Труженики моря Гюго Виктор

Незадолго до Михайлова дня видели, что Жильят остановился на. лужайке близ конопляников Урио, которые тянулись вдоль проезжей дороги в Видклен. Он свистнул, и вмиг появился ворон, а за вороном – сорока. Было это засвидетельствовано лицом уважаемым, выбранным позднее в ту «дюжину» присяжных, коей доверили составить новую Опись королевских земельных владений.

В Амеле отыскались старухи, которые божились, что слышали недели за три до Страстного воскресенья, как ласточки на заре звали Жильята.

Надо добавить, что добротой он не отличался.

Случилось, что какой-то человек бил осла. Осел ни с места. Бедняга хозяин ткнул его несколько раз башмаком в живот, и осел упал. Жильят бросился поднимать его, но осел околел. И Жильят ни за что ни про что надавал затрещин бедняге хозяину.

А в другой раз увидел он, что мальчуган слезает с дерева и держит выводок недавно вылупившихся, бесперых галчат. Жильят отобрал выводок у мальчика и в злобе своей дошел до того, что водворил птенцов в гнездо.

Прохожие попрекнули его, а он молча показал на пернатых родителей: они с криком вились над деревом, возвратившись к гнезду. Он питал слабость к птицам, а по этой примете всегда угадаешь чернокнижника.

Любимая забава мальчишек – разорять гнезда чаек и поморников на прибрежных скалах. Они приносят домой уйму голубых, желтых и зеленых яиц; из скорлупы делают розетки для украшения очага. Береговые скалы отвесны, и дети иногда оступаются, падают и разбиваются насмерть. Но ведь нет ничего красивее ширмы с узорами из яичной скорлупы!

Жильят только и думал, как бы досадить другим. Он взбирался с опасностью для жизни по отвесным крутым утесам и подвешивал к ним соломенные чучела в старых шапках, всякие пугала, чтобы птицы не вили там гнезда, а значит, чтобы туда не лазили ребята.

Вот почему Жильята терпеть не могли в округе. А ведь это можно заслужить и не за такие дела.

V. Другие подозрительные черты Жильята

О Жильяте не было определенного мнения.

Вообще все считали его меченым, а некоторые – даже ведьмаком. Ведьмак – это сын женщины, рожденный ею от дьявола.

Когда женщина произведет на свет от мужа семь мальчишек-погодков, то седьмой и будет меченый. Разве только девчонка испортит дело и спутает мальчишечий ряд.

У меченого на какой-нибудь части тела родимое пятно в виде лилии, потому-то он исцеляет золотуху не хуже французских королей. Во всей Франции можно встретить меченых, особенно в Орлеане. В каждой деревне Гатинэ есть свой меченый. Больные мигом выздоравливают, если меченый дунет на язвы или заставит прикоснуться к своему родимому пятну – лилии. Лучше всего это получается в ночь на Страстную пятницу. Лет десять тому назад в провинции Гатинэ, в Орме, один человек, по прозванию Меченый красавец, врачевал золотуху. Вся провинция Босс ходила к нему за советом; а был он бондарь, по имени Фулон, и была у него лошадь да телега.

Чтобы помешать его чарам, пришлось обратиться в полицию.

У него цветок лилия был над сердцем. А у других меченых он попадается где угодно.

Меченые встречаются на Джерсее, на Ориньи и Гернсее.

Это, конечно, связано с правами Франции на Нормандское герцогство. Иначе откуда бы взяться лилии?

На островах Ламанша тоже распространена золотуха, вот почему меченые необходимы.

Люди, которым случилось видеть Жильята, когда он купался в море, уверяли, будто у него на теле есть изображение лилии. Жильята стали расспрашивать, а он вместо ответа расхохотался, ибо он, как и все люди, иногда смеялся. С тех пор никто не видел, как он купается; он стал купаться лишь в опасных и уединенных местах, вероятно, по ночам, при свете луны. Согласитесь сами, разве это не подозрительно?

Люди, упорно утверждавшие, что он отпрыск дьявола, разумеется, ошибались. Им следовало бы знать, что сыновья дьявола встречаются только в Германии. Но в Балле и в СенСансоне полвека назад царило полное невежество.

Допустить, что на Гернсее живет сын дьявола, было бы, конечно, преувеличением.

С Жильятом советовались именно потому, что он внушал боязнь. Крестьяне с опаской ходили к нему потолковать о своих недугах. В таком страхе таится доверие: чем подозрительнее относится крестьянин к врачу, тем вернее исцеление.

Жильяту по наследству от умершей старухи достались всякие лекарства; он наделял ими больных людей и отказывался от денег. Он исцелял ногтоеду травами; питье из одного его пузырька прекращало лихорадку. «Химик» из Сен-Сансона, который во Франции звался бы аптекарем, предполагал, что это отвар хинной корки. Даже недоброжелатели соглашались с тем, что Жильят приветлив с больными, когда речь шла о его обычных лекарствах; правда, он никому не хотел помочь как меченый, – бывало, золотушный попросит у Жильята позволения прикоснуться к его лилии, а он вместо ответа захлопнет дверь перед носом больного. Он упрямо отказывался совершить чудо, и это было просто смешно. Не будь колдуном, ну, а уж если ты колдун, то занимайся своим делом.

Все относились к Жильяту неприязненно, но было однодва исключения. Сьер Ландуа из Кло-Ландеса служил актуариусом в приходе порта Сен-Пьер, то есть вел и хранил книги для записи рождения, браков и смертей. Актуариус Ландуа кичился тем, что он потомок казначея Бретани Пьера Ланде, повешенного в 1485 году. Однажды сьер Ландуа заплыл слишком далеко в море и стал тонуть. Жильят бросился в воду, тоже чуть-чуть не утонул, но спас Ландуа. С того дня сьер Ландуа не говорил дурно о Жильяте. Тем, кто этому удивлялся, он отвечал: «Угодно вам иль нет, а я не могу гнушаться человеком, который зла мне не сделал, а, напротив, оказал услугу». Актуариус не прочь был даже подружиться с Жильятом. Сьер Ландуа, как человек без предрассудков, не верил в колдовство и трунил над теми, кто боялся привидений. У него была лодка, он рыбачил в свободные часы для собственного удовольствия и никогда не видел ничего сверхъестественного, если не считать женщины в белом, прыгавшей по воде однажды ночью, да и то, может быть, она ему померещилась.

Дурочка Гаи, колдунья из Тортваля, дала ему ладанку, которую надевают, чтобы отгонять злых духов; он издевался над ладанкой и знать не знал, что в ней находится, а все же носил ее и чувствовал себя в большей безопасности, когда она висела у него на шее.

Нашлись смельчаки, решившиеся по примеру сьера Ландуа подтвердить некоторые смягчающие обстоятельства, некоторые явные достоинства Жильята, его трезвенность, воздержание от джина и табака, а иной раз даже расточали ему похвалы, говоря что он «не курит, не пьет, не жует и не нюхает табак».

Но воздержанность ценна лишь при других качествах.

Люди относились к Жильяту неприязненно.

И все же, как меченый, он мог бы приносить пользу.

Однажды, в Страстную пятницу, полночной порой, – а в этот день и час меченые врачуют всего удачней, – золотушные со всего острова, по наитию ли, по сговору ли, толпой явились к «Дому за околицей» и, умоляюще протягивая руки, стали просить Жильята исцелить их гноящиеся язвы. Он отказался наотрез. Тут-то и проявилось его бессердечие.

VI. Голландский ботик

Таков был Жильят.

Девушки считали его некрасивым..

Некрасивым он не был. Пожалуй, он был даже хорош собою. В его профиле было что-то напоминавшее варвара – античных времен. Спящий, он походил на дакийца с колонны Траяна[83]. Форма его маленьких, изящно вылепленных ушей говорила о необычайно тонком слухе. Между бровями залегла прямая, гордая складка, свойственная человеку отважному и упорному. Уголки рта были опущены, и в этом таилось что-то горестное; линии выпуклого лба были чисты и благородны, ясные глаза смотрели твердо и зорко, но он щурился, как все рыбаки, привыкшие смотреть на переливчатый блеск волн.

Он смеялся обаятельным мальчишеским смехом, и зубы его сверкали, как чистейшая слоновая кость. Но он до того загорел, что стал черным, как негр. Нельзя безнаказанно отдавать свою жизнь океану, бурям и ночи: в тридцать лет он казался сорокапятилетним. Суровую маску надели на него ветер и море.

Его прозвали Жильят-Лукавец.

Есть индусская притча: "Однажды Брама спросил у Силы: «Что сильнее тебя?» И Сила ответила: «Ловкость», Есть китайская поговорка: «Чего бы не сделал лев, будь он обезьяной!» Жильят не был ни львом, ни обезьяной, но все его поступки подтверждали китайскую поговорку и индусскую притчу. Изумительная ловкость сочеталась у него с такой изобретательностью, что он, несмотря на средний рост и среднюю силу, поднимал тяжести под стать исполину и творил чудеса под стать атлету.

Это был настоящий гимнаст; левой рукой он владел так же хорошо, как и правой.

