Русскоговорящий Гуцко Денис
— Вадим Васильевич, разрешите вас отвлечь на минутку, — парень так и не выпускал Митиного локтя, и это выглядело так, будто он привёл задержанного нарушителя.
«Ничего, — подумал Митя. — Сейчас объясню, кто я… не нужно суетиться… и этот сержант доморощенный обломается». Доморощенный сержант отпустил, наконец, Митин локоть и отступил на два шага в сторону.
— Повтори то, что мне говорил, — выстрелил он.
Бирюков, не поднимая головы, оторвал глаза от того, что читал.
— Здравствуйте. Меня зовут Дмитрий Вакула. Олег Лагодин, Ваш заместитель, должен был говорить вам обо мне. Я, собственно, пришёл к нему.
Бирюков встал ровно. Брови его заползли высоко на лоб и застыли неподвижно. Он переглянулся с человеком, приведшим Митю, с кем-то из сидящих в креслах. Вдруг швырнул лист бумаги на стоявший довольно далеко от него стол. Лист кувыркнулся и, ударившись о настольную лампу, упал на пол.
— Вот каналья! — сказал Бирюков.
Прошёлся к окну и обратно.
— Вот каналья! Костя, — обратился он к «сержанту». — Ну что это за херня!
— Моя вина, Вадим Васильевич, — покаянно брякнул Костя-сержант.
— Нет, но что за каналья! — Бирюков вытянул руки в сторону публики, как бы призывая всех разделить его возмущение. — Папаша же его по старой дружбе попросил сынка непутёвого пристроить. Хоть кем, хоть расклейщиком. Ну! И что? — Бирюков загнул правой пятернёй мизинец левой. — У Валентины Ивановны деньги украл. Я теперь точно знаю, что он, — загнул безымянный. — Вчера пришёл, лыка не вяжет, — загнул средний. — Так ещё ко всему выясняется, представляется моим замом! Ну не каналья, а?!
Кто-то хмыкнул у Мити за спиной:
— Талантливый чёрт.
Бирюков развернулся в сторону сказавшего.
— Михалыч! Давненько такого не было, а?
Митя начинал вникать в произносимые слова.
— Михалыч! Ты понял, да?!
Всё, что его сейчас окружало: большой стол в центре, веера документов на нём, кресла, костюмы в креслах, удивлённое лицо Бирюкова, — Митя обвёл тоскливым голодным взглядом. Всё это так и останется чужим. Мебель в чужом кабинете, одежда на незнакомых, чужих и насмешливых дядьках. Дядьки были очень похожи на мелких советских начальников, умных и свирепых. Костюмы их, которые Митя машинально оглядел, оказались на удивление дешёвыми и по-советски блеклыми, а обувь — простой и пыльной. Это показалось занятным. Тем более, что сам Вадим Васильевич был одет как положено. «Неужто держит всех в чёрном теле? — подумал Митя ещё одну праздную мысль. — Наверное, всех перетащил оттуда, из старых социалистических времён. Почему, став нормальным буржуином, командует прорабами в стоптанных туфлях?». Но этого ему уже не суждено было узнать, как и всего остального, касающегося устройства и обычаев «Интуриста» — и та большая женщина, пробежавшая на громких как брёвна ногах к ушатанной «шестёрке», уехала на ней в небытие — нет, он не вступит в этот клан новым членом с несколько спортивным именем хаускипер.
Прощай, моя несостоявшаяся клановая жизнь! У дураков свой собственный клан.
Михалыч тем временем сел ровнее и сказал:
— А помните Савчука, Вадим Васильевич? Ну, в девяносто пятом? Который всем встречи назначал у нас в фойе, вроде у него офис в гостинице? Костя, в девяносто пятом это было?
— В конце девяносто четвёртого, — отвечал Костя.
Подойдя поближе, Бирюков подкатил два кресла, себе и Мите.
— Садись, — и сам повалился в кресло, тяжко вздохнув.
Вся мерзкая мозаика сложилась в Митиной голове в законченную картинку. Картинка вышла такая примитивная, лубочная — и он, дурашный лубочный Митя, в самом центре, тянущий руки к пунцовой книжице «Пачпортъ», а вокруг пояснительная надпись: «Дурак — гражданин вселенной!». Митя замешкался, размышляя, стоит ли садиться, или сразу сбежать.
— Да садись, садись.
Сев перед ним в кресло, Митя не сразу решился взглянуть ему в глаза.
— Рассказывай.
Раскрыв обе ладони, сжав их в кулаки, уронив кулаки на колени, Митя всё будто разгонялся. Сказал наконец:
— Э… — снова разжал кулаки. — Что рассказывать? Вы же догадались. Представлялся Вашим заместителем, обещал помочь с паспортом. Мы вместе учились, ну и… Словом, вот… кинул меня.
— На сколько?
— Четыреста долларов.
— М-м, — Бирюков кивнул, словно внёс цифру в нужную ячейку. — А что, говоришь, у тебя с паспортом?
Опять предстояло объяснить, каким образом он перестал быть гражданином России, рассказать про закон с сюрпризом. У него давно выстроился дежурный рассказ, коротенький, но детальный. Но вдруг Митя почувствовал, что не сможет ещё раз повторить свою историю. Он всё-таки попробовал:
— Я живу в Ростове с восемьдесят седьмого года, родился я в Грузии, тогда это была одна из союзных… — но нет, не сможет. Даже если бы у Бирюкова в ящике стола лежал паспорт на имя Дмитрия Николаевича Вакула, и нужно было бы лишь отбарабанить всё как стишок в садике, чтобы получить положенную награду — не смог бы.
