Одесский юмор: Антология Коллектив авторов
– Я? Я подарила фражовый сарвиз для обеда на 24 парсоны!
– А ти, Блюма, что подарила?
– О, я подарила чайного ситочка на 48 парсоны.
– Вы знаете, через его руки проходят все самые важные бумаги.
– Да ну?
– Он запечатывает конверты.
Если женщина взглядом говорит «да», а устами «нет», то следуй ее взгляду.
Супружество для мужчины – поступление в рабство, для женщины – отпущение на волю.
Глаза влюбленного можно сравнить с увеличительным стеклом, а глаза мужа – с уменьшительным.
Красивую и верную супругу в наши дни приходится встречать так же редко, как превосходный перевод поэтического произведения. Перевод большей частью нехорош, если он верен, и не верен, если он очень хорош.
Эскесс (Семен Кесельман)
Искания
- За час до рассвета,
- После представления «Гамлта»,
- Антрепренер Кулыгин
- И режиссер Веригин,
- Недовольные сборами,
- Сидели в ресторации
- С актерами:
- Глинским, игравшим Горацио,
- И Гамлетом – Завываловым.
- Режиссер,
- Отдавши дань жалобам
- На плохой сбор,
- Сказал: «Твореньями Шекспира
- Не удивить нынче мира;
- Нынче публика требует новых течений
- И настроений.
- Ее не проймешь Офелиями,
- Дамами с камелиями
- Да Гамлтами.
- Для начала
- Я поставлю водевиль с куплетами,
- Чтобы публика подпевала.
- В драме современной
- Это новое течение
- Зовется единением
- Публики со сценой!»
- Антрепренер,
- Поразмыслив и потупив взор,
- Нашел, что мысль режиссера счастлива,
- И потребовал пива.
Поэт, блины и любовь
- Раз на блины в знакомое семейство
- Был приглашен лирический поэт.
- Порывшись в крайне скудном казначействе,
- Взял напрокат он смокинг и жилет
- И, повязав на шею шарф огромный,
- Явился в семь часов, загадочный и томный.
- Когда вошел он в залу, зашептали:
- «Поэт… Живой поэт?» – Со всех сторон
- Девицами поэт был окружен,
- Поэта девы чуть не разорвали.
- Застенчиво прижался он к углу, —
- Как вдруг хозяин крикнул: «Ну-с, к столу!»
- Горячего не ев от самых святок,
- Поэт к блинам немедленно приник,
- И через час (о, час прошел, как миг!)
- Он доедал уже седьмой десяток,
- Беря на вилку сразу штук по пять,
- Как вдруг поэта стало распирать…
- Девица слева вдохновенным тоном
- Его спросила: чем он огорчен?
- Быть может, безнадежно он влюблен?
- Тогда – в кого? Приятно ль быть влюбленным?
- Быть может, неожиданно его
- Капризной музы посетило божество?
- Поэт, от боли крепко стиснув зубы
- И растирая ладонью живот,
- Ответил: «Да! Увы, меня гнетет
- Предчувствие. Дни жизни мне не любы;
- Я вспомнил юность, раннюю звезду
- И сладость встреч в заброшенном саду»…
- В кишках поэта рвало и метало,
- Поэта обдавал холодный пот,
- А он шептал ей: «Есть ли идеалы?»
- И думал он: «Пройдет иль не пройдет?»
- Она шепнула: «В вас мила мне грусть поэта»…
- Он расстегнул тайком три пуговки жилета —
- Утихла боль. И взором просветленным
- Глядя на деву, вымолвил поэт:
- «Вы поняли меня, и вами окрыленный,
- Иначе я теперь гляжу на Божий свет!»
- А дева, чувствуя в душе любви тревогу,
- Пожала под столом поэту ногу…
- Вам посвятил, доверчивые девы,
- Я эту повесть о поэте и блинах:
- Вам кружат голову любви напевы,
- Но помните, что правда – не в стихах,
- И что переполненье организма
- Нередко может быть источником лиризма.
Случай в провинции
- В редакцию газеты «Современные темы»
- Пришел юнец
- И принес, наглец,
- За подписью «Мето»
- Стихотворение Пушкина.
- Редактора Петрушкина
- Не было – сидел за порнографию;
- Секретарь ушел в типографию.
- Принимал фельетонист
- Владимир Незлобин,
- Был он в статьях очень злобен
- И речист.
- Выругав юнца в душе нецензурно,
- Он, прищурясь, прочел стихотворение
- И сказал не без снисхождения,
- Глядя на юнца, как волк:
- – Недурно,
- Из вас выйдет толк;
- Пишите только более реально,
- Более вдумчиво и менее банально.
- А на следующий день все читали старые стихи
- И говорили, что они неплохи,
- И при этом
- Интересовались неизвестным поэтом.
- Одни утверждали, что это экстерн Шаргородский;
- Другие – провизор Скроцкий.
- Спорили с жаром,
- В пылу называли друг друга дубиною.
- А юнец пришел за гонораром
- И получил от редактора Петрушкина
- За стихотворение Пушкина
- Три рубля с полтиною.
Баллада о Джоне Фальстафе
Виктору Хенкину
- Трубят герольды у ворот:
- «Сэр Джон Фальстаф, король зовет
- Сражаться, черт возьми!»
- Сэр Джон Фальстаф глядит в окно:
- «Мне битвы по сердцу давно,
- Хоть толст я, черт возьми!
- Не удержать меня ничем;
- Эй, слуги, панцирь мне и шлем, —
- Да живо, черт возьми!»
- В слезах жена, в тоске весь дом,
- Рыдает верный мажордом, —
- «Не плачьте, черт возьми!
- Владею ловко я мечом,
- Сразить врагов мне нипочем —
- Хоть сотню, черт возьми!»
- Вот скачет Джон в полночной мгле,
- Трясется брюхо на седле, —
- С дороги, черт возьми!
- Уж старый Лондон недалек,
- Как вдруг – в таверне огонек…
- Постой-ка, черт возьми!
- Дорога ночью холодна.
