Близкие люди. Мемуары великих на фоне семьи. Горький, Вертинский, Миронов и другие Оболенский Игорь
(Александр КУТЕПОВ (1882–1930) — в 1924 году по приглашению Великого князя Николая Николаевича перебрался в Париж, где занялся организацией подрывной деятельности против СССР, финансируя теракты против советских учреждений. Работал Кутепов, судя по прогремевшему в 1927 году на Лубянке взрыву, весьма успешно. А вот попытки советских спецслужб разобраться с обидчиком ни к чему не приводили — генерала слишком хорошо охраняли. Однако демократ Кутепов требовал, чтобы его охрана тоже имела выходной день. В воскресенье 13 января 1930 года он в одиночестве отправился на службу в русскую церковь. И был похищен сотрудниками ОГПУ. — Примеч. И.О.)
Кутепов держал всех в большой строгости. Каждое утро солдаты и офицеры должны были маршировать, тренироваться. В общем, ситуация больше напоминала выезд на учение, нежели эмиграцию. Все же были уверены, что скоро снова удастся вернуться в Россию.
На полуострове была строжайшая дисциплина и порядок. Хотя народ, поселившийся там, не имел ничего. Из консервных банок своими силами построили церковь, из палок делали вилки и ножи. Провели дорогу, воду. Каждому солдату было приказано принести по камню, из которых потом возвели памятник погибшим. Камнями же на берегу была выложена надпись: «Только смерть может избавить тебя от исполнения долга».
Французы, поначалу помогавшие нашим, с каждым днем все уменьшали и уменьшали пайки. В конце концов, они пригрозили вообще прекратить кормить русских солдат и офицеров и предложили им вернуться обратно. Говорили, что Советы никого не тронут.
Восемь с половиной тысяч человек поверили в это обещание и вернулись в Россию. Их всех расстреляли. Другую часть эмигрантов французы и англичане уговорили поехать в Бразилию. В результате те, кто поддался на уговоры и поехал, стали обыкновенными рабами на кофейных плантациях.
А союзники продолжали подталкивать остатки белой армии покинуть Турцию. Ведь все солдаты и офицеры были вооружены. Такая сила представляла опасность. Русским ничего не стоило взять Константинополь. Отца стали вынуждать отдать приказание вернуться в Россию. Он, разумеется, отказывался.
На случай своего возможного ареста (а были данные, что французы собирались это сделать) он даже заготовил приказ с незаполненной датой. «За отказ склонить армию к возвращению в советскую Россию я арестован французскими властями, — писал отец. — Будущая Россия достойно оценит этот шаг Франции, принявшей нас под свою защиту».
Кстати, помощь, оказанная союзниками Белой армии, вовсе не была безвозмездной, как принято считать. За то, что остатки Белой армии получали скудный продовольственный паек, союзники забрали весь наш флот, находившийся в Черном море и заморозили счета в зарубежных банках.
Вскоре на отца было совершено покушение. Родители жили на борту яхты, так как сходить на берег отцу разрешалось только на несколько часов. Союзники боялись, что отец агитирует солдат и офицеров против держащих их на голодном пайке французов.
Мы же с бабушкой находились поначалу на другом теплоходе, а потом и вовсе получили возможность поселиться на острове. Так вот, пока родители жили на яхте, Советы наняли у итальянцев, которые в то время были довольно прокоммунистически настроены, пароход и со всего хода врезались в эту яхту.
Но так получилось, что в день покушения родители отмечали годовщину свадьбы и решили на несколько часов (на два-три часа они могли сходить на берег) выехать в Константинополь. Обыкновенно, когда они выезжали, матросы давали сигнал. А этим утром отец почему-то распорядился сигнал не давать. Вскоре после того, как родители покинули яхту, в нее и врезался пароход.
Яхта затонула в считанные секунды. Один из офицеров, находившихся на ней, погиб. Потом, когда был суд, подтвердилось, что пароход был зафрахтован большевиками.
Из Турции многие офицеры перебрались в Болгарию. Они еще тогда продолжали держаться вместе. Днем трудились на дорожных работах, а вечером надевали военную форму. Наша же семья уехала во Францию. У бабушки там были знакомые французы, которые разрешили нам жить в их небольшом замке в горах.
Бабушка надумала разводить кур. Купила инкубатор, но, так как там не было электричества, пришлось ставить керосиновые лампы. Куры, разумеется, дохли. Таку нас с этой затеей ничего и не вышло.
Потом решили делать конфеты. В окрестностях по дорогам всюду росла ежевика. Мы ходили с корзиночками ее собирать. Идея заключалась в том, чтобы сделать из ягод конфеты в сахаре и продавать их. Но ничего из этого тоже не вышло. Накупили заранее коробки, а делать сами конфеты так и не научились.
К несчастью, Советы не оставляли попыток избавиться от отца. И, в конце концов, им это удалось. Мы только-только перебрались в Бельгию. Родители считали, что нам, детям, лучше учиться в школе на французском языке. У нас был свой дом, в котором кроме нас с родителями жили бабушка, ее сын, который сделался ненормальным после заражения крови (это произошло еще до революции), и денщик отца.
Неожиданно в один из дней из-за границы приехал родной брат этого денщика, матрос. Все почему-то нашли это совершенно нормальным — перебраться через границу, отыскать наш домик. Целый день этот матрос находился на кухне, а вечером уехал. Поинтересоваться более подробно, кто он, откуда приехал и куда уехал, никому и в голову не пришло.
А вскоре отец заболел. У него был сильный жар. Но доктора не могли выяснить, чем он болен. Говорили, что это скоротечный туберкулез. Отец жаловался врачам: «Меня страшно утомляет работа мозга. Я не могу с этим бороться. Картины войны все время передо мной, и я пишу все время приказы, приказы, приказы».
Сейчас-то я понимаю, что отца отравили. Он промучился месяц. Ему было только 49 лет. Многие не могли поверить, что отца больше нет. Его секретарь получал письма с просьбой заставить врачей удостовериться, что это не летаргический сон. «Не хороните генерала до появления трупных пятен», — писали сторонники отца.
После его смерти мама осталась одна с четырьмя детьми. Младшему было пять лет. Другой мой брат учился в университете на агронома, сестра работала секретаршей. А еще ведь были я, бабушка и дядя. Жили мы на маленькую пенсию, которую дал маме король Александр. Его потом застрелил какой-то сумасшедший.
Похоронили отца в Бельгии. Но, так как большинство армии оставалось в Югославии, его тело перевезли туда. На похоронах служили сто священников. Тело отца похоронили в стене, прикрытой большой доской с надписью: «Генерал Врангель».
Потом, когда к власти пришел Тито, это место чем-то замаскировали, так как боялись, что коммунисты могут надругаться над могилой. Сейчас все прикрытия убрали, церковь, где покоится отец, работает, там проходят молебны. Одно из моих самых заветных желаний — побывать в этом храме, поклониться отцу. Не было ни одного дня, чтобы я не вспоминала его…
(Иосип БРОЗ ТИТО (1892–1980) — правитель Югославии с 1945 по 1980 годы, по примеру коллег из Кремля сделавший псевдоним своей фамилией. В 1974 году Тито был избран президентом страны без ограничения срока полномочий и бессрочным председателем Союза коммунистов Югославии. — Примеч. И.О.)
Как сложилась потом моя жизнь? Я вышла замуж. Мой муж имел в Бельгии хорошую работу. Он был инженер химик-механик, работал в большой фирме. Сестра служила секретаршей у Крайслера. Ее муж возглавлял отделение Крайслера в Европе. А потом его перевели в Детройт. Это было в начале 1939 года.
Моя мать в 30-х годах тоже отправилась в Америку читать лекции. В то время в Америке была масса богатых людей, которые могли официально не платить налоги. Они жертвовали матери деньги и говорили: «Мы вам даем деньги, и можете не давать нам никакого отчета. Делайте то, что вам надо».
На пожертвования мать открыла два санатория. Один — около Белграда, другой — в Болгарии. Потом, когда все те, кто там лечился, поправились и разъехались, она решила эти санатории закрыть. Оставшиеся деньги пошли на оплату образования для молодых российских военных-эмигрантов.
Накануне войны мать решила вернуться домой в Бельгию. Но только она приехала в Нью-Йорк и поднялась на пароход, как по радио объявили, что началась война. Мать спросила у капитана: «Посоветуйте, что мне делать? Возвращаться или нет?». Тот ответил: «Нет. На море могут быть мины…». И она осталась в Америке.
