Русскоговорящий Гуцко Денис
Она смотрела на него, не понимая. Так и показала, разведя руками: не понимаю.
— Они армян, — объяснила девочка — Эти армян.
— Пошли отсюда, — буркнул Хлебников.
Решетов стоял, прислонившись плечом к броне, и грыз яблоко. Под ногами у него белело штук пять свежих огрызков.
— Всё-таки хорошо, что нас оттуда сюда перебросили.
— Главное, вовремя. Не хотел бы я там оказаться.
— Долго теперь в бронежилетах будем ходить. Пока там не уляжется.
— А там, думаешь, уляжется?
— Конечно. Пара танков прокатится по улицам, так и уляжется.
— А если… нет?
— Несладко нашим в Баку, это уж точно. А танки и так там катаются, да без толку.
— Да. Если и здесь такое начнётся, х…во нам будет.
— Ну уж нет. Здесь вряд ли. Здесь же глухомань, медвежий угол. Они ж здесь лени вые как…
— Краснодарцев поджечь не поленились. Чуть шашлык не сделали из ментят.
— Да-а… Откуда парень-то был?
— Первая рота, третий взвод. Вова Самойлов. Не помнишь? Худой такой.
— Не помню.
— И как его?
— Вроде бы, арматуриной по голове.
— Они же в касках должны были быть? — Там на площади такое, говорят, было… Месиво. Вроде бы сорвали с него каску, а потом по голове. Он упал, а они его ногами замесили.
— Значит, надел плохо! Не зря же Стодеревский говорит: плотнее ремешок затягивайте, а мы … забиваем. Надо было каску лучше надевать!
— Трясогузка его домой повёз. Трясогузку хлебом не корми, дай с гробом прокатиться.
— Была же у него лопатка? Надо было самому рубануть. И был бы жив. Рубануть надо было.
— А ты смог бы? Рубануть?
Всё было по-прежнему и всё-таки иначе. Некто Мёрфи, проходящий освидетельствование в дурдоме, занимал его чрезвычайно. Наконец-то появилось время, когда можно сесть в уголке, достать из-под бушлата журнал «Иностранная литература» — и пропасть из смрадного хаоса. «Пролетая над гнездом кукушки» Митя читал с жадностью, глотал пропитанные тонким ядом страницы, как те абрикосы и персики в ночном Бакинском переулке. В гудящем холле гостиницы, уже переименованной местными из «старой» в «солдатскую»; в актовом зале «бывшего» горкома в составе подрёмывающих тревожных групп; на посту, положив журнал на толстую газовую трубу. Окружающие начинали коситься. Мигали вокруг него испытующие, ощупывающие взгляды — нервные лампочки на приборчиках «свой-чужой».
— Эй, Митяй, не зачитался? Ум за разум заплетётся, зае….ся разматывать.
— Да …. …. …., а то …. и …. …., будешь потом …. ….!
«Свой», — обманывались приборчики и оставляли его в покое, наедине с наэлектризованными страницами. Они делали ему больно, эти страницы, но дочитав, он впервые за месяцы службы почувствовал, что душа, наконец, накормлена. Фух! Хорошо знакомое там, в жизни по имени гражданка, забытое здесь — чувствовать, как она выделяет соки, урчит, уммирротворряяяяется.
Он прислушивался к себе. Сложное волшебство, необъяснимый трюк читающего сознания: закрыв книгу, ты умер, закончился вместе с ней… и сейчас же, не успев отнять ладоней от обложки, вдохнёшь болезненно, как в первый раз, и начнёшь жить — новенький и розовенький, только что обмытый. Странно: закрывая книгу, закрываешь гроб — и закрывая книгу, укутываешь новорожденного.
…От полноты ощущений Митя зажмурился и откинулся на сиденье.
Далеко за горой, наверное, в самом Шеки, драл горло петух. Трактор, в котором сидел Митя, испокон веку дневал-ночевал на огороженной площадке газораспределителя. (В минувшие спокойные времена колхозный тракторист, зять сторожа, оставлял его тут, чтобы не гонять за тридевять земель на колхозные МТС. Он и теперь, хромой толстячок, появлялся на трассе, смотрел, на месте ли его железный конь. Близко почему-то не подходил, но иногда делал постовым ручкой.) Слева от Мити, обняв сверху руль, храпел мент. В караулы их ставили в парах с Краснодарскими курсантами, курсанты шли за старших. «Приказ командования», — развёл руками Стодеревский. Как бы извинялся. И только от этого, оттого, что сам комполка — вот так с ними, воинская гордость прыскала у них из глаз.