- «Трактирщик, доброго вина
- Дай кубок, черт возьми!»
- И первым жажду утоля,
- Второй он пьет в честь короля —
- И третий, черт возьми!
- И наконец, швырнув бокал,
- К бочонку толстый Джон припал —
- Так проще, черт возьми!
- Вот день прошел, другой идет,
- Король Фальстафа в замке ждет, —
- Напрасно, черт возьми!
- В таверне пир; в чаду хмельном
- Сэр Джон на бочку сл верхом:
- «С дороги, черт возьми!»
- Король сердит, король взбешен:
- «Зачем не едет толстый Джон?
- Да где ж он, черт возьми?!»
- А Джон Фальстаф, сражен вином,
- Храпит спокойно под столом
- В таверне, черт возьми!
- Про битвы Джон забыл давно:
- Он вместо крови льет вино
- И пляшет, черт возьми!
Предвыборная песня
Правая
Правые усиленно готовятся к предстоящим выборам в Государственную думу.
Из газет
- Скоро выборы, ребята!
- Мы ль народом не богаты?
- Нынче лезут в депутаты
- Шантрапа да шушера!
- Не внимая левым хорам,
- Не стремясь к решеньям скорым,
- Выбирайте с перебором,
- Коль придет тому пора.
- Убедились вы из прессы,
- Как российские «кортесы»
- Защищали интересы —
- Коль не ваши, так свои;
- Как умели в Думе важной
- Загибать многоэтажно,
- Получать за это каждый
- Не копеечки – рубли…
- Тех пошлите с легким сердцем,
- Кто ругаться может с перцем,
- Дышит злобой к иноверцам —
- Финнам, ляхам и жидам.
- Для парламентских артистов
- Не забудьте и статистов:
- Три десятка октябристов
- Не мешает выбрать вам.
- И скажу вам по секрету:
- Хоть противны мне кадеты,
- Все же в Думу пакость эту
- Вы пошлите – штук пять-шесть:
- Ведь для думского скандала
- Нужно все ж материала,
- Для того чтоб Русь узнала,
- Что работа в Думе есть.
Фавн (Вацлав Воровский)
Пропавшая скрипка
Ну и скандал!
Приехал в Петербург концертировать знаменитый скрипач Исайе – нарочно выписали его из-за тридевяти земель – и вдруг – извольте радоваться – украли у него скрипку![1]
Да какая скрипка! Работа Страдивариуса из Кремоны – триста лет от роду! Это в десять раз старше, чем дворянство Пуришкевича!
Взволнованный таким истинно русским приемом, Исайе бросился к тому, к другому…
– Помилуйте, – говорит, – всю Европу изъездил – и ничего подобного. Мало того: в Азии был – скрипку берегли, как пупок Будды, – на белом слоне возили. В Америке был – особый вагон скрипке предоставили. В Африке был – дикари ей, как божеству, поклонялись – трех готтентотов в честь ее зарезали… А приехал в Россию, в страну образованную, конституционную, в страну Крушеванов и Пуришкевичей – вот тебе… украли. Как я теперь без нее жить буду?
– А вы обратитесь в «Союз русского народа», – посоветовал кто-то.
И пошел Исайе к Дубровину[2].
Встретил тот его недоверчиво, прочел визитную карточку, нахмурился, покачал головой.
– Исайе… Исайе… вы что же это, жид, что ли, будете?
Но оказалось – не жид, а бельгиец, и лицо Дубровина просияло.
– А… знаю, знаю! Как же, мне Пеликан[3] писал… Бельгиец… Да! Легоде… Фоке… трамвай… Бухштаб… да-да-да!
И вождь «русского народа» сразу стал разговорчив, любезен, доверчив.
– Скрипка, говорите вы; эх, батенька, что там скрипка, у нас целые вагоны исчезают, целые поезда неведомо где затериваются… Тут не Запад, не Европа, не конституционный разврат. Тут Россия. Мы покончили с революциями, мы возвращаемся теперь к исконным русским началам, к русской правде.
Вам, господам европейцам, не понять русского духа. У вас там все аккуратно разложено по полочкам – то мое, то твое, – моя скрипка, твои часы. Все у вас эгоистично, узко, буржуазно – собственность да собственность. В государстве, в муниципалитетах, в обществах – везде формалистика, отчетность, контроль, не прикоснись, не позаимствуй, не распоряжайся по своему разумению. Дрожат над каждой копеечкой, над каждой вещью – мертвые, сухие люди!
Нет, Россия не то! Если нужно для блага родины, мы отбрасываем всякую формалистику: отечество выше всего. Пусть революционеры кричат о растрате, о расхищении общественных капиталов, о казноедстве… Это они все из зависти. Нет! Тысячу лет жила Россия без контроля, без отчетности, без гласности – и крепка была, вознеслась над всем миром, покорила под нози всех врагов и супостатов – и немецкого царя Наполеона, и японскую республику…
Вы вот все – скрипка, скрипка… Что такое скрипка? Пустая забава, увеселительный предмет… У меня у самого мальчонка на балалайке играет… А вы вот подумайте, такой факт: у меня из запертого сундука исчезли все документы по делу Пуришкевича. Я их опубликовать собирался, а они исчезли! Вот как! И знаю, кто их стянул… а вот ведь молчу, не жалуюсь, не бегаю по городу. А потому, что отечество мне дороже всего! А вы все – скрипка, скрипка… Оно, конечно, без инструмента какой же вы теперь работник… Ну да не горюйте, вы всегда в Одессе место на конке получите… Я вам, пожалуй, письмецо в управу дам.
И скрипач ушел от Дубровина радостный, просветленный, благословляя истинно русскую культуру и истинно русскую правду.
N
Одесские иллюзионы
Нигде, кажется, нет такой уймы всевозможных «кино», «иллюзионов», «электрических театров» и т. д., как в Одессе. На каждой улице, в каждом квартале, чуть ли не в каждом доме непременно ютится какой-нибудь захудалый «театрик» с маленьким экраном, но со «страшно» громким названием.
