История Плавинский Николай
— На рынке Ленуар.
— Идем туда.
В сопровождении пятнадцати вооруженных людей во главе с Шельшером депутаты направились к рынку Ленуар. Караул рынка Ленуар дал обезоружить себя еще охотнее, чем караул на улице Монтрейль. Солдаты сами поворачивались, чтобы удобнее было брать патроны из их сумок.
Ружья немедленно зарядили.
— Теперь у нас тридцать ружей, — крикнул де Флотт, — выберем какой-нибудь перекресток и построим баррикаду.
В это время у них было уже около двухсот бойцов.
Они пошли вверх по улице Монтрейль. Пройдя шагов пятьдесят, Шельшер оказал:
— Куда же мы идем? Мы повернулись спиной к Бастилии. Мы повернулись спиной к бою.
Они снова спустились к предместью.
Они кричали: «К оружию!» В ответ раздавалось: «Да здравствуют наши депутаты!» Но к ним присоединились только несколько молодых людей. Было ясно: ветер восстания не поднимется.
— Все равно, — говорил де Флотт, — начнем сражение. Пусть на нашу долю выпадет слава пасть первыми.
Когда они подошли к тому месту, где, пересекая предместье, соединяются улицы Сент-Маргерит и Кот, на улицу Сент-Маргерит въезжала крестьянская телега, груженная навозом.
— Сюда! — крикнул де Флотт.
Телегу остановили и опрокинули посреди улицы Фобур Сент-Антуан.
Подъехала молочница.
Опрокинули и тележку молочницы.
Проезжал булочник со своим хлебным фургоном. Увидев, что происходит, он хотел улизнуть и погнал лошадь. Два-три мальчугана — настоящие дети Парижа, храбрые, как львы, и проворные, как кошки, — побежали за булочником, бросились наперерез мчавшейся галопом лошади, остановили ее и привели к строящейся баррикаде.
Повалили и хлебный фургон.
Показался омнибус, ехавший от площади Бастилии.
— Ладно! — сказал кондуктор. — Видно, уж ничего ни поделаешь!
Он добровольно сошел с козел и высадил пассажиров, а кучер отпряг лошадей и ушел, оправляя свой плащ.
Омнибус опрокинули. Его положили в ряд с тремя другими повозками, но все же не удалось перегородить всю улицу, в этом месте очень широкую. Выравнивая баррикаду, люди говорили:
— Как бы не попортить повозки!
Баррикада вышла неважная, чересчур низкая и слишком короткая — с обеих сторон ее можно было обойти по тротуару.
В это время проезжал штабной офицер в сопровождении ординарца; увидев баррикаду, он ускакал.
Шельшер спокойно обходил опрокинутые повозки. Дойдя до крестьянской телеги, несколько возвышавшейся над другими, он сказал: «Только эта одна и годится».
Постройка баррикады продолжалась. Сверху набросали пустые корзины; от этого она стала шире и выше, но не прочнее.
Работа еще не была окончена, когда прибежал мальчуган и крикнул: «Солдаты!»
И в самом деле, от Бастилии через предместье беглым шагом подходили две роты, взводами, следовавшими на некотором расстоянии друг от друга; они шли во всю ширину улицы.
Жители торопливо закрывали двери и окна.
Тем временем, стоя в углу баррикады, Бастид невозмутимо рассказывал Мадье де Монжо такой анекдот.
— Мадье, — говорил он ему, — лет двести тому назад принц Конде, готовясь дать сражение в этом самом Сент-Антуанском предместье, спросил у сопровождавшего его офицера: «Видел ты когда-нибудь, как проигрывают сражение?» — «Нет, монсеньер…» — «Ну, так сейчас увидишь». Мадье, сегодня я говорю вам: «Сейчас вы увидите, как берут баррикаду».
Те, у кого было оружие, стали за баррикадой и приготовились к бою.
Решительная минута приближалась.
— Граждане! — крикнул Шельшер. — Не стреляйте! Когда армия сражается с предместьями, с обеих сторон льется кровь народа. Дайте нам сначала поговорить с солдатами.
Он поднялся на корзину, возвышавшуюся над баррикадой. Другие депутаты встали возле него на омнибус. Мадье и Дюлак стояли справа. Дюлак сказал:
— Вы меня почти не знаете, гражданин Шельшер, я вас знаю и люблю. Позвольте мне быть возле вас. В Собрании я занимаю второстепенное место, но в бою я хочу быть в первых рядах.