Он не охотился, но рыбачил. Щадил птиц, но не щадил рыб. Горе немым тварям! Он превосходно плавал.

Одиночество ведет к глубокомыслию или к отупению, Жильяту было свойственно и то и другое. Порой его брала какая-то оторопь, о чем мы уже говорили, и тогда он казался настоящим истуканом. Подчас же его взгляд бывал удивительно проникновенным. В древней Халдее встречались такие люди; иногда мгла, застилавшая разум пастуха, рассеивалась, и выступал маг.

А вообще он был простой человек, знавший грамоте. Быть может, он стоял на грани, отделяющей мечтателя от мыслителя.

Мыслитель дерзает, мечтатель страждет, У простых людей, сжившихся с одиночеством, внутренний мир сложен. Неведомо для себя, они проникаются священным трепетом. Мрак, который окутывал разум Жильята, состоял почти в равной степени из двух начал, одинаково темных, но весьма различных: в самом Жильяте – невежественность, бессилие; вне его – тайна, беспредельность.

Он карабкался по скалам, взбирался по крутизне, в любую погоду, днем и ночью, плавал в водах архипелага, управлял первой попавшейся лодкой, подвергался опасности в гибельных проливах и стал, не извлекая, впрочем, из этого выгоды, только ради прихоти и удовольствия, замечательным моряком.

Он был прирожденный лоцман. Настоящим лоцманом и бывает тот моряк, который ведет судно словно по морскому дну, а не по водной поверхности. Волна – препятствие внешнее, но оно постоянно усложняется подводным рельефом тех мест, по которым держит путь. судно. Когда Жильят носился над мелями и меж рифов Нормандского архипелага, казалось, что у него в голове начертана карта морского дна. Он знал все, и все было ему нипочем.

Он изучил баканы лучше, чем отдыхающие на них птицы, Он ясно различал, даже в тумане, неуловимые приметы четырех больших баканов – Кре, Алиганды, Треми, Сардретты. Он сразу опознавал столб с овальной верхушкой в Анфре, и трезубец[84] в Руссе, и белый шар в Корбете, и черный шар в ЛонгПьере; можно было не бояться, что он спутает крест у Губо со шпагой, стоящей на острие, – баканом Платты, а бакан-молот возле Барбе с ласточкиным хвостом – баканом близ Мулинэ.

Его редкостное знание морского дела во всем – блеске обнаружилось в тот день, когда на Гернсее были устроены морские состязания, именуемые «регатой», Вот в чем заключалась задача: надо было без посторонней помощи провести четырехпарусную лодку из Сен-Сансона к острову Арме, который расположен в одной миле от Гернсея, и вернуться с Эрма в Сен-Сансон, Любой рыбак сладит с четырехпарусным судном, трудности с виду не тдк велики, но умножали их, во-первых, особенности самой лодки, старомодной, широкодонной, пузатой – такие лодки, построенные на роттердамский манер, у моряков прошлого века звались «голландскими бортиками». Еще и теперь случается встретить в море образчик древнего голландского судостроения – широкобокую плоскодонку с двумя деревянными крыльями на левом ц правом бортах; они, смотря по ветру, поочередно опускаются и заменяют киль. Во-вторых, обратный путь с Эрма, путь не легкий, с увесистым грузом – камнями. Туда шли порожняком, а обратно с поклажей. Призом в состязании был сам голландский ботик. Он предназначался победителю. Прежде он служил лоцманским судном; лоцман, который плавал на нем и водил его лет двадцать, был самым выносливым моряком Ламанша. После его смерти не нашлось никого, кто бы справился с лодкой, и решено было сделать ее призом на гонках. Ботик, хоть и был без палубы, имел свои преимущества и мог соблазнить опытного моряка.

Мачта стояла в носовой части, что увеличивало силу тяги парусов. Другое преимущество: мачта ничуть не мешала грузу.

Крепкая была скорлупа, тяжелая, но вместительная, надежная в открытом море; что и говорить – лакомый кусочек! Стоило поспорить. Условия состязания были трудны, зато награда хороша. Явилось семь-восемь рыбаков, известных на острове силачей. Они по очереди пробовали свои силы; ни один не добрался до Эрма. Последний из состязавшихся был славен тем, что однажды в бурю на веслах прорвался через страшную морскую быстрину между Серком и Брек-У. А тут, обливаясь потом, он привел ботик обратно и сказал: «Дело немыслимое!»

Тогда в лодку вскочил Жильят; он схватил весло, потом гроташкот и пустился в открытое море. Затем, не закрепляя шкота, – это было бы неосторожно, – и не выпуская его из рук, что позволяло ему управлять гротом, он, не давая суденышку дрейфовать, предоставил шкоту травиться через строп по воле ветра и схватил левой рукой румпель. Через три четверти часа он был на Эрме. А три часа спустя, хотя поднялся резкий боковой ветер с юга, лодка, управляемая Жильятом, вернулась в Сен-Сансон с грузом камней. Из удальства и озорства Жильят прихватил с Эрма и маленькую бронзовую пушку, из которой ежегодно, пятого ноября, на острове палили в знак радости по поводу смерти Гая Фокса.[85]

Гай Фокс, – отметим мимоходом, – умер двести шестьдесят лет назад; вот пример затянувшегося ликования.

Жильят, перегруженный и переутомленный, ибо у него была лишняя поклажа – пушка Гая Фокса в лодке и южный ветер в парусах, привел, вернее, притащил, ботик в СенСансон.

Увидев это, – месс Летьери крикнул: «Вот так молодец!»

И протянул руку Жильяту.

О мессе Летьери мы еще поговорим.

Бот был присужден Жильяту.

История эта ничуть не отразилась на его прозвище – Жильят-Лукавец.

Кое-кто заявил, что и удивляться тут нечему, ведь Жильят спрятал в судне ветку ирги. Но как это докажешь?

С того дня Жильят не расставался с ботиком. На своей неуклюжей лодке он отправлялся на рыбную ловлю. Он держал ее под самой стеной «Дома за околицей» в удобной бухточке, которой владел безраздельно. Под вечер, вскинув сеть на спину, он шел садом, затем, перемахнув через низкую каменную ограду, сбегал по скалам, прыгал в. ботик и уходил в открытое море.

Он вылавливал много рыбы, и люди утверждали, что ветка ирги всегда была привязана к его судну. Ирга – то же, что кизильник. Никто этой ветки у Жильята не видел, но все в нее верили.

Лишнюю рыбу он не продавал, а дарил.

Бедняки рыбу брали, но на Жильята косились – все из-за той же ветки. Потому что так делать не полагается. С морем плутовать нечего.

Он был не только рыбаком. Он изучил из врожденной склонности и ради развлечения три-четыре ремесла: был сто-ляром, кузнецом, тележником, конопатчиком и даже отчасти механиком. Никто так хорошо не починил бы колеса, как он.

Всю рыболовную снасть он изготовлял по собственному способу. В закутке «Дома за околицей» он соорудил маленький кузнечный горн и наковальню, и так как на ботике был лишь один якорь, то сам, своими руками, сделал второй. Якорь удался на славу; кольцо вышло нужной крепости, и Жильят, хоть и дошел до всего своим умом, с такой точностью рассчитал размер штока, что якорь не перевертывался.

Оп запасся терпением и заменил все гвозди в обшивке лодки нагелями, чтобы ржавчина не изъела железа и не образовались дыры.

Таким образом, мореходные качества ботика стали гораздо лучше, Жильят пользовался этим и время от времени отправлялся на пустынные островки вроде Шузея или Каскэ, где проводил месяц-другой. Люди говорили: «Смотри-ка, Жильята совсем не видать». Это никого не огорчало.

VII. В жилище духов – жилец-духовидец

Жильят был мечтателем. Потому-то он был отважен, потому-то он был и робок. У него сложилось своеобразное представление о мире.

Быть может, он обладал склонностью к галлюцинациям и даром ясновидения. Какого-нибудь крестьянина, скажем, крестьянина Мартина, галлюцинации преследуют точно так же, как, скажем, короля Генриха IV. Иногда непостижимое потрясает человеческий ум. Нежданно расступится мрак, покажется невидимое, и тьма сомкнется вновь. Видения порой преображают человека: погонщик верблюдов становится Магометом, – а пастушка – Жанной д'Арк. Одиночество порождает возвышенные заблуждения. То дым неопалимой купины. Отсюда таинственная вспышка творческой мысли, превращающей врача в ясновидца, а поэта – в пророка; отсюда – Хориз, Кедрон, Онбос, и дурманящий вкус Кастальского лавра, и откровения месяца Бузиона, отсюда – Пелейя в Додоне, Фемоноя в Дельфах, Трофошш в Лебадее, Езекииль на Кебаре, Иероним в Фиваиде. Чаще всего состояние ясновидения подавляет и ошеломляет человека. Существует священное отупение. Видения – бремя для факира, как зоб для кретина.