И что самое удивительное, все эти «театрики» живучи, кормятся, доставляют своим владельцам кусок хлеба, а иногда даже и с маслом.
Чем же это объясняется? Картинами?…
Нет! Картины в Одессе (за исключением двух-трех действительно солидных предприятий) скверные, старые. С беспрерывным миганием, прорехами и дырами…
Программой?… Тоже нет! Программа повсюду убогая, жалкая, кочующая из одного иллюзиона в другой и до оскомины приевшаяся публике!
Чем же?… На этот вопрос можно ответить одним словом: реклама!
О, реклама в Одессе ведется умело… Доходит до сказочного в своей наглости и крикливости. Где, как не в Одессе, можно встретить такой анонс: «Не было! Грандиозно! Смех сквозь слезы! Слезы сквозь смех!.. Только у нас в театре» и т. д.
Публика ловится на удочку, платит двугривенные и полтинники и получает за свои деньги старую неинтересную картину.
Другой иллюзион расписывает программу аттракционов: «Мировая сенсация! Только у нас! Небывалые трюки! Вечер музыки и пения»… А публике преподносятся два-три номера до того всем известные, что даже мальчишки-газетчики на улицах уже три года распевают весь репертуар этих «номеров».
Но самый интересный рекламный трюк стал применяться в последнее время…
Почти ежедневно в маленьких газетах появляются сообщения о том, что в «таком-то театре такая-то картина до того подействовала на публику, что были случаи истерик, вызывали карету скорой помощи» и т. д. А один из иллюзионов в своем анонсе так прямо и заявил, что «во время демонстрирования такой-то картины около театра дежурит карета скорой помощи»…
Объясняется все это очень просто! Оказывается, в Одессе в последнее время появилась какая-то дама, сделавшая себе профессию из инсценировки истерик; говорят даже, что установлена такса за «сеансы»:
просто истерика – 5 рублей;
истерика со скандалом – 10 рублей;
истерика со скорой помощью – 15 рублей.
А публика глядит и верит…
Так процветают в Одессе иллюзионы…
N. N
Лучший друг
Молодой человек жаловался своему другу.
– Две недели тому назад, – говорил он, – я был счастливым человеком: хотя имел немало кредиторов, но зато ласки моей дорогой Нины вполне меня вознаграждали за все неудобства моего положения. Ныне Нина меня бросила, остались одни кредиторы. О, как я несчастлив!
– Твое теперешнее положение лучше прежнего, – ответил друг, – и я тебе это сейчас докажу.
Во-первых, кредитор постоянно тобою интересуется. Ты болен – он первый хочет знать об этом и, если с тобой очень скверно, он первый тебе поможет. Если ты умрешь, кто тебя пожалеет? Будь уверен, что не Нина.
Во-вторых, сколько раз твоя возлюбленная назначала тебе свидания, не являясь на них! Кредитор никогда не запоздает!
В-третьих, сколько раз возлюбленные были причиной банкротств своих поклонников! Кредитор никогда тебя не разорит, ибо, следуя поговорке, ты знаешь, что кто платит долги, тот обогащается.
Борис Бобович
Ужасы действительности
В десять часов вечера к Лидии Сергеевне пришел голый Платон Иванович. Лидия Сергеевна не замедлила, конечно, упасть в обморок, а голый Платон Иванович присел пока что возле госпожи Кутковой и, спокойно отдуваясь, стал ждать.
Когда она пришла в себя, Платон Иванович начал:
– В моем дезабилье я совершенно не виноват: меня раздели на улице грабители.
– Почему же вы раньше мне не сказали этого – я не падала бы понапрасну в обморок?… Какой вы нехороший!
Лидия Ивановна кокетливо обнажила молоко своих зубов и укоризненно покачала головой:
– Однако вы абсолютно наги. Так грабители не раздевают.
На что Платон Иванович ответствовал:
– Вы ошиблись: я в pince-nez.
Госпожа Куткова теперь более внимательно взглянула на гостя и действительно заметила поразительно гармонирующее его открытой наружности pince-nez, легко и изрядно украшавшее его правильный классический нос.
– Ах, – томно вздыхая, сказала она, – если бы ко всему еще хоть одну штанину, все было бы отлично.
Тепло и уютно устраиваясь в кресле, Платон Иванович не выражал ни малейшей тоски по безвременно похищенному костюму и пальто и смачно попивал горячий вкусный чай, о котором успела позаботиться гостеприимная хозяйка.
– Вы видите, дорогая Лидия Сергеевна, как страстно, как пламенно я вас люблю? Я шел к вам, по дороге меня раздели, ограбили, и я все-таки пришел к той, к кому влечет меня мой жалкий жребий…
Платон Иванович вдохновенно почесал свою грудь и упал на колени перед возлюбленной, предварительно незаметно пряча в ухо оставшийся после чая кусочек сахару.
– Дорогая Лидия Сергеевна! Не отвергайте моей любви и не говорите, что я голыш. У меня есть два дома и четыре дачи, но костюма у меня нет… Что с того? Не жалея последней рубашки, я кладу к вашим ногам свое pince-nez.
Он снял с носа единственное украшение и положил к ее дорогим ногам (пара ботинок 575 р.!)
Но тут нежная и гармоничная натура Лидии Сергеевны не выдержала, и несчастная женщина снова повалилась на диван в безудержной истерике: она не могла вынести вида совершенно голого человека…
Тем временем Платон Иванович в порыве любви и близорукости страстно целовал дубовую ручку дивана.
…Над миром плыла тихая ночь… Падал снег… Где-то безмятежно раздевали прохожих.
Юрий Олеша
Счастье
- От моря пахнет гвоздикой,
- А от трамвая как будто кожей.
- Сегодня, ей-богу, не дико
- Ходить с улыбкой на роже.
- Пусть скажет, что я бездельник,
- Вот тот симпатичный дворник,
- А мне все равно: понедельник
- Сегодня или там вторник…
- Во рту потухший окурок,
- А в сердце радость навеки.
- С табачной вывески турок
- Прищурил толстые веки.
- Смеяться? Сказать? – кому бы,
- Кому в глухое оконце?