Моего мужа после начала войны его компания направила на работу в Грецию, где мы и прожили почти два года. Затем опять вернулись в Бельгию. Там и оставались до того момента, когда узнали, что Сталину удалось после победы вытребовать у союзников всех русских, уехавших из России после революции. И мы перебрались в Америку.
После смерти мужа пришлось самой начинать зарабатывать на жизнь. Знаете, чем я занялась? Начала делать игрушки. Медведей. Буквально из ничего — брала кусочки материи и из них вязала игрушки. В результате я стала хозяйкой фабрики, на которой трудилось 150 русских.
Мне повезло, потому что таких игрушек в Америке не было. Все приходило из Германии. И из-за войны поставки игрушек прекратились. Первое время я делала маленьких медвежат. А кончилось все большим медведем, который пел Травиату…
Как живу сегодня? Похоронила мужа, два года назад дочь от рака умерла. Слава Богу, есть сын. Он с внуками меня по выходным сын навещают. Хожу в церковь, читаю много. «Владимир Путин. От первого лица» вот прочитала. Не жалуюсь, в общем. И вы никогда этого не делайте…
Несколько лет спустя после знакомства с дочерью генерала я оказался в Белграде. В ожидании рейса на черногорский Тиват вышел побродить по городу, благо меня на несколько часов впустили на территорию Сербии. Тогда еще для россиян требовалась виза.
Бродя по улицам Белграда, обратил внимание на огромный храм, за стенами которого словно пряталась маленькая русская церковь. «Обязательно зайдите в нее, — посоветовал мне незнакомый мужчина, догадавшись, видимо, по обрывкам услышанного моего телефонного разговора, что я русский. — Церковь была разрушена во время гражданской войны и только недавно была восстановлена».
Я зашел. Хотя и так уже был полон впечатлениями — отсутствием росписей на стенах огромного храма, который посетил до этого. Они были серого бетонного цвета. Как мне сказали, отсутствие настенной росписи объяснялось гонениями на церковь маршала Тито. Когда югославский правитель умер, ничего менять не стали. И поступили мудро — чрезвычайно скромное убранство церкви способствовало созданию какого-то особого состояния души.
В русской церкви в этот момент я оказался единственным посетителем.
— Вы хотите увидеть могилу? — спросил меня настоятель.
— Какую? — удивился я.
— Ну как же? Генерала барона Врангеля. О ней все спрашивают. Да вот же она, — и священник указал на белую мраморную плиту справа от входа в церковь.
Я тут же вспомнил Наталью Петровну, нашу встречу в такой же русской церкви в Америке, ее рассказ об отце и слова о том, как она мечтает побывать на его могиле…
— Я хотел бы поставить несколько свечей, — обратился я к священнику и подошел к алтарю…
Александра Ильф
(дочь Ильи Ильфа)
Дочь Ильфа и Петрова
ИЗ ДОСЬЕ:
«Илья Ильф (настоящие имя и фамилия — Иехиел-Лейб Арьевич Файнзильберг). Журналист, писатель, фотограф.
Самый знаменитый роман писателя — «Двенадцать стульев» — был создан в соавторстве с Евгением Петровым. Сюжет романа Ильфу и Петрову подарил родной брат последнего, писатель Валентин Катаев. Первоначально Катаев сам хотел написать историю гениального авантюриста Бендера. Но в итоге, взявшись за сочинение пьесы для московского театра, предложил Ильфу и Петрову выступить в качестве «литературных негров», собираясь под конец рукой мастера пройтись по рукописи и обещая на троих разделить гонорар. Однако, ознакомившись с романом, признал, что никакой «руки мастера» уже не требуется. И поставил единственное условие — на всех изданиях «Двенадцати стульев» будут стоять имена истинных авторов, но на титульном листе должно быть посвящение Валентину Катаеву.
Последней книгой Ильфа стала документальная повесть «Одноэтажная Америка», увидевшая свет в 1937 году. Во время путешествия по Штатам у писателя открылся туберкулез и в том же году его не стало. Илье Ильфу было 39 лет».
На старом участке Новодевичьего кладбища, неподалеку от белоснежного мраморного лебедя на могиле оперного певца Собинова, стоит скромная стела, на которой выбито всего два слова «Илья Ильф» и даты жизни «1897–1937».
Сколько лет минуло со дня ухода из жизни человека, вошедшего в историю под псевдонимом, а его помнят. Конечно же, благодаря чудным романам «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок».
Между тем, Илья Ильф за свои тридцать девять лет сумел создать еще один роман, в письмах. Они были адресованы его самой большой любви, одесской девушке Марусе Тарасенко, чья надгробная плита почти незаметна в зарослях травы на их семейной могиле.
Мне эту историю рассказала Александра Ильф, дочь писателя, на чьей визитной карточке шутливо обозначено: «Дочь Ильфа и Петрова».
Что вообще мы знаем об Илье Ильфе кроме того, что он — один из авторов по сей день популярного сочинения об авантюристе по имени Остап Бендер?
Да в сущности ничего. Даже о том, что настоящая фамилия писателя — Файнзильберг, известно единицам. А уж про его романтическую историю любви и вовсе не знает, пожалуй, никто.
Даже дочь писателя Александра Ильинична о переписке родителей, ставшей предвестием их романа, а затем и семьи, узнала совершенно случайно. Пачку писем, перевязанных тесемкой, ока обнаружила только после смерти матери.
— Что меня потрясло в письмах? Не могу сказать на словах, одни ощущения, — рассказывала мне Александра Ильф. — Папа был необыкновенный человек, цельный, чистый… Не знаю, как сказать…
Мы с мамой немного говорили об отце. Может, ей непросто было об этом вспоминать. Да и я не спрашивала, мне было интереснее куда-нибудь уйти гулять, чем сидеть рядом с мамой, которая заставляла меня делать уроки. Только с возрастом я поняла, какие люди бывали у нас дома, и как о многом я могла бы их порасспрашивать.
Дома у нас не было культа отца. Но мама замуж потом не вышла. Они очень любили друг друга, беспокоились друг за друга. Отец писал ей из Америки: «Мы с тобой одинаковые трусы — так боимся друг за друга». Кстати, когда папа пишет о любви, он предстает таким наивным юношей, а в репортажах из командировок это совсем другой человек.
Историю талантливого литератора я узнал в небольшой квартире в районе метро «Аэропорт», где жила дочь Ильи Ильфа. Александра Ильинична многое сделала для популяризации творчества своего отца, она могла бы читать о нем увлекательные лекции. Слушателем одной из них я и стал зимним днем в первые годы уже нового века.
Настоящие имя знаменитого писателя — Иехиель-Лейб Файнзильберг. Псевдоним Ильф (образованный от первых букв имени и фамилии) он взял задолго до того, как начал писать прославившие его «Двенадцать стульев» и» Золотой теленок». Точно так же поступили и старшие братья будущего писателя. Один, ставший художником, теперь именовался Сандро Фазини, а второй, избравший туже профессию, звался Ми-фа или МАФ. Родовую фамилию оставил себе лишь младший брат.
Поначалу отец семейства Арья Беньяминович Файнзильберг хотел, чтобы сыновья получили серьезное образование и стали бухгалтерами. Старший, Александр, выполняя волю отца, поступил в коммерческое училище и стал… художником. Второй, Михаил, тоже был определен в коммерческое и тоже стал… художником.
Наконец, чтобы не искушать более судьбу, среднего было решено отдать в ремесленное училище, которое Ильф благополучно закончил и, к огромной радости родителя, начал карьеру чертежника. Поработав затем токарем, статистиком и телефонным монтером, Ильф был призван в армию. Летом 1919 года из-за наступления деникинцев под ружье поставили даже негодных к строевой службе.
Через несколько лет в письме к любимой девушке Ильф так будет вспоминать это время: «Я знал страх смерти, но молчал, боялся молча и не просил помощи. Я помню себя лежащим в пшенице. Солнце палило в затылок, голову нельзя было повернуть, чтобы не увидеть того, чего так боишься. Мне было очень страшно, я узнал страх смерти, и мне стало страшно жить».
Как это часто бывает, благодаря трудностям (в данном случае Деникину) жизнь Ильфа кардинально изменилась — он начал пробовать свои силы в журналистике. После того как белый генерал был разгромлен, в Одессе организовали местное отделение Российского телеграфного агентства, знаменитого РОСТА, в котором и начал трудиться Ильф.
Затем в жизни писателя появится Опродкомгуб (проще говоря, продовольственная комиссия), в котором он, к огромной радости отца, прослужит какое-то время бухгалтером. Его сослуживцами станут Берлага, Кукушкинд, Лапидус и Пружанские, фамилиями которых позже обзаведутся сотрудники «Геркулеса» из» Золотого теленка».