Сегодняшний Митин курсант храпел истерично.
«— Петька», — ехидно назвался он при знакомстве в ответ на его: «Митя». Посмотрел грозно и больно пожал руку. На посту Петька сразу же влез в трактор и уснул со словами: «Е. сь оно колом», — а через несколько минут раздался храп… Читавший при свете фонарика Митя пугался, светил ему в лицо: плачет, что ли? Но нет, не плакал, спал. Спать на посту, конечно, хуже смертного греха, но при любом удобном случае организм по привычке выбирает грех.
…Утро всё прибывало. Молодое солнце перебирало лесок на гребне слепящими пальцами. На краю нависшего над трассой утёса сгоревшей спичкой скрючилась обугленная от удара молнии сосна. Митя думал о библиотекарше Фатиме.
Столичная штучка, единственная на весь Шеки крашеная хной и носящая юбки до колена. Конечно, единственная на весь Шеки читающая такие вещи. Ему хотелось бы прийти к ней как к старой знакомой: «Привет». Хотелось бы поговорить с ней. Просто поговорить — но, конечно, не о том, что происходит сейчас в Шеки.
Скоро их сменят, и они вернутся в город. После завтрака, когда откроется библиотека, он пойдёт туда. Само собой, сначала побреется. Не было бы беспорядков — тогда по тревоге могут сдёрнуть и тех, кто после караула. Не должно быть, по утрам не бывает. По крайней мере, ещё ни разу не было. Это в Баку, рассказывают, громят в любое время суток. Но там и людей побольше. Ночи на всех не хватает.
Он всматривался в выползающий из-за утёса поворот — не появился ли БТР с заступающими. Пора бы. Если «где-то что-то», бойцов могли перебросить туда, и ждать в таком случае придётся долго. Всматриваться в заветный поворот, слоняться вокруг сторожки, тревожа дремлющих у мусорного жбана дворняг. На прошлой неделе многих отправили в село Красное на границе с Арменией — поговаривали, чтобы предотвратить столкновения. Спрашивали добровольцев, это заинтриговало, и добровольцев оказалось втрое больше, чем было нужно. После отъезда команды в Красное людей не хватало. В караулы ходили через сутки; сменившись с караула, заступали в тревожные группы. Настали тяжёлые времена.
Пора бы смене появиться…
Интересно, как следует поздороваться с ней: бравое «Привет» — или смиренное «Здрасьте»…
Когда-то Митя засиживался в кабинете литературы допоздна, а то и вовсе прибегал задолго до звонка, полный разъедающего восторга от только что прочитанного. Полный удивления: прочитанный мир так реален — здесь, сейчас, в нём. Слышали? Видели? Простукала подковами конка, и в ней молодой офицер с усиками, наклоняясь к темной вуальке, говорит напористо и убеждённо… что? что-то важное; видимо, роковое. Промчались, и исчезают из виду, и вместе с ними сворачивается отпущенным свёртком пергамента вся улица со своими кондитерскими, лавкой букиниста, газовыми фонарями и заснеженными притихшими липами. И Карина Богратовна откладывала свои учительские дела, чтобы Митя мог поделиться с ней тем, что увидел и услышал в свежепрочитанном мире. Он увлекался, затевал споры, и она с ним спорила — как с равным.
Именно этого, ощущения равнонаполненности, хотелось Мите, когда он думал о библиотекарше. Откуда только взялоссь? Попросил почитать чего-нибудь умного, получил, прочитал, зажмурился от переизбытка чувств. Всего-то общность вкуса, связывающая летучей паутинкой, не прочнее, чем мимолётный взгляд — но связывающая, похоже, самые сердцевинки. «Ах, и тебе это нравится!» — будто крик: «Земля!» — над отчаявшейся командой. Возможно ли это здесь? В перерывах между погромами?