- Солдаты прошли, и на трубах
- Кричало о счастье солнце…
- А сверху, чтоб было жарче,
- С балкона, где мопс на цепочке,
- Осколком зеркала мальчик
- Солнце разорвал на кусочки.
В цирке
Сонет
- Как ей идет зеленое трико!
- Она стройна, изящна, светлокудра…
- Allez! Галоп! – Все высчитано мудро,
- И белый круг ей разорвать легко…
- Ах, на коне так страшно высоко!
- Смеется… Браво… Пахнет тело, пудра…
- Она стройна, изящна, светлокудра…
- А конь под нею бел, как молоко…
- А вот и «рыжий» в клетчатом кафтане —
- Его лицо пестро, как винегрет.
- Как он острить, бедняга, не устанет…
- «Ей, кажется, всего семнадцать лет» —
- И в ложе тип решил уже заране
- Поехать с ней в отдельный кабинет…
Эдуард Багрицкий
Баллада о нежной даме
- Зачем читаешь ты страницы
- Унылых, плачущих газет?
- Там утки и иные птицы
- В тебя вселяют ужас. – Нет,
- Внемли мой дружеский совет:
- Возьми ты объявлений пачку,
- Читай, – в них жизнь, в них яркий свет:
- «Куплю японскую собачку!»
- О дама нежная! Столицы
- Тебя взлелеяли! Корнет
- Именовал тебя царицей,
- Бела ты, как вишневый цвет.
- Что для тебя кровавый бред
- И в горле пушек мяса жвачка, —
- Твоя мечта светлей планет:
- «Куплю японскую собачку».
- Смеживши черные ресницы,
- Ты сладко кушаешь шербет.
- Твоя улыбка как зарница,
- И содержатель твой одет
- В тончайший шелковый жилет
- И нанимает третью прачку, —
- А ты мечтаешь, как поэт:
- «Куплю японскую собачку».
- Когда от голода в скелет
- Ты превратишься и в болячку,
- Пусть приготовят на обед
- Твою японскую собачку.
Око
Мордобойные слова
- «Беден наш язык словами!» —
- Можно часто услыхать;
- Эх, друзья! не нам бы с вами
- Уж об этом толковать.
- Без сомнений и изъятий
- Наша Русь во всем сильна,
- Массой слов и тьмой понятий
- Даже славится она.
- Для утративших же веру
- И скептических голов
- Приведу сейчас к примеру
- Мордобойных кучу слов:
- Смазать, стукнуть, треснуть, трахнуть,
- Ляпнуть, свистнуть, лупануть,
- Садануть, заехать, бахнуть,
- Набок челюсти свернуть,
- Засветить, фонарь поставить,
- Дать по шее, глаз подбить,
- Отмесить, кулак расправить,
- Нос расквасить, залепить,
- Под орех отделать, ахнуть,
- Расписать, разрисовать,
- Двинуть, ухнуть, тарарахнуть,
- По портрету надавать,
- Шлепнуть в ухо, выбить зубы,
- Насандалить, окрестить,
- Оттаскать, разгладить губы,
- Рот заткнуть, отмолотить,
- Отлупить, посбавить дури,
- Плешь навесить, накромсать,
- Дать по морде и на шкуре
- Поученье прописать,
- Проучить, набить сусала,
- Ребра все поворушить,
- Угостить, огреть, дать сала,
- Ошарашить, оглушить.
- И еще словечек милых
- На Руси немало есть,
- Но, к несчастию, не в силах
- Я их за год перечесть.
- Хоть мужик наш беден хлебом,
- Но кой чем и Ротшильд он:
- Слов одних, клянусь вам небом,
- Только бранных – миллион.
- Эх, не нам бы, братцы, с вами
- Говорить, что Русь бедна, —
- Гляньте, экими словами
- Изобилует она!
Ростислав Александров
Замашки преддомкома были грубы…
Местные остряки, неугомонные даже в самые смутные времена, утверждали, что знаменитая фраза Льва Николаевича Толстого «Все смешалось в доме Облонских» у нас в Одессе звучала не иначе, как «Се тит зих хойшех в доме Шнеерсона». По словам же Константина Паустовского, песенка «Свадьба Шнеерсона» в 20-х годах «обошла весь юг». А знакомые старожилы когда-то уверяли меня, что в начале регулярных, многочисленных и подлежащих тогда «безусловному» посещению собраний публика деревянными голосами пела ритуальный «Интернационал», но в конце отводила душу «Свадьбой Шнеерсона», – если оно и неправда, то хорошо придумано. Во всяком случае, когда 1 апреля 1999 года в Городском саду Одессы открывали памятником водруженный на постамент бронзовый стул – один из двенадцати, разыскивавшихся Остапом Бендером, по окончании церемонии, выступлений официальных и не очень официальных лиц вроде Михаила Михайловича Жванецкого, из специально установленного по такому случаю динамика вовсю грянула «Свадьба Шнеерсона», чему свидетелем был и даю, как говорили в Одессе, «голову на разрез».
Эта песня и впрямь побивала рекорды популярности, долговечности и продолжительности звучания: двенадцать куплетов этнографически точных и выстраданных реалий одесской жизни начала 20-х годов, которые сегодня уже изрядно позабыты и потому нуждаются в пояснениях.
Так, не самое изысканное еврейское выражение «се тит зих хойшех» означает суету, переполох – действительно что-то вроде «все смешалось», «Губтрамот» – сокращенное название губернского транспортного отдела, а «деревяшки» – печальный «крик» тогдашней одесской моды – сандалии на деревянной подошве, в которых поизносившиеся горожане щеголяли вне всякой зависимости от пола и возраста. Из области забытых, и дай им Бог оставаться таковыми, кулинарных ухищрений тех голодных лет – «мамалыга… точно кекс», сиречь пирог из кукурузной муки, именовавшийся малаем, гебекс – печенье (евр.) из ячневой крупы, настой сушеного гутеса (айвы – евр.), заменявший куда-то начисто запропастившийся чай, и «хлеб Опродкомгуба», то есть полученный по карточкам Особой губернской продовольственной комиссии по снабжению Красной Армии.