Но любовь к печатному слову уже «отравила» одесского юношу. И он вступает в «Коллектив Поэтов». Кстати, именно в этом клубе, расположенном на улице Петра Великого, он познакомился с неким Митей Ширмахером, великим ловкачом и комбинатором, о котором через несколько лет узнает вся страна. Именно Митя, по мнению некоторых друзей Ильфа, станет прообразом Остапа Бендера.
Членами клуба кроме Ильфа и его брата Михаила были Юрий Олеша, Эдуард Багрицкий, Аделина Адалис, Дмитрий Ширмахер. По воспоминанию Нины Гернет, «худой, высокий Ильф обыкновенно садился на низкий подоконник, за спинами всех. Медленно, отчетливо произносил он странные, ни на кого не похожие стихи:
- …Комнату моей жизни
- Я оклеил воспоминаниями о ней…
От остальных поэтов Ильф отличался не только стихами, но и манерой одеваться. Валентин Катаев вспоминал, что «даже самая обыкновенная рыночная кепка приобретала на его голове парижский вид…». При этом жизнь будущего автора «Золотого теленка» была совсем не парижской. В письмах любимой он признается: «Я знал голод. Очень унизительный — мне всегда хотелось есть. Мне всегда очень хотелось кушать. И я ел хлеб, утыканный соломой, и отчаянно хотел еще. Но я притворялся, что мне хорошо, что я сыт. По своей природе я, как видно, замкнут и отчаянно уверял, что я не голоден, в то время как ясно было заметно противоположное».
Однажды на традиционные среды, во время которых в клубе поэтов собирались все желающие, придут две подруги — Тая Яншина и Лина Орлова, с которыми у Ильфа завяжется если и не роман, то бурная переписка. Ильф в это время остается в Одессе практически один — мать только что умерла, отец болен, старший брат эмигрировал, средний — уехал в Петроград. Тая и Лина станут для него «поддерживающими и отвлекающими» подругами.
«…Милосердие, мой друг, единственно лишь Ваше милосердие еще может спасти меня, — напишет он уехавшей в столицу Лине Орловой. — Я ожидаю от Вас письменного разрешения моих грехов до той благословенной поры, когда и мне будет надлежать Москва… Живите возвышенно и не ешьте дурного хлеба. Его с большим удовольствием можно заменить шоколадом».
В другом письме Лине Орловой уже ясно угадывается стиль будущего автора «Двенадцати стульев»: «Здесь холодно, и меня мучает воспоминание о ваших теплых коленях. Я один в комнате, где могли бы быть и Вы. Я грустен, как лошадь, которая по ошибке съела грамм кокаина…».
Но скоро, совсем скоро грусть Ильфа исчезнет. Потому что в его жизни появится та, которую он полюбит больше всех на свете — Маруся Тарасенко.
Одна из первых одесских красавиц появилась на свет в семье пекаря, где кроме нее росло еще трое детей. Родители «держали девочку за принцессу». Больше всего в жизни ее интересовало искусство, и после женской гимназии Маруся поступила в 3-ю Пролетарскую художественную студию. Впрочем, судя по письмам, Маруся тоже была не лишена литературного дара. Правда, первые свои письма она адресует старшему брату Ильфа — Михаилу, который был одним из преподавателей ее студии. С ним же она делится своими мыслями об Илье, который был частым гостем художественной студии.
«Вот сегодня был Иля. Знаю только наверное, что не люблю его. Ничего не понимаю. Не знаю, любит ли он еще меня. Кажется, любит…»
— Мама поначалу была влюблена в брата Ильфа, — вспоминала Александра Ильф. — Он был ее преподавателем, в общем, произошла традиционная история. Но в результате именно мама первая призналась в любви к отцу. Хотя порою писала ему довольно обидные вещи. Все юные девушки склонны к тому, чтобы придумывать и изобретать.
После первой же встречи, о которой Ильф будет постоянно вспоминать, Маруся стала главным человеком в его жизни. А он, пусть и не сразу, занял такое же место в ее сердце. Свидетельство тому — почти полторы сотни писем, которыми в 1923–1927 гг. обменивались молодые люди. Они переписываются, даже находясь в одном городе, в Одессе.
Ильф так объясняет: «Мне незачем писать тебе, раз мы можем видеться каждый день, но до утра далеко, и вот я пишу. Мне кажется, что любил тебя еще тогда, когда зимой, под ветер, разлетевшийся по скользкому снегу, случайно встречался с тобой. Мой мальчик, если с головой завернуться в одеяло и прижаться в угол, можно ощутить твое дуновение, теплое и легкое. Завтра утром я приду к тебе, чтобы отдать письма и взглянуть на тебя. Но одно письмо я оставляю при себе. Если кричат пароходы ночью и если ночью кричат журавли, это то, чего еще не было, и как больно я тебя люблю».
Их любовь действительно была больной. Письма Маруси, напоминающие белые стихи, порой полны настолько несправедливых упреков, что влюбленного Ильфа становится просто жалко.
— Мама часто упрекала его, то писала, что она любит, то, что не любит. В общем, какие-то вещи, которых он совершенно не заслуживал. Отец работал в Москве, не имея ничего за душой, жил в полнейшей нищете. Самым лучшим подарком были брюки… Знаете, что любопытно? Отец никогда не ревновал маму. А она его очень даже. Однажды во время своей командировки в Париж папа что-то передал маме через какую-то женщину. Так маме показалось, что с этой женщиной у отца были какие-то отношения. Она написала ему такое гневное письмо в Париж…
Из писем Ильфа и Маруси Тарасенко нельзя составить картину их жизни — о вещах чисто бытовых влюбленные почти ничего не рассказывают друг другу. Зато в каждом послании — страстная мольба о любви. И столь же страстное признание в ней.
Маруся пока остается в Одессе, а Ильф штурмует Москву. Но делает это, разумеется, только для одного человека — для Маруси. «Что мне Москва? — пишет он. — Это ничего, это только, чтобы заслужить тебя. Только».
Читая эти письма, меньше всего думаешь о том, что перед тобой пожелтевшие от времени листки бумаги. Их переписка напоминает скорее живой разговор. Недаром Маруся, перед тем как взять в руки перо, наряжается и красит губы, а Ильф читает ее письма и пишет ответы, выбирая редкие моменты, когда вокруг никого не будет, словно его могут перебить.
«Милая моя девочка, разве Вы не знаете, что вся огромная Москва и вся ее тысяча площадей и башен — меньше Вас. Все это и все остальное — меньше Вас. Я выражаюсь неверно по отношению к Вам, как я ни выражаюсь, мне все кажется неверным. Лучшее — это приехать, прийти к Вам, ничего не говорить, а долго поцеловать в губы, Ваши милые, прохладные и теплые губы».
Когда Маруся долго не отвечает на его письма, Ильф, как, наверное, и все влюбленные, начинает сомневаться в том, любит ли она его. «Разве это было, чтобы я трогал Вашу большую милую голову? Зачем Вы мне не пишете? Только раз, Вы пишете, Вам захотелось меня увидеть? Почему же мне хотелось этого больше?.. Можно ли так любить вообще, как я это делаю? Зачем я это делаю, если в Одессе весна, а мне не пишут? Ответьте только по одной причине — если любите меня. Из-за других причин — не надо».
В награду за его волнения приходит удивительный ответ Маруси. «Видите, у него золотые серьги блестят на бронзовой шее и черная борода ужасна — это моя любовь к вам. Видите, я сижу на каменной глыбе, позади ржавая рыжая решетка — это буду любить вас, много. Слышите, как каркают вороны, — это я буду любить вас долго. Чувствуете, как тихо греет милое, теплое солнце, — это буду любить вас нежно. Мне хочется каменно и сурово говорить о моей любви. К вам… Мне хочется сделать вам больно, больно, и тогда я буду плакать кривыми серебряными слезами и любить еще больше».
Буквально через две недели эти нежные объяснения сменяются размолвкой. «Ваши письма мне стали неясны. Что случилось? Вы вообще искренни. Я это знаю. Зачем же Вы скрывали? Вы точно не знали, что с вами. Или Вы жалели меня. Я в сожалении не нуждаюсь. Соперничать ни с кем не хочу. Между нами было немного. Я не хочу, чтобы это немногое обязывало Вас к чему-нибудь… Я люблю Вас, Маруся… Моей любви хватит до этого времени. Вашей, кажется, не хватило и на месяц. Я не напишу здесь слов, которые могли бы пробудить в Вас нежность ко мне. Это литература, а не чувство, если писать в расчете на нежность». Это письмо Ильфа.