Сидя в грязной кабине, пронзённой милицейским храпом, Митя снова был веснушчатым мальчишкой, склонным к тягучим как карамель мечтам. Но карамель сегодня горчила, не мечталось ему сегодня. Переизбыток чувств вылился всё в ту же пустоту.
«Пустое всё, — думал мальчишка, глядя на дёргающиеся Петькины ноздри — притворяться, гримироваться под болвана. Армия! Здсь армия, там ещё что-то. Люди всегда кучками. Зачем тебе этот сапромат толпы — чтобы стать кирпичиком? И станешь, сам не заметишь».
Непонятный, но в принципе обжитой хаос терял точки опоры.
— Ё….е по голове! Когда же они нас сменят?! Слышь?
Здесь он, здесь, родной хаос, никуда не делся.
— Что?
— Который час?
— Полдесятого. Спи, скоро уже.
— Е….ться, как долго эти твари едут!
Петька тоже кого-то нелюбит. Даже не зная, кого именно. Заочно. Впрочем, без разницы — каждый должен кого-нибудь нелюбить. На всех хватит. Каравай, каравай, кого хочешь, выбирай. Не ты, так тебя. Азербайджанец — армянина, грузин — абхаза, прибалт — русского, русский — всех, включая русских. Но кажется, и русского — все.
— Суки е….е! Давно пора сменить. Живот сводит. Перестрелял бы.
Чума. Нелюбовь — как чума. Вот же она откуда — сидела тихонечко у Петьки в животе, зрела. Прошёл инкубационный период, время настало. Время чумы, дорогие товарищи. Заклеивайте крест-накрест окна, вешайте связку чеснока над дверью, созывайте главных шаманов.
Но чёрт с ней, с чумой. Митя думает о библиотекарше.
Скажет ей:
— Я прочитал. Спасибо.
Она скажет:
— Быстро. Понравилось?
Он, наверное, промолчит, но она и так поймёт. Приятно встречаться с ней взглядом, даже если она смотрит холодно и колко — приятно бывает провести пальцем по наточенному острию, даже зная, что оно опасно.
— Ещё что-нибудь будешь брать?
— Да.
— Опять умное? Не слишком ли часто?
Её подруг-сослуживиц в библиотеке не будет, некому будет хихикать с опущенными очами, подсматривать и перешёптываться.
Он спросит:
— Во сколько ты заканчиваешь?
Она пожмёт плечами:
— Зачем тебе? — и сделает насмешливое лицо.
У неё хорошо получается.
И действительно, стоит ли? Разве не нелепица — идущие рядом библиотекарша Фатима и рядовой Вакула — с автоматом на плече и каской на ремне, выхлопывающей ритм по его бедру: левой! левой!.. левосторонний фокстрот… и оба поглядывают на часы: скоро комендантский час.
— Я хотел… ты не обращай внимания на Рикошета. Он у нас немножко…
— Немножко?
Да, лучше уж про Рикошета. Про дураков как про погоду можно всегда. Какая разница, о чём говорить, главное…
— Не прошло и полгода!
Приехали. Попрыгали с брони, прохаживаются, потягиваются.
— Э-э! Хорош массу топить! Пи….те сюда, сменяться будем.
— Иди пост принимай, расп….й!
— Сам ты расп….й. Проспал на посту? Вот погоди, местные прознают, что вы тут массу топите! Сикир башка!
— А вы? Не топите?
…В город попали позже обычного: заезжали на пасеку, водила менял у пасечника Ахмеда канистру бензина на баллон мёда.
Возвращаясь с завтрака, Митя заметил, что библиотека уже открыта. Беспорядки беспорядками, а учреждения функционировали исправно. Это наделяло происходящее чем-то утопическим.
Пока не грянул и в самом деле неурочный погром, Митя поднялся на второй этаж, в номере вытащил из тайничка под кроватью мыло и бритву и, чуть не забыв без присмотра автомат, отправился в туалет бриться.
(— Прочитал, спасибо. Потрясная вещь.
— Да, я тоже, когда читала, аж мурашки по коже.)
А почему бы и нет? Она очень даже и… почему бы нет?
Но получилось совсем иначе.