На свадьбе звучит «увертюра из «Манона», распространенный в то время танец кек-уок, для удобства произношения именовавшийся кеквоком, и фрейлехс – еврейский народный танец. А обеспечивают всю эту «культурную программу» три граммофона, и это все не гипербола, но самый что ни на есть бесхитростный молдаванский шик, ради которого, к примеру, подгулявший биндюжник мог прибыть домой «на трех извозчиках»: на первом восседал он, на сиденье второго был небрежно брошен парусиновый балахон, на третьем же покоился картуз.
И, наконец, преддомком, который, явившись непрошеным гостем на семейное торжество и, тем не менее, встреченный с полным молдаванским пиететом, ничтоже сумняшеся «налагает запрещенье» на брак, опосля чего ошарашенный таким нахальством жених «двинул преддомкома в зубы, и начали все фрейлехс танцевать». Нужно сказать, решительным мужчиной оказался Шнеерсон, поскольку в глазах тогдашних одесситов преддомком, другими словами, председатель домового комитета, был персоной исключительной значимости, если не сказать – опасности. Ведь именно он заверял всевозможные и многочисленные справки, имел прикосновение к выдаче драгоценных хлебных карточек, надзирал за уплотнением жильцов и распределением жилья, тогда уже переименованного в жилплощадь… Помимо этих хлопот он «брал на карандаш» содеянное, в отчаянии высказанное, в бессилии вышептанное жильцами да «постукивал» на Маразлиевскую в Губчека, коей командовал Макс Александрович Дейч, одним из первых награжденный орденом Красного Знамени и одним из многих потом поставленный к стенке красной же властью.
А одесский преддомком Абраша дер Молочник из песни «Свадьба Шнеерсона» вполне сродни своему московскому коллеге Швондеру из повести Михаила Афанасьевича Булгакова «Собачье сердце», блестяще сыгранному в одноименном фильме одесситом Романом Карцевым. Но если учесть, что песня появилась четырьмя годами раньше повести, то первенство в гротескном изображении этого персонажа, порожденного грустной эпохой, можно спокойно числить за Мироном Эммануиловичем Ямпольским, который еще в 1920 году сочинил свою песню в квартире 18 дома № 84 на Канатной улице, – подробности нелишни, поскольку без них даже самая доподлинная история со временем грозит обернуться легендой.
Ямпольский был интеллигентным человеком с высшим образованием, состоял в Литературно-артистическом обществе, Союзе драматических и музыкальных писателей и в повседневной жизни, конечно, не изъяснялся на языке «Свадьбы Шнеерсона». Но он прекрасно знал быт, обычаи, нравы, привычки, жаргон, фольклор одесского обывателя и к тому же в самом начале 20-х состоял заведующим городским карточным бюро. А уж там перед ним проходила «вся Одесса», измученная революцией, гражданской войной, интервенцией, национализацией, мобилизацией, контрибуцией, реквизицией, декретами, уплотнениями, облавами, обысками, арестами, налетами, митингами и собраниями, голодом и холодом, безжалостно, что называется, по живому, разодранная на «работающих», «неработающих», «совслужащих», «несовслужащих», «трудовой элемент», «нетрудовой элемент»…
И Ямпольский искусно стилизовал «Свадьбу Шнеерсона» под фольклорную песню, каковой она, в сущности, и стала с годами, совершенно оторвавшись от автора. Во всяком случае, в первом издании любезной сердцам одесситов повести «Время больших ожиданий» К. Паустовский уже приписал ее Якову Ядову, равно как и якобы появившуюся потом песню-продолжение «Недолго длилось счастье Шнеерсона», которая, в общем-то, вполне соответствовала бы тому непредсказуемому, если не сказать сумасшедшему, времени. Но старожилы, знатоки и ревностные хранители прошлого тотчас же забросали Паустовского письмами с поправками, убедительными просьбами и настойчивыми требованиями восстановить имя автора песни, неотделимой от Одессы их далекой молодости, как аромат акаций на Малой Арнаутской улице после тихого майского дождя. А Изабелла Мироновна Ямпольская, которая любезно разрешила мне когда-то переписать текст песни из чудом сохранившейся у нее отцовской тетрадки, решительно отвергала версию о продолжении «Свадьбы Шнеерсона». Поскольку же все остальные, в частности, колоритная «На верху живет сапожник, на низу живет портной», начисто забылись, – остался М. Э. Ямпольский, по сути, автором одной песни, что, как говорят в Одессе, тоже «надо уметь».
Ростислав Александров
Мирон Ямпольский
Свадьба Шнеерсона
- Ужасно шумно в доме Шнеерсона,
- Се тит зих хойшех – прямо дым идет!
- Там женят сына Соломона,
- Который служит в Губтрамот.
- Невеста же – курьерша с финотдела
- Сегодня разоделась в пух и прах:
- Фату мешковую надела
- И деревяшки на ногах.
- Глаза аж прямо режет освещенье,
- Как будто бы большой буржуйский бал,
- А на столе стояло угощенье,
- Что стоило немалый капитал:
- Бутылки две с раствором сахарина
- И мамалыга с виду точно кекс,
- Картошек жареных корзина,
- Из ячки разные гебекс,
- Жестяный чайник с кипятком из куба
- И гутеса сушеного настой,
- Повидло, хлеб Опродкомгуба,
- Крем-сода с зельцерской водой.
- На подоконнике три граммофона:
- Один с кеквоком бешено гудит,
- Тот жарит увертюру из «Манона»,
- А третий шпилит дас фрейлехс ид.
- Танцуют гости все в угаре диком,
- От шума прямо рушится весь дом.
- Но вдруг вбегает дворник с криком:
- «Играйте тише, колет преддомком!»
- Сам преддомком Абраша дер Молочник
- Вошел со свитою – ну прямо просто царь!
- За ним Вайншток, его помощник,
- И Хаим Качкес, секретарь.