А вот ответ из Одессы: «Я никогда не стану обманывать (подчеркнуто М. Тарасенко. — Примеч. И.О.). Слышите, вы. Слышите, зачем мне? Ну, одно — зачем? Иля, Иля, Иля. Я же не могу так… Как я вас ненавижу. Зачем вы такой, зачем? И вот я говорю, что люблю вас и буду ждать много, очень. И вот слушайте — если в вас есть силы, если вы спокойны, вам не трудно. Если вы не хотите меня, то не надо. Я никогда ни о чем не прошу. И просить вашей любви не стану. А это для меня — все».
Ильф, наконец, спокоен и, кажется, счастлив. «Ваше письмо заставило меня расплакаться. Я слишком долго напрягался, я ждал его целую неделю. Я не сдержался, не мог этого сделать и плакал. Простите меня за это… Я знаю себя и знаю тебя. Мы оба не умеем любить, если это так больно выходит. Но мы научимся».
Письма из Москвы приходили на обычной почтовой бумаге, иногда с логотипом «Гудка», в котором работал Ильф. Из Одессы же летели длинные узкие полоски, исписанные то фиолетовыми, то красными чернилами. «Мой Иля. Мой маленький, с детским лицом. Бог. Мой добрый, хороший Бог… Вы ведь все равно всегда со мной. Утром я просыпаюсь и, еще не помня что, помню — Иля, Иля, Иля. Целый день маленький Бог и Иля. Мне очень, очень хорошо».
Иногда Маруся начинает стесняться своих писем, говорит, что они «похожи на собачий лай». Ильф ее успокаивает. «Я пишу быстро, без остановки и совершенно не обдумывая. Это всегда было во мне, о чем же мне еще думать?» — «Пиши только так, как тебе на самом деле хочется. И не бойся ни длины писем, ни слога. Это совершенно не нужно. Предоставь это прозаикам. Письма надо писать плохо. А ты это делаешь чудесно».
В своих письмах Ильф не только пишет о своей любви к «Марусе, гражданке Тарасенко». «Целую очень, очень, пальцы, губы, сгиб на руке и худое милое колено в синем чулке с дырочками. И синее платье, на котором тоже дырочки. И помню белую рубашку, в которой ты была на вокзале. Моя маленькая, я очень тебя люблю».
Он пытается объяснить юной девушке (Тарасенко была моложе Ильфа на семь лет) устройство мира. Причем делает это в довольно необычной форме. «И вся жизнь для тебя — таинственное пастбище с рогатыми коровами, которые могут забодать рогами. А коровы очень мирные и вовсе не бодаются. По зеленой траве можно идти совершенно спокойно. Маруся, по зеленой траве можно ходить спокойно. Ты меня поняла? Не усложнять, ничего не надо усложнять. Если бы мы были вместе. Но это будет. Я знаю».
Впрочем, поучительные письма вновь сменяются пронзительными признаниями. «Мой мальчик, мой мальчик, что мне делать, если я так люблю Вас. У меня детские привычки, когда мне что-нибудь очень болит, у меня нет тогда другого слова, чем «мама». Я сказал «мама», так мне все болит. Так я Вас люблю… Я готов топать ногами. Но меня примут за бесноватого. Я люблю Вас, чего Вы от меня хотите? Почему? Я не знаю. Мне все равно. Я скажу это тысячу раз…»
Наконец случается то, о чем они так страстно мечтали, — Маруся приезжает в Москву. 21 апреля 1924 года Илья Ильф и Маруся Тарасенко официально стали мужем и женой. Впрочем, по воспоминаниям Александры Ильф, зарегистрировать свои отношения родители решили исключительно из-за того, что как супруга сотрудника железнодорожной газеты «Гудок» Маруся получала право на бесплатный проезд из Одессы в Москву и обратно.
Теперь письма молодых супругов полны не только лирики, но и быта. «Маля дорогая, я тут очень забочусь о хозяйстве, купил 2 простыни (полотняные), 4 полотенца вроде того, что я тебе оставил, и множество носовых платков и носков. Так что тебе не придется думать о носках и их искать, как ты всегда это делала. Хочу комнату не оклеивать, а покрасить клеевой краской. Напиши, согласна ли ты?.. Деньги я тебе пошлю завтра телеграфом. Напиши, где ты обедаешь и что делаешь. Я уже раз просил, но ответа не последовало на эти законные вопросы. Носки я иногда ношу даже розового цвета. Необыкновенно элегантно и вызывает восторженные крики прохожих… Милая моя доча, мы будем очень хорошо жить. Купим тебе шляпу и заживем очень элегантно».
Ответ Маруси: «Долго объяснять не стану, а дело вот в чем: во-первых, у нас нет одеяла, вернее, есть даже два, но они оба годятся к дьяволу, а поэтому, желая одно из них привести в порядок, требую не меньше 15 рублей. Затем (все это, конечно, только в том случае, если у Вас будут деньги, в чем сильно сомневаюсь) необходимо привести в некоторый порядок мой скудный гардероб… Все Вам теперь известно, предоставляю Вам слово, которому безусловно повинуюсь как слову супруга и повелителя».
Жила молодая семья совсем не богато. «Мама рассказывала, — вспоминала Александра Ильф, — что они с Ольгой Густавовной (женой Юрия Олеши. — Примеч. И. О.) обычно замазывали тушью кожу под дырками на чулках (тогда носили черные), но, когда чулки перекручивались, предательски обнажалась белая кожа. Другой рассказ: у Ильфа и Олеши на двоих была одна пара приличных брюк. Несмотря на разные фигуры (длинный, тонкий Ильф и невысокий, коренастый Олеша), они как-то умудрялись надевать их. Однажды молодые жены решили навести в квартире порядок и даже натереть пол. Выяснилось, что нет суконки. Мама сказала: «Оля, там за дверью висят какие-то тряпки, возьмем их!». И пол был натерт. Стоит ли говорить, что он был натерт теми самыми брюками.
После того как Ильфы зажили семейной жизнью, интенсивность переписки пошла на спад. Однако по-прежнему страстно обожающий Марусю Ильф придумал новый способ выразить свою любовь. Он приобрел фотоаппарат и принялся делать бесконечные фотографии молодой жены. Из нее, кстати сказать, получилась первоклассная модель….
Достаток наступил после того, как Илья Ильф вместе с Евгением Петровым написали первую совместную книгу — знаменитые «Двенадцать стульев». Ильфа как корреспондента главной газеты страны «Правды» стали посылать за рубеж, выделили отдельную квартиру в писательском доме в Лаврушинском переулке. Но Илья Арнольдович уже был серьезно болен. И в 1937 году его не стало.
Мария Николаевна пережила мужа на много лет — она умерла в 1981 году. Все эти годы она хранила перевязанную тесемкой пачку писем, которыми она и ее Иля обменивались в двадцатые годы. Когда после смерти матери Александра Ильинична нашла эти письма, она обнаружила, что к некоторым письмам отца мать приписала по нескольку строчек.
«Мне очень скучно без него, скучно давно, с тех пор, как его нет. Это последнее из слов о том, что я чувствую от его утраты. Много, много слов о нем в душе моей, и вот сейчас, когда прошло много лет и я читаю его письма, я плачу, что же я не убила себя, потеряв его — свою душу, потому что он был душой моей….
Вот снова прошло много времени, и я читаю. Часто нельзя — разорвется сердце. Я старая, и вновь я та, что была, и мы любим друг друга, и я плачу…»
В декабре 2013 года биографа знаменитого писателя, моей прекрасной собеседницы и дочери Ильфа Александры Ильиничны не стало. На памятнике на Новодевичьем выбито уже три имени…
Рада Аджубей
(дочь Никиты Хрущева)
«Я хочу сохранить то, что знаю…»
ИЗ ДОСЬЕ:
«Никита Сергеевич Хрущев, третий, после Ленина и Сталина, «правитель» Советского Союза. Автор неоднозначных экономических и политических реформ. Вошел в историю, как автор «оттепели» и доклада, развенчавшего культ личности Сталина. Сын Леонид от первого брака погиб в воздушном бою в 1943 году.
В 1964 году в результате заговора своих соратников был отправлен на пенсию. В ранге пенсионера союзного значения прожил на подмосковной даче до своей кончины в 1971 году в возрасте 77 лет. Похоронен на Новодевичьем кладбище.
Дочь Рада Никитична — журналистка. Ее муж, Алексей Аджубей, возглавлял газету «Известия». Имел негласный титул «главного зятя страны», недаром говорили: «Не имей сто рублей, а женись, как Аджубей». Между тем, брак Алексея Аджубея и Рады Хрущевой был на редкость счастливым. Алексея Ивановича не стало в 1993 году, он один год не дожил до семидесятилетия».