Лютер, беседующий с бесами в виттенбергской мансарде, Паскаль[86], прячущийся от ада за ширмой в своем кабинете, негритянский колдун, говорящий с белоликим богом Боссумом, – все это одно и то же явление, по-разному преломляющееся в сознании человека, в зависимости от широты и силы его мысли. Лютер и Паскаль были и будут велики; колдун – скудоумен.

Жильят не стоял ни на таком высоком, ни на таком низком уровне. Он размышлял. Только и всего.

У него был не совсем обычный взгляд на природу.

Оттого, что он нередко видел в чистой и прозрачной морской воде каких-то больших и странных животных различной формы из семейства медуз, которые вне воды напоминали мягкий хрусталь, а снова попав в свою среду, тождественные ей по бесплотности и цвету, становились почти неприметными, он заключил, что раз прозрачные живые существа населяют воду, то другие прозрачные живые существа могут населять воздух. Птицы не всегда парят в воздухе, ибо они подобны земноводным в море. Жильят не допускал, что воздух необитаем. Он говорил: «Море полно жизни, почему же быть пустой атмосфере? Существа цвета воздуха, вероятно, сливаются со светом и ускользают от нашего взгляда; кто докажет, что их нет? А ведь если сравнить, то подумаешь, что в воздухе есть свои рыбы, как в море есть свои; воздушные рыбы прозрачны, это предусмотрел творец на наше и на их благо; они пропускают свет и не оставляют тени, они лишены очертаний, ничего-то мы о них не знаем, и нам их не изловить». Жильят воображал, что если бы удалось выкачать атмосферу, как воду из пруда, то обнаружилась бы уйма удивительнейших существ. И он добавлял задумчиво: «Многое бы тогда объяснилось».

Задумчивость, – а это мысль в состоянии туманности, – граничит со сном и тяготеет к нему, как к своему пределу.

Воздух, населенный прозрачными существами, был бы началом неведомого, но за ним растворяются врата в царство возможного. Там другие, существа, там другие явления. Ничего сверхъестественного, но тайное продолжение бесконечной природы. Жильят в своей деятельной праздности, которая заполняла его жизнь, был наблюдателем необычным. Он наблюдал даже сновидения. Сон соприкасается с возможным, которое мы также называем невероятным. Мир сновидений – поистине целый мир. Ночь сама по себе – вселенная. Организм человека, на который давит атмосферный столб в пятнадцать миль вышиной, к вечеру утомляется, человек падает от усталости, ложится, засыпает; глаза его закрыты, и тогда дремлющий мозг, отнюдь не такой бездейственный, как думают, обретает иное зрение, перед человеком возникает Неведомое, Темные видения неизвестного мира являются спящему, потому ли, что действительно связаны с ним, потому ли, что призрачная глубина бездны словно надвигается на него; чудится, что незримые обитатели беспредельности смотрят на нас, преисполненные любопытства к нам, земножителям; какие-то тени не то поднимаются, не то опускаются, проплывая мимо нас в ночи; мы созерцаем потустороннее, и нам предстает иная жизнь, она возникает и рассеивается, в ней деиствуем мы сами и еще какие-то силы; и вот перед спящим, который пребывает на грани явственного и бессознательного – невиданные твари, неописуемые растения, грозные или хохочущие бесплотные существа, духи, личины, оборотни, гидры, призраки, лунный свет в безлунном небе, все это таинственное многообразие ночного чуда, все эти появления и исчезновения среди взбаламученной тьмы, образы, парящие во мраке, все то необъяснимое, что мы называем сновидением, – это и есть приближение невидимой действительности. Сон – аквариум ночи.

Именно так рассуждал Жильят.

VIII. Кресло Гильд-Хольм-Ур

Сейчас не найти в бухте Умэ дома Жильята, его сада и того маленького залива, где он держал свой ботик. «Дом за околицей» больше не существует. Полуостровок, на котором стоял дом, развалился под ударами кирки разрушителей побережья, и его погрузили воз за возом на суда торговцев гранитом и скупщиков скал. Он превратился в столичную набережную, в церковь или дворец. Гребень подводных утесов давным-давно отправился в Лондон.

Выветренные, иззубренные скалы, уходящие в море, – горные цепи в миниатюре; они производят на нас такое же впечатление, какое произвели бы Кордильеры на великана, На местном наречии они зовутся «банками». Очертания их многообразны. Одни похожи на спинной хребет, где каждая скала – позвонок; другие – на рыбий скелет; иные – на крокодила, припавшего к воде.

В конце той косы, где стоял «Дом за околицей», возвышалась большая скала, которую рыбаки из Умэ звали Бычьим рогом. Скала эта вздымалась пирамидой и напоминала вершину Джерсея, хоть и была поменьше. Волны во время прилива отделяли ее от суши, и тогда Рог бывал отрезан. При отливе к нему добирались по скалистому перешейку. Любопытной приметой Рога был уступ, похожий на кресло, высеченное волной и отполированное ливнями. Предательское это.

было кресло. Туда манила красота морского простора, а уйти оттуда «любители видов», как говорят на Гернсее, были не в силах, что-то их удерживало; в широких далях таится очарование. Кресло раскрывало свои объятия; оно стояло будто в нише; до ниши легко добраться, море, вырубившее ее в скале, подставило к ней удобную лестницу из плоских камней; бездна бывает предупредительна, берегитесь ее внимания; кресло соблазняло, туда поднимались; там было так уютно; сиденье – сглаженный и обточенный волною камень, подлокотники – два изогнутых выступа, сделанные словно нарочно, спинка – отвесная гранитная стена, далеко уходящая ввысь; ею любовались, запрокинув голову, не думая о том, что на нее не влезть; на таком кресле забыться было нетрудно:

все море открывалось взору, издали было видно, как приближаются суда, как они уходят; взглядом можно было проследить, как парус, обогнув остров Каскэ, исчезает за округлой поверхностью океана. Люди смотрели, восхищались, упивались; негой дышали волны и ветерок. В Кайенне водится коварный нетопырь, во тьме он убаюкивает тихим, предательским веяньем крыльев; ветер подобен невидимой летучей мыши: он или губит, или усыпляет. Созерцая море, внимая ветру, чувствуешь, как тобой овладевает блаженное забытье. Когда глаз пресыщен красотой и ярким светом, то сомкнуть веки – наслаждение. Вдруг человек просыпался. Но бывало слишком поздно. Прилив рос. Вода охватывала скалу.

Грозила неминуемая гибель.

Опасна осада наступающего моря.

Сначала прилив подбирается незаметно, потом все стремительней. Вот он настиг скалу, и его охватывает ярость, он вскипает пеной. Не всегда удается проплыть в бурунах. Даже отличные пловцы, случалось, тонули у Рога близ «Дома за околицей».

В иных местах, в иные часы смотреть на море – подобно отраве, так же, как порой смотреть на женщину.

Древнейшие обитатели Гернсея в старину называли нишу, высеченную волной в скале, креслом Гильд-Хольм-Ур, или Кидормюр. Слово, говорят, кельтское, но его не понимают знатоки кельтского языка, зато понимают люди, знающие французский. Qui-dort-meurt – заснешь – умрешь. Так толкуют его крестьяне.

Каждому предоставляется свобода выбора между переводом «заснешь – умрешь» и переводом, напечатанным в 1819 году, если не ошибаюсь, в журнале Арморикен г-ном Атенасом. По мнению почтенного кельтолога, Гильд-Хольм-Ур означает «Привал птичьих стай».

И на острове Ориньи есть такое же кресло, называемое Креслом монаха и превосходно выточенное волной; выступ скалы прилегает к нему так кстати, будто море заботливо поставило вам под ноги скамеечку.

Когда прилив достигал высшего уровня, уже не видно было кресла Гильд-Хольм-Ур. Оно исчезало под водой.

Кресло Гильд-Хольм-Ур было по соседству с «Домом за околицей». Жильят знал о кресле и сиживал в нем. Он часто ходил туда. Быть может, размышлять. Нет. Мы уже говорили, что он мечтал. Но приливу не удавалось захватить его врасплох.

Книга вторая

Месс Летьери

I. Бурная жизнь и спокойная совесть

Месс Летьери, лицо именитое в Сен-Сансоне, бывалый моряк, видавший виды. Он много плавал. Ему довелось бытьюнгой, парусным мастером, марсовым, рулевым, боцманматом, боцманом, лоцманом, шкипером. Теперь он стал судовладельцем. И кому, как не ему, было знать море? Он не ведал страха, спасая людей, терпевших кораблекрушение. В непогоду он прохаживался по песчаному берегу и бормотал, всматриваясь в горизонт: «А ну-ка, что там такое? С кем-то беда?» Будь то рыбачья лодка из Веймута, будь то парусник с острова Ориньи, бот из Курселя или яхта лорда, будь то француз, англичанин, будь то бедняк, богач, будь то сам дьявол – все равно, Летьери прыгал в лодку, подзывал двух-трех храбрецов, а то обходился без них и снаряжался в путь один, отвязывал причал, хватал весла и пускался в открытое море; он рассекал бушующие волны, то взлетая на вал, то соскальзывая вниз, то снова взлетая над пучиной, и несся навстречу опасности. С далекого берега он был виден среди бурлящего моря; он стоял в лодке под ливнем, в блеске молний, – лев с гривой из морской пены. Порою Летьери проводил целые дни в волнах, под градом и ветром, на волосок от смерти, причаливая к тонущим судам, спасая людей, спасая груз, бросая вызов буре. Вечером, возвратившись домой, он вязал чулки.