Митя поднялся. Во взглядах, пойманных им с разных концов комнаты — какими бы разными они ни были, серьёзными или весёлыми — посверкивало одинаковое чувство собственного превосходства. В этих взглядах так ясно читалось самое страшное в сегодняшней жизни обвинение. «Да, — мысленно сознался Митя. — Я лох».
— Наверное, я пойду.
Кресло под Бирюковым скрипнуло, как бы удивляясь вместе с ним.
— Как — пойдёшь? Да погоди ты, мил человек, ты же сам ко мне пришёл. Сказал «а», говори «б». Я же должен знать, что на моей территории творится, — он указал на кресло, с которого только что поднялся Митя. — Сядь, расскажи не спеша. Разберёмся. Я тебе помогу. Надо помочь человеку, — приказал он Косте. — Что ж эта каналья моим именем торгует!
Костя кивнул. Бирюков снова сказал Мите:
— Я тебе помогу. Только не сейчас, хорошо? Подожди маленько, пока выборы пройдут. А с Олежкой мы разберёмся.
Митя ещё раз окинул взглядом помещение. Перед ним поплыла ещё одна картинка, на этот раз в стиле «Чикаго тридцатых»: он в плаще с поднятым воротником, в широкополой шляпе, с автоматом «Томпсон» на коленях, в блестящей чёрной машине, медленно подъезжающей к идущему по тротуару Олегу. И в каждом переулке, прислонившись плечом к стене, стоят старички в наглаженных советских костюмах, в отполированных, но в тех же стоптанных туфлях, и делают вид, что читают «Капитал».
Усмехнувшись тому, что только что сам же и навоображал, Митя бросил:
— Извините за недоразумение, — и пошёл к двери.
Бабки выбить не каждому дано
Серые предрассветные улицы бежали в окнах. На Ворошиловском возле торговых ларьков вяло разворачивалась торговля. Торговцы, на лицах которых отпечаталось всё их отношение к работе этим неприятным утром, в тулупах, с сигаретами и пластиковыми дымящимися стаканами в руках, наблюдали, как грузчики подкатывают к палаткам тележки с товаром. Грузчики, вытягиваясь параллельно асфальту, толкали тележки и выдыхали густой серый пар. Светло-серый иней покрывал тротуары и края дороги там, где его не доставали покрышки.
Иногда рассеянный утренний взгляд выхватывал какого-нибудь одинокого прохожего, сутулящегося под пронизывающим ветром. Тогда, сопровождая его взглядом до тех пор, пока тот не смешивался с быстро удаляющимися серыми тенями, Митя пытался его досочинить. Глядя на убогую одежду, на картонное бессмысленное лицо за воротником, успевал представить, как работяга отлипал от подушки, нащупывая кнопку орущего будильника, как он завтракал, глядя сквозь тарелку — и как придёт сейчас в грязный серый цех, и пожмёт много рук, и переоденется в грязное, и потом будет долго подступаться к началу работы. Прохожий скрывался из виду, а Митя возвращался к своим мыслям.
«Восьмёрка» дребезжала на колдобинах. Это дребезжание раздражало Толика. Они почти добрались до места. Остановившись на светофоре, Толик повернул голову и посмотрел пристально, будто хотел в последний раз убедиться, что Митя не передумал. И уловив это его движение, Митя обстоятельно и проникновенно выругался по поводу погоды.
Признаться Толику во всём, что случилось, было непросто. Митя поначалу не собирался никому рассказывать. «Табу», — постановил он и в который раз пожалел, что не умеет отбрасывать хотя бы самые небольшие куски памяти, как ящерица — хвост. Но потом, сидя вдвоём с Толиком перед мониторами, в которых подъезжали и отъезжали серые и чёрные машины, банковские девушки беззвучно проходили по бетонным ступенькам, Митя вдруг крякнул и одним духом выложил ему всё. Дослушав его, Толик многозначительно молчал. Было слышно, как тихонько, по-стрекозьи, зудят мониторы. Звук этот был Мите настолько родным — впрочем, как и всякому охраннику — что обычно он его не замечал, как не замечают собственного дыхания. Но ту тишину следовало чем-нибудь заполнить. Митя вспомнил, как однажды Толик тоже делал одно неприятное признание. Перед тем он пару дежурств ходил мрачный, чуть не подрался с Сапёром, и вообще был не похож на себя. А потом, точно в такой же обстановке, перед этими же зудящими мониторами, признался ему в том, что у него простатит, и он начал посещать лечебные массажи — в этом месте он вздрогнул. И Мите показалось, когда он закончил свой рассказ про паспорт и они сидели, смотрели немое кино в мониторах, что Толик тоже вспомнил про свой простатит. Молчание его означало: теперь мы квиты. Теперь две тайны крепко-накрепко связывали их: Митя не проболтался про Толиков простатит, Толик не станет болтать про его паспортное лоховство.
— Кэ чэ, хочешь потрусить парнягу?
— Надо бы.
Но как ни старался, Митя не мог выдавить из себя нужную порцию злости. Он пробовал по-всякому. Побольней колол себя разными подробностями, мелькавшими в памяти безостановочно. Недавно он зашёл к Люсе. «Аппарат» был увешан гирляндами, на каждом столике стояла пластмассовая ёлочка. Теребя серебристый «дождик», обёрнутый вокруг шеи, Люся поделилась новостями: Витя-Вареник постригся налысо, у группы, наконец, опять есть название — “Hot black”. (— Тебе нравится? Генрих придумал).
— Ой, извини! Забудет!
И она бросилась за уходившим Арсеном, чтобы что-то ему напомнить. Митя взял англо-русский словарик, который Люся, убегая, швырнула на стол — один из тех, что она обычно листала, разучивая новый блюз. Он раскрыл на букву “H” и нашёл нужное слово. «Housekeeper, — прочитал он. — Домохозяйка».