Никита Хрущев умер, когда я еще не родился. Но в панельной пятиэтажке, именуемой в народе «хрущевкой», мне пожить довелось. Да и сама личность Хрущева, конечно же, равнодушным не оставляет — XX съезд, Карибский кризис, «кукуруза — царица полей», Гагарин.
Но набирая телефонный номер Рады Хрущевой, дочери бывшего первого секретаря ЦК КПСС и председателя Совета министров СССР, я меньше всего думал о политической деятельности ее отца. Хотелось познакомиться с живым свидетелем эпохи и потомком, самым близким, одного из ее главных вершителей.
Друзья помогли отыскать номер мобильного дочери Хрущева, она сама находилась на даче и городской телефон не отвечал. Созвонились, обговорили примерные темы беседы. И под новый, 2014 год, я получил приглашение в гости — в дом на Тверской, чей фасад украшает не одна мемориальная доска. Кстати, с именем Никиты Хрущева в Москве пока нет ни одной. Но, говорят, в скором времени должна появиться.
Вхожу во двор, нажимаю код домофона и чувствую волнение: через несколько мгновений окажусь в квартире, которая помнит многое и многих. Встречает меня помощница хозяйки, сама Рада Никитична ждет в гостиной. Она родилась в 1929 году и чувствует себя, что называется, согласно возрасту. Правда, памяти моей героини позавидуют многие. Я, например, в их числе. Обмениваясь дежурными фразами, успеваю разглядеть обстановку. Очень, надо заметить, уютную.
Изящная мебель и множество живых цветов. «Спасибо помощнице, Валентине Макаровне, которая приходит убирать, она за ними ухаживает, у меня сил нет, честно говоря», — признается Рада Никитична.
На стенах — картины. Хозяйка отказывается называть их коллекцией и признается, что не очень любит увешанные рамками стены. Это, скорее, увлечение покойного супруга. Картинки с видами Петербурга, пейзажи и акварели. Одни куплены на Арбате — лицо гимназиста на полотне напоминает умершего старшего сына. Другие привезены мужем из Парижа. Словом, случайный выбор.
Среди пестрого разнообразия, украшающего стену, — фотопортрет ее знаменитого отца. Для него место подыскала она сама. В соседней комнате хранится характерный и памятный привет из прошлого — две большие вазы, увенчанные фотографиями родителей Рады Никитичны. Эту пару изготовили в подарок на одном из украинских заводов, восстановленном после войны.
Перед тем, как идти в гости к Раде Никитичне, я решил поискать книги об ее отце. Неожиданно, не нашел ни одной. И это при том, что написано о Никите Сергеевиче довольно много.
Впрочем, не нашел я и книг о супруге Рады Никитичны — Алексее Аджубее, легендарном редакторе не менее легендарных «Известий». Читал о нем немало и благодаря воспоминаниям современников — а среди них оказалось немало актеров — образ Аджубея сложился исключительно положительный. Игорь Кваша, например, рассказывал, что именно благодаря Аджубею театр «Современник» получил свое первое помещение на площади Маяковского.
Рада Никитична предложила мне присесть за круглый стол, напротив расположилась сама. И начала рассказывать. Причем говорила довольно тихо, потом даже были сложности с расшифровкой ее воспоминаний.
Но зато сложился образ хозяйки — не поверю, что и в былые годы она была способна повысить голос. Хотя, казалось бы, имела для этого все основания — наследная принцесса Страны Советов и жена главного редактора главной газеты.
Первым героем стал Алексей Иванович Аджубей.
— Алеша, как всякий человек, конечно, бывал разным. Что касается его друзей из артистической среды, то он был очень близок к ней, он ведь и сам — актер. Еще чуть-чуть — и окончил бы школу-студию МХАТ. Учился на одном курсе с Олегом Ефремовым, весь театр «Современник» — его друзья, в том числе и Игорь Кваша. Его семья живет рядышком с нами, окна в окна. Так что все это — один круг.
Алексей безусловно был отличный артист, в самом лучшем смысле, и многие так считали. Его влекло на сцену. На актера он недоучился, по-моему, всего полгода — ушел с последнего, четвертого курса. Он для себя тогда решил, что хочет расстаться с театром. Думаю, понял, что из него не получится артиста — такого, каким ему самому хотелось себя видеть. А еще для Алеши стала огромной травмой смерть Николая Хмелева, великого «старика» Художественного театра. Хмелев был большим театральным актером и педагогом. Его уход произвел на моего мужа, как говорили, огромное впечатление — и Алексей решил уйти.
Правда, позже, уже будучи редактором — а он был редактор от Бога — Алеша все равно тянулся к сцене. Помню, все говорил Олегу Табакову и в шутку, и всерьез: «Ну выпусти меня один раз на сцену, давай я тебе что-нибудь сыграю!». Живо в нем было и актерское, и режиссерское начало…
Была, к слову, у Алеши близкая приятельница — позже и я с ней подружилась. Она служила в «Современнике». Тогда театр еще находился на площади Маяковского. Они поставили спектакль, который оброс большими проблемами — палок в колесах было множество, Главлит и репертком что-то не разрешали… Словом, прибежала алешина приятельница с единственной просьбой: приходи на спектакль, посмотри, защити! И такое бывало…
Словом, так сложилось: из школы-студии МХАТ Алексей перешел в МГУ — учиться на журналиста. Первым этапом его профессиональной деятельности стала «Комсомолка». Там он прошел абсолютно все ступени карьерного роста. А попал он в газету после третьего курса — мы проходили тогда практику. И мне, и Алеше выпало поработать в «Комсомольской правде».
Ну а после той практики он решил: чего терять время. К тому же ему сами предложили в редакции стать постоянным стажером. Тогда такое совмещение в высших учебных заведениях не приветствовалось, но Алеша договорился. И ему на факультете разрешили и учиться, и работать. Так он, собственно, и отработал — сначала стажером, потом литературным сотрудником, причем в разных отделах. В том числе — литературном, спортивном. Вообще, муж очень спорт любил, был очень спортивный.
Так и пошел вверх по карьерной лестнице: от простого сотрудника — до заведующего отделом, потом стал заместителем главного редактора, главным редактором. В те времена газета ночью делалась. Поэтому, бывало, я ложилась спать, а спустя несколько часов иногда слышала — пришли с коллегами, на кухне сидят. Спорят, обсуждают, случалось — выпивают.
До редакции «Известий» от нашего дома совсем недалеко — и Алеша, конечно же, шел туда пешком. Он был большой трудоголик и очень организованный человек, всегда был на работе вовремя, и это дисциплинировало коллектив. Так и жил: уходил на работу с утра, приходил ночью.
А мне работать в газете совершенно не понравилось. После своей первой практики я поняла, что газета и я не можем сочетаться никак, абсолютно. Я просто не смогла бы жить, работая в газете. Не любила их и практически не читала. Все, что нужно было знать, мне рассказывал Алеша. Разве что иногда что-то просматривала. Я сама тогда работала в журнале «Наука и жизнь».
Мы, конечно, выписывали множество изданий. У нас в доме была вахтерша, очень симпатичная, по образованию — инженер. И с самого утра, когда приносили свежие газеты, она брала их, просматривала, а потом, по моей же просьбе, мне подсовывала самое интересное: Рада Никитична, это надо посмотреть. Ну и главный редактор «Известий», бывало, говорил — то и это почитайте. Так что читала я только избранное, и все, что нужно было знать, знала.
Наш журнал выходил раз в месяц, и, казалось бы, рабочий ритм должен был быть поспокойнее, особенно по сравнению с ежедневной газетой. Даже опытные в нашей профессии люди так считали, но лишь до тех пор, пока не сталкивались с журнальной суматохой. Так было, к примеру, с одним из сотрудников «Науки и жизни». Это был замечательный ответственный секретарь. Высочайший профессионал, высококлассный журналист — трудоголик, который делал все, что нужно, ему не надо было ничего говорить. К нам он перешел из «Известий». В тот период Алеша уже был там главным редактором. У них в отделе науки случились какие-то перекрестные романы, обиженные жены приходили жаловаться. Тогда мой муж поставил вопрос ребром перед мужской половиной этой истории, принял соломоново решение и в результате двое сотрудников стали работать у нас. Мы часто все вместе ходили обедать в ближайшее кафе. И я не раз слышала о том, как обманчиво мнение, что журнал — это спокойно, ведь выходит он «всего» раз в месяц.
