла голову руками, и Мирина мгновенно выхватила из-за пояса нож.
– Это какая-то птица! – закричала Лилли, потирая ногу. – Она меня клюнула! Куда она полетела? Не дай ей снова на меня напасть!
Мирина прикрыла глаза ладонью от солнца и всмотрелась в двух тощих стервятников, круживших над ними.
– Мерзкие хищники! – пробормотала она, откладывая в сторону нож и хватаясь за лук. – Надеялись поживиться нами сегодня…
– Почему боги ополчились против нас? – Лилли сидела, обхватив колени, раскачиваясь взад-вперед. – Почему они хотят нашей смерти?
– Я бы не стала тратить время зря, размышляя о богах. – Мирина вложила в тетиву лучшую стрелу. – Если бы они хотели нас убить, то давно бы уже сделали это. – Она медленно поднялась и натянула тетиву. – Ясно же, что какие-то силы желают сохранить нам жизнь.
Позже, когда они лежали у маленького костра, сложенного из собранного вдоль русла сушняка, под усыпанным звездами небом, переваривая не слишком аппетитный ужин, Лилли прижалась к Мирине и сказала:
– Знаешь, ко мне мама приходила. Я ее видела так отчетливо… – (Мирина крепче обняла сестру.) – Она выглядела счастливой, – продолжила Лилли. – Она хотела меня обнять, а потом увидела тебя и поняла, что ты сильно огорчишься, если она заберет меня с собой… и не стала забирать.
Некоторое время они лежали молча.
Все это казалось теперь таким далеким, вся их прежняя жизнь дома… Но воспоминания об утраченных друзьях и любимых были по-прежнему так сильны, что заставили их обеих умолкнуть. И в этот момент Мирина поняла, что та ужасная, зловещая вонь болезни и смерти, пожалуй, навсегда останется в ее памяти.
После того как сестры сбежали из своей деревни, они ужасно заболели, их пробирали дрожь и судороги, и Мирина, убежденная в том, что они умрут, была этому рада. Но потом они начали медленно выздоравливать, по крайней мере Мирина, хотя у ее сестры лихорадка тянулась дольше и отразилась на зрении. С каждым днем девочка видела все меньше и меньше, пока не ослепла окончательно.
– Уже рассвело? – как-то спросила она, беспомощно вглядываясь в яркий солнечный свет.
– Почти, – прошептала Мирина, со слезами обнимая сестру и целуя ее снова и снова, пока наконец не смогла выдавить из себя чудовищную правду.
Но они все-таки были живы. Они пережили мор, а теперь и поход через пустыню. Теперь их жизнь наладится. Мирина отказывалась верить в обратное.
– А ты уверена… – начала Лилли в сотый раз подряд.
Однако она не договорила, а просто закусила губу и отвернулась. Они обе знали, что на главный вопрос Лилли ответа не будет, пока они не доберутся до цели своего путешествия. Сумеет ли богиня Луны излечить последствия лихорадки и вернуть ей зрение? Ответа не знал никто, кроме самой богини.
– В одном я уверена, – сказала Мирина, натирая материнский браслет подолом своей рубахи. Под слоем основательно въевшейся в него сажи проступила змея с головой шакала, которого Мирина так хорошо помнила; он уставился на нее почерневшими глазами. – Мама гордилась бы тобой, если бы видела тебя сейчас.
Лилли вопросительно посмотрела в сторону сестры:
– Думаешь, она бы не стала сердиться из-за того, что от меня нет никакой пользы?
Мирина крепче прижала к себе сестру:
– Бесполезен пастух, который не может пасти стадо. А ты просто сестра, помни об этом. Сестре не нужны глаза, чтобы быть полезной, ей нужны только улыбка и храброе сердце.
Лилли тяжело вздохнула и потянулась к своему дорожному мешку:
– Я только половина сестры. Может, именно поэтому у меня нет твоей храбрости; будь у меня твой отец, я, может быть, получила бы такое же сердце охотницы, как у тебя.
– Не говори так! Отцы приходят и уходят, но мир вокруг остается прежним. И как нет такой вещи, как половина сердца, так не может быть и половины сестры.
– Наверное, – пробормотала Лилли. – Но я что-то не уверена, что когда-нибудь снова буду улыбаться.
– Ну а я уверена, – ответила Мирина, прижимаясь подбородком к макушке Лилли. – Помни, что та, которая не боится встретиться со львом, сама становится львом. Мы победим этого льва и будем улыбаться снова.
– Но львы-то не улыбаются, – тихонько сказала Лилли, не выпуская из рук мешка.
Мирина зарычала и принялась покусывать сестру за шею, пока наконец обе не захихикали.
– Так мы его научим!
Вот уже десять дней, как Мирина и Лилли шагали вдоль реки.
Теперь у них было сколько угодно воды, однако земля по обе стороны от них оставалась сухой и бесплодной. Когда Мирине удавалось найти какое-нибудь растение, выглядевшее более или менее съедобным, она сначала долго жевала его лист или стебель, а потом выжидала некоторое время, чтобы понять, как именно оно подействует на ее желудок, и лишь потом предлагала попробовать Лилли. А там, где слабый поток превращался в небольшой водоем, Мирина останавливалась в надежде выловить из него какую-нибудь рыбешку.