- Все преддомкому уступили место,
- Жених к себе тотчас позвал:
- «Знакомьтесь, преддомком, – невеста —
- Арон Вайншток и Сема Качковал».
- Но преддомком всех поразил, как громом,
- И получился тут большой скандал.
- «Я не пришел к вам как знакомый,
- – Он тотчас жениху сказал, —
- Кто дал на брак вам разрешенье?
- И кто вообще его теперь дает?
- Я налагаю запрещенье!
- Чтоб завтра ж был мине развод!»
- Замашки преддомкома были грубы,
- И не сумел жених ему смолчать.
- Он двинул преддомкома в зубы,
- И начали все фрейлехс танцевать.
1920
Александр Куприн
Белая акация
Дорогой старый дружище Вася!
А я вас все ждал и ждал. А вы, оказывается, уехали из Одессы и не забежали даже проститься. Неужели вы испугались той потребительницы хлеба, которая, по моей оплошности, ворвалась диссонансом в наше милое трио (вы, Зиночка и я)? Успокойтесь же. Это тип вам известный, по частям в разных местах хорошо вами описанный. Это – «халдейская женщина», из семейства «собаковых», specias – «халда vulgaris».
Удивляетесь ли вы тому, что спустя год после свадьбы я пишу таким тоном о своей собственной жене? Не удивляетесь ли еще больше тому, как это я, человек с большим житейским опытом, человек проницательный и со вкусом, мог заключить такое чудовищное супружество? Ведь вы все хорошо заметили – не правда ли? И это нестерпимое жеманство, изображающее, по ее мнению, самый лучший светский тон, и показную слащавую интимность с мужем при посторонних, и ужасный одесский язык, и ее картавое сюсюканье избалованного пятилетнего младенца, и нелепую сцену ревности, которую она закатила нашей бедной, кроткой, изящной Зиночке, и ее чудовищную авторитетность невежды во всех отраслях науки, искусства и жизни, и пронзительный голос, и это безбожное многословие, заткнувшее нам всем рты, наконец, эту трижды дурацкую ссору, где полезло наружу все грязное белье нашей семейной жизни, – одностороннюю ссору, потому что – вы помните? – кричала только она, а я молчал с видом христианского мученика, или, вернее, с видом побитой собачонки, давно привыкшей к жестокому и несправедливому обращению.
Но еще удивительнее причина, толкнувшая меня на этот злосчастный брак. Верите ли вы в колдовство? Ну конечно, не верите. Так вот, в наши прозаические дни именно надо мной было совершено чудо, волшебство, очарование – называйте, как хотите. Я был отравлен, одурманен, превращен в слюнявого, восторженного и влюбленного идиота не чем иным, как этой проклятой, черт ее побери, белой акацией.
Вы помните, конечно, очаровательную весну у нас на севере, с ее тихими, томными, медленно гаснущими зорями, с несказанными ароматами трав и цветов, с соловьиными трелями, с отражениями звезд в спящей воде спокойной реки, между камышами… со всеми ее чудесами и поэзией? Здесь, на юге, нет совсем весны. Вчера еще деревья были бледно-серыми от покрывающих их почек, а ночью прошумел теплый, крупный дождь, и, глядишь, наутро все блестит и трепещет свежей зеленью, и сразу наступило южное лето, знойное, душное, назойливое, пыльное…
И цветы здесь ничем не пахнут, или, вернее, пахнут не тем, чем следует. В запахе сирени чувствуется примесь бензина и пыли, резеда отдает нюхательным табаком, левкой – капустой, жасмин – навозом.
Но белая акация – дело совсем другого рода. Однажды утром неопытный северянин идет по улице и вдруг останавливается, изумленный диковинным, незнакомым, никогда не слыханным ароматом. Какая-то щекочущая радость заключена в этом пряном благоухании, заставляющем раздуваться ноздри и губы улыбаться. Так пахнет белая акация.
Однако на другой день – совсем другое впечатление. Вы чувствуете, что весь город, благодаря какой-то моде, продушен теми сладкими, терпкими, крепкими, теперешними духами, от которых хочется чихать и от которых в самом деле чихают и вертят носом собаки. На следующий день пахнет уже не духами, а противными, дешевыми, пахучими конфетами, или тем ужасным душистым мылом, запах которого на руках не выветривается в течение суток. Еще через день вы начинаете злостно ненавидеть белую акацию. Ее белые висячие гроздья повсюду: в садах, на улицах, в парках и в ресторанах на столиках, они вплетены в гривы извозчичьих лошадей, воткнуты в петлички мужчин и в волосы женщин, украшают вагоны трамваев и конок, привязаны к собачьим ошейникам.
Нет нигде спасения от этого одуряющего цветка, и весь город на несколько недель охвачен повальным безумием, одержим какой-то чудовищной эпидемией любовной горячки. Таково весеннее свойство этого дьявольского растения. Влюблены положительно все: люди, животные, деревья, травы и даже, кажется, неодушевленные предметы, влюблены старики, старухи и дети, гласные думы, хлебные маклеры, бурженники и лапетутники (две загадочные профессии, известные только Одессе), гимназисты приготовительного класса, телеграфные барышни, городовые, горничные, приказчики, биржевые зайцы, булочники, капитаны кораблей, рестораторы, газетчики и даже педагоги. Какая-то неисследованная зараза, какой-то таинственный микроб заключен в аромате белой акации.
На коренных обывателей эта болезнь действует сравнительно умеренно, – так же, как на природных жителях Кавказа слабо отражается болотная лихорадка или на европейцах – корь. Но свежему, приезжему человеку, особенно северянину, весенние цветы белой акации сулят преждевременную гибель.
Так случилось и со мной. Я нанял дачную комнатку на одном из бесчисленных одесских Фонтанов. У моих окон росла акация, ее ветви лезли в открытые окна, и ее белые цветы, похожие на белых мотыльков, сомкнувших поднятые крылья, сыпались ко мне на пол, на кровать и в чай. Когда я обосновался на даче, весенняя эпидемия была уже в полном разгаре. По вечерам на станцию трамвая выплывало все местное молодое население. Юноши и девицы ходили друг к другу навстречу целыми сплошными, тесными массами, подобно рыбе во время метания икры. И все смеялись, и ворковали, и грызли подсолнухи. Над вечерней толпой стоял сплошной треск семечек и любовный, бессмысленный говор, подобный больботанию тетеревов на токовище. И акация, акация, акация… Тут-то я и захватил мою болезнь, постигшую меня в самой тяжелой форме.