Газетчик и редактор от Бога — а об этом и по сей день не перестают повторять многие коллеги Алексея Ивановича Аджубея — проработал в «Известиях» недолго — с 1959 по 1964-й год. С должности главного редактора его освободили в один день с Хрущевым. Октябрьский пленум ЦК КПСС отправил Никиту Сергеевича на пенсию, тогда же в опалу отправился и зять уже бывшего советского премьера. Коллеги главного редактора вспоминают: проводить отставленного шефа до дома пришли только два сотрудника «Недели». По словам Рады Никитичны, страх бывших сотрудников стал ударом, который Алексей Аджубей переживал довольно остро.
— Человеческое общество одинаково. Всегда находятся люди, желающие польстить. Все дело в том, верить этому или нет. Алексей Иванович верил. Ребята это были неплохие, многих я хорошо знала, но время проходит, все меняется. И потом, не всегда ощущаешь — правду ли тебе говорят. Лесть может даже нравиться. Алеша мог с кем-то сесть, выпить. Я многих отваживала, даже некоторых бывших друзей, они меня боялись, честно говоря. Не хочу себе польстить, но я очень не люблю фальшь и подхалимаж. Ну не люблю — и все тут! А этого было много. Да и ничего удивительного.
Я тешу себя надеждой, что более здраво понимала, кто есть кто. Друзей, на самом деле, бывает очень и очень немного.
У Алексея Ивановича всегда были прекрасные отношения с Брежневым. Он даже несколько наивно думал: случись что с Хрущевым — какое это имеет к нему отношение? Хотя, конечно, имело, и самое непосредственное.
Был у меня на работе один приятель, Соломон Ефимович его звали, очень умный и осведомленный человек. Когда после известных событий минуло время, он задал мне один вопрос: неужели Алеша думал, что он сможет «наверху» остаться? И я ему ответила: представьте себе, думал.
А кода подходили к концу уже и брежневские времена, Алексей Иванович не один раз повторил: Боже мой, как хорошо, что они меня не захотели оставить в своей команде, потому что я бы тоже служил и тоже писал…
У нас, впрочем, были приятели, близкие люди, весьма умные, надо заметить, некоторые из них в ЦК партии работали. В свое время их фамилии были известны и на слуху. Сейчас, конечно, подзабыты. Так вот, их объединяла особая философия: теория малых дел. Заключалась она в простом утверждении: занимая пост, сделай хоть что-то, хоть что-то продвинь! И продвигали, безусловно.
Алеша прожил недолгую жизнь. Не дошел чуть-чуть до 70 лет. После него остались воспоминания — собственно, единственная его книга, которая называется «Те 10 лет». Она два раза издавалась при его жизни под разными названиями. Отлично написана и переведена на несколько языков. Очень хорошо, что она есть. Я иногда обращаюсь к ней, когда что-то хочется уточнить, вспомнить…
Удивительно: сама Рада Никитична о книге воспоминаний никогда не думала. Мало того, признается, что свои истории никому и не рассказывает. Кому, мол, в сегодняшней суматошной жизни до этого есть дело. Мне было, и я продолжал задавать вопросы о былом. Как, например, состоялось знакомство Рады Хрущевой со своим будущем мужем?
— Я замуж вышла в 1949 году, очень молодой, мне было всего 20 лет. По правде говоря, момента, когда Алеша сделал мне предложение, сейчас уже и не вспомню. А вот свадьба у нас была — и не одна, целых две. Первая — в Киеве. Мои родители хотели познакомиться с будущим зятем поближе и пригласили его в гости на Украину, где тогда работал отец. Стояло лето, в Киеве было чудно. Алеша пожил там какое-то время. В итоге мама и папа сказали: давайте, женитесь.
Не знаю, что было бы, запрети они мне это замужество. Да я думаю, родители никогда бы и не сказали жесткого «нет». Мама, правда, считала, что я еще очень молодая, поэтому все предупреждала: «Пожалеешь потом, рано семью заводишь!». Но я так не считала. И ни разу не пожалела о своем решении.
Мы расписались в Киеве: просто поехали в загс и оформили брак. Отец решил устроить свадьбу для местных высших кругов. Это меня, честно говоря, очень обременило. Я вообще всего этого не люблю. Но пришлось вытерпеть.
А потом мы вернулись в Москву, уже начинались занятия в университете. И тут у нас была замечательная студенческая свадьба. Мы сыграли ее в сентябре — погода еще стояла очень хорошая. Собрались за городом, у одного Алешиного друга дача была в Абрамцево. Все происходило прямо на улице. Вся наша группа — а это человек 30 — поехали туда на электричке. Привезли с собой продукты, какие-то готовые угощения, накрыли столы и веселились под открытым небом.
Свекровь приняла меня спокойно. Мама Алеши, Нина Матвеевна Гупало, была интересной личностью, очень сдержанной, гордой. Никогда в жизни не стала бы меня как-то завлекать. Я даже думаю, что в глубине души она, может, предпочла бы для сына другую жену, не из такой семьи.
До меня доходили слухи о беседе, которая, говорят, состоялась у Нины Матвеевны с Ниной Теймуразовной Берия, женой Лаврентия Павловича. Та говорила, мол, жалко, что Алексей попал в «семью». Не было такого разговора. На самом деле, жена Берия лишь предлагала Нине Матвеевне приехать посмотреть на ее внуков. На что та ответила: у меня собственные внуки есть. Полагаю, потом Нина Теймуразовна и стала источником этих слухов. Никто больше не мог знать содержания этого разговора, а потому и говорить было некому.
Это происходило уже после смерти Сталина, когда обозначилось такое явное противостояние. Думаю, Нина Теймуразовна к тому времени была женщиной одинокой и искала близкую душу. Даже приглашала с собой отдыхать на Кавказ. Свекровь моя однажды согласилась, поехала с ней на юг. Но подругами они не были. Нина Матвеевна старалась от своей тезки держаться на расстоянии. Вовсе не потому, что плохо о ней думала. Просто старалась от этого круга держаться подальше, несмотря на то, что людей известных вокруг нее всегда было предостаточно.
Дело в том, что Алешина мама была известнейшая, как говорили в те времена, модная портниха. Мастер. Сейчас, пожалуй, она считалась бы отличным дизайнером одежды. Нина Матвеевна была замечательно одаренным человеком. Она с последних военных лет работала в закрытой мастерской, которая была организована Берия. Там, на Кутузовском проспекте, обшивали членов Политбюро. Сталину, к слову, все мундиры делали. В число клиентов этого ателье входили только самые избранные. Нина Матвеевна работала с женами самых-самых. Причем ее уважали не только дамы, но и их мужья.
Я бывала в том ателье нечасто. Там первый раз увидала Нину Матвеевну, она мне пошила мой первый в жизни костюм. Это случилось еще во время войны, я была подростком. А мама моя считала: девочку баловать нечего. Да и не любила она пользоваться услугами этой мастерской, там ведь шили бесплатно. Впрочем, позже, когда маме уже пришлось выступать в роли жены первого человека государства, когда на нее возлагались специальные обязанности — это и приемы в посольствах, и заграничные поездки — ей шила именно Нина Матвеевна.
Так что со своей будущей свекровью я познакомилась задолго до замужества. Она была женщина эффектная: в ее жилах текла и армянская кровь, она, мне кажется, проявилась в ее внешности. Потом увидите ее портрет, он висит в прихожей.
Алешина мама прожила непростую жизнь, которая и начиналась, собственно, далеко не радужно. Ее мать бежала от мужа с двумя детьми из Краснодара. Перебралась в Среднюю Азию, в Самарканд. Нина Матвеевна рассказывала, что в те времена места эти называли колонией. Мать ее была простая женщина, без специальности, без образования, работала кухаркой. Детей же отдала в монастырь, вернее, в монастырскую школу. Нина была совсем маленькая, ее брат Георгий — еще меньше. Он стал, если не ошибаюсь, ветеринаром, погиб во время Второй мировой войны. А девочку учили рукоделию — она умела делать практически все: и мех шить, и машинкой пользоваться, и вышивать. Особенно удавались ей пальто, костюмы, и тем более платья — и вечерние, и какие угодно. Могла, если нужно было, сесть и сшить платье ситцевое всего за один день.
Кроме таланта к шитью Нина Матвеевна обладала потрясающим пространственным мышлением. Оказывается, мечтала стать архитектором. Но у нее не было возможности учиться. Нужно было жить, растить сына. Все, что касалось изготовления одежды — знала отлично, поэтому каждый раз придумывала что-то новое.