Так он и жил пятьдесят лет, с десяти до шестидесяти, пока были силы. В шестьдесят лет он заметил, что ему уже не поднять одной рукой наковальню в кузнице Варклена, – наковальня весила триста фунтов, – и вдруг его сковал ревматизм. Пришлось отказаться от моря. Он перешагнул из героического возраста в возраст патриархальный. Стал просто-напросто стариком.

Вместе с ревматизмом к нему пришла и зажиточность, Эти плоды трудов охотно заводят дружбу. Не успеешь разбогатеть, а старость уж тут как тут. Таков венец жизни.

А люди-то думают; «Вот когда поживем всласть».

На таких островках, как Гернсей, население состоит из тех, кто провел жизнь, исходив вдоль и поперек свою пашню, и тех, кто провел жизнь, изъездив вдоль и поперек весь свет.

Это два рода пахарей: пахари земли и пахари моря. Месс Летьери относился к последним. Но и земля была ему знакома. Всю жизнь он трудился. Он исколесил материк, он плотничал на верфях в Рошфоре, затем в Сетте. Мы только что говорили о путешествии по всему свету; по Франции Летьери путешествовал как плотничий подмастерье. Работал на черпалках в соляных копях Франш-Конте. Этот скромный человек прожил жизнь искателя приключений. Во Франции он научился читать, мыслить, желать. Он испробовал все и ничем не запятнал свою честь. Душою же он был моряк. Он властвовал над водой. Он говаривал: «Много у меня водится рыбы». Вся его жизнь, не считая двух-трех лет, была отдана океану, «брошена в воду», как он говорил. Он плавал по великим морям, по Атлантическому и Тихому океанам, но всем морям предпочитал Ламанш. Он восклицал с нежностью: «Вот где круто приходится!» Там он родился, там он хотел умереть. Раза два объехав вокруг света, он набрался ума, вернулся на Гернсей и там осел. Отныне он совершал путешествия лищь в Гранвиль и Сен-Мало.

Месс Летьери был гернсеец, то есть нормандец, то есть англичанин, то есть француз. У него было как бы четыре родины, но всех их затопил, поглотил океан – его великая отчизна. Всю жизнь и повсюду он хранил верность нравам нормандских рыбаков.

Это ему не мешало при случае перелистать книжку, почитать в свое удовольствие, знать имена философов и поэтов и болтать кое-как на всех языках.

II. К чему он питал пристрастие

Жильят был дикарем, Летьери тоже, но иного склада.

Он отличался по-своему изысканными вкусами.

Этот дикарь был разборчив по части женских ручек. В дни молодости, чуть ли не отрочества, когда он был еще полуюнгой, полуматросом, он услыхал замечание бальи Сюффрена:

«Прехорошенькая девчонка, но, черт возьми, какие красные ручищи!» Слово адмирала при всех обстоятельствах – команда. Истина, изреченная начальником, подкрепляется инструкцией о послушании. Восклицанье бальи Сюффрена утончило вкус Летьери, он стал неравнодушен к белым женским ручкам. Его же рука – широченная лопата кирпичного цвета – была легка, как дубина, и нежна, как клещи. Ударом кулака он раскалывал булыжник.

Он так и не женился, – не захотел или не нашел по вкусу. Вероятно, этот моряк мечтал о ручке герцогини. Но не сыскать такую ручку среди рыбачек Порбайля.

Правда, говорят, что в Рошфоре, в Шаранте, он как-то встретил девицу, воплотившую его заветную мечту – красотку с хорошенькими ручками. Она вечно злословила и царапалась, Не стоило бы и подступаться к ней. Ее выхоленные ноготки, которые при случае превращались в коготки, не знали ни страха, ни упрека. Эти очаровательные ноготки пленили Летьери, но потом он встревожился, что в один прекрасный день перестанет быть господином госпожи своего сердца, и раздумал доводить интрижку до дверей мэрии.

А как-то раз ему приглянулась девушка в Ориньи. Он уже подумывал было жениться, но однажды ему сказали:

«Поздравляем, хорошая у вас будет навозница». Он попросил объяснить, что означает похвала. В Ориньи существует такой обычай: берут коровий навоз и бросают об стену. Бросать надо умело. Подсохнув, он отваливается от стены, и тогда им топят печи. Высохшие комья навоза называются «лепешками».

Парни в Ориньи женятся только на хороших навозницах.

Таланты невесты обратили Летьери в бегство.

Впрочем, относительно любви и любовных похождений у него была грубоватая, здоровая крестьянская философия, мудрость матроса, всегда влюбленного и всегда свободного от брачных уз. Он любил похвалиться тем, что в молодости не мог устоять перед «котильоном». То, что теперь зовется «юбкой», тогда звалось «котильоном». А это и означало женщину.

Неотесанные моряки Нормандского архипелага – народ смышленый. Почти все умеют читать и читают. По воскресеньям восьмилетние малыши-юнги сидят на свернутом канате с книгой в руках. Во все времена нормандские моряки слыли насмешниками и сыпали, как теперь говорится, остротами. Отважный лоцман Керипель, например, пустил крылатое словечко о Монгомери[87], который скрывался на Джерсее, случайно ранив насмерть копьем Генриха II: «Безголовый прикончил пустоголового». А капитан Тузо из Сен-Брелада сочинил философский каламбур, неправильно приписанный епископу Камюсу: «После смерти попы превращаются в попок, а цезари в цесарок».

III. Старый морской язык

Моряки Нормандского архипелага – подлинно древние галлы. Острова ныне быстро англизируются, но они долго блюли традиции, сложившиеся в старину. Серкский крестьянин говорит на языке времен Людовика XIV.

Лег сорок тому назад джерсейские и оринийские матросы изъяснялись на классическом морском диалекте. Можно было подумать, что находишься среди мореходов XVII века.

Знатоку-языковеду следовало бы приехать сюда, чтобы изучить старинное морское арго корабельной и боевой службы, которое некогда громыхало в рупоре Жана Бара[88], ужасавшем адмирала Хидда. Морской словарь наших предков, теперь почти совсем вытесненный новшествами, в двадцатых годах еще был в обиходе на Гернсее. Судно, хорошо идущее бейдевинд, звалось тогда «ладным булиныциком»; «объякорить» означало «бросить якоря»; рыскливый корабль, почти сам собою поворачивающийся к ветру, назывался «ранк»; правый становой якорь – «плехт», а левый «дагликс». Когда надо было сказать: «Прошло судно», говорили: «Пробежал парус»; «усыпить конец снасти» означало закрепить конец бегучего такелажа; «запустить зуб» означало крепко стать на якорь; «траур» означало грязь, беспорядок на судне. Нынче так уже не скажут. Теперь говорят: «лавировать», а тогда говорили: «реить»; говорят: «обойти мыс» – говорили: «огрести мыс»; говорят: «галфвинд» – говорили: «поперечень»; говорят: «бак» – говорили: «форкастель»; говорят: «кубрик» – говорили: «орлоп»; говорят: «вахта» – говорили: «чередной караул»; говорят: «приводить к ветру» – говорили: «бетить»; говорят: «обстенить паруса» – говорили: «положить паруса обстенг». Турвиль писал Окенкуру: «Шли под парусами вкруть». «Топенант» тогда произносили: «тобенант», а «крамбол» – «крамбола»; вместо «зыбь» говорили: «толкун», а вместо «подводный камень» – «потайник». Анго[89] умилился бы, доведись ему услышать в ту пору говор джерсейского лоцмана. Если повсюду паруса «полоскали», то на островах Ламанша они «закрывали»; если повсюду волны «пенились», то там они «жемчужились». На Нормандском архипелаге по старинке применялись только два способа крепления – плоский найтов и найтов с крыжом. Только там еще раздавались приказания на старинный лад: «Клади руль бакборт!», «Клади руль штирборт!» вместо: «Лево руля!», «Право руля!». Гранвильский матрос уже говорил: «кип блока», а матрос сентобенский или еенсансонский все продолжал твердить: «шкивный паз». То, что в Сен-Мало называлось «топтимберсом», в Сент-Элье было «ослиным ухом». Месс Летьери, под стать герцогу Вивонскому, вогнутую линию палубы звал «погибью», а молоток конопатчика – «кулаком». Именно на этом диалекте говорили Дюкен, разгромивший Рюитера[90], Дюге-Труэн[91], разгромивший Васнера, и Турвиль[92], который в 1681 году средь бела дня поставил на якорь первую галеру, обстрелявшую Алжир. Ныне язык этот мертв. Морское арго наших дней иное. Дюпере не понял бы Сюффрена.