Она была дочерью той дамы, хозяйки столовой, где я питался скумбрией, баклажанами, помидорами и прованским маслом. Мать была толстая крикунья, с замасленной горой вместо груди, с красным лицом и руками прачки. Дочь присутствовала в столовой для украшения стола. У нее был свежий цвет лица, толстые губы, миндалевидные темные глаза и молодость. С матерью была она схожа так же, как два экземпляра одной и той же книги: экземпляр свежий и экземпляр подержанный. Но даже и это не остановило меня. Я уподобился летней мухе на липкой бумаге. Было и сладко и противно… и чувствовалось, что не улетишь.
О том, как я признался, как я делал предложение мамаше и как нас повенчали, – я ничего не помню. У меня был жар в 60 градусов, вздорный бред, хроническое слюнотечение и на лице идиотская улыбка.
Очнулся я только осенью, когда настали холода…
А теперь прошел год, и опять осень. Идет дождь, ветер дует в щели окон. Белая акация – черт бы ее побрал! – облысевшая, растрепанная, грязная, как старая швабра, свешивает беспорядочно вниз свои черные длинные стручья, и качает головой, и плачет слезами обиженной ростовщицы… А я предаюсь грустным размышлениям.
Жена моя говорит «тудою», «сюдою» и «кудою». Она говорит: «он умер на чахотку», «она выше от меня ростом», «с тебя люди смеются», «зачини фортку» (запри калитку), «я за тобой соскучилась».
Но ее уверенность во всех вещах мира необычайна, и она на мои поправки гордо отвечает, что одесский жаргон имеет такое же право на существование, как и русский.
Она знает все, решительно все на свете: литературу, музыку, светские обычаи, науку, и дрожит в ожидании очередного номера Пинкертона. Она считает признаком хорошего тона ходить каждый день на Николаевский бульвар или на Дерибасовскую и толкаться там бесцельно в человеческой тесноте и давке три или четыре часа подряд, щебеча и улыбаясь. Она любит яркие цвета в одеждах, шелк и кружева, но сама – неряха. Она хочет одеваться по моде, но так ее преувеличивает и подчеркивает, что мне стыдно с нею показаться на люди: мне все кажется, что ее принимают за кокотку. На улице она как дома, ибо давно известно, что улица – родная стихия одессита.
Она скупа, жадна и обжора, она жестока и глупа, как гусеница, она терпеть не может детей и не уважает старости. Она ругается с женской прислугой, как извозчик, на их ужасном одесском жаргоне, и я вижу, что умственный уровень и такт моей жены и те же качества моей кухарки – одинаковы. Она наводняет мой дом своими бесчисленными родственниками с Пересыпи и Молдаванки, и все они одесситы, и все они все знают и все умеют, и все они презирают меня, как верблюда, как вьючную клячу.
Она читает потихоньку мои письма и заметки и роется, как жандарм, в ящиках моего письменного стола. Она закатывает мне ежедневно истерику, симулирует обмороки, столбняки, летаргический сон и пугает самоубийством. Она посылает по почте грубые, ругательные анонимные письма как мне, так и моим добрым знакомым. Она сплетничает обо мне с прислугой и со всем городом. И она же уверяет меня, что я – чудовище, сожравшее ее невинность и погубившее ее молодость. Она еще не бьет меня, но кто знает, что будет впереди?
Милый мой! Была бы в моих руках огромная, неограниченная власть – власть, скажем, хоть полицейская, – я приказал бы вырубить за одну ночь всю белую акацию в городе, вывезти ее в степь и сжечь. Вырывают же ядовитые растения, убивают вредных насекомых, сжигают зачумленные дома, и никто не видит в этом ничего диковинного!
Прощайте же, дорогой мой. Завидую вашей холостой свободе, и да хранит вас аллах от чар белой акации. Обнимаю вас сердечно.
Ваш – прежде вольный казак, а теперь старый мул, слепая лошадь на молотильном приводе, дойная корова – NN.
1911
Аркадий Аверченко
Одесское дело
– Я тебе говорю: Франция меня еще вспомнит!
– Она тебя вспомнит? Дожидайся!..
– А я тебе говорю – она меня очень скоро вспомнит!!!
– Что ты ей такое, что она тебя будет вспоминать?
– А то, что я сотый раз спрашивал и спрашиваю: Франции нужно Марокко? Франции нужно бросать на него деньги? Это самое Марокко так же нужно Франции, как мне лошадиный хвост! Но… она меня еще вспомнит!
Человек, который надеялся, что Франция его вспомнит, назывался Абрамом Гидалевичем; человек, сомневающийся в этом, приходился родным братом Гидалевичу и назывался Яков Гидалевич.
В настоящее время братья сидели за столиком одесского кафе и обсуждали положение Марокко.
Возражения рассудительного брата взбесили порывистого Абрама. Он раздражительно стукнул чашкой о блюдце и крикнул:
– Молчи! Ты бы, я вижу, даже не мог быть самым паршивым министром! Мы еще по чашечке выпьем?
– Ну, выпьем. Кстати, как у тебя дело с лейбензоновским маслом?
– Это дело? Это дрянь. Я на нем всего рублей двенадцать как заработал.
– Ну а что ты теперь делаешь?
– Я? Покупаю дом для одной там особы.
В этом месте Абрам Гидалевич солгал самым беззастенчивым образом – никакого дома он не покупал и никто ему не поручал этого. Просто излишек энергии и непоседливости заставил его сказать это.
– Ой, дом? Для кого?
– Ну да… Так я тебе сейчас и сказал.
– Я потому спрашиваю, – возразил, нисколько не обидевшись, Яков, – что у меня есть хороший продажный домик. Поручили продать.