В Москву она приехала в тридцатые годы из Казахстана после того, как умер от тифа ее второй муж, Алешин отчим, работавший на предприятии, связанном с угольной добычей. Он был из очень известной в свое время семьи социал-демократов. Нина Матвеевна остановилась у своего деверя, тоже инженера. Впрочем, жила там недолго, потому что была женщиной чрезвычайно гордой, самостоятельной. Правда, на тот момент у нее не было никакой реальной профессии. А нужно же было найти работу! И она пошла на Кузнецкий мост, в знаменитое ателье. Там ей задали единственный вопрос: кто шил ваше платье? Оказалось — сама. Это и стало решающим аргументом, ее приняли.
Замуж она больше не вышла. Отчасти — из-за сына, они были особенно тесно связаны и очень любили друг друга. Алеша всегда был против нового брака матери.
Свекровь моя была очень умным человеком, много читала. Среди ее ближайших подруг была актриса Марина Алексеевна Ладынина. А еще — Елена Сергеевна Булгакова. С этими замечательными женщинами я познакомилась вскоре после того, как вышла замуж. Это был наш первый совместный с Алешей выход — нас пригласили на свадьбу старшего сына Елены Сергеевны. Он умер совсем молодым, в чине полковника служил в Генеральном Штабе.
Елена Сергеевна часто приходила к Нине Матвеевне. Они пили кофе, беседовали, отдыхать вместе ездили. У вдовы Булгакова было довольно сложное финансовое положение. Она ведь, насколько я знаю, никогда нигде не работала. Занималась переводами. Перевела с французского одну из книг Андре Моруа. Очень хорошо, надо сказать.
Мне, человеку из другого, партийного мира, выросшей в совершенно иных реалиях, Елена Сергеевна казалась этакой барыней. С тех пор свое мнение я пересмотрела. Это ведь были люди совершенно другого поколения. Про самого Булгакова, к слову, я тогда ничего не знала. Он не становился темой бесед и главным героем советской литературы тоже не являлся. И Нина Матвеевна тоже меня не просвещала. Алеша, правда, рассказывал, как он мальчиком бывал в их доме.
Осознала я какие-то вещи очень и очень нескоро, уже в середине 1960-х, когда появился «Мастер и Маргарита». Тогда я поняла, что Елена Сергеевна была женщиной выдающейся, уникальной. Всю жизнь понимать гений своего мужа, дать клятву опубликовать его главный роман, и, в конце концов, это осуществить!
Последние годы Елена Сергеевна жила неподалеку от нашего дома, на Никитском бульваре. Когда она скончалась, мы с Алешей ходили ее провожать. С Ниной Матвеевной они общались до самого конца. Свою подругу моя свекровь пережила совсем не намного.
Кроме Булгаковых, Нина Матвеевна знала и Алексея Толстого, а через них — чуть ли не весь Художественный театр. Поэтому артистическая среда была для Алеши родной. Это было окружение, в котором он рос. Мальчиком мой муж играл в арбузовской студии. Словом, выбор первой профессии оказался естественным.
Во время войны он служил в ансамбле Московского военного округа. И пытался поступать в театральный еще в те годы, когда студия МХАТ была только создана, шел 1943 год, по-моему. Но его тогда из армии не отпустили, поэтому в студию он пришел сразу после войны, после демобилизации.
Актерство у него было в крови. Алеша родился в Самарканде, вскоре после его рождения родители разошлись. Его отец тоже был причастен к актерской профессии. Он — из украинских крестьян. Где-то в бывшей Кировоградской области есть целое село, где половина — Аджубеи, как это часто бывает в деревнях.
Однажды кто-то из помещиков услышал, как Иван Аджубей поет в церкви. В итоге его послали в Петербург — учиться. Талант развился, позже он пел в Мариинском театре вместе с самим Леонидом Собиновым. У него был тенор, и, говорят, очень хороший.
Но потом началась Первая мировая война. Случилось ранение, каким-то образом оказалось задето горло, и в результате — потеря голоса. Но тем не менее, с музыкой Алешин отец не расстался: зарабатывал тем, что преподавал пение, жил в Петербурге. Говорят, педагогом был замечательным. Наш ближайший сосед по дому, которого, к сожалению нет уже в живых, Павел Герасимович Лисициан — потрясающий певец и человек — рассказывал Алеше, что учился у его отца. Ездил в Ленинград специально — брать уроки.
Алеша с отцом не общался. Всего пару раз бывал у него в гостях. Сейчас, достигнув определенного возраста, я считаю, что это неправильно. Но так уж сложилось. А последние годы жизни Аджубей-старший провел в Тбилиси. Эвакуировался во время войны в Грузию, там и умер. Очевидно, в Тбилиси его и похоронили.
Смешно сказать, я сама никогда не бывала в Тбилиси. Грузины ведь люди очень темпераментные, а мне не хотелось такой суеты. И потом… Они же любят Сталина.
Часто Раду Никитичну называют по девичьей фамилией — Хрущева. Вот и я не удержался от вопроса, почему моя собеседница не взяла фамилию мужа. И услышал ответ: «Я вполне Аджубей. Выйдя замуж, сначала сохранила свою фамилию, но в 1961 году все-таки ее сменила».
— До нашей встречи семьей Алеши была Нина Матвеевна, он очень дорожил матерью. У нее была очень хорошая, благоустроенная однокомнатная квартира в так называемом КГБ-шном доме на Садово-Черногрязской. Построен он был еще во время войны. Да и сейчас стоит, я езжу мимо него на кладбище.
В доме свекрови мы не жили, просто бывали там время от времени. У Алеши была своя комната в коммунальной квартире на Покровке. Нина Матвеевна в свое время постаралась. Хотя тогда ничего не продавалось, но приобрести при желании было можно. Она и купила.
В нынешнюю, уже свою, квартиру мы с Алешей въехали в 1956 году, дом был тогда только-только построен. За нашим столом собирались самые разные и очень интересные компании. Стол тогда, впрочем, был другой…
Потом и у Нины Матвеевны появилась квартира в нашем доме — рядом, за стеной. Наши комнаты объединял общий проход. Так и жили. Потом ее квартира досталась моему старшему сыну. Его уже нет в живых. Сейчас там живет его вдова, моя невестка.
Что касается отношений Алеши с моей мамой, Ниной Петровной, то они были ровными. Стоит только иметь в виду: мои родители, так же, как, в какой-то степени, Нина Матвеевна, были продуктом своего времени. А время им досталось тяжелое. Родители мои были люди достаточно аскетичные, даже, можно сказать, суровые. Поэтому Алеше было довольно трудно вписаться в эти рамки. Ведь в его с Ниной Матвеевной семье бытовали другие отношения.
Сам по себе Алеша был очень ласковый, теплый. А у нас в семье выражать любые ласки на публике считалось чем-то неискренним. Не принято было. Но Алеша оставался самим собой. Мог вдруг обнять меня, поцеловать.
Такие суровые понятия были приняты не только в нашей семье. Как раз недавно я читала об этом у одной пожилой замечательной дамы — это воспоминания о моей маме. Их автор, Галина Ивановна, знала меня с самого малого детства. Ее муж, Михаил Алексеевич Бурмистенко, и Никита Сергеевич работали вместе на Украине, в украинском ЦК. Жили мы близко, много общались. Будучи в весьма преклонном возрасте, она описала те годы, тот уклад — для меня это было очень интересно. Оказывается, ее муж тоже считал: эмоции, продемонстрированные на публике, — неискренни…
Галина Ивановна и моя мама общались практически каждый день. Вместе ходили на курсы английского языка, в театр, на прогулки….
В 1938 году Никита Сергеевич отправился работать на Украину. Чуть позже в Киев приехали и мы. Тогда в семье была просто куча детей — пятеро! Двое — Леонид и Юлия — от первого папиного брака. Правда, брат учился в Москве, с нами жила только сестра. У моей мамы я была самой старшей. Следом шел Сергей, он появился на свет в 1935 году, и самая младшая сестричка, Леночка. Она 1937 года, родилась очень слабенькой. Из-за этого маме пришлось оставить работу.
Нина Петровна заведовала парткабинетом на московском электроламповом заводе, и это отнимало все ее время. На службе пропадала с раннего утра до поздней ночи. Ну, а когда семья перебралась на Украину, Никита Сергеевич и М.А. Бурмистенко (как пишет Галина Ивановна Бурмистенко) посоветовались и приняли совместное решение, которое огласили перед своими супругами: на работу те больше не отправятся.