Фатима сидела на своём обычном месте, за полированной стойкой, низко склонившись. Видна была лишь покрытая чёрным вязаным платком голова. И впрямь никого кроме неё в зале. В просветах между книг не блестят глаза её подружек. Радио выключено. Тишина, полная гудящих у широкого витринного стекла мух — доживающих свою дополнительную тепличную жизнь ноябрьских мух. Услышав открывающуюся дверь, Фатима ещё ниже наклонила голову, совсем утонула за стойкой. «Может быть, что-то в Баку?» — подумал Митя. Потоптался у входа, но подошёл.
— Принёс журнал. Спасибо.
Не глядя, она накрыла журнал ладонью, смахнула его к себе на стол и так же быстро, как механизм, шлёпнула на стойку его военный билет. Митя взял билет.
У неё были сильно, до кровавого рубца, разбиты губы.
Он сунул «военик» в карман, медлил возле стойки. Паркет под ним скрипел.
Фатима ещё некоторое время делала вид, что пишет, шелестела бумагой. Наконец, размахнувшись, оглушительно хлопнула какой-то тетрадью по столу и резко встала.
— Что?!
Он вспыхнул. Увы, он всегда краснел слишком легко и слишком жарко — будто нырял головой в паровозную топку.
— Хотел поблагодарить… за роман. Ну, в журнале…
Она поправила платок, кивнула ему в сторону книжных стеллажей: иди сам выбирай.
Протиснувшись по узкому проходу до конца, туда, где горела лампочка, Митя вышел в пропахший ванилином закуток за стареньким облезлым комодом. На стене постеры из «Огонька» с Пугачёвой в балахоне и Боярским в шляпе, в баночке из-под майонеза подсохшие фиалки. Уголок для души — как в любом советском учреждении. Две пухленьких подружки Фатимы сидели за чаем с пирожными.
— Здрасьте, — кивнул Митя.
Они не ответили. «Наверное, что-то в Баку». Он рассеяно пошёл вдоль рядов книг, пытаясь прочитать в полумраке названия на пыльных корешках. Уже хотелось просто выйти отсюда. Мушиный гул угнетал. Не глядя, Митя взял с полки нырнувшую ему под руку книжку. «Небольшая. В кармане можно прятать».
— Здравствуйте, товарищи работницы культуры!
«Ё! Замполит!»
Непременно дободается, будет вертеть в руках книгу: «Что это мы тут читаем?» Митя сунул книгу в карман и притаился, вдавившись спиной в податливую книжную стену. Осторожно натянул ремень автомата, чтобы не звякнула обо что-нибудь антабка.
«Чёрт его принёс. Только не сейчас, не здесь».
Трясогузка заливался праздничным колокольчиком:
— Привезли вам в качестве шефской помощи. «Комсомольская правда». Аж двадцать номеров, — попробовал облокотиться о стоящую у стеллажа стремянку, но нет, не понравилось, встал ровно; фуражка танцевала твист — Спецрейсом из Баку. Нашим бойцам раздайте. Полезней детективов всяких.
Стопка газет мягко хлопнула о стойку. Фатима нервно куталась в платок.
— Неразговорчивая вы сегодня, товарищ библиотекарь!
Замполит смотрел в пол, на потолок, на мух. За мухами, по ту сторону стекла, курили в своём обычном утреннем кружке местные старички.
— Не унывайте. Разве в книжках не учат держать хвост пистолетом? — махнул рукой себе за спину, прямо в сторону Мити.
И на одном дыхании, тем же звонким голосом:
— А с рядовым Решетовым мы разобрались. Сегодня же будет в-выш-ш-швыр-рнут из армии поганой метлой. Да. Сегодня же.
За стеклом проехал БТР с молодецки рассевшимися на броне бойцами. Трясогузка вместе с собравшимися у гостиницы проводил БТР взглядом, продолжил:
— Ну что вы такая грустная? За свой длинный язык он поплатился. Не будет больше болтать про вас где попало. И характеристика у него будет — в кладбищенские сторожа не возьмут! Да и братец ваш тоже, знаете… родную-то сестру! Ни за что!
Она молчала. Замполит кивал. Смотрел в пол, на потолок, на мух. Наконец, крикнул:
— Бывайте здоровы, товарищ библиотекарь! — и энергично ушёл.