— Домохозяйка, — он ткнул в раскрытую страницу, будто кто-то стоял с ним рядом. — Домо-хозяйка.
Обычно после каждого сеанса самобичевания он крыл Олега последними словами, клял скотские порядки ПВС, в которой туалеты держат запертыми, так что приходится бежать за гаражи и там встречать бывших однокурсников (будь они не ладны!). Ругал буржуя Рызенко за то, что не помог, ругал себя за недюжинную глупость, достойную бронзы в полный рост, ругал продуктивно тупых депутатов и отдельно — сволочей Рюриковичей — за то, что приплыли, братки варяжские, за то, что всё вот так… Словом, не мелочился. Иногда Митя мечтал о том, как он встречает Олега, как бьёт его и месит, втаптывает в бурую декабрьскую слякоть. Иногда — как обливает бензином и поджигает его дверь. И был даже план поджога. Иногда пробовал представлять, как вгоняет нож в его хлипкий живот. Но всё тщетно: по тому ленивому холодку, что оставался на дне бушующей злости, Митя догадывался: ничего этого он не сделает. Он мягок. Его жестокие фантазии никогда не совершатся. Всегда останется нечто, чему он не может дать имя, стоящее непреодолимой помехой между исступленным воображением и действием. Это мешающее нечто спряталось где-то в стопках прочитанных книг, порхнуло к нему из чёрно-золотого колодца неба, когда-то в незапамятные времена, когда лежал, упав навзничь и пил жадными глазами летнюю ночь, вписалось в память вместе с тихими бабушкиными рассказами — но оно мешало, мешало, мешало! Здесь и сейчас не нужны были ни стопки священных книжных миров, ни восторженные падения в звёздный колодец — ничего кроме волчьей науки огрызаться. Огрызаться быстро и решительно. И помнить, что вокруг рыщут стаи тех, кто желает сожрать тебя как последнего лоха. Нужна была хорошая реакция в этой новой свободной жизни, которой Митя, видимо, не обладал. Но сознаться в своей ущербности, смириться с ролью человека-атавизма, Митя не мог.
Правила, по которым жила «дежурка» банка «Югинвест», все остальные «дежурки» Ростова-на-Дону, вся остальная страна, — требовали не оставлять дело безнаказанным.
Толик вздохнул:
— Эх, свёл бы я тебя с надёжным человеком. Но ему, кэ че, ещё полгода досиживать. А с другими я б не рискнул. Знаешь, всякое бывает. Нужно на сто пудов быть в человеке уверенным.
— Ясное дело. Только где такого найти?
— Зря п…шь! Есть такие люди. Это ты где-то по своим университетам уродов понацеплял.
Толик вздохнул ещё раз. Его всегда немного обветренные губы сложились в томную полу-улыбку.
— А так бы можно было. Пару косточек поломать, череп пробить. Пусть лежит, думает. Может, с пластиной в голове и поумнеет. Встанет на ноги, опять повстречать его в спокойной обстановке, или лучше вывезти куда-нибудь.
— Может, я сам? Мне главное разозлиться.
— Тебе нельзя, чудило! У него ж все твои данные. Он же твои документы отксерокопировал. Ментам даже искать не надо. Он только побои снимет, в тот же вечер тебя закроют. Ты ещё говоришь, пахан у него бывший «гэбэшник». Они и так бы к тебе пришли — если что — но тогда нужно было бы отмазку крепкую иметь: был там-то и там-то, с теми-то и с теми-то. Идти в отказ до конца.
— Само собой.
Толик говорил на понятном Мите языке. Выучить его было несложно. В автобусах и маршрутках звучали воровские народные. Подростки возле подъездов толковали как опытные уркаганы — переигрывая разве что самую малость. Тюрьма-грибница пронизывала жизнь насквозь.
После того, как Колёк Морев перестал приезжать в банк с новеньким «Кольтом» под свитером, после того, как медленно осела поднятая потопом муть, и всё стало чинно и основательно — Митя, бывало, оглядывался: куда оно делось? И вдруг обнаруживал самого себя рассуждающим, можно ли кому-нибудь заказать покалечить Олега — и рассуждал он не о том, будет ли это праведно, а о том лишь, не вляпается ли он в ещё большую проблему… То, что когда-то разглядывал любопытным, но праздным взглядом, оказывалось внутри. И, главное, он вполне мог ужиться с этим.
Свернув на Кировский, Толик сбавил скорость и скоро встал совсем, чтобы оглядеть переулок.
— Ты, кэ че, не на тренировку идёшь, — сказал Толик, трогаясь. — Хочешь порубиться, в ринг полезай. Ты дело идёшь делать. Иногда можно, не поверишь, и овечкой прикинуться, если для дела, кэ цэ, нужно. Мозги, — он постучал пальцем в лоб, — всегда включай.
Митя коротко кивнул. И выглядело это так, как он кивал Трифонову в ответ на его вопрос во время лекции: «Это понятно?», — мол, не задерживайтесь, профессор, всё понятно, налету схвачено. Толик разбирался в этих делах не хуже, чем Трифонов — в геохимических барьерах.