Нужно сказать, что Галина Ивановна Бурмистенко была женщиной образованной, активной, как и мама, и, наверное, амбициозной. Училась в аспирантуре, планировала защищаться. А тут оказалось, что все пути для карьерного роста закрываются. Женщинам оставалось только исполнять свои партийные обязанности. Но сидеть, сложив руки, они не собиралась.
Галина Ивановна и Нина Петровна приняли совместное решение поступить на курсы английского языка. И стали их посещать — занимались несколько лет, пока не началась война. Кстати, мама продолжила заниматься и в эвакуации. Она окончила в Куйбышеве педагогический институт по специальности «английский язык». Так что Нина Петровна знала язык вполне прилично.
Когда вместе с отцом она попала в Соединенные Штаты, ее, разумеется, сопровождала переводчица. Но она и сама все понимала и вполне могла поддержать разговор. Потом любовь к английскому языку передалась и мне. Было очень интересно заниматься, мама нашла замечательного педагога, — Мира Абрамовна Герчикова работала в высшей дипломатической школе при МИДе. Так что и у меня с английским все в порядке.
Конечно, мы были ближе с мамой. С папой из-за его постоянной занятости общаться часто и помногу не получалось. Просто некогда бывало ему — утром уходил на работу, а возвращался уже поздно вечером. Случалось, иногда звонил его помощник, прикрепленный, спрашивал: «Никита Сергеевич собирается в театр — поедешь?». И присылал машину.
Единственным выходным было воскресенье. Поэтому в семье моих родителей существовал совершенно четкий уклад. В этот день все собирались у них на даче, а дети просто жили там все лето. Дом этот находился на Рублевском шоссе. Некогда это было большое имение, принадлежавшее великому князю Сергею Александровичу Романову. Был когда-то такой московский генерал-губернатор, которого взорвали бомбисты.
Место это просто замечательное, классическое Подмосковье. Не экзотическое, конечно, но памятное. Я влюблена в него с самого детства. Это был даже не дом, а дворец в псевдоготическом стиле. Словом, одно из бывших владений царского двора. В моем детстве там многое сохранилось от прежних владельцев. Мебель старинная, обстановка — меня это завораживало. Особенно в память врезались кованые петли на дверях, и прямо у входа, на ступеньках, два огромных белых каменных льва. Их привезли из Италии.
На этой даче наша семья жила до тех пор, пока отец не занял первую должность в советском государстве. Тогда он переехал на другую, чуть-чуть подальше — там, говорят, теперь живет Медведев…
Воспоминаний о прошлом, о предках, бабушках-дедушках, я от родителей не слышала. Сама я человек не слишком расположенный к откровениям, да и жизнь суматошная у всех, у моих близких в том числе.
Моя единственная внучка, Ксения, живет, как и положено, своей жизнью. Забегает раз в две недели, много работает, она архитектор. Всем некогда, жизнь заставляет постоянно находиться в движении, и разбрасывает по разным странам и даже континентам. Я живу со средним сыном, Алексеем. И он, и его младший брат, Иван — тот работает в Америке — занимаются наукой. Один биофизик, другой — биохимик.
А вот сама о себе, о прожитом, вспоминаю часто. И вот почему: в последние годы я поставила перед собой задачу — разобрать и упорядочить довольно большой фотоархив, который оставила мне мама. Еще один, не меньший — наш с Алешей. Снимки собирались из года в год, и просто бросались в сундук или огромную коробку. В результате все это оказалось в совершенно жутком состоянии. Вот я и пытаюсь разобрать. И, конечно, подписать. Если этого не сделать сейчас, то после меня уже никто не поймет, что и как, кто где.
Поздно, увы, поняла: как жаль, что не расспрашивала родителей о многих вещах. Существуют, впрочем, воспоминания Никиты Сергеевича, но там многое личное осталось «за кадром». Последние свои дни отец жил в дачном поселке, в Петрово-Дальнее. Рядом практически всегда находились охранники, которые то ли охраняли, а то ли присматривали.
Свои воспоминания Никита Сергеевич наговаривал на магнитофон. Просто сидел один, вспоминал и рассказывал на пленку. Правда, был человек, Петр Михайлович Кримерман, тоже уже пенсионер, он приезжал к отцу. Они садились и вместе что-то проговаривали. С одной стороны, для папы это занятие было своего рода наполнением дней. Но с другой, думаю, именно работа над мемуарами ему укоротила жизнь. Его вызывали в ЦК, запрещали, кричали. Говорили, что как государственный человек, он не имеет права заниматься подобным без разрешения. После очередной такой беседы у папы случился инфаркт.
Никита Сергеевич считал, что у него, как у всякого человека, есть право говорить. Просил дать ему стенографистку, которой он сможет диктовать, и передавать экземпляр властям. Почему просьбы повисли в воздухе — вопрос не ко мне, а к режиму, как теперь любят говорить. Хотя, кажется, это было естественно: боялись, вдруг чего-нибудь скажет о Брежневе и остальных бывших соратниках. Хотя на самом деле ни полслова об этих людях не было сказано. Возможно, что называется, дули на воду. Опасались — вдруг захочет какие-то счеты свести? Сейчас, конечно, все это лишь домыслы и рассуждения, правды не знает никто.
Лет десять назад в Москве издали его «Воспоминания» — четыре больших тома. Я их и раньше просматривала — по темам, по периодам. А несколько месяцев назад очень внимательно прочитала первые два тома. Конечно, замечательный документ, но хотя и черновик. Не просто расшифровка, конечно, там сделана громадная редакторская работа. Я не знаю, где сейчас человек, занимавшийся ею, и жалею, что в свое время не поблагодарила его в полной мере. Огромная работа проделана. Ведь диктовалось все по памяти…
Мама надолго пережила Никиту Сергеевича. Ей пришлось уехать из Петрово-Дальнего. Но на улицу ее не выгнали. Дали половинку дачи — как вдове, по линии Совета министров СССР. У них в Жуковке был целый поселок, где жило много вдов и отставных. Там, например, до самой своей смерти жил Вячеслав Михайлович Молотов (министр иностранных дел в правительстве Сталина, проживший 96 лет. — Примеч. И.О.). Того, что выделили власти, Нине Петровне оказалось вполне достаточно.
Получилось, что власти боялись Никиту Сергеевича и после его смерти. Похороны отца — тому свидетельство. Власти подстраховались: 13 сентября 1971 года Новодевичье кладбище закрыли, объявив «санитарный день». Боялись… Хрущева, стечения народа, который на кладбище не пустили. Боялись иностранных корреспондентов, а они-то как раз и сумели попасть на похороны. Но и простые люди сумели пройти через кордоны. Есть замечательный рассказ о том, как двое писателей, дрожа от страха перед угрозой очутиться в кутузке, все-таки пробрались на Новодевичье. И описали…
Место для могилы выбирал мой брат, Сергей. Собственно, оно находится перед самой стеной. Дальше тогда ничего не было. Тогда Новодевичье было свободно. Позже брату пришла мысль пригласить скульптора Эрнста Неизвестного, чтобы тот изготовил надгробный памятник Никите Сергеевичу.
Сергей с Неизвестным, правда, не был лично знаком, но зато контакты поддерживал наш общий близкий друг, Серго Микоян. Решили просто поехать, поговорить. Эрнст, насколько я помню, сначала отказался. А потом согласился. Сказал — сделаю. И сделал очень даже хорошо.
Понравился ли памятник мне, однозначно и не скажешь. Мы на эту тему не разговариваем. Я вообще не люблю помпезных вещей — ни на кладбище, ни в жизни. Поэтому когда Неизвестный мне показывал эскизы, я прямо сказала: это все, наверное, замечательно, но не в моем вкусе. Да и окончательное решение было не за мной. Последнее слово оставалось за мамой. Ей и Сергею, наверное, скульптура пришлась по сердцу.
А у меня на этот счет свое мнение. Помню, я тогда сказала Эрнсту, что предпочла бы могилу, как у Льва Николаевича Толстого в Ясной Поляне — просто зеленый холм. Неизвестный на это заметил: моя гордыня еще больше придуманного им памятника. Что ж, наверное.
Так что насчет памятника хлопотал мой брат. Сергей вообще серьезно многими делами занимался. Он книги издавал, и сейчас издает. Это стало его профессией. В общем-то, неожиданно для него самого — он ведь по образованию инженер. Сначала работал на космос. Потом ему пришлось уйти, и на самой заре кибернетики заняться счетно-вычислительной техникой.
Ну а когда умерла мама, уже нам с братом пришлось решать массу проблем. Маму ведь не разрешали хоронить на Новодевичьем, а тем более памятник ставить. Господи, мы в итоге дошли до ЦК! И сегодня мама и папа похоронены вместе.