Стеклянная дверь за ним закрылась. Мухи гудели. За комодом, в закутке с Пугачёвой и фиалками, нехорошо шептались. Митя подошёл к стойке.
— Какое число сегодня?
Она показала на газету.
Трясогузка, в очередной раз безуспешно попытавшийся завязать разговор с утренним собранием (делали вид, что не понимают по-русски) — стоял у гостиничных ступенек. Заметив, что он поворачивается в их сторону, оба, Митя и Фатима, резко отвернулись. Она постояла, теребя бахрому платка, и ушла в проход между стеллажей. Митя взял из стопки «Комсомолку» и вышел.
Внутри скопилось столько нехорошего электричества, что пронести его десять шагов мимо Трясогузки до двери гостиницы показалось совершенно невозможным. Митя спрятался за угол и дождался, пока замполит ушёл. Вечером приключилась стычка с воином из первой роты из-за места у телевизора. (Сенкевич рассказывал про Ушу в Китае.) Толковой драки не получилось. Растащили.
…Позже, в комендатуре, в открытую дверь актового зала Митя увидел, как Рикошет, нездоровый с лица, стреляя по сторонам глазами, выскользнул из кабинета особиста. В руке его болтался вещмешок. Когда в воздухе почернело, в резком свете фонарей и фар на площади толпился служивый люд. Рикошет был уже вполне румян и весел и доволен всеобщим вниманием.
— Эх, братки, говорил я вам, что дембель неизбежен как победа пролетариата! Ты записываешь? Записывай, не пропускай.
Рикошет давал бенефис. Стоящий тут же «Уазик» предназначен был персонально ему, он отправлялся в Баку, оттуда — в Вазиани, далее — домой.
Домой! Счастливая сволочь!
— Послезавтра в Вазиани, вечером на вокзале и — чух-чух, рядовой Решетов, чух-чух! И через двадцать часов пути — здравствуй, мама, я вернулся!
— Смотри, не сглазь.
— Не кажи гоп, поки не перескочишь.
— Хоть гоп хоть ёб, а через три денёчка буду я пьянющий и с тёлкой в обнимку. Вы уж простите меня, дембеля и молодые. Каждому своё!
И вот уже выходит из комендатуры капитан Онопко, который и будет сопровождать Рикошета до Вазиани. Его дружбан-дембель с задумчивой туманной улыбкой лезет за руль.
Когда уже захлопнулись двери, и «Уазик» тронулся, он потешно кричит в открытое окно:
— Зазнобушке моей горячий привет!
Все смеются, расходятся.
Идти в гостиницу Мите не хотелось. Отъезд Рикошета вызвал у него острый приступ ностальгии. Наверное, не у него одного. Он собирался предложить Саше Земляному подышать свежим воздухом — до отбоя есть ещё время — но тот опередил его:
— Пойдём, может, постоим?
По крутому подъёму они поднялись в частный сектор. Недалеко от «стекляшки» был небольшой пятачок, плоская площадка, с которой днём был виден почти весь Шеки. Там и остановились. БТРы здесь не ездили, слишком узко, и можно было не бояться попасться на глаза кому-нибудь из офицеров.
— Повезло придурку.
— Да уж, повезло.
— Что там с этой, с библиотекаршей, вышло?
— Её брат побил.
Силуэты дальних домов казались вырезанными из бархатной бумаги. Окна горели золотистыми маячками. Уступами спускались к площади крыши. Лунные блики и тени разных оттенков вылепили город.
— А Рикошет сука, — протянул задумчиво Саша — Своих сдал. Они пока не знают.
— Да?
— Точно. Особист дембельскую нычку накрыл. У них в номере была, за шкафом.
— Ты сам откуда знаешь?
— Видел.
Лунный свет зыбкими струйками тёк у них за спиной. Камни вспыхивали на его пути. Митя то и дело оглядывался и, конечно, повторял про себя строки Лермонтова. Хотелось поделиться с Сашей — вот, дескать, обычные слова сложил, а застолбил как золотоносные участки все каменистые дороги, блестящие под луной… Но не поделился. Говорили про Рикошета, про службу, про то, что когда всё здесь закончится, придётся им отправиться в войска — и куда лучше попасть, снова в пехоту или в автобат.