В эту минуту на углу улицы Сент-Маргерит совсем близко от баррикады показались несколько блузников из числа завербованных 10 декабря; они крикнули: «Долой двадцатипятифранковых!»
Боден, уже выбравший свой боевой пост и стоявший на баррикаде, смерил этих людей взглядом и сказал:
— Сейчас вы увидите, как умирают за двадцать пять франков!
На улице поднялся шум. Последние еще приоткрытые двери захлопнулись. Обе наступающие колонны были уже совсем близко от баррикады. Вдали смутно виднелись другие ряды штыков, те самые, которые преградили мне дорогу.
Шельшер властно поднял руку и подал капитану, шедшему во главе первого взвода, знак остановиться.
Капитан взмахнул саблей, что означало отказ.
Весь переворот 2 декабря воплотился в этих двух жестах. Закон говорил: «Остановитесь!» Сабля отвечала: «Нет!»
Обе роты продолжали идти вперед, но замедленным шагом, сохраняя дистанцию между взводами.
Шельшер сошел с баррикады на мостовую. За ним спустились де Флотт, Дюлак, Малардье, Брийе, Мень и Брюкнер.
Это было прекрасное зрелище.
Семь депутатов, вооруженные одними своими перевязями, иначе говоря — облеченные величием закона и права, сойдя с баррикады, ступили на улицу и пошли прямо на солдат, стоявших в ожидании с наведенными ружьями.
Другие депутаты, оставшиеся за баррикадой, заканчивали последние приготовления. Бойцы держались мужественно. Выше всех ростом был морской лейтенант Курне. Боден по-прежнему стоял на опрокинутом омнибусе, баррикада закрывала его только до пояса.
При виде семерых депутатов солдаты и офицеры сначала опешили. Капитан сделал депутатам знак остановиться.
Они остановились, и Шельшер произнес спокойно и торжественно:
— Солдаты! Мы депутаты народа, обладающего верховной властью, мы ваши депутаты, мы избраны всеобщим голосованием. Во имя конституции, во имя всеобщего избирательного права, во имя республики мы, Национальное собрание, мы, воплощение закона, приказываем вам перейти на нашу сторону, мы требуем от вас повиновения. Ваши командиры — это мы. Армия принадлежит народу, и депутаты народа — высшие военачальники. Солдаты, Луи Бонапарт нарушил конституцию, мы объявили его вне закона. Повинуйтесь нам.
Офицер, командовавший отрядом, капитан по фамилии Пти, прервал его.
— Господа, — сказал он, — у меня приказ. Я сам вышел из народа. Я республиканец, как и вы, но ведь я только орудие!
— Вы знаете конституцию, — возразил Шельшер.
— Я знаю только приказ.
— Но существует приказ, который выше всех приказов, — настаивал Шельшер, — солдат, как и всякий гражданин, обязан повиноваться закону.
Он снова повернулся к солдатам, чтобы продолжать свою речь, но капитан крикнул:
— Ни слова больше! Запрещаю вам говорить! Замолчите, или я прикажу стрелять!
— Мы не боимся ваших пуль! — воскликнул Шельшер.
В это время подъехал верхом другой офицер. То был командир батальона. Он что-то тихо сказал капитану.
— Господа депутаты, — продолжал капитан, размахивая саблей, — уходите, или я прикажу стрелять!
— Стреляйте! — крикнул де Флотт.
Депутаты — странное и героическое повторение Фонтенуа — обнажили головы, бесстрашно стоя перед наведенными на них ружьями.
Один только Шельшер не снял шляпы и ждал, скрестив на груди руки.
— Ружья наперевес! — крикнул капитан. И, повернувшись к взводу, скомандовал: — В штыки!
— Да здравствует республика! — крикнули депутаты.
Роты двинулись, солдаты беглым шагом с ружьями наперевес бросились в атаку; депутаты не тронулись с места.
То было грозное, трагическое мгновение. Безмолвно, не шевелясь, не отступая ни на шаг, смотрели семеро депутатов на приближавшиеся штыки, их не покинуло мужество, — но сердца солдат дрогнули.
Солдаты ясно поняли, что их мундиру грозит двойное бесчестие: посягнуть на депутатов народа — измена, убивать безоружных — подлость. А с такими эполетами, как измена и подлость, иной раз мирится генерал, но солдат — никогда.
Штыки придвинулись к депутатам вплотную и почти касались их груди, но вдруг острия сами собой отклонились в сторону, и солдаты, словно по уговору, прошли между депутатами, не причинив им никакого вреда. Только у Шельшера сюртук в двух местах был разорван, но, по его словам, это произошло скорее по неловкости, чем намеренно. Бежавший на него солдат хотел штыком отстранить его от капитана и слегка кольнул. Штык наткнулся на книжку с адресами депутатов, лежавшую у Шельшера в кармане, и прорвал только одежду.