Не меньше изменился и язык морских сигналов; далеко четырем фонарям – красному, белому, синему и желтому – времен Лабурдоне[93] до нынешних восемнадцати сигнальных флагов, что, взвившись попарно, по три, по четыре, позволяют судам дальнего плавания обмениваться условными знаками в семидесяти тысячах сочетаний, никогда не подводят и, так сказать, предвидят непредвиденное!

IV. Человек уязвим в том, что он любит

У месса Летьери сердце было как на ладони; широкая ладонь, большое сердце. Чудесное качество – доверчивость – было его недостатком. Если он брал на себя обязательство, то делал это особенно торжественно; он говорил: «Даю честное слово пред господом богом». И после клятвы непременно доводил дело до конца. В господа бога он верил, этим и ограничивался. А в церковь ходил только из вежливости. В море был суеверен.

Однако он никогда не отступал перед непогодой – он не терпел, когда ему противоречили. Он не спустил бы океану, как никому на свете. Он требовал подчинения; тем хуже для моря, если оно сопротивлялось, – оно должно было смириться, Летьери не шел на уступки: вздыбленной волне не удавалось испугать его, так же как соседу – переспорить. Его слово было законом, а намеренье – делом. Никакие возражения, никакая буря не могли его остановить, «Нет» для него не существовало ни в устах человеческих, ни в громовом раскате. Он добивался своего. Он не допускал отказа. Отсюда его упрямство в жизни, его бесстрашие в океане.

Он с удовольствием сам варил уху, в меру клал перца, соли и кореньев и наслаждался стряпней не меньше, чем едой.

Представьте себе человека, неуклюжего в сюртуке, неузнаваемого в матросской куртке и зюйдвестке, ибо с разметавшимися по ветру волосами он был похож на Жана Бара, а в круглой шляпе – на Жокриса[94]; моряка, нескладного в городе, преобразившегося и грозного в море; представьте силача-грузчика – и ни единого бранного слова даже в редкие минуты гнева, приятный певучий голос, громоподобный в рупоре; представьте себе крестьянина, читающего Энциклопедию, гернсейца – свидетеля революции, во многом сведущего невежду, человека без пустосвятства, но со всевозможными предрассудками, верящего больше в Белую даму, чем в Пресвятую деву; представьте силу Полифема[95], волю Колумба, логику флюгера, что-то бычье и что-то ребяческое во всем облике, вздернутый нос, морщины, рот, полный зубов, мясистые щеки, лицо, что омывалось морскими волнами и овевалось всеми ветрами целых сорок лет, лоб в отблесках гроз, кожу цвета морских скал; ну, а теперь вообразите, что суровые черты освещены добродушным взглядом, и перед вами встанет месс Летьери.

У Летьери были две сердечные привязанности: Дюравда и Дерюшетта.

Книга третья

Дюранда и Дерюшетта

Щебетанье и дым

Человеческое тело, пожалуй, одна лишь оболочка. Оно скрывает нашу сущность. Оно заслоняет наш внутренний свет или тьму. Сущность – это душа. Вообще же наше лицо – маска. Истинный человек – это то, что скрыто в человеке. Если бы обнаружился истинный человек, который притаился, который спрятался за химерой, именуемой плотью, было бы немало неожиданностей. Общечеловеческое заблуждение и состоит в том, что внешний облик человека принимается за подлинную его суть. Так, иная девушка, если бы мы увидели тайную ее сущность, показалась бы нам птичкой.

Птичка в образе девушки – какая прелесть! Вообразите, что она живет в вашем доме. Это и будет Дерюшетта. Очаровательное создание! Так и хочется сказать ей: «Привет тебе, пташка!» Крылышек не видно, но слышно щебетанье. Порою она заливается песенкой. Когда она болтает, чувствуешь свое превосходство над ней; когда она поет, чувствуешь ее превосходство над тобой. Что-то таинственное звучит в ее пении; это ангел в девичьем образе. Ангел улетает, когда девушка становится женщиной; позднее он возвращается, принося душу ее младенца. Та, которой суждено материнство, пока не вступит в жизнь, долгое время – дитя; в девушке притаилась девочка, она словно малиновка. Увидишь ее и невольно думаешь: «Как мило, что она не улетает от нас!» Кроткая ручная пташка порхает в доме с ветки на ветку, – из комнаты в комнату, то приблизится, то удалится, то нет ее, то она снова тут, пригладит перышкн – причешет волосы, и слышится нежный шелест и шорох ее одежд и голос, нашептывающий вам что-то неизъяснимое.. Она задает вопросы, ей отвечаешь; ее спрашиваешь, и в ответ – воркование. С ней не говоришь, а болтаешь. Болтовня – отдых от разговора. Что-то неземное есть в этом создании. Она – лазурная мысль, которая сливается с вашими черными мыслями. Вас восхищает воздушность, стремительность, непостоянство, неуловимость, и вы благодарите ее за то, что она по доброте своей не превратилась в невидимку, хотя, кажется, стоило бы ей захотеть – и она стала бы бесплотной. Красота на земле – насущная потребность. Вряд ли найдется на свете более важная обязанность, чем обязанность быть пленительной. Лес впал бы в отчаяние без колибри. Излучать радость, изливать счастье, искриться светом среди мрака, быть позолотой судьбы, быть самой гармонией, самой грацией, самой миловидностью – значит оказывать вам благодеяние. По-моему, польза прекрасного в том, что оно прекрасно. Красавица обладает волшебной силой очарования, неодолимой для окружающих; порою она сама этого не замечает, и тогда чары еще могущественнее; ее присутствие озаряет, приближение греет; она проходит мимо, и вы довольны; она останавливается, и вы счастливы: видеть ее – значит жить; она – утренняя заря в облике человеческом; ее призвание – существовать, и этого достаточно, она превращает ваш дом в Эдем, она полна райского обаяния, она дарует радость, сама того не соанавая. Ее улыбка – кто знает отчего? – облегчает ту огромную, тяжкую цепь, которую влачат сообща все смертные; в этом, как хотите, есть нечто божественное. Вот так улыбалась Дерюшетта. Скажем больше:

сама Дерюшетта была такой улыбкой. Существует нечто, раскрывающее нашу душу больше, чем лицо наше, – это его выражение; и нечто, раскрывающее ее больше, чем выражение нашего лица, – это наша улыбка. Улыбающаяся Дерюшетта была подлинной Дерюшеттой.

Дар привлекать сердца – в крови гернсейцев и джерсейцев. Женщины, – а девушки особенно, – красивы цветущей безыскусственной красотой. Белизна саксонок у них сочетается с нормандской свежестью. Розовые щеки, голубые глаза.

Но глазам не хватает блеска. Их притушило английское воспитание. Эти ясные очи будут неотразимы, когда в них появится глубина взгляда парижанки. К счастью, Париж еще не вторгся в душу островитянок. Дерюшетта не была парижанкой, но не была и гернсейкой. Родилась она в порту Сен-Пьер, а воспитал ее месс Летьери. Он поставил себе цель сделать из нее пленительное создание и сделал.

Беспечный взгляд Дерюшетты был бессознательно задорен. Вряд ли она понимала, что означает слово «любовь», и покоряла сердца, сама того не ведая. О замужестве она и не помышляла. Как-то знатный старик эмигрант, обосновавшийся в Сен-Сансоне, сказал о ней: «Малютка дьявольски кокетлива».

У Дерюшетты были прелестнейшие в мире ручки, а под стать им и ножки; «четыре мушиные лапки», – говаривал месс Летьери. Весь ее облик дышал добротою и нежностью; вместо семьи и богатства у нее был дядя – месс Летьери, вместо труда – жизнь в свое удовольствие, вместо таланта – несколько песенок, вместо образования – красота, вместо ума – невинность, вместо сердца – неведение; то была она томна, как креолка, то ветрена и резва, то по-детски весела и задорна, то задумчива и грустна; одевалась она во вкусе гернсейских модниц, красиво, но пестро, круглый год носила шляпки с цветами; у нее были каштановые волосы, чистый лоб, гибкая соблазнительная шейка, белая, летом чуть-чуть веснушчатая кожа, полные, свежие губы, а на губах сияние обольстительной и опасной улыбки. Такова была Дерюшетта.

Порою под вечер, после захода Солнца, в тот час, когда ночь спускается на море и в сумерках от него веет жутью, в узкий проход сенсансонской гавани на гребнях зловещих волн врывалась, свистя и отплевываясь, какая-то расплывчатая громада, какая-то чудовищная тень, страшилище, рычавшее диким зверем и курившееся вулканом; и эта сказочная гидра, изрыгавшая пенную слюну и оглушительно бившая плавниками, волоча хвост дыма и разинув огненную пасть, летела на город. Такова была Дюранда.

II. Извечная история утопии

Паровое судно в водах Ламанша в 182… году считалось не только новшеством, но и чудом. Все нормандское побережье долго пребывало в смятении. Сейчас никто и глаз не подымает на десять – двенадцать пароходов, снующих в разных направлениях на горизонте; разве только на минутку они привлекут внимание знатока, который определит по цвету дыма, что в топке вон того судна сжигается уэльский уголь, а вот этого – ньюкаслский. Пусть себе плывут мимо. Пристанут – приветим. А отчалят – добрый путь.