До работы в банке Толик некоторое время промышлял по району распространённым в то время бизнесом, выбиванием долгов. Не многие из той дворовой бригады попали в банк, а Толик попал. По рекомендации его бывшего тренера: совершенно случайно тот разговорился с Рызенко в гостях у кого-то из общих знакомых — мол, был хороший парень, удар как из пушки и мозги на месте, да вот встал на скользкую дорожку. И вместе с Толиком попал в банк его лучший кореш, Вовка Амелин. Их называли «опергруппа». Само собой, никто из них в штате банка не состоял. Но каждый день белоснежная «Субару» с четырьмя крепкими ребятами, которые никогда ни с кем сами не заговаривали — стояла под окнами «Югинвеста». А если не стояла, то все знали: опергруппа на задании. Толику нравилось: работать, ощущая, что тылы плотно прикрыты, было намного приятней. И всё было бы хорошо, если бы его лучший кореш Вовка Амелин не занялся, как говорил Толик, клубной самодеятельностью. Решил подработать. «Даже пистолет купил, хотя никогда мы со стволами не ходили. Взял, кэ че, идиот, шабашку на дом». Толик сразу отказался и Вовке сильно не советовал. Так и вышло, как он предупреждал. Да и не могло оно закончиться иначе. Когда вывозишь человека на левый берег Дона, связываешь ему руки, ставишь на колени и суёшь ему в рот «ПМ», ты хотя бы поинтересуйся заранее, не поленись — а кто он, собственно, такой, этот человек с пистолетом во рту. А он оказался братом большого мента. Вовку закрыли на пять лет, остальным троим, включая и Толика, предложили перейти на работу обычными охранниками. Толик не спал ночь, мучался, но всё-таки согласился. Его кореша, сказав, что собаками не работали и работать не собираются, из банка ушли и перестали с ним здороваться. Но и тут он оказался прав: одного из них завалили через два года, второго закрыли как Вовку. Он долго маялся и поначалу держался особняком, делая злое лицо. Но оказался не вредным и не глупым человеком.
— Не бузи, не шуми, — продолжал обучение Толик. — Кэ че, веди себя прилично, как у невесты.
— Ну… если планка не упадёт.
— Ха! Не упадёт! Прям безбашенный нашёлся! — он, казалось, рассердился. — Ты думаешь, бабки выбивать — это так, кэ цэ, хобби для дебилов? Бабки выбить не каждому дано. Это, знаешь, работа. Трудная работа. Сидишь по целым дням в машине, пасёшь кого-нибудь. Ни пожрать нормально, ни помыться. В любой момент можешь в ментовку загреметь, а выбьешь или нет, заметь — не факт. И потом, это не отмороженная работа. Это только в кино утюги на пузо и паяльники в жопу. А чисто бабки забрать, чтобы, кэ цэ, и самому под статью не затарахтеть, это тебе не паяльник в жопу. Это психология! Иногда просто проехался с клиентом за город в машине — и все молчат, а он и так и сяк: «ребятки, да куда вы меня везёте, да что собираетесь делать, да я всё отдам», — а в ответ тишина… Это — вот, шоу такое, понимаешь?
До этого Митя никогда не слышал, чтобы Толик говорил так эмоционально о своей работе в «опергруппе». С особенным чувством рассказал он про одного мужичка, бывшего боксёра — сам Толик ещё застал его в зале, в котором начинал тренироваться, он был зелёный мальчишка, а мужичок, уже оплывший, лысый, приходил в зал поколотить мешок, повертеть скакалку. И вдруг, много лет спустя, жизнь свела их по одному щекотливому вопросу, при чём по разные стороны этого самого вопроса.
Вчетвером они гнались за ним по вечерней улице, мимо влипающих в стены прохожих, и никак не могли догнать. На свою беду, сильно растянулись, и мужичок пользовался этим весьма эффективно: неожиданно разворачивался и выстреливал в преследователя серию точных ударов. Иногда попадал так, что сбивал с ног, но даже если не сбивал, задерживал в любом случае. Раз за разом его настигал Толик, и в короткое мгновение, что тот разворачивался и бил, оба они успевали подумать: «Где я его видел?». И Толик, узнав мужичка из спортзала, сильно смущался каждый раз, когда он разворачивался. И поэтому никак не мог его свалить, а только отбивался и отступал, чтобы тут же снова кинуться в погоню. «Представляешь, — говорил он смеясь, — ну не могу его ё…ть. Стыдно!».
Митя слушал Толика, воодушевлённо рассказывающего о превратностях выбивания денег, и думал о том, как должна быть скучна ему работа охранника.
— Ну в общем, смотри, кэ цэ, спокойно и аккуратно. Если за ним кто-то есть, к тебе разбираться приедут. Будь готов. Разговор будет простой: ты, кэ чэ, лох, а мы лохов доим. Ты уж извини, Митяй.
— Да ладно.
Они приехали на место. Машину Толик оставил далеко от окон Олега, в соседнем переулке. До нужного подъезда они прошли пешком.
— Ну чё, я внизу останусь, — сказал он. — Такая, кэ че, херня, ты меня тоже пойми. Мне в ментовку ни по какому нельзя.
Дверь в подъезд с кодовым замком Митя открыл, отодвинув язычок замка лезвием перочинного ножа. Толик ничего не сказал, но нож отобрал.
Дверь тамбура была старенькой. Простая, топорно-цилиндрическая, кнопка звонка. Лак с реек облез. Тряпка, лежащая на пороге, давно бесследно пропала под серым слоем грязи. Митя позвонил.
За дверью открылась другая дверь, послышались шаги. Шаги приблизились вплотную, и Мите показалось, что он расслышал чьё-то дыхание, но дверь тамбура так и не открылась. Так же медленно шаги смолкли, тихонько закрылась дверь квартиры. Митя позвонил ещё раз, надолго утопив кнопку звонка. Не успел он отпустить кнопку, как женский встревоженный голос крикнул из-за двери:
— Кто?
— К Олегу, — ответил Митя, вслушиваясь, достаточно ли агрессивно звучит его голос.
Ему показалось, что недостаточно — как он и ожидал. Он решил добавить угрозы.
— Олега позовите, — проговорил Митя с могильным холодком, но тут же мысленно обругал себя: «не позовите, а позови!».
— Ушёл Олег, нет его, — сказала женщина тверже, видимо, разглядывая его в глазок.
— В шесть утра? Куда же? На утреннюю пробежку?
Эту свою реплику он оценил, как полный провал. Так оно и оказалось.
— Сейчас я устрою тебе пробежку! — сказала женщина. — Сейчас я в милицию позвоню! — говорила она негромко, но страстно. Будто не разбудили её внезапным звонком в шесть утра — будто не спала она в тёплой постели, всю ночь готовилась, медленно вскипала — и вот дождалась. — Ты что там, крутой такой, да? людей вот так запугивать? Я на таких, как ты, быстро управу найду! Не боишься ментов, так мне есть, к кому обратиться, понял?
Митя и не предпринимал попыток что-либо возразить. Прервать этот огненный монолог было так же невозможно.
— Я заявление на всех на вас подам!
Энергия истерики в этой женщине, скрытой за рейками с облезлым лаком, была так велика, что могла пройти насквозь как шаровая молния. Поняв, что тут ничего не поделаешь, Митя стоял, прислонившись к перилам, и слушал возмущённую дверь.
— Разве Олег виноват, что ваш кандидат не прошёл?! Разве виноват?! Да, вы ему платили за то, чтобы он этим занимался! Но он же гарантий никаких не давал!
Поняв то, о чём она говорила, Митя раскрыл рот от восхищения: Олег сочинил бесподобное алиби. Мало того, заставил её поверить. Его мастерство было неоспоримо. За годы, прошедшие после университета, Олег хоть и не сделался заместителем директора гостиницы «Интурист», зато стал виртуозом обмана.
Кем бы ни была эта женщина за дверью — а скорее всего, это была его жена — Олег и её сделал участницей представления.
— Что ж теперь, если ваш кандидат не прошёл, так и деньги назад, а? И деньги назад?!
Мите удалось ввернуть:
— Уважаемая, Вы, наверное, меня с кем-то путаете? Меня Митя зовут…
— Да знаю я, кто ты! Что ты меня стращаешь! Подумаешь, пуп земли! Если заместитель Бирюкова, так всё можно?! Дмитрий! — передразнила она. — Видали мы таких Дмитриев грёбаных! И таких заместителей!
Дверь в глубине тамбура закрылась. Митя постоял немного, полный восхищения перед мастерством Олега, и спустился вниз.
Толик сказал:
— Хрен с тобой. Раз уж приехал, не уезжать же вот так, кэ цэ, несолоно хлебавши.
Лицо его осенил азарт. Митя ничего не ответил.
Толик оставил его сторожить подъезд, а сам уехал. Скоро он вернулся с гвоздиками и тортом.
— Идём.
Митя молча последовал за Толиком. Похоже, максимум, на что он мог рассчитывать — немые роли в тени корифеев.
Они поднялись на этаж.
— Держи.
Отдав Мите торт и цветы, Толик ухватился за торчащую кнопку звонка и со всей силы дёрнул её в одну, потом в другую сторону. Кнопка хрустнула и осталась у него в руках. Он забросил её на верхнюю площадку и позвонил к соседям.
— Реквизит, — скомандовал он.
Митя отдал ему гвоздики и торт. Толик отошёл на такое расстояние, чтобы в глазок были видны и перевязанная шпагатом с бантиком коробка и празднично задранный вверх букет.
— Вам кого? — спросили через некоторое время.
— Доброе утро, — сказал Толик с каким-то голубиным воркованием в голосе. — Извините, если разбудили. Мы вообще-то к вашим соседям пришли. Хотели вот поздравить товарища, сюрприз ему сделать. У них же праздник. А тут у них какие-то гады звонок сломали.
Митя с удивлением выслушал его гладкую, без обычных «кэ че — кэ цэ», речь. Ключ прокрутился в двери, выглянула соседка, женщина лет пятидесяти. Не переступая порога и цепко держа запахнутые на груди полы халата, она посмотрела на оторванный звонок, сказала:
— Надо же, вот гады. А Оля вот только что с кем-то долго так разговаривала. Может, они?
— Да Вы что? — Толик озабоченно оглядел лестничную клетку. — Много всяких психов на свете. А давайте Вы к ним постучитесь, а мы тут в сторонке встанем. Он нас никак не ждёт. Давайте сюрприз сделаем.
— Конечно, конечно, — соседка открыла дверь тамбура пошире и впустила их вовнутрь. В тамбуре было темно. Они прошли и встали бочком в уголке. — В наше время дружеские отношения такая редкость.
Не отпуская полы халата, она постучала в дверь Лагодиных свободной рукой:
— Оленька, это я!
Послышались шаги и короткое металлическое чавканье ключа в замочной скважине.
— А какой у них праздник? — спросила она шёпотом.
Но дверь уже приоткрылась.
Толик поставил ногу так, чтобы помешать захлопнуть её. Торт и гвоздики он сунул соседке, оторопевшей от неожиданности и машинально схватившей всё, что прилетело к ней в руки. Халат распахнулся, и, целомудренно прикрывшись коробкой с тортом, она попятилась в свою квартиру.
— С Новым годом, с новым счастьем, — сказал Толик голосом телеведущего, и входя в квартиру Лагодиных, немедленно перешёл на свой обычный корявый язык. — Оля, нам, кэ че, проблемы не нужны. И ты себе тоже проблем не создавай. Нам пока что поговорить надо.
С её лица смотрели не настоящие, будто из чьей-то фотографии вырезанные глаза. Оля стояла как-то очень угловато и неудобно, порываясь то к входной двери, то к телефону, висящему на стене. Она принялась кричать, но крик оборвался, так и не успев развернуться: Толик ударил её в живот. Она ёкнула и осела Мите на руки.
— Закрой дверь, — сказал Толик, и Митя закрыл, толкнув коленом.
Толик стремительно прошёл по прихожей мимо зеркала и свернул в сторону кухни. Пока Митя тащил корчащуюся, шумно сопящую от боли Ольгу, Толик пошёл по квартире. Комната, в которую Митя втащил Олю, выглядела безысходно. Из мебели в ней оказались диван, стол и три стула. Зато её наполняли пустые трёхлитровые банки, монитор без системного блока, горшки с геранью, стоящие прямо на полу, пачки из-под чипсов, стопки газет и клочья свалявшейся пыли, покатившиеся прочь от Митиных ног.
— Откуда ты взялся, урод? — выдавила из себя Ольга. — Из-за тебя он сорвался. Разнервировал ты его.
Митя усадил её на диван, и тут же из соседней комнаты его позвал Толик.
Он вошёл в соседнюю комнату. Низко развалившись на раскладушке, спиной к стене, сидел Олег. Его белые руки лежали на простыне как связанные в пучок верёвки. Лицо у Олега отсутствовало — это зрелище прожгло Митю животным испугом, но он заставил себя всмотреться. Он видел кожу, облегающую череп, с тенями и бликами в положенных местах, видел сухие с белёсым налётом губы, прикрытые веки с остренькими волосками ресниц, даже микроскопические волоски на кончике носа. Всё это он видел, но это уже не составляло человеческого лица. Олег был одет в сорочку с длинным рукавом, штанов на нём не было. Митя с отвращением посмотрел на его безволосые ноги, вытянутые на середину комнаты.
Нужно было развернуться и выйти. Но какое-то странное любопытство, паразитирующее на страхе, цепко держало его на месте. «Боже, — думал Митя. — Вот это им двигало? Обманул, и здесь обманул. Спрятался, гад. Наверное, укололся, когда я болтал с его женой».
Митя и не заметил, как Толик выходил. Теперь он подошёл сзади, сказал:
— Бесполезняк, это я тебе сразу говорю.
— Что? — тихо переспросил Митя.
Он испугался, что Олег может расслышать… открыть глаза… подняться и заговорить.
— Ооо, брат, — усмехнулся Толик. — С такими нервами лучше дома сидеть. Телек будешь забирать?
— Что?
— Телевизор будешь забирать? Здесь больше взять нечего. И то, блин, на четыреста баксов этот телевизор вряд ли потянет, максимум — двести. Слушай, я с тебя тащусь просто, Митя. Как ты умудрился наркоману поверить? Вот этого члена тряпичного, — Толик показал пальцем на Олега, — ты за зама Бирюкова принял?!
В дверь позвонили. Требовательно и протяжно.
— Оленька! — послышался из тамбура голос соседки.
И следом, после второго звонка:
— Откройте, милиция!
Толик печально покачал головой.
— А этого я, кэ цэ, не учёл, — сказал он разочарованно. — Навык уже не тот.
Он оживился, на цыпочках бросился в комнату, в которой лежала на диване Ольга.
— Соседка не знает? — зашептал он. — Э! Хватит страдать, уже прошло давно. Соседка знает?
— Нет, — ответила, всхлипнув, Ольга.
— Менты? Уже цепляли вас, нет?
— Нет.
— Кэ че, так. Открываешь и говоришь, что мы его знакомые. Типа школьные друзья. Да. Он устал вчера, спит. Мы ждём, пока проснётся. Сегодня — чё-нибудь, ну — юбилей вашей свадьбы. Никакого заявления, ты поняла?
— Пятого мая, — сказала она.
— Чего?
— Пятого мая. Свадьба у нас была пятого мая, — повторила Оля и зарыдала в голос.
— Тихо, — зашипел на неё Толик. — Всех вломишь, дура е…тая! Твой же хрен уколотый лежит. Вставай, вставай и иди к двери.
Послышался скрип дивана.
— Морду вытри! — скомандовал ей Толик, подведя её к ванной а Мите, — Его положи по-человечески, укрой чем-нибудь.
Ольга в ванную не зашла. Утёрлась сгибом локтя, всхлипнула, глотая недоплаканные слёзы и рвавшийся из горла вой, и шагнула в сторону двери. Толик с Митей сели на кухне, наблюдая в зеркало, висящее в коридоре, как в квартиру вошла, с гвоздиками и тортом, испуганная соседка, а за ней — два милиционера.
Люськин блюз
— Сука! — это слово она проговаривала как положено — хлёстко, не по-женски.
Фонарь ещё раз сморгнул и уронил тусклый жёлтый луч. И тут же подвал, вспыхнувший было щербатыми стенами и чёрными тенями, ушёл во мрак. Заканчивался заряд батареи — в самый неподходящий момент.
— Ой-ёй-ёй, — вздохнула она нараспев.
Подобрав до самых бёдер своё концертное — рабочее, как она его называла — платье, Люся спустилась по гулким бетонным ступеням. По поводу того, почему в коридоре подвала после ремонта не включаются лампы, Арсен что-то говорил, но запомнились только армянские ругательства — и те приблизительно, на слух. Ей понравились эти фразы, похожие на застрявший в горле барабан. Она вообще любила слушать иностранные ругательства. Ей казались забавными эти клокочущие абракадабры: ругательства-бессмыслицы, ругательства, лишённые грязной начинки — лишь голая энергия непристойности.
От фонаря было мало толку, но всё же она плескала жиденьким светом по сторонам, чтобы отпугнуть крыс. Когда в темноте за спиной затонули ступеньки, она принялась напевать.
«Не сняв плаща, не спрятав мокрый зонт, Не расчехляя душу».
Блюз почти созрел. Целый день она напевала его про себя. В такие дни она бывает рассеяна, Митя называет её «полу-Люся» и забирает из её рук стеклянную посуду. Блюз почти созрел, томил, повис в голове словно тяжёлое, готовое сорваться яблоко.
Давным-давно, ещё когда она была с Генрихом, она поделилась с ним. Они лежали, смотрели на луну в распахнутом окне. Луна рассеяно смотрела на лежащих в кровати людей, люди рассеяно смотрели на луну. И Люся напела Генриху свой блюз. Он выслушал молча и сказал:
— Я в принципе не понимаю, зачем петь блюзы по-русски? Бывают, конечно, исключения, но… Извини.
Больше она к этому не возвращалась. Возможно, теперь он изменил своё отношение к блюзам на русском. Как-то он обронил: «Может, попробуем твои?». Но она ответила, что давно ничего не сочиняет, да и старое забыла. Многое она и вправду успела забыть.
Гражданин, с которого начался этот её блюз, был скорее всего одиноким пенсионером, гуляющим перед сном. Хорошо сохранившийся — самому себе в тягость сохранившийся пенсионер. Взял зонт и пошёл по улицам. На кухне у него лабораторная чистота, мебель натёрта полиролью с запахом персика, тапочки выстроились в шеренгу, ждут его возвращения. По крайней мере, таким она его придумала. Гражданин сидел в плаще, опершись на ручку зонта, с которого вовсю стекал дождь, и старался не чавкать ботинками в разлившейся под столом луже. Он был прям и выверен, ни одного случайного угла. Отставной генерал, решила она. Люся как раз вышла к микрофону, и, оглядев зал, заметила его — и ей пришлось махнуть Генриху, чтобы проиграл вступление “Dead Road Blues” ещё раз: сбилась.
Он просидел в «Аппарате» не больше пяти минут. Посмотрел на лужу под столом, и вышел.
«Не расчехляя душу…». Следующие две строчки она забыла.
— Крыски, вам нравится?
Хвостатые тени мелькали под трубами, перебегали коридор впереди, в жёлтых кляксах света. Нужно попросить, чтобы потравили. В последние дни их заметно прибавилось. То ли уборщица экономит на отраве, то ли крысы к ней привыкли. Хотя с другой стороны, эти хвостатые тени держат её в тонусе.
«Не расчехляя душу». Никак не могла вспомнить следующие строчки. Люся точно помнила, они были — и ей нравились.
— Сука! — сказала она опять, на этот раз задумчиво и грустно.
Обходя бурые лужи, в которые падали капли с потолка, она старалась светить под трубы, себе за спину, и тогда не было видно, куда ступать. Каблуки неуверенно царапали по бетону. Лужи, наконец, закончились, и она могла идти, светя себе под ноги. В принципе, она довольна этим подвалом. Здесь до неё не так-то непросто добраться. Вот только крысы. Постепенно Люся научилась жить с крысами. Учуют страх, могут напасть — это она запомнила крепко-накрепко. Надо же, единственные слова матери, которые остались в памяти. Ей было шесть лет, она играла возле лестницы с куклой Катей, как вдруг из угольного подвала с истошным криком, в белом облаке хлорки выскочила баба Зина. Люся не сразу узнала её, таким неожиданно звонким был её голос, обычно скрипящий, хрипящий и булькающий. Баба Зина широкими шагами мчалась через двор. Хлорное облако вылетало из полупустого мешка, которым она размахивала во все стороны — наверное, не догадываясь бросить. А следом, изогнув по-собачьи хвосты и высоко поднявшись на быстро семенящих лапках, бежали крысы. Их было пять или шесть, но казалось, что они затопили весь двор. Они мелко лязгали зубами и время от времени стремительно, будто их выстреливали, выпрыгивали вверх. И с неожиданной прытью баба Зина шарахалась от их бросков. Они потом вернулись к себе. Походили туда-сюда, пошевелили усами, глянули своими чёрными бусинками в сторону ворот, за которыми яростно материлась баба Зина, и ушли в подвал. Их покатые спины, припорошенные белым порошком, сверкали под солнцем. На лестнице стояла мать и, резко отряхивая мокрые руки, кричала через двор бабе Зине:
— Учуют страх, могут напасть! А ты как думала?!
Ночью Люсе снилось, как крысы средь бела дня гуляют по двору, поднимаются по ступеням, чему-то смеются, собравшись в тесный кружок, курят и открывают о железные перила пиво.
Идти было недалеко, до газового вентиля и направо.
— Всё, крыски, концерт окончен.
Дверь бывшей бытовки бледно освещалась через крошечное слуховое окно в тупике слева. Окно протыкало тротуар прямо под фонарём, и чёрные тени прохожих проносились в нём как мимолётные затмения. На двери, как в голливудских фильмах про шоубизнес — большая золотая звезда. Рисовала собственноручно, получилось немного криво. Витя-Вареник держал банку с краской и качал головой: «Ну, Люська, ты экстремалка!». Возле двери к стене привинчена выпуклая, как на вагонах, табличка с таинственным словом «дефектоскоп». Один из самых старых и любимых экземпляров её коллекции. Однажды ночью, переодевшись во всё чёрное, как нидзя, она пробралась в железнодорожное депо, над которым по железному мостику каждое утро ходила в консерваторию, и сняла эту приглянувшуюся ей табличку с вагона. Табличка упала, оглушив её, разбудив сторожа в дальнем конце депо. Сторож побежал за ней, припадая на одну ногу и призывая какую-то Белку. Белки на Люсино счастье поблизости не оказалось, и она ушла в дыру кирпичном в заборе. То был не самый её опасный поход за трофеями, но почему-то вот зацепился, запал. Быть может, внезапным ужасом, рождённым упавшей табличкой, или жалостью к сторожу, гнавшемуся за ней, так тяжко припадая на ногу, или резкой сменой запахов: после жирного мёртвого запаха мазута в депо — запах сирени в переулке, в который она нырнула, выскочив наружу.
Внутри её каморки светло до рези в глазах. Как во рту на приёме у стоматолога. Она покупает самые мощные лампы. Лоснятся всевозможные таблички, рассыпанные по стенам, на столе ноты и англо-русские словари. Облезлый буфет со стеклянными дверцами заполнен туфлями. Люся прикрыла дверь поплотнее и пнула лежавший прямо у порога фанерный щит «Осторожно, проводятся стрельбы». Щит отскочил к буфету, но всё равно остался лежать весьма неудобно. Она выключила окончательно ослепший фонарь и прошла к трельяжу. Медленно опустила голову и смотрела в глаза своему отражению — исподлобья, пристально, будто ожидала увидеть там что-то важное.
— Переживая дождь как нехороший сон, — вдруг вспомнила она и отвернулась от зеркала.
Точно!
Оставалась четвёртая строчка. «Не сняв плаща, не спрятав мокрый зонт, Не расчехляя душу… Переживая дождь как нехороший сон, Пережидая жизнь как вечерок досужий».
«Записать, что ли», — в который раз подумала она, но в который раз не стала.
Когда в Бастилии стали поговаривать, что Шуруп на зоне поклялся Люську покарать, а откинется он не в этом, так в следующем году непременно — Люся продала свою комнатку и поселилась здесь, в подвале «Аппарата».
Стас говорил: «Башню сорвало, Люсь? Почему бы не снять квартиру?». Тогда в каждом бродил кураж, часто пили и часто смеялись. Отыграли первый концерт в клубе «Аппарате», выступили на радио. Строили планы и собирались в Москву. Тогда впереди ласково мерцали звёзды и элегантные бутылки благородных оттенков. Вспоминая свист и аплодисменты в только что открывшемся «Аппарате», легко было мечтать о лёгкой сытой жизни. Лёгкая сытая жизнь под голодные горькие песни…
Даже Арсен, когда она объяснила ему, что хочет обустроиться в подвале, крутанул пальцем у виска. Витя-Вареник говорил: «Сняла хату — и живи как люди. Человек блюза — не псих, понимаешь? Живёт плохо, но мечтает жить хорошо, понимаешь?». Она ничего не стала им объяснять. Всё равно — спросят, а сами не дослушают. Её слушают только когда она поёт, что в принципе, странно: каждый новый блюз она подолгу переводит с дюжиной словарей, разыскивая специфические негритянские словечки, а среди слушателей вряд ли собирается больше одного-двух знатоков английского за раз.
Зато ей часто приходится выслушивать других. Её пытаются урезонить, уговорить, обучить здоровому образу жизни, спасти от очередной фатальной ошибки. Она терпеливо слушает. Слушает — а мир, ясный и понятный, смирно стоит перед ней, не шарахается, даёт себя разглядеть и потрогать. «Люська, — говорит наедине Генрих на правах бывшего. — Перестань над собой экспериментировать, ты же не лягушка. Хочешь, пропустим через тебя ток — но зачем же селиться в подвале?». Как бывший Генрих идеален. Никаких двусмысленностей при посторонних, никаких домоганий от нечего делать. Даже Стас и Витя-Вареник, появившиеся в «Аппарате» уже после того, как между ними всё было кончено, ни о чём не догадываются. Генрих образцовый мужчина. Наверное, она не умеет любить образцовых мужчин.
Она не думала, что с Митей будет надолго. Спустя столько лет, когда всё давным-давно сгорело, Люся ожидала от романа со старым другом совсем другого. Лёгкой грусти пасмурным утром на тёплой кухне, под шипение конфорок и стук ветки в окно. Быть может, окончательного успокоения: да сгорело, сгорело, не бойся, не обожжёшься. Переспать с тем, кого когда-то любила, чтобы убедиться, что больше не любишь — это было правильное решение. Она была уверенна, что всё случится так, как она ожидала. Что, взяв в руки его лицо, она скажет ему как нашкодившему, но прощённому ребёнку: «Ууу, противный». Не сказала.
— Люсь, пойдём ко мне… в…
— В постель, что ли?
— В гости…
— Ой, Мить, у тебя лицо сейчас глупое.
Она отправилась к Мите запросто, подтрунивая над сковавшим его смущением. Она решила даже не отменять свидания с мальчиком Славой на следующий день. Но на следующий день Люся не смогла себя пересилить, на свидание с мальчиком Славой не пошла. Просидела до вечера в своём бункере, бренча на гитаре. Она-то понадеялась на время: Люся ясно чувствовала его резвый бег, оно несло её как машина, разогнавшаяся на шоссе — когда задремав, приоткрываешь глаза, видишь в окнах рваные смазанные силуэты, и догадавшись: не доехали — снова засыпаешь. Их должно было за столько лет отнести друг от дружки на недосягаемое расстояние. Но оказалось, что Митя никуда и не сдвинулся, так и стоит точнёхонько там, где они когда-то расстались. В тот вечер, когда он впервые стоял перед нею голый, взяв её за руку и лирически заглядывая в глаза, она вздрогнула: это был тот самый Митя, растерянный мальчишка в темноте чужого города. И рядом с ним она показалась себе той самой Люсей, что так по нему сохла, и ждала, что он заметит, и сочиняла для него глупые вздыхательные стихи, которые никогда ему не показывала.