В улочке под ними скрипнули ворота. Небольшая толпа мужчин вышла и пошла, негромко переговариваясь, наверх, по ступенькам, ведущим к «верхним дворам». В руках у них торчало что-то, скорее всего, палки.
— На погром? — сказал Митя.
— А то куда. В нумера можно не идти, всё равно подымут, сегодня «тревожки» нету, всех увезли куда-то. Нас и пошлют.
Сверху было отлично видно, как они идут по блестящей в лунном свете дороге, воровато поглядывая в сторону «стекляшки», пряча сигареты в кулак. Останавливались, что-то обсуждали, шли дальше. Останавливался и шёл вместе со всеми цирюльник — как всегда молчаливый, несколько отстранённый. Под светлым плащом, заменившим крахмальный халат, элегантная спина. Движения математически безупречны.
— Сань, до чего всё обрыдло!
— В части хуже будет.
В тот день его отправили патрулировать в паре с Лапиным.
Развод проходил в привычном для второго взвода месте, в боковом тупичке, где когда-то они справляли свой пир мародёров — между стеклянной стеной актового зала и глухим бетонным забором, плотно засаженным кустами сирени.
Голосу Кочеулова было здесь тесно, он гремел как медведь, застрявший в бочке. Но всё-таки казалось, сегодня взводный старается говорить потише, усмирить свои медвежьи децибелы.
Солдаты озабоченно скользили взглядами по низкому небу.
Небо лежало чёрным опрокинутым озером. Спокойное. Опасное.
— Задача — пресекать возможные конфликты на национальной почве. Но череп обнажённый под твёрдое не подставлять, череп беречь, — говорил Кочеулов — Доложат мне, что видели вас без касок, будете в них завтракать и обедать. Всё. В патруле Вакула за старшего. Всё понятно?
— Так точно, — вздохнул он, картинно покосившись на Лёшу.
Мол, повезло как утопленнику — с этим в патруль идти. Дело считалось опасным. (Нужно же было хоть что-то считать опасным на этой вязкой как болото, далёкой от эпицентра территории.)
…Они встали как обычно с командой «Подъём» и тяжёлыми пинками в дверь — по три в каждый номер — а между крышами уже колыхалось это чёрное, мокрое. Было тихо. Воздух мочил лицо как влажная тряпка. Вот-вот… Но прошёл час, и полтора часа… (Лучше б уж ливануло, тогда бы плащи выдали, а так отправят без плащей, а потом, когда всё-таки ливанёт, они промокнут насквозь, до хлипкой солдатской плоти, и тов. военврач будет лечить их половинками аспирина.)
— Для выполнения поставленных задач — р-разойдись!
И они разошлись — кто отправился на бэтэре в караул, кто спать после караула, кто в актовый зал, дежурить-дремать в креслах.
— От, бля, ливанё-ёт!
— Да, влупит так, что мало не покажется.
— Ох…ть, какое небо!
— Слушай, я однажды е…л одну вьетнамку, так у них сезон дождей…
Митя с Лёшей молча двинулись по пустой длинной улице, плавным изгибом тянущейся до самой окраины. Митя впереди, Лёша чуть сзади. Через пару кварталов пошли рядом, почти соприкасаясь плечами, но всё так же молча, врозь. Митя сразу снял каску, которую предписывалось носить нахлобученной на шапку, вторым этажом — неудобно и выглядит так, будто надел на голову гриб. Повесил её за ремешок на пояс, теперь она с каждым шагом хлопала его по бедру. Лёша остался как был, ему всё равно, как он выглядит.
Хоть и вздыхал, демонстрируя своё недовольство, Митя, на самом деле ему было легко с Лапиным. Можно сутулиться, не расправляя, как это положено всякому молодцу-самцу, крепкую грудь. Можно — как он, расхлябано и безвольно — шаркать подошвами. Так ведь гораздо легче ходить в стоптанных болтающихся сапогах. Так гораздо легче — нести расслабленное, не втиснутое ни в какую маску, лицо. Ставшее почему-то очень похожим на Лёшино, студнем стёкшее по скулам бесцветное Лёшино лицо. Легче — но в этой лёгкости провал. Падение. Как в оторванном листке, как во всём вокруг.