Один из солдат сказал де Флотту:
— Гражданин, мы не хотим вас трогать.
А другой подошел к Брюкнеру и прицелился в него.
— Ну что ж, — сказал Брюкнер, — стреляйте!
Солдат смущенно опустил ружье и пожал Брюкнеру руку.
Удивительно: несмотря на приказ, отданный командирами, обе роты, одна за другой, подойдя к депутатам вплотную, отвели штыки в сторону. Приказ повелевает, но верх берет безотчетное чувство. Приказ может быть преступлением, но безотчетное чувство всегда благородно. Командир батальона П. впоследствии говорил: «Нас предупреждали, что мы будем сражаться с разбойниками, а перед нами оказались герои».
Тем временем на баррикаде начали тревожиться: желая выручить депутатов, окруженных войсками, кто-то выстрелил из ружья. Этим злополучным выстрелом был убит солдат, стоявший между де Флоттом и Шельшером.
Когда несчастный солдат упал, мимо Шельшера проходил офицер, командир второго из наступавших взводов. Шельшер указал ему на распростертого на земле человека:
— Лейтенант, вы видите?
Офицер промолвил с жестом отчаяния:
— Что же мы можем сделать?
Обе роты ответили на выстрел залпом и ринулись к баррикаде, оставив позади себя семерых депутатов, изумленных тем, что они уцелели.
С баррикады ответили залпом. Но защищать ее было невозможно.
Ее взяли штурмом.
Боден был убит.
Он не покидал своего боевого поста на омнибусе. Его ранили три пули. Одна из них попала в правый глаз, прошла снизу вверх и проникла в мозг. Он упал и уже не приходил в сознание. Через полчаса он был мертв. Его тело отнесли в больницу Сент-Маргерит.
Бурза вместе с Обри (от Севера) стоял рядом с Боденом, пуля пробила его плащ.
Нужно отметить еще одно обстоятельство; на этой баррикаде солдаты никого не взяли в плен. Ее защитники частью рассеялись по улицам предместья, частью нашли приют в соседних домах. Депутат Мень, которого испуганные женщины втолкнули в какой-то темный проход, очутился там вместе с одним из солдат, только что захвативших баррикаду. Минуту спустя депутат вышел оттуда вместе с солдатом. С этого первого поля сражения депутаты еще могли уйти беспрепятственно.
Это было торжественное начало борьбы; луч справедливости и права еще не угас окончательно, и воинская честь с какой-то мрачной тревогой отступала перед злодеянием, на которое ее толкали. Можно упиваться добром, но можно до одури опьяниться злом: в этом пьяном разгуле вскоре захлебнулась совесть армии.
Французской армии несвойственно совершать преступления. Когда борьба затянулась и войскам было предписано исполнять зверские приказы, солдатам пришлось одурманивать себя. Они повиновались, но не хладнокровно, что было бы чудовищно, а с раздражением, — это извинит их в глазах истории; возможно, что у многих из них под этим раздражением скрывалось отчаяние.
Упавший солдат все еще лежал на мостовой. Шельшер стал его поднимать. Из соседнего дома вышли несколько отважных женщин с заплаканными глазами. Подошли солдаты. Его отнесли — Шельшер держал ему голову — сначала в фруктовую лавку, потом в больницу Сент-Маргерит, куда уже доставили тело Бодена.
То был новобранец. Пуля попала ему в бок. На его доверху застегнутой серой шинели виднелась кровавая дыра. Голова его склонилась на плечо, лицо, стянутое ремешком кивера, было бледно, изо рта сочилась струйка крови. Ему было лет восемнадцать. Уже солдат и еще ребенок. Он был мертв.
Этот несчастный стал первой жертвой переворота. Второй жертвой был Боден.
До того как его выбрали в Национальное собрание, Боден был школьным учителем.[10]
Он принадлежал к числу тех умных и смелых школьных учителей, которые всегда подвергались преследованиям, то по закону Гизо, то по закону Фаллу, то по закону Дюпанлу. Преступление школьного учителя состоит в том, что у него в руках раскрытая книга; этого достаточно, духовенство его осуждает. Сейчас во Франции в каждом селении есть горящий светильник, — то есть школьный учитель, — и мракобес, готовый потушить его, — то есть священник. Школьные учителя Франции, умеющие умирать голодной смертью во имя истины и науки, вполