Одесский юмор: Антология Коллектив авторов
Братья придвинулись ближе друг к другу и заговорили шепотом…
Из того угла, где сидели братья Гидалевичи, донеслись яростные крики и удары кулаками по столу.
– Яшка! Шарлатан! Почему твоего продавца фамилия Огурцов?
– Потому что он Огурцов. А разве что?
– Потому что мой тоже Огурцов!!! Павел Иваныч?
– Ну да. С Продольной улицы. Так что?
– Ой, чтоб ты пропал!
– Номер тридцать девятый?
– Да!
– Так это же он! Которому я хочу продать твой дом.
– Кому? Огурцову? Как же ты хочешь продать Огурцову дом Огурцова?
– Потому что он мне сказал, что покупает новый дом, а свой продает.
– Ну? А мне он говорил, что свой дом он продает, а покупает новый.
– Идиот! Значит, мы ему хотели его собственный дом продать? Хорошее предприятие.
Братья сидели молча, свесив усталые от дум, хлопот и расчетов головы.
– Яша! – тихо спросил убитым голосом Абрам. – Как же ты сказал, что его фамилия начинается на «це», когда он Огурцов?
– Ну, кончается на «це»… А что ты сказал? На «бе»? Где тут «бе»?
– Яша… Так что? Дело, значит, лопнуло?
– А ты как думаешь? Если ему хочется еще раз купить свой собственный дом, то дело не лопнуло, а если один раз ему достаточно – плюнем на это дело.
– Яша! – вскричал вдруг Абрам Гидалевич, хлопнув рукой по столику. – Так дело еще не лопнуло!.. Что мы имеем? Одного Огурцова, который хочет продать дом и хочет купить дом! Ты знаешь, что мы сделаем? Ты ищи для дома Огурцова другого покупателя, не Огурцова, а я поищу для Огурцова другого дома, не огурцовского. Ну?
Глаза печального Яши вспыхнули радостью, гордостью и нежностью к младшему брату.
– Абрам! К тебе пришла такая гениальная идея, что я… сегодня плачу за твое кофе!
Одесса
Отрывок
…Любовь одессита так же сложна, многообразна, полна страданиями, восторгами и разочарованиями, как и любовь северянина, но разница та, что, пока северянин мямлит и топчется около одного своего чувства, одессит успеет перестрадать, перечувствовать около пятнадцати романов.
Я наблюдал одного одессита.
Влюбился он в 6 часов 25 минут вечера в дамочку, к которой подошел на углу Дерибасовской и еще какой-то улицы.
В половине 7-го они уже были знакомы и дружески беседовали.
В 7 часов 15 минут дама заявила, что она замужем и ни за какие коврижки не полюбит никого другого.
В 7 часов 30 минут она была тронута сильным чувством и постоянством своего собеседника, а в 7 часов 45 минут ее верность стала колебаться и трещать по всем швам. Около 8 часов она согласилась пойти в кабинет ближайшего ресторана, и то только потому, что до этих пор никто из окружающих ее не понимал и она была одинока, а теперь она не одинока и ее понимают.
Медовый месяц влюбленных продолжался до 9 часов 45 минут, после чего отношения вступили в фазу тихой, прочной, спокойной привязанности. Привязанность сменилась привычкой, за ней последовало равнодушие (10 часов 30 минут), а там пошли попреки (10 часов 45 минут), слезы (10 часов 50 минут), и к 11 часам, после замеченной с одной стороны попытки изменить другой стороне, этот роман был кончен!
К стыду северян нужно признать, что этот роман отнял у действующих лиц ровно столько времени, сколько требуется северянину на то, чтобы решиться поцеловать своей даме руку.
Вот какими кажутся мне прекрасные, порывистые, экспансивные одесситы…
«Бандитовка»
Хорошенькая, изящная, как нарядная куколка, певица придвинула к себе ближе обсахаренные орехи и, облизывая обсахаренные пальчики, сказала:
– Наша Одесса – ужасный город! Посмотрели бы вы, как вели себя одесситы при большевиках!..
– А вы разве были тогда в Одессе, при большевиках?
– Ну! – обиженно усмехнулась она с непередаваемой, неподражаемой одесской интонацией, придав этому слову из двух букв выражение целой длинной фразы, смысл которой должен был значить: неужели ты сомневался, что я была в Одессе, и что я вместе со всеми пережила все тягчайшие ужасы большевизма, и что я с честью вышла из положения, заслужив титул героини и ореол мученицы?!
Да… Многое может вложить настоящий одессит в слово из двух букв.
– Что ж… тяжело вам было там?
– Мне? Если бы я начала рассказывать обо всех моих страда… передайте мне эти тянучки… мерси!.. страданиях, то в целую книгу не упишешь.
Она положила себе на голову белую ручку с отполированными ноготками и задумалась.
– Ах!.. Эти обыски, эти аресты…
– У вас был обыск?!
– Не один, а три. Положим, не у меня, а у моих соседей, но все равно – тревожили и меня. Товарищ председателя чрезвычайки заходит вдруг ко мне и просит бумаги и чернил – они там, в соседней квартире, что-то писали… Ну что было делать – дала! Ведь мы тогда все были совершенно бессильны. А он смотрит на меня и вдруг говорит: «…Благодарю вас. Мне не хочется этого кекса…» И говорит: «А я вас знаю, вы очень хорошо поете!» Понимаете, знает меня! Я чуть в обморок не упала… Потом, в чрезвычайке уже, я ему говорю…
– Неужели в чрезвычайку вас таскали?!
– Да, видите ли… Там был какой-то концерт – вот нас, артистов, и заставили петь! Такой ужас! Револьвер к виску – и пой! Я там, впрочем, большой успех имела – они вообще замечательно умеют слушать. А как аплодировали! Потом уже, сидя в автомобиле с товарищем председателя чрезвычайки…
– Все-таки, значит, они были с вами вежливы – назад отвозили.
– Нет, это не назад… Это вообще днем было. Я шла к Робину, а он взялся меня подвезти. Шикарный у него автомобиль, знаете…
– Охота вам была с большевиком ездить, – заметил я.
– А что поделаешь? Револьвер к виску – и катайся! Я уж потом и то говорила ему: «Вы, Миша, ужасный человек! С вами прямо страшно». А он засмеялся, открыл крышку рояля и говорит: «Хотите, – говорит, – шашкой перерублю все струны, а вам новый пришлю!»
– Неужели в автомобиле рояль стоял? – изумился я.
– В каком автомобиле?! При чем тут автомобиль?… Дома у меня, а не в автомобиле.
– Неужели же вы большевиков у себя дома принимали?
– А что поделаешь? Револьвер к виску – и сидит, и пьет чай до трех часов ночи! «Миша, – говорю я ему, – ты меня компрометируешь…» Ах, сколько страданий за эти несколько месяцев! Не поехать к ним в чрезвычайку неловко – обидятся, а поедешь… Впрочем, один раз очень смешной случай был. Присылают они за мной автомобиль – огромный-преогромный, теряешься в нем, как пуговица в кармане. Плачу, а еду. Впрочем, единственный раз я у них и была. Приезжаю… На столе столько наставлено, что глаза разбегаются! Преподносят мне, представьте, преогромный букет роз и мимозы…
– Неужели от большевиков букеты принимали? – с упреком заметил я.
– А что поделаешь? Револьвер к виску – и суют в руку. И темно-фиолетовая лента – чудесное сочетание. Впрочем, я один раз у них только и была. Спрашивают: «Чего, – говорят, – сначала хотите выпить?» Я говорю: «Зубровки, той, что мы вчера пили». Посмотрели друг на друга как-то странно, мнутся: «Да она, – говорят, – в погребе». – «А вы принесите из погреба, – говорю я. – Неужели боитесь? Пойдите с племянником Саней (племянник мой тогда тоже со мной был, Саня) и принесите». Саня уже встал было, а они совсем переполошились: «Нельзя туда, в тот погреб!» – «Да почему?!» – «Оттуда, – говорят, – еще расстрелянные бандиты не убраны!.. Там лежат». Нет, нет. Лучше эту розовенькую… Она, кажется, с орехами!.. Да… Так, понимаете, какой ужас: где эта зубровка стояла – расстрелянные бандиты лежат. Мы потом эту зубровку «бандитовкой» называли. Ох уж эта Одесса-мама… Вечно она что-нибудь выдумает… Ха-ха! Слушайте, отчего же вы не смеетесь?…
– Спасибо. Я уже года два как не смеюсь.
Я встал, наклонив свое лицо к ее розовому, разрумянившемуся личику, и тихо спросил, глядя прямо ей в глаза:
– Скажите, а они не могли подсунуть вам вместо «бандитовки» «офицеровку»?
И я видел, как что-то, будто кипяток, ошпарило ее птичий мозг. Она заморгала глазами быстро-быстро и, отмахиваясь от чего-то невидимого, жалобно прочирикала:
– Но они же револьвер к виску… Танцуешь у них – и револьвер у виска, пьешь – и револьвер у виска… Не смотрите на меня так!
Разнообразный город – Одесса.