Хорошо, что его — такого — не видят остальные. Хорошо, что их нет рядом. Не до них сейчас. Сейчас бы побыть одному. Совсем одному… Ох, побыть бы одному! Впрочем, можно и так, с ним.
Чёрное и мокрое над головой невыносимо.
Ну прорвалось бы уже, чёрт побери!
Зябко дышит в шею, выжидает чего-то. С самого рассвета… придушенного, сочившегося тусклой сукровицей. Или ещё раньше, глухой ночью, подошли и стали бесшумные чёрные легионы — знающие дело, готовые на всё.
…После подъёма он вместе с другими спускался по полукруглым ступеням в гулкий воспалённый мир — и они строились в колонну, они пересчитывали друг друга (все ли в сборе), они ждали, слегка матеря, опаздывающих, и дождавшись, скомандовали сами себе: «Ш-гом ма-арш!», но шуточная эта команда прозвучала странно. И шаги их звучали странно на знакомой до каждого камня мостовой.
Ещё один день в опостылевшем Шеки. В обманном Шеки. В городе-призраке, населённом людьми-призраками. Ну разве он настоящий, этот портье в жилетке и бабочке? Вон он прилип плечом к стене, утопив руки в глубоких карманах — как вчера, как позавчера, как до Потопа. Пережил один, переживёт и следующий. Стоит себе беззаботный под нависшим над ним… вот-вот… впрочем, плевал он на эти потопы. Нырнёт и поплывёт в грохочущих струях. Или зароется в ил. Ухватится за какую-нибудь корягу цепкой ложноножкой — не пропадёт. А ему, Мите — ещё один день постылой игры в содатики: двигаться мужественно, матюкаться жизнерадостно, глядеть орлом. И нельзя хотя бы на день, только на сегодня, остановить конвейер, остановиться, отойти в сторону, задуматься, захандрить, выпасть из ряда… Нельзя. Нет, нельзя.
— Эй, Митяй! З….л по ногам ходить. Глаза разуй!
Е щ ё о д и н д е н ь.
…Тянутся, липким сиропом на здешние пирожные текут минуты. На пустой длинной улице шаги звучат всё так же странно. Они идут совсем близко друг от друга, и подглядывая исподтишка за Лапиным, Митя гадает, о чём тот думает.
Как все, Лапин таскает на плече автомат, стоит в караулах, чистит сапоги. Служит. Как все. Но с таким отсутствующим видом, будто заглянул сюда на минутку — и не нашёл ничего интересного. Ведь должен он думать о чём-то. Не может постоянно молчащий человек ни о чём не думать. О кормёжке? О доме? О бабах? (Может Лапин думать о бабах?) Ну-у… в конце концов, о том, когда удастся сходить в баню. (Ходит Лапин в баню? Митя с ним не попадал.) Вообразить в его голове нечто трёхмерное, живое, трепещущее золотой рыбкой в неводе, — наделить его чем-либо кроме горстки вытертых штампов совершенно невозможно. Это же Лапин. Сломанный человек. Упал, и пусть себе валяется.
Когда-то Митю мучила совесть по поводу Лапина.
Ни звука кроме их собственных шагов. Лишь в самом конце улицы, там, где в первый вечер горела пожарная машина и несчастливый 202-й кувыркнулся в канаву, скрипел в одном из дворов колодезный ворот и позвякивала наматывающаяся цепь.
Не свернуть ли налево, раздумывал Митя, в возвращающиеся к центру переулки… Можно было бы, наконец, зайти на телефонную станцию? — Не сегодня. Мама наверняка уже ушла на работу, рабочий он не помнит… или помнит… нет, не уверен. Да и вряд ли стоит идти на станцию с раннего утра: пересмена, всякое такое.
И потом, это сучье небо — брюхо вымокшей чёрной дворняги, разлёгшейся над городом.
Патруль свернул направо, к сереющему вдалеке бетонному забору. За забором автопарк, про который говорили, что в первые же часы народных волнений из его кассы пропало-улетучилось всё, включая мелочь и пустые инкассаторские сумки. Удивлялись, однако, не этому. Удивлялись, что в Шеки есть свой автопарк. Не могли же, в самом деле, ходить автобусы по городу Шеки: пешком из конца в конец час ходу. Видимо, в сезон возили туристов, а остальное время коротали кое-как от аванса до получки.