В первую четверть нашего века люди не столь миролюбиво относились к таким выдумкам; особенно косо смотрели на дымящиеся машины островитяне Ламанша. Пуританское население архипелага, поносившее английскую королеву в а то, что она осквернила библейские заветы[96], разрешившись от бремени под хлороформом, первым делом окрестило пароход «Чертовой посудиной» – Простодушным морякам тех лет некогда католикам, позже кальвинистам и во все времена людям суеверным, пароход, должно быть, казался плавучей преисподней. Один местный проповедник вопрошал: "Вправе ли мы заставлять воду работать заодно с огнем, если они разделены самим господом богом? И не напоминает ли сей железный огнедышащий зверь Левиафана[97]? Не идем ли мы вспять, к хаосу?" Не впервые успехи прогресса воспринимались как возвращение к хаосу.

Академия наук в ответ на запрос Наполеона о паровом судне в начале века вынесла такой приговор: «Безумная идея, грубейшее заблуждение, нелепость»; сенсансонским рыбакам простительно, что в области науки они оказались на одном уровне с парижскими учеными; в области же религии такой маленький островок, как Гернсей, не обязан быть просвещеннее такого огромного материка, как Америка. В 1807 году, когда первый пароход Фультона с машиной Уатта, присланной из Англии, имея на борту, кроме экипажа, двух пассажиров – француза Андре Мишо и еще кого-то, совершил первый рейс из Нью-Йорка до Албани под командой Ливингстона[98], случаю угодно было, чтобы это произошло семнадцатого августа. Методисты завопили по этому поводу, пастыри во всех протестантских церквах предали проклятию паровую машину, возвещая, что число семнадцать равно сумме десяти щупалец и семи голов апокалиптического зверя. В Америке приравнивали к пароходу зверя из Апокалипсиса, а в Европе – зверя из книги Бытия. В этом и было различие.

Ученые отвергли идею парохода, как нечто невозможное; священнослужители, в свою очередь, отвергли ее, как что-то нечестивое. Наука отклоняла, церковь проклинала. Фультона считали подобием Люцифера. Простой народ – крестьяне и моряки – примкнули к хулителям, ибо им было не по себе от новшества. Вот точка зрения церкви: «Вода и огонь разлучены, и разлучены по божьему велению. Не должно разъединять то, что соединено богом; не должно соединять то, что им разъединено». А вот точка зрения простолюдина: «Глядеть на это боязно».

В те давние времена надо было обладать душою Летьери, чтобы отважиться на такое начинание и завести пароход, Курсирующий между Гернсеем и Сен-Мало. Только он, вольнодумец, мог пойти на это, только он, смелый моряк, мог осуществить свой замысел. Француз, сидевший в нем, подал мысль; англичанин, сидевший в нем, ее выполнил.

При каких же обстоятельствах? Об этом и поведем рассказ.

III. Рантен

Лет за сорок до того, как свершились события, о которых мы повествуем, в одном из парижских предместий, между Львиным рвом и Томб-Иссуар, к городской стене прилепилась подозрительная лачуга. Домишко стоял на отлете и служил разбойничьим притоном. Жил-поживал в нем с женой и сыном некий обыватель, на деле – вор, бывший прокурорский писец в Шатле[99], а ныне заправский грабитель. Он кончил скамьей подсудимых. То было семейство Рантенов. В домишке, на комоде красного дерева, виднелись две расписные фарфоровые чашки; на одной было выведено золотом: «В память о дружбе», на другой – «Дань уважения». Мальчик рос в трущобе, бок о бок с преступлением. Родители, выходцы из полубуржуазных кругов, учили сына грамоте, так сказать, воспитывали. Мать, истощенная, неряшливо одетая женщина, рассеянно «давала образование» малышу, заставляя его читать по слогам, и часто отрывалась от занятий, чтобы помочь супругу в воровских его делах или чтобы продаться первому встречному. Букварь, открытый на той странице, где было прервано чтение, лежал на столе, а рядом, задумавшись, сидел мальчик.

Папаша и мамаша Рантены были пойманы на месте преступления и исчезли во мраке тюрьмы. Куда-то исчез и сын.

Однажды в своих скитаньях Летьери встретился с таким же любителем приключений, как он сам, вытянул его из какой-то темной истории, помог ему, пожалел его, полюбил, привез на Гернсей, открыл у него способности к каботажному плаванию и сделал своим компаньоном. То был сынок Равтенов, ставший взрослым.

У Рантена, как и у Летьери, была крепкая шея, широкие и могучие плечи, словно предназначенные для переноски тяжестей, бедра Геркулеса Фарнезского[100]. Одна походка, одна стать были у Летьери и у Рантена, только Рантен был повыше. Всякий, кто видел их со спины, когда они прохаживались рядом по пристани, говорил: «Наверное, братья». Но зато в лице не было ничего общего. У Летьери все как на ладони, у Рантена все под замком: Рантен был воплощением осмотрительности. Он искусно фехтовал, на расстоянии двадцати шагов пулей снимал нагар со свечи, был превосходным кулачным бойцом, декламировал стихи из Генриады[101], играл на гармонике и разгадывал сны. Он знал наизусть Гробницы Сен-Дени Тренейля[102]. Хвастался дружбой с калькуттским царьком, «которого португальцы называют заморином». Рантен не расставался с записной книжкой, и если бы вы ее перелистали, то среди всякой всячины вам на глаза попалась бы, например, такая заметка: «В стене камеры лионской тюрьмы Сен-Жозеф в трещине спрятан напильник». Рантен говорил с мудрой медлительностью, называл себя сыном кавалера ордена св. Людовика. Белье у него было самое разное, с чужими метками.

Рантен выказывал большую щепетильность в вопросах чести, дрался на поединках и убивал. Его взгляд чем-то напоминал взгляд старой сводни.

Хитрость в оболочке силы – вот весь Рантен.

Мастерской удар его кулака по cabeza de toro[103] где-то на ярмарке покорил некогда сердце Летьери.

На Гернсее никто и понятия не имел о похождениях Рантена. А похождения эти были разного свойства. Будь у судеб своя костюмерная, судьба Рантена, вероятно, нарядилась бы арлекином. Он знал людей и видывал виды. Не раз ходил в кругосветное плавание. На все руки был мастер. Был он поваром на Мадагаскаре, птицеводом на Суматре, генералом на Гонолулу, сотрудником религиозного журнала на Галапагосских островах, поэтом на Оомравуте, франкмасоном на Гаити. Исполняя эту роль, он произнес в Большой Гоаве надгробную речь, отрывок которой был увековечен местными газетами: «…Прости, прекрасная душа! Ты ныне паришь в лазоревых сводах небес! И там, разумеется, встретишь доброго аббата Леандра Крамо из Малой Гоавы. Скажи ему, что десять лет ты провела в трудах праведных и завершила постройку церкви в Телячьей бухте! Прости, трансцендентальный дух, примерный масон!» Личина масона, как видите, не мешала Рантену носить накладной нос католицизма. Первое примиряло с ним сторонников прогресса, второе – сторонников «порядка». Рантен заявлял, что он чистокровный белый, и терпеть не мог черных, но, конечно, был бы восхищен Сулуком[104]. В Бордо в 1815 году на его рукаве красовалась зеленая повязка[105]. В те времена его роялизм давал о себе знать огромным белым султаном, торчавшим у него на шляпе. Всю жизнь QH отличался тем, что то исчезал, то появлялся, то пропадал бесследно, то вновь выплывал. Это был негодяй, прошедший огонь и воду. Он болтал по-турецки; вместо «гильотинированный» говорил «наколпосаженный». В Триполи он был невольником у одного талеба[106] и турецкому языку научился из-под палки; ему вменялось в обязанность ходить по вечерам от мечети к мечети и читать вслух правоверным изречения из Корана, написанные на деревянных табличках или на верблюжьих лопатках. Вероятно, он и сам перешел в магометанство.

Он был способен на все, и притом на все самое гнусное.

Он хохотал и в то же время хмурил брови. Он изрекал:

«В политике я уважаю людей, не поддающихся постороннему влиянию». И еще: «Я стою за нравственность». Его считали весельчаком, душой-человеком. Линия рта противоречила смыслу его речей. Ноздри смахивали на лошадиные. К уголкам глаз сходились морщины, и на этом перекрестке назначали друг другу свидание темные мысли. Тут была разгадка тайны его лица. Гусиные лапки оборачивались когтями коршуна. Голова у него была приплюснута, лоб низкий и широкий. Безобразное ухо, заросшее пучками волос, как будто предупреждало:

«Тут в берлоге залег зверь. Не говорите с ним».

В один прекрасный день Рантен исчез, и никто на Гернсее не мог сказать, куда он делся.

Компаньон Летьери дал тягу, опустошив кассу компании.

В кассе, разумеется, хранились и деньги Рантена, но он прихватил также пятьдесят тысяч франков Летьери.

Летьери, занимаясь каботажным плаванием и судостроением, за сорок лет честного труда нажил сто тысяч франков.