– Ну?! Кто?
Яков хладнокровно пожал плечами.
– Предположим, что сам себе поручил. Какой он умный, мой брат. Ему сейчас скажи фамилию, и что, и как.
Солгал и Яков. Ему тоже никто не поручал продавать дом. Но сказанные им слова уже имели под собой некоторую почву. Он не бросил их на ветер так, за здорово живешь. Он рассуждал таким образом: если у Абрама есть покупатель на дом, то это, прежде всего, такой хлеб, которым нужно и следует заручиться. Можно сначала удержать около себя Абрама с его покупателем, а потом уже подыскать продажный дом.
Услышав, что у солидного, не любящего бросать слова на ветер Якова оказался продажный дом, Абрам раздул ноздри, прищелкнул под столом пальцами и тут же решил, что такого дела упускать не следует. «Если у Якова есть продажный дом, – размышлял, поглядывая на брата, Абрам, – то я сделаю самое главное: заманю его своим покупателем, чтобы он совершил продажу через меня, а потом уже можно найти покупателя. Что значит можно найти? Нужно найти! Нужно перерваться пополам, но найти. Что я за дурак, чтобы не заработать полторы-две тысячи на этом?»
«Кое-какие знакомые у меня есть, – углубился в свои мысли Яков. – Если у Абрашки в руках покупатель – почему я через знакомых не смогу найти домовладельца, который бы хотел развязаться с домом? Отчего мне не сделать себе тысячи полторы?»
– Так что ж ты – продаешь дом? – спросил с наружным равнодушием Абрам.
– А ты покупаешь?
– Если хороший дом – могу его и купить.
– Дом хороший.
– Ну, это все-таки нужно обсмотреть. Приходи сюда через три дня. Мне еще нужно поговорить с моим доверителем.
– Молодец, Абрам. Мне тоже нужно сделать кое-какие хлопоты. Я уже иду. Кто платит за кофе?
– Ты.
– Почему?
– Ты же старше.
В течение последующих трех дней праздные одесситы с изумлением наблюдали двух братьев Гидалевичей, которые, как бешеные, носились по городу, с извозчика перескакивали на трамвай, с трамвая прыгали в кафе, из кафе опять на извозчика, а Абрама один раз видели даже несущимся на автомобиле…
Дело с домом, очевидно, завязалось нешуточное.
Похудевшие, усталые, но довольные, сошлись наконец оба брата в кафе, чтобы поговорить «по-настоящему».
– Ну?
– Все хорошо. Скажи, Абрам, кто твой покупатель и в какую приблизительно сумму ему нужен дом?
– Ему? В семьдесят тысяч.
– Ой! У меня как раз есть дом на семьдесят пять тысяч. Я думаю, еще можно и поторговаться. А кто?
– Что кто?
– Кто твой покупатель? Ну, Абрам! Ты не доверяешь собственному брату?
– Яша! Ты знаешь знаменитую латинскую поговорку: «Платон! Ты мне брат, но истина мне гораздо дороже». Так пока я тебе не могу сказать. Ведь ты же мне не скажешь!
Яков вздохнул.
– Ох эти коммерческие дела… Ты уже получил куртажную расписку?
– Нет еще. А ты?
– Нет. Когда мы их получим, тогда можно не только фамилию его сказать, а более того: и сколько у него детей, и с кем живет его жена даже! О!
– Скажи мне, Яша… Так знаешь, положа руку на сердце, почему твой доверитель продает дом? Может, это такая гадость, которую и на слом покупать не стоит?
– Абрам! Гадость? Стоит тебе только взглянуть на него, как ты вскрикнешь от удовольствия – новенький, сухой домик, свеженький, как ребеночек, и, по-моему, хозяин сущий идиот, что продает его. Он, правда, потому и продает, что я уговорил. Я ему говорю: тут место опасное, тут могут быть оползни, тут, вероятно, может быть, под низом каменоломни были – дом ваш сейчас же провалится! Ты думаешь, он не поверил? Я ему такое насказал, что он две ночи не спал, и говорит мне, бледный, как потолок: продавайте тогда эту дрянь, а я найду себе другой дом, чтобы без всякой каменоломни.
– Послушай… ты говоришь – дом, дом, но где же он, твой дом? Ты его хочешь продать, так должны же мы его с покупателем видеть?! Может, это не дом, а старая коробка из-под шляпы. Как же?
– Сам ты старая коробка! Хорошо, мы покажем твоему покупателю дом, а он посмотрит на него и скажет: «Домик хороший, я его покупаю; здравствуйте, господин хозяин, как вы поживаете, а вы, Гидалевичи, идите ко всем чертям, вы нам больше не нужны». А когда мы получим куртажные расписки, мы скажем: «Что? А где ваши два процента?»
– Ну хорошо… скажи мне только, на какую букву начинается твой домовладелец?
– Мой домовладелец? На «це». А твой покупатель?
– На «бе».
И соврали оба.
Тут же оба дельца условились взять у своих доверителей куртажные расписки и собраться через два дня в кафе для окончательных переговоров.
– Кто сегодня платит за кофе? – полюбопытствовал Абрам.
– Ты.
– Почему?
– Потому что я тобой угощаюсь, – отвечал мудрый Яша.
– Почему ты угощаешься мною?
– Потому что я старше!
Это был торжественный момент… Две куртажных расписки, покоившихся в карманах братьев Гидалевичей, были большими, важными бумагами: эти бумаги приносили с собой всеобщее уважение, почет месяца на четыре, сотни чашек кофе в громадном уютном кафе, несколько лож в театре, к которому каждый одессит питает настоящую страсть, ежедневную ленивую партию в шахматы «по франку» и ежедневный горячий спор о Марокко, Китае и мексиканских делах.
Братья сели за дальний столик, потребовали кофе и, весело подмигнув друг другу, вынули свои куртажные расписки.
– Ха! – сказал Яков. – Теперь посмотрим, как мой субъект продаст свой дом помимо меня.
– А хотел бы я видеть, как мой покупатель купит себе домик без Абрама Гидалевича.