1920
Семен Юшкевич
Дудька забавляется
Дудька Рабинович нажил уже сто тысяч и затаился. Ого, Дудька теперь не скажет глупости, не разразится смехом, как бывало раньше, тем здоровым смехом, от которого слезы текут из глаз, и рот раскрывается до ушей, и гримасничающее лицо выражает страдание. Дудька стал молчалив, аристократичен – продал свое пальто из дамской материи и не любит, если Сонечка даже в шутку напоминает ему о нем… Он курит боковские сигары, носит золотые открытые часы «Патек» и кольцо с брильянтом в три карата. Заказал себе платья на две тысячи… А как держится Дудька? Граф, дипломат! А какое спокойствие в лице! А улыбка! Нет, тот не видел истинно ротшильдовской улыбки, кто не был при том, когда Дудька выбирал для себя соломенную шляпу в шляпном магазине Нисензона, двоюродного брата бывшего довольно известного министра. Даже сам господин Нисензон, видывавший виды на своем веку, должен был признать, что Дудька неподражаем. Как целомудренно улыбался Дудька, когда с аристократической грацией передал кассирше следуемые с него сто рублей за шляпу! Ни одного звука ропота или недовольства, точно он всю жизнь расплачивался сотнями за шляпы. Только на короткий миг вынул часы «Патек» – правда, не удержался, чтобы не сообщить Нисензону, двоюродному брату бывшего довольно известного министра, о том, какие у него часы, – закурил боковскую сигару и сказал отрывисто, будто залаял: «Бок!» – и лишь тогда разрешил себе одарить Нисензона этой знаменитой ротшильдовской улыбкой, которую Нисензон тотчас же вполне оценил.
«Да, у него будет миллион», – решил про себя Нисензон и, в знак почтения перед будущим миллионом, проводил с поклонами Дудьку до дверей…
Дудьке всего двадцать восемь лет. Он всем кажется теперь стройным, красивым, благовоспитанным и умным. С ним советуются, спрашивают его мнения. Предлагают, например, кокосовое масло купить – спрашивают у Дудьки. Дудька подумает и скажет: «Не купить!» – и не покупают. «А кожу?» – «Купить», – ответит Дудька. И покупают…
Женился он рано на своей Сонечке, по любви. Любил он ее страстно лишь в первые два года. Потом охладел к ней, но не заметил этого и жил с ней – как будто в любви. О женщинах он вообще никогда не думал. Некогда было! Но когда он «сделал» сто тысяч, душа его взыграла. Словно из тумана стали выплывать женщины – то вдруг появлялась розовая, свежая щечка с ямочкой, то вырисовывалась пышная женская рука, оголенная до плеча, там сверкала белизной декольтированная шея, и еще другие соблазнительные образы тревожили его воображение…
«Ах, Дудька, Дудька, – наливаясь страстью и жаром, грозил он себе, а трубы пели в ушах: тра-та-та, тра-та-та… бом, бим, сулу, тики, мум… – Ах, Дудька, Дудька», – и снова: тра-та-та, сулу, тики, мум…
И разрешилось… Он пил в этот полдень кофе у Лейбаха. В его скромном, но дорогом галстухе утренней росинкой блестел каратный бриллиант. У сердца тикал «Патек». Золотая изящная цепочка покоилась на жилетке. Бом, бим, сулу, тики, мум!
Она вошла, грациозно заняла место за столиком. Дудька почувствовал густой удар своего сердца. «Тра-та-та» – запели трубы… Дудька вспомнил, что у него в кармане лежат двадцать тысяч для покупки кофе и керосина, и расхрабрился.
«Еврейка ли она или русская? – спросил он себя. – Предпочитаю и хочу русскую! Что такое еврейское – я знаю, а с русской у меня никогда не было романа. Дудька, ты имеешь право пожелать русскую. Помни, что у тебя двадцать тысяч, и не будь идиотом. Но какая хорошенькая! Глазки русские – не как у моей Сонечки, а настоящие, чистые, русские. Еврейские всегда выражают страдание! Да, несомненно, русские глазки, – решил он, – глаза русских степей, серые и немного, как всегда у русских, маложивые… но чертовски красивые… Хочу русского поцелуя, – с жаром сказал он себе… – Дудька, но что Сонечка?
Надоела вечная Сонечка, – отмахнулся он от докучливой мысли. – И, наконец, я еще не изменил ей. Вот когда изменю, тогда и буду расплачиваться. Скажите, пожалуйста, начинается уже еврейская скорбь! Весело это надо делать, Дудька.
Хорошо, весело, согласен, – рассуждал Дудька, – но как с ней познакомиться, с чего начать? Улыбнуться? Как это вдруг улыбнуться? Она меня примет за идиота. Пожалуй, еще отругает. Боже мой, какой ротик! Я умру от этого ротика. Какие чудные русские зубки! Как раз твои, Дудька, зубки у нее!»
Он вдруг вскочил, как будто получил удар ножом в бок, шагнул к ней и как только мог аристократически поднял с пола упавшую салфетку…
– Сударыня, – сказал он, передавая ей салфетку так, чтобы она заметила его трехкаратник, – сударыня, позвольте мне дать вам вашу салфетку.
– Благодарю вас, – серебристым голосом ответила незнакомка, грациозно наклонив головку.
– Я желал бы, – галантно сказал Дудька, поправляя каратник на галстухе, чтобы обратить на него ее внимание, – вечно подавать вам упавшую на пол салфетку.
– Вы бы скоро утомились, – отозвалась незнакомка, снисходительно улыбнувшись такому странному желанию.
– Не надейтесь на это, сударыня! – сказал Дудька, ужасно счастливый и действительно готовый в эту минуту подавать салфетку бесчисленное множество раз. – Испытайте меня…
– Нет, я не так жестока, – гармонически ответила она, вонзая вилку в поданный ей лакеем бифштекс…
– О, я не сомневаюсь в этом, – еще галантнее сказал Дудька, подбираясь умственно к ней, как подбирался бы к антипирину, который сулил бы ему пятитысячный барыш.
«Русская, – в то же время с жаром думал он, все больше влюбляясь в незнакомку. – Настоящее русское, не горячее, как у евреек, лицо. Холод, мороженое, а согревает всего тебя. Ах, зачем у меня не такое лицо! Ведь на моем написана вся скорбная еврейская история. Какая прелесть иметь при ста тысячах русское лицо. Но ничего не поделаешь – пропало».
Равговор завязался. Дудька в чистых русских выражениях попросил у незнакомки позволения присесть за ее столом. Но когда разрешение было ему дано, он будто невзначай вынул из жилетного кармана своего «Патека», невинно посмотрел на часы и сказал:
– Из всех часов, сударыня, любимые мной часы «Патек». Может быть знаете, фирма в Женеве. Достать их теперь ужасно трудно, но я достал… И недорого… полторы тысячи. Изящно, не правда ли, очень плоские, даже незаметно, что это часы.
Он дал ей подержать часы, придвинулся ближе и, пока она их рассматривала, он вдыхал с удовольствием аромат ее волос и все больше влюблялся в нее. Затем, потеряв на миг голову, он предложил ей выпить с ним по чашечке турецкого кофе и предложил после кофе скушать мороженого. Все это было очень благосклонно принято. Мороженое он ел с озабоченным видом и ужасно быстро. Как сказать ей о своих чувствах? Если бы перед ним сидела еврейка, все устроилось бы в два мига – что он, не знает своих евреев? Сюда взгляд, туда вздох; слово страдания, слово сострадания – и готово! Но русская! Черт его знает, что для нее нужно? О чем можно говорить с ней? Она ведь не понимает многообразной еврейской души, привыкшей всегда страдать. Русская же терпеть не может этих страданий! И в этом ее прелесть. Русская удобна и в другом отношении. Попробуй-ка связаться с еврейкой! Дудька один раз попробовал и должен был жениться! А с русской? Я вас поцеловал, я вас больше не желаю целовать, и до свиданья! А еврейка папашу, мамашу и всех родственников призовет из-за одного только поцелуя. «Все это хорошо, однако как и чем заинтересовать, прельстить ее? Я ведь должен действовать на русские струны сердца!»
– О чем вы задумались? – гармонически спросила незнакомка.
Дудька в ответ тихо рассмеялся и сказал:
– Ни за что не скажу. Что было бы, если бы я вам раскрыл свои мысли!
– Такие это ужасные мысли? – улыбнулась и незнакомка.
– Да! – сказал Дудька, загадочно решив, как ему говорить с ней. – Я думал о том, что мороженое, например, – чисто русское сладкое. Вот евреи не могли же выдумать мороженого. У них сладкое – это компот, – добавил он, улыбаясь ротшильдовской улыбкой и глядя на нее, – я должен сказать, что я предпочитаю русское еврейскому, хотя я сам и еврей.
«Здорово повел атаку!» – похвалил он себя.
– Почему же это? – удивилась незнакомка.
– Такой характер, – скромно сказал Дудька, пламенея от любви. – Возьмем для примера поведение евреев. Вы слышали, как разговаривают два еврея? Подымут гвалт, будто их режут! А как разговаривают десять русских? Не слышно. Ну и многое другое. Кто всем лезет на глаза? Еврей! Русского даже не видно! Вот, например, спекулянты! Русские – самые отчаянные спекулянты, и всем известно, что они нажили сотни миллионов, а вы слышали о русском спекулянте? Евреи тоже нажились, но в тысячу раз меньше, а о них кричат все! Почему? Лезут, дураки, на глаза. Галдят, кричат, по улицам не ходят, а прыгают! Признаюсь, люблю русских.
«Я, кажется, говорю как антисемит, – лукаво думал Дудька, – но все равно никто не слышит, зато понравлюсь ей. Ведь русские немного антисемиты. Боже мой, что это за глазки! Какие губки! Мед!»
Незнакомка между тем положила ложечку и во все глаза посмотрела на Дудьку.
– Послушайте, – сказала она, – да ведь вы антисемит!
«Скажу ей, что я антисемит, – подумал Дудька, – что мне мешает! В суд же она меня не потянет за это!»
– Да, я антисемит, – благородным голосом сказал он. – Мы, евреи, не прощаем себе своих недостатков. Вы, русские, гораздо снисходительнее к нам!
– Вы, кажется, приняли меня за русскую? – расхохоталась незнакомка. – Но вы ошиблись. Я самая настоящая, да еще какая еврейка. Я из местечка подле Бендер!
– Неужели! – воскликнул Дудька, пораженный. – Скажите, пожалуйста, никогда бы не поверил! Неужели, – повторил он снова, вдруг охладевая к ней и вглядываясь в ее лицо.
И внезапно словно завеса спала с его глаз. Настоящие еврейские, выражающие вечное страдание глаза! Как же он сразу не заметил? И лицо горячее, еврейское.
«Роман с еврейкой, – с ужасом подумал он, – да хоть бы она была красива, как сама Венера. Ни за что! Она обольет серной кислотой мою Сонечку, если только один раз позволит поцеловать себя. Вероятно, у нее с десяток тетей и дядек, две бабушки, троюродные сестры… Еще потребует отдать ей мои сто тысяч. Бежать от нее!»
Он с огорчением поднялся, с огорчением заплатил за кофе, мороженое и довольно бесцеремонно простился. Что церемониться с еврейкой!
«Эх ты, Дудька! – ругал он себя на улице. – Еврейку не узнал! Глаза русских степей! Дурак! Но все-таки… Тра-та-та, бом, тики, мум…»
1918
Тэффи
Из книги «Воспоминания»
…Одесский быт сначала очень веселил нас, беженцев. Не город, а сплошной анекдот.
Звонит ко мне, много раз, одна одесская артистка. Ей нужны мои песенки. Очень просит зайти, так как у нее есть рояль.
– Ну хорошо. Я приду к вам завтра, часов в пять.
Вздох в телефонной трубке.
– А может быть, можете в шесть? Дело в том, что мы всегда в пять часов пьем чай…
– А вы уверены, что к шести уже кончите?
Иногда вечером собирались почитать вслух газетную хронику. Не жалели огня и красок одесские хроникеры. Это у них были шедевры в этом роде:
«Балерина танцевала великолепно, чего нельзя сказать о декорациях».
«Когда шла «Гроза» Островского с Рощиной-Инсаровой в заглавной роли…»
«Артист чудесно исполнил «Элегию» Эрнста, и скрипка его рыдала, хотя он был в простом пиджаке».
«На пристань приехал пароход».
«В понедельник вечером дочь коммерсанта Рая Липшиц сломала свою ногу под велосипедом».
Но скоро одесский быт надоел. Жить в анекдоте ведь не весело, скорее трагично…
Сбегались в Одессу новые беженцы – москвичи, петербуржцы, киевляне.
Так как пропуски на выезд легче всего выдавались артистам, то – поистине талантлив русский народ! – сотнями, тысячами двинулись на юг оперные и драматические труппы.
– Мы ничего себе выехали, – блаженно улыбаясь, рассказывал какой-нибудь скромный парикмахер с Гороховой улицы. – Я – первый любовник, жена – инженю, тетя Фима – гран-кокет, мамаша в кассе и одиннадцать суфлеров. Все благополучно проехали. Конечно, пролетариат был слегка озадачен количеством суфлеров. Но мы объяснили, что это самый ответственный элемент искусства. Без суфлера пьеса идти не может. С другой стороны, суфлер, сидя в будке и будучи стеснен в движениях, быстро изнемогает и должен немедленно заменяться свежим элементом.
Приехала опереточная труппа, состоящая исключительно из «благородных отцов».
И приехала балетная труппа, набранная сплошь из институтских начальниц и старых нянюшек…
Все новоприбывшие уверяли, что большевистская власть трещит по всем швам и что, собственно говоря, не стоит распаковывать чемоданы. Но все-таки распаковывали…
…Странно-знакомый голос…
– Гуськин!
– Что-о? Это же не город, а мандарин. Отчего вы не сидите в кафе? Там же буквально все битые сливки общества.
Гуськин! Но в каком виде! Весь строго выдержан в сизых тонах: пиджак, галстук, шляпа, носки, руки. Словом – франт.
– Ах, Гуськин, я, кажется, останусь без квартиры. Я прямо в отчаянии.
– В отчаянии? – переспросил Гуськин. – Ну так вы уже не в отчаянии.
– ?…
– Вы уже не в отчаянии. Гуськин вам найдет помещение. Вы, наверное, думаете себе: Гуськин этт!
– Уверяю вас, никогда не думала, что вы «этт»!
– А Гуськин, Гуськин это… Хотите ковров?
– Чего? – даже испугалась я.
– Ковров! Тут эти мароканцеры навезли всякую дрянь. Прямо великолепные вещи, и страшно дешево. Так дешево, что прямо дешевле порванной репы. Вот, могу сказать точную цену, чтобы вы имели понятие: чудесный ковер самого новейшего старинного качества, размером – длина три аршина десять вершков, ширина два аршина пять… нет, два аршина шесть вершков… И вот за такой ковер вы заплатите… сравнительно очень недорого.
– Спасибо, Гуськин, теперь уже меня не надуют. Знаю, сколько надо заплатить.
– Эх, госпожа Тэффи, как жаль, что вы тогда раздумали ехать с Гуськиным. Я недавно возил одного певца – так себе, паршивец. Я, собственно говоря, стрелял в Собинова…
– Вы стреляли в Собинова? Почему?
– Ну, как говорится, стрелял, то есть метил, метил в Собинова, ну да не вышло. Так повез я своего паршивца в Николаев. Взял ему залу, билеты продал, публика, все как следует. Так что ж вы думаете! Так этот мерзавец ни одной высокой нотки не взял. Где полагается высокая нота, там он – ну ведь это надо же иметь подобное воображение! – там он вынимает свой сморкательный платок и преспокойно сморкается. Публика заплатила деньги, публика ждет свою ноту, а мерзавец сморкается себе, как каторжник, а потом идет в кассу и требует деньги. Я рассердился, буквально, как какой-нибудь лев. Я действительно страшен в гневе. Я ему говорю: «Извините меня – где же ваши высокие ноты?» Я прямо так и сказал. А он молчит и говорит: «И вы могли воображать, что я стану в Николаеве брать высокие ноты, то что же я буду брать в Одессе? И что я буду брать в Лондоне, и в Париже, и даже в Америке? Или, – говорит, – вы скажете, что Николаев такой же город, как Америка?» Ну что вы ему на это ответите, когда в контракте ноты не оговорены. Я смолчал, но все-таки говорю, что у вас, наверное, высоких нот и вовсе нет. А он говорит: «У меня их очень даже большое множество, но я не желаю плясать под вашу дудку. Сегодня, – говорит, – вы требуете в этой арии «ля», а завтра потребуете в той же арии «си». И все за ту же цену. Ладно и так. Найдите себе мальчика. Город, – говорит, – небольшой, может и без верхних нот обойтись, тем более что кругом революция и братская резня». Ну что вы ему на это скажете?
– Ну, тут уж ничего не придумаешь.
– А почему бы вам теперь не устроить свой вечер? Я бы такую пустил рекламу. На всех столбах, на всех стенах огромными буквами, что-о? Огромными буквами: «Выдающая программа…»
– Надо «ся», Гуськин.
– Кого-о?
– Надо «ся». Выдающаяся.
– Ну пусть будет «ся». Разве я спорю. Чтобы дело разошлось из-за таких пустяков… Можно написать: «Потрясающийся успех».
– Не надо «ся», Гуськин.
– Теперь уже не надо? Ну я так и думал, что не надо. Почему вдруг. Раз всегда все пишут «выдающая»… А тут дамские нервы – и давай «ся»…
Три одесских Онегина
Отрывки
Корней Чуковский
Нынешний Евгений Онегин
- …Героем нашего романа
- Евгений будет, но о нем
- Мы речь особо поведем,
- А нынче это слишком рано,
- Ведь мы про папеньку его
- Еще не знаем ничего.
- Он был, друзья, по хлебной части,
- И двухэтажный этот дом,
- И двух детей от жирной Насти
- Добыл он собственным трудом.
- Довольно вытерпели муки
- Его мозолистые руки,
- Пока добилися того,
- Чтобы не делать ничего.
- К распеву киевскому падок,
- Принял смиренномудрый вид,
- Ильинский посещал он скит
- И, всей душой любя порядок,
- Евгенья по субботам сек
- Сей аккуратный человек…
- Его почтенная супруга
- И мать героя моего
- Была мягка, была упруга,
- Кругла – и больше ничего!
- Любила негу бани жаркой,
- Дружила с собственной кухаркой
- И знать могла наперечет,
- Не выходя из-под ворот,
- Число безумных поцелуев,
- Что в полуночной тишине
- Возжег Адуева жене
- Поручик пламенный Колгуев.
- И этот важный эпизод
- В душе носила целый год…
- …Но время тает, убегает,
- Уже Евгений мой не раз
- Краснеет, если повстречает,
- О девы трепетные, вас,
- О гимназистки в синем, красном,
- Зеленом, – и призывом властным
- Уж для него теперь звучит
- Улыбка девичьих ланит.
- Как земледел над пышной нивой,
- Склонясь над юною губой,
- Уже цирюльник говорливый
- Косит уверенной рукой.
- Уже румяная Ревекка
- На «молодого человека»
- Загадочный бросает взгляд —
- И получает шоколад.
- Уже… Но, сердцем памятуя
- Свой вожделенный аттестат,
- Онегин Геродоту рад
- Отдать всю негу поцелуя,
- К подстрочнику, а не к устам
- Склоняясь пылко по ночам.
- Мороз… Темно… Улыбка… Шубка
- И под платочком пара глаз.
- В калошах ножки, муфта, юбка…
- Чего еще? – спрошу я вас.
- «Куда идете?»
- «Слава Богу,
- Я и без вас сыщу дорогу».
- «Нет, я боюсь, чтоб не пристал
- К вам тут какой-нибудь нахал».
- «Да кроме вас – пристать кому же?»
- Легко, свежо… Хрустит снежок.
- На нем уже две пары ног
- Видны рядком… Под вихрем стужи
- Блажен, кто был в расцвете лет
- Лобзаньем девичьим согрет!
- Среди сердечных попечений
- Убивши юные года,
- Блаженства этого Евгений —
- Увы! – не ведал никогда.
- И в первом классе он со мною
- Не увлекался чехардою,
- И не пытался во втором
- Идти в Америку пешком.
- И в третьем он не бредил спортом
- И чрез рекреацьонный зал,
- Как Уточкин, не пробегал,
- Стихов он не писал в четвертом,
- И драму «Бешеный прыжок»
- Не слал в «Одесский водосток»…
- 1904
Юрий Олеша
Новейшее путешествие Евгения Онегина по Одессе
- …Вот я и в городе… Тут кони
- По звонким мостовым стучат,
- И аппетитно у Фанкони
- Дымит горячий шоколад…
- О, время прежнее… Как было
- Здесь, в этом городе, все мило
- Для Пушкина и для меня!
- Тогда мы с ним с начала дня
- Искали чувственных гармоний —
- То у Отона, где всегда
- Бонтоны, гости и еда,
- То там, где дивная Тальони
- Вложила силу и талант
- В неподражаемый пуант…
- …Висит туманом дым табачный,
- Не умолкает разговор.
- В углу о сделке неудачной
- Грустит над кофе мародер…
- Тут кто-то в промежутках торга,
- Захлебываясь от восторга
- И затопив слюною рот,
- Рассказывает анекдот…
- А после франтик лопоухий,
- Влетев с разбега на крыльцо,
- Состроит страшное лицо
- И шепотом разносит слухи,
- Что будто с Марса на Фонтан
- Упал немецкий гидроплан…
- …Ах, одесситы все готовы
- На новый лад слова менять —
- Здесь лишь разводятся коровы,
- Написанные через ять…
- Не спекулянт, а спекулятор,
- Не симулянт, а симулятор;
- Понтить – здесь означает врать,
- Взамен форсить – фасон ломать;
- Увы, к последнему примеру
- Нам не добраться – их полно,
- И ведь не ново: уж давно
- Себе блестящую карьеру
- На этом сделал, мстя за свист,
- Небезызвестный юморист…
- 1918
Лери (Владимир Клопотовский)
Онегин наших дней
- «Когда злой ВЦИК вне всяких правил
- Пошел на жителей в поход
- И чистить ямы их заставил,
- Как злонамеренный народ, —
- Блажен, кто дней не тратил даром
- И к коммунистам-комиссарам,
- Не утаив культурных сил,
- На службу сразу поступил,
- Кто в ней сумел, нашедши норму,
- Смысл исторический понять,
- Одной ногою, так сказать,
- Став на советскую платформу,
- Кто приобрел лояльный лик,
- Хотя и не был большевик…» —
- Так думал молодой Евгений,
- Герой неопытных сердец
- И двух советских учреждений
- Солидный служащий и спец.
- Его пример – другим наука,
- Но – Боже мой – какая мука
- Ходить в нелепый совнархоз,
- Писать усердно и всерьез
- Преступно-глупые бумажки,
- Тоскливо дни свои влачить,
- С надеждой к карте подходить
- И, подавив в груди стон тяжкий,
- Твердить совдепу про себя:
- «Когда же черт возьмет тебя!»…
- …Мы все бежали понемногу
- Куда-нибудь и как-нибудь,
- И на тернистую дорогу,
- На эмигрантский пестрый путь —
- Источник скорби беспрерывной
- Порою взгляд ретроспективный,
- Когда гнетет чужая ночь,
- Вы бросить – знаю я – не прочь.
- Ах, побывав у жизни в лапах,
- Кто, отдохнув подобно вам,
- Не вспоминает по ночам
- О горьких беженских этапах
- С момента бегства из Москвы,
- Или – как я – с брегов Невы!
- …Зима… Одесса, торжествуя,
- К себе гостей французских ждет,
- И для российского буржуя
- Она – единственный оплот…
- От всяких ужасов кровавых
- Он в ней, при танках и зуавах,
- Душой и телом отдыхал…
- Забыв чека и трибунал,
- Дельцы, актеры, спекулянты
- Творили всякие дела,
- И жизнь веселая текла
- Под теплым крылышком Антанты,
- И знали все, что сей приют
- Большевикам не отдадут!..
- Семь дней промучившись в вагоне,
- Лишь на восьмой к утру попал
- Евгений мой в кафе Фанкони,
- Как Чацкий с корабля на бал…
- Забывши гетмана с Петлюрой,
- Он волю дал своей натуре
- И, посидев час у стола,
- Узнал все местные дела…
- Узнал про новые десанты,
- Про то, где, кто и с кем живет,
- Кто из чиновников берет,
- Какие планы у Антанты,
- Куда стремится Милюков
- И надо ль ждать большевиков…
- …Бывало, он еще в постели —
- Ему газеты подают…
- Он узнавал, и не без цели,
- Про фронт, войну, театры, суд,
- Про жизнь в Совдепии московской,
- Что пишет «всем-всем-всем» Раковский,
- Про биржу, мир et cetera —
- 3евал и – ехал со двора…
- Дела обделывая чисто,
- Он только ночью отдыхал:
- Спешил на раут иль на бал,
- Но чаще, впрочем, в «Дом артиста»,
- Где предавался до утра
- Ожесточенной баккара…
- …Но время жуткое настало
- (Ах, многим памятно оно!) —
- В Одессе-маме вдруг не стало
- Ни Фрейденберга, ни Энно…
- Прощаясь с городом навеки,
- Зуавы, танки, пушки, греки,
- Потоки рот, полков, когорт,
- Покинув фронт, бежали в порт,
- Где три дредноута Антанты
- Хранили очень гордый вид…
- Помчался в порт и одессит,
- Жену, валюту, бриллианты
- В Константинопольский пролив
- На всякий случай захватив.
- Кто виноват – Вильсон, Европа ль —
- Не знал никто, и пароход
- Увез пока в Константинополь
- Весь перепуганный народ…
- Был гнев Онегина неистов,
- Зане визита коммунистов
- В Одессу он не допускал.
- «Какой позор!.. Какой скандал!» —
- Он говорил, бранясь безбожно,
- И, приняв формулу тогда:
- «Бежать на время – жаль труда,
- Бежать же вечно – невозможно!», —
- Не надрывая средств и сил,
- Остаться в городе решил…
- Евгений дней не тратил даром:
- Один лишь месяц пролетел,
- И он уж в дружбе с комиссаром,
- И сам – советский управдел…
- Хотя себя в анкете чистым
- И не признал он коммунистом,
- Но вышло так само собой,
- Что стал он правой их рукой…
- Его партийность строго как-то
- Подверг разбору «коллектив»,
- Но, все детально обсудив,
- В ней не нашел преступных фактов,
- И получить Онегин рад
- На честность был от них мандат.
- В своем служебном кабинете
- Он был и строг, и справедлив,
- Пред ним робел в минуты эти
- Порою даже «коллектив»…
- Проник он в тайны всех секретов
- Коммунистических декретов
- Своим практическим умом:
- Был добр с рабочим; с мужиком
- Из сел голодных – неприветлив,
- Решив, что каждый середняк
- На деле – то же, что кулак,
- И стоит пули он иль петли,
- Хоть Ленин сам велел пока
- Не раздражать середняка…
- «Главмусор», где служил Евгений,
- Был препротивный уголок —
- Витал там шлихтеровский гений,
- Но выдавали там паек.
- Там получал Онегин сало,
- Табак, конину и – бывало —
- Равно для женщин и мужчин
- Мануфактуры пять аршин.
- Подспорьем был к дороговизне
- Еще один доходный путь:
- Умел Евгений спекульнуть,
- Тем дополняя средства к жизни,
- И у него была рука
- На этот случай в губчека…
1921 (?)
Рабинович и другие
Одесские анекдоты
Как-то барон Ротшильд подал нищему милостыню.
– Ваш сын дает мне вдвое больше.
– Мой сын может себе это позволить. У него богатый папа.
Проводится расследование о пожаре в Одесском оперном театре. Допрашивают свидетеля Рабиновича.
– Расскажите, что вы видели.
– Значит, закрыл я вечером свою лавочку, прихожу домой, поднимаю Сарину юбку…
– Следствию это не интересно, говорите по существу.
– Так за что я и говорю. Значит, закрыл я вечером свою лавочку, прихожу домой, поднимаю Сарину юбку…
– Свидетель, короче!
– Я и говорю короче! Значит, закрыл я свою лавочку, прихожу домой, поднимаю Сарину юбку, которой окно завешено. И что, вы думаете, вижу? Оперный горит.
Гражданская война. Разгул бандитизма в Одессе. Рабиновичи ложатся спать.
– Сара, ты дверь закрыла?
– Закрыла!
– А верхний замок повернула?
– Повернула.
– А средний на «собачку» поставила?
– Поставила!
– А задвижку задвинула?
– Задвинула!
– А крючок накинула?
– Накинула, спи!
– А цепочку…
– Повесила, успокойся уже!
– А… швабру подставила?
– Подставила!!! Перестань уже наконец!
– Перестань?!.. Ну хорошо, так мы будем спать с открытой дверью!
Миллионер говорит своему врачу:
– Знаете, я решил вам не платить гонорар, вместо этого я вписал вас в свое завещание. Вы довольны?
– Конечно! Только, будьте любезны, верните рецепт, я должен туда внести небольшие исправления.
Телеграмма: «Волнуйтесь, подробности письмом».
Ответная телеграмма: «Что случилось, что?»
Телеграмма: «Кажется, умер Сема».
Ответ: «Так кажется или да?»
Телеграмма: «Пока да».
– Роза, почему ты носишь обручальное кольцо не на том пальце?
– А я вышла замуж не за того человека.