Рантен отнял у него половину. У полуразоренного Летьери не опустились руки, он стал думать, как поправить дела.

У людей с твердым характером можно отнять состояние, но нельзя отнять мужество. Тогда только начинали поговаривать о пароходах. И вот Летьери пришла мысль испробовать фультоновскую машину, вызывавшую столько споров, и связать паровым судном Нормандский архипелаг с Францией. Ради этого он все поставил на карту. Он вложил в дело все, что у него осталось. Прошло полгода после бегства Рантена, и вот из повергнутого в изумление сенсансонского порта вышло судно, окутанное дымом, будто охваченное пожаром, – первый пароход в водах Ламанша.

Было оповещено, что пароход, который все из ненависти и пренебрежения тут же прозвали «Шаландой Летьери», будет курсировать по расписанию между Гернсеем и Сен-Мало.

IV. Продолжение истории утопии

Вначале, – да это, впрочем, и понятно, – затею Летьери приняли в штыки. Владельцы судов, плававших от острова Гернсея к берегам Франции, возопили, Они заявили, что это посягательство на Священное писание и на их монополию.

Кое-где в часовнях пароход был предан анафеме. Некий высокочтимый отец, по имени Элиу, изрек, что пароход – «кощунство». Парусник был признан судном праведным. На головах быков, которых привозил и выгружал пароход, все ясно увидели рога дьявола. Негодовали долго. Однако мало-помалу обнаруживалось, что перевозка быков на пароходе не так их изнуряет, что покупают их охотнее, ибо качество мяса улучшилось; что и для людей не так опасно стало плавать по морю; к тому же на переезд тратится меньше времени; теперь он дешевле и надежнее; что судно отправляется в срок и в срок прибывает; что свежая рыба, доставленная быстрее, сохраняется гораздо лучше, и теперь можно сбывать на французский рынок излишки подчас огромных гернсейских уловов; что замечательное гернсейское масло, гораздо скорее переправленное на «Чертовой посудине», чем на парусниках, не портится, а потому на него спрос в Динане, спрос в Сен-Бриеке и спрее даже в Ренне; что благодаря этой самой «Шаланде Летьери» путешествия стали безопасными, сообщение своевременным, что легче и быстрее теперь обернуться в оба конца, что увеличилось количество рейсов, умножились рынки сбыта, расширилась торговля, что, словом, надо примириться с «Чертовой посудиной», осквернявшей Библию и обогащавшей остров. Люди смелые даже решились высказать одобрение. Сьер Ландуа, актуариус, заявил о своем полном признании парохода, и это было вполне беспристрастно, ибо он недолюбливал Летьери. Во-первых, Летьери был месс Летьери, а Ландуа только сьер Ландуа; во-вторых, хоть Ландуа и состоял актуариусом в порту Сен-Пьер, он все же являлся прихожанином Сен-Сансона. Таким образом, двое в одном приходе оказались людьми без предрассудков – он и Летьери; этого было достаточно, чтобы они возненавидели друг друга. Сходство взглядов нередко ведет к отчуждению.

Но сьер Ландуа оказался порядочным человеком и стал сторонником парохода. К нему примкнули другие. Так незаметно возрастало значение факта; факты подобны приливу; в один прекрасный день постоянный и растущий успех, бесспорная польза и явное увеличение всеобщего благосостояния привели к тому, что все, не считая нескольких крепколобых умников, начали восхвалять «Шаланду Летьери», В наше время восхищались бы меньше. Пароход сорокалетней давности вызвал бы улыбку у наших строителей. Это чудо было безобразно; это диво было слабосильно.

Современные трансатлантические пароходы, эти громады, настолько опередили паровое колесное судно, которое Дени Папен спустил на фульду в 1707 году, насколько трехпалубный корабль «Монтебелло» в двести футов длиною, пятьдесят шириною, с грот-реем в сто пятнадцать футов, водоизмещением в три тысячи тонн, несущий на себе тысячу сто человек, сто двадцать пушек, десять тысяч ядер и сто шестьдесят картечных зарядов, извергающий при каждом залпе в бою по три тысячи триста фунтов железа и распускающий по ветру на ходу пять тысяч шестьсот квадратных метров парусины, опередил датскую ладью II века, найденную в морском иле Вестер-Сатрупа, нагруженную луками, каменными топорами и палицами и выставленную в ратуше города Фленсбурга.

Ровно сто лет, с 1707 по 1807 год, отделяют первое судно Папена от первого судна Фультона, «Шаланда Летьери», конечно, явление прогрессивное по сравнению с этими двумя черновыми набросками будущего парохода, хотя и сама она представляла собой еще только черновой набросок, И все же она была образцом искусства. Всякий зародыш науки можно рассматривать с двух точек зрения: или это уродство, как всякий эмбрион, или чудо, как всякий росток.

V. «Чертова посудина»

«Шаланду Летьери» обмачтовали, не рассчитав центра парусности, но не в том состоял ее недостаток, ибо это – один из законов кораблестроения; к тому же при паровом двигателе паруса были лишь дополнением. Вообще для колесного судна паруса почти не имеют значения: «Шаланда» была неуклюжа – чересчур коротка и округлена; слишком полными были обводы ее кормовой и носовой части; у строителя не хватило смелости сделать ее полегче; «Шаланда» отличалась кое-какими недостатками и некоторыми ценными качествами голландского ботика. На нее мало влияла килевая качка, зато сильно – боковая. Слишком высоки были колесные кожухи, а ширина судна несоразмерна длине. Тяжелая машина загромождала пароход, и, чтобы увеличить грузоподъемность, пришлось сделать борта очень высокими; такой же недостаток присущ и большим семидесятичетырехпушечным кораблям, борта которых приходится срезать, чтобы легче было стрелять из орудий и чтобы улучшить мореходные качества корабля.

Короткое судно, конечно, более поворотливо, так как время, затрачиваемое на поворот, зависит от длины корабля. Но тяжеловесность лишала «Шаланду» тех преимуществ, которые дает судну малая длина. Оно было чересчур широко, это замедляло ход, потому что сопротивление воды пропорционально площади наибольшего сечения подводной части корабля и квадрату его скорости. Форштевень был вертикальным, что не считалось бы ошибкой в наши дни, но в те времена было принято давать ему наклон в сорок пять градусов. Обводы корпуса были хорошо подогнаны, но недостаточной длины, при слишком округлой форме судна, а следовательно, не были параллельны сторонам призмы воды, которую вытесняет корабль и которую он должен равномерно отбрасывать в стороны. В бурную погоду пароход зарывался в воду то носом, то кормой. Это указывало на неправильное положение центра тяжести. Груз из-за веса машины укладывался не там, где ему надлежало быть, и центр тяжести часто перемещался за грот-мачту – тогда приходилось идти только под парами, не доверяясь гроту: в противном случае судно уваливалось бы под ветер, а не приводилось бы к ветру. Единственное, что оставалось делать, идя круто бейдевинд, – это травить гроташкот; вынеся галс к носу, можно было расположить грот таким образом, чтобы он не действовал как кормовой парус.

Маневр был трудный. Руль, сделанный по старинке, управлялся не штурвалом, обычным на современных судах, а румпелем, то есть поворачивался на крючьях, вделанных в ахтерштевень, благодаря горизонтальному брусу, проходившему над транцем. На шлюп-балках висели две шлюпки, напоминавшие ялики. На пароходе было четыре якоря: большой якорь, рабочий и два верпа. Все четыре опускались на цепях при помощи большого кормового и малого носового шпиля. В те времена брашпиль с коромыслом еще не вытеснил неровно работающих ручных шпилей. Судно с двумя лишь верпами – на правом и левом борту – не могло становиться на три якоря, это отчасти обезоруживало его, когда ветер менял направление.

Однако в этом случае можно было прибегнуть ко второму якорю. Поплавки якорей были обычные и выдерживали тяжесть буйрепов, оставаясь на поверхности воды. Еще был на пароходе довольно большой баркас, который мог послужить в трудную минуту, – благодаря его размерам им пользовались для подъема большого якоря. Новшеством на корабле явилось то, что некоторые тросы такелажа были заменены цепями, – однако это не уменьшало подвижности бегучего и натяжения стоячего такелажа. Рангоут, хотя он и играл второстепенную роль, был безукоризнен; штаг-краги были так превосходно закреплены и так превосходно натянуты, что их почти не было видно. Остов судна был прочной, но топорной работы; при паровом двигателе не требовалось такой тщательной отделки, как при парусах. Пароход развивал скорость в два лье в час. В дрейфе он хорошо держался. Вообще «Шаланда Летьери» на воде держалась хорошо, но тупой ее нос плохо рассекал волну, и нельзя сказать, чтобы ее обводы отличались красотой. Чувствовалось, что, попади она в опасность – в бурю или на рифы, – управлять ею будет трудно. Она трещала, как всякая нескладная вещь. И, переваливаясь с волны на волну, скрипела, точно новая подошва.