Вдоль бетонного забора, потрескавшегося, но без единой надписи, патруль дошёл до крыльца проходной. Главная проходная находилась с другой стороны, там теперь дежурила милиция и время от времени появлялись местные водители с пустыми канистрами, желавшие «просто осмотреть, да» свои машины. Милиция — те самые курсанты из изолятора горевшего ОВД — время от времени не пускала водителей. Впрочем, редко. Чаще договаривались. Жизнь кипела на главной проходной. Со стороны же этой, выходящей на окраину — всегда пусто и тихо, и двери её наглухо заварены.
— Давай посидим, что ли, — сказал Митя, кивнув на ступени.
Он отстегнул от пояса каску, Лапин снял свою, и они уселись на перевёрнутые каски как на горшки. Из-за крайних дворов поднимались похожие на клубки переплетённых пальцев голые кроны. Вдалеке, все в мутной пелене, угадывались мохнатые бока гор, и над ними, смазывая вершины — такое же мохнатое небо.
В доме открылось окно, кто-то посмотрел на них в разрез занавесок, невидимый в темноте комнаты. Окно закрылось. Они сидели всё так же без слов. Митя щёлкал ногтем по магазину. Лёша перемотал портянки, поправил забитое в носки сапог тряпьё (презент от Литбарского — сорок пятый вместо сорок второго), и уставился в асфальт. Ну да, не любят его, не любят. Так кого ж сейчас любят?!
Молчание начинало тяготить Митю. Поговорить бы о чём. О чём угодно. Но только о простом, о пошлом. Да, немножко пошлости было бы весьма кстати. Не о вечном же рассуждать в преддверии потопа. Что-нибудь тупое, разухабисто-сисястое.
«Как там ммм… Мне бы вон ту, сисястую, она глупей… классик разбирался в вопросе. И — да-да-да! — раз уж запал на поэзию, ни в коем случае не вспоминай все эти больные, такие… с вывороченными наизнанку нервами стихи Блока. Противопоказано!»
Лапин уже не сидит бледнолицей тушкой. Обернувшись, Митя застал его читающим письмо. Разложил на коленях, наклонился. Письмо старое, изрядно потрёпанное и протёртое на сгибах до дыр.
Строжайшее в учебке табу — хранить письма дольше одного дня. Выстраивают в две шеренги, лицом друг к другу. «Вынуть всё из карманов! Карманы вывернуть». Бывает, обыскивают. Если что утаил — на тактическое поле, мять локтями верблюжью колючку. (И вот ведь какое дело, верблюдов в Вазиани нет, а колючек целые гектары.) Письма от родителей просто рвут. Письма от девушек зачитывают перед строем.
— Котёнок мой, до сих пор хожу как неживая… Н и ч ё с и б е! Ты что ж это, замяукал её до смерти и съ…ся?! Котёнок мой, так нельзя-аа!
Бывает, те с кем вчера мял колючку и откровенничал в бытовке перед отбоем — бывает, смеются. Хорошо, что Мите не пишет девушка. Нет девушки, нет проблемы.
И зря так переживал. Класса, наверное, с восьмого томился жутко, вздрагивал при малейшем шорохе в сердце: не она ли? — нет, не она. Снова вглядывался в волнующий парад белых бантов, шоколадных с чёрными фартуками платьев, синих и карих глаз, бёдер, талий, рук (особенно шпионил за руками, не прощал заусенцев) — но будто сквозь хрустальную стену смотрел, будто сквозь строчки романов. Но в романах юноши горели как спички — только чиркни — а он всё томился, вздрагивал и читал, читал…
Зачитался.
А теперь получается — уберёгся: не впустил троянского коня, не подставился, не дал повода тов. сержантам лишний раз поглумиться, поплевать в душу.
Да хрен с ними, с сержантами, свет клином не сошёлся. Вот только знать бы, что не будет больше в жизни таких сержантов…
«Пожалуйста, Лапин, расскажи какую-нибудь гадость: видишь, что творится».
А вслух спросил грубовато:
— От кого?