Пароход предназначался для приема грузов и, как всякое судно, оснащенное скорее для целей торговых, нежели для военных, годен был только для переброски клади. Пассажиров он почти не брал. Перевозка скота создавала большие трудности при погрузке и требовала особых приспособлений. Быков в те времена грузили в трюм, что было весьма сложно. Теперь их грузят прямо на палубу. Кожухи колес «Чертовой посудины» были выкрашены в белый цвет, весь корпус до ватерлинии – в огненно-красный, остальные части – в черный: модное в наш век уродство.

Порожний пароход сидел в воде на семь футов, груженый – на четырнадцать.

Машина у него была мощная: одна лошадиная сила на три тонны, – это приближается к силе буксирного парохода.

Колеса были размещены удачно, чуть впереди центра тяжести. Максимальное давление в машине достигало двух атмосфер. Она поглощала много угля, хотя была оборудована холодольником и работала с отсечкой пара. Махового колеса не было из-за неустойчивости точки опоры. Но недостаток этот устранялся, как делается и теперь, двумя мотылями, укрепленными на концах вращающегося вала и расположенными таким образом, что, когда один из них проходит через мертвую точку, другой развивает полную силу. Машина покоилась на цельной чугунной плите, так что даже при самом бедственном положении судна бушующие волны не могли бы поколебать ее равновесие, а повреждения в корпусе не отразились бы на машине. Для большой надежности главный шатун был установлен около цилиндра и центр качания бадансира перенесен с середины на край. Позднее были изобретены качающиеся цилиндры, которые позволяют обходиться без шатунов, но во времена Дюранды шатун близ цилиндра являлся как бы последним словом техники. Котел был внутри разделен перегородками и оборудован насосом для морской воды. Колеса были огромные, что экономило энергию, а труба высокая, что увеличивало тягу топки, но размеры колес служилп помехой при волнении на море, а высота трубы – в ветреную погоду. Деревянные лопасти, железные крючья, чугунные ступицы – вот что представляли собою колеса, отлично сделанные и вдобавок, как это ни удивительно, разборные.

Три лопасти постоянно находились в воде, Скорость вращения их центров превышала лишь на одну шестую скорость хода судна; в этом-то и заключался недостаток колес, Кроме того, плечо мотылей было чересчур длинным, а золотник, распределявший пар в цилиндре, развивал слишком большое трение, Но в те времена такая машина казалась, да и была на самом деле верхом совершенства.

Машину построили во Франции на большом заводе железных изделий в Берси. Отчасти она была изобретением самого Летьери – механик, который ее выполнил по проекту Летьери, умер, поэтому она оказалась единственной в своем роде и неповторимой. Чертежник остался, но конструктора уже не было.

Машина обошлась в сорок тысяч франков.

Летьери собственноручно строил «Шаланду» в большом эллинге, что стоит близ первой сторожевой башни между портом Сен-Пьер и Сен-Сансоном, Закупать лес он ездил в Бремен. В постройку судна Летьери, отличный корабельный плотник, вложил все свое мастерство и блеснул искусством в обшивке парохода; узкие ровные пазы он покрыл сарангусти – индийской мастикой, превосходившей по качеству простую смолу. Обшивка ниже ватерлинии была аккуратно обита гвоздями. Подводную часть Летьери покрыл особым составом.

Чтобы излишняя полнота обводов не так влияла на ход судна, Летьери удлинил бушприт утлегарем, таким образом к блинду прибавился бом-блиндбовен. Когда спустили судно на воду, Летьери заявил: «Ну вот, я и снялся с мели». И правда, «Шаланда», удалась на славу, все это видели.

Случайно ли, умышленно ли, «Шаланда» была спущена четырнадцатого июля. Летьери, встав в тот день между двумя кожухами, пристально посмотрел на море и воскликнул:

«Пришел и твой черед! Парижане взяли Бастилию, а мы теперь одолеем тебя!»

«Шаланда Летьери» курсировала между Гернсеем и СенМало раз в неделю. Отчаливала утром по вторникам, а возвращалась по пятницам вечером, накануне субботнего базара.

Qna была самым мощным из всех деревянных каботажных судов архипелага, и так как ее грузоподъемность соответствовала ее размерам, то каждый рейс в оба конца приносил больше прибыли, чем четыре рейса обычного парусника. Отсюда – крупные доходы. Слава судна зависит от того, как на нем производится погрузка. А Летьери производил ее образцово, Когда он уже не в силах был работать на пароходе, то обучил одного матроса, который и заменил его на погрузке.

Не прошло и двух лет, как пароход стал приносить семьсот пятьдесят фунтов стерлингов чистой выручки ежегодно, то есть восемнадцать тысяч франков. Гернсейский фунт стерлингов стоит двадцать четыре франка, английский – двадцать пять франков, а джерсейский – двадцать шесть. В этой бессмыслице не так мало смысла, как кажется: для банков это выгодно.

VI. К Летьери приходит слава

«Шаланда» процветала. Месс Летьери уже предвидел час когда он станет «господином» Летьери. На Гернсее сделаться «господином» не так-то просто. Чтобы стать «господином» человеку надо преодолеть целую иерархическую лестницу на первой ступени его зовут только по имени – скажем Пьер на второй – он сосед Пьер, на третьей – дядюшка Пьер, на четвертой – сьер Пьер, на пятой – месс Пьер, а на самом верху он – господин Пьер.

Лестница эта, выходящая из-под земли, теряется в тверди небесной. Ярусами на ней разместилась вся аристократическая Англия. Вот ее ступени знатности в восходящем порядгенад господином (джентльменом) стоит эсквайр (дворянин), повыше эсквайра – шевалье (сэр пожизненный), дальше сту пенью выше, баронет (сэр наследственный), затем лорд (в Шотландии – «горд»), далее барон, далее виконт, далее граф («эрл» в Англии, «йорл» в Норвегии), затем маркиз, потом герцог, потом пэр Англии, потом принц королевской крови, а затем сам король. Лестница ведет от простого люда к буржуазии, от буржуазии к баронству, от баронства к пэрству, от пэрства к королевскому сану.

Мессу Летьерп повезло в его дерзком предприятии; благодаря пару, благодаря машине, благодаря «Чертовой посудине» он стал человеком с весом. Для постройки «Шаланды» он принужден был занять деньги, задолжал в Бремене, задолжал в Сен-Мало, по долг погашал ежегодно.

Он даже купил в кредит у самого входа в сенсансонскую гавань новый, красивый каменный дом с надписью на стене, гласившей: «Приют неустрашимых», и расположенный между морем и садом. «Приют неустрашимых» как бы врос в ограду набережной и был примечателен тем, что его окна выходили и на север – в палисадник, заросший цветами, и на юг – прямо на океан; таким образом, у дома было два фасада: один созерцал бури, другой розы.

Они словно были созданы для двух обитателей дома – месса Летьери и мисс Дерюшетты.

«Приют неустрашимых» пользовался большой известностью в Сен-Сансоне. К мессу Летьери в самом деле пришла известность. Этой известностью он был обязан отчасти своей доброте, самоотверженности и смелости, отчасти тому, что спас немало людей, но главное – своему успеху, а также и тому, что отдал предпочтение порту Сен-Сансон; оттуда пароход отправлялся, туда он и возвращался. Столица Гернсея, порт Сен-Пьер, убедившись, что «Чертова посудина» – дело стоящее, пригласила месса Летьери к себе на жительство, но он остался верен Сен-Сансону. То был его родной город. Он говаривал: «Отсюда я вышел в море». Это и создало ему широкую известность среди земляков. Звание домовладельца и налогоплательщика сделало его, как говорится на Гернсее, «коренным горожанином». Он был удостоен выборной должности сборщика податей. Бедный матрос достиг пятой ступени шестиступенной социальной лестницы гернсейцев: он стал «мессом» Летьери; он почти добрался до «господина», и, кто знает, быть может, ему суждено было перепрыгнуть и через «господина»? Кто знает, может быть, в один прекрасный день люди и прочтут в гернсейском альманахе в рубрике «Дворянство и знать» неслыханную, полную величия запись: «Летьери, эсквайр»?

Но месс Летьери презирал или, вернее, чуждался суетных сторон жизни. Он чувствовал себя полезным, в этом была его радость. Он считал, что польза важнее известности. У него были, как мы уже упоминали, две слабости и, следовательно, две честолюбивые мечты: Дюранда и Дерюшетта.

Так или иначе, он попытал счастья в лотерее моря и выиграл.

Выигрышем была Дюранда, несущаяся по волнам.

VII. Общий крестный и общая святая

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Мама – сердце семьи. Сердце работает постоянно, 24 часа 7 дней в неделю. Мамы ни на миг не останавли...
Эта книга предназначена для владельцев компаний и руководителей любого уровня, которые хотят не прос...
«…Прошло четыре года с момента образования аномалий. Земля успела практически забыть об ужасе Зон от...
В этой книге собраны удивительно правдивые рассказы о фантастических приключениях выдумщика и весель...
Мэй Холланд крупно повезло. Она работает в идеальной компании «Сфера» – союз блистательных умов поко...
Даша любила Вадима вопреки всему: несмотря на то, что встречалась с Максом, и даже несмотря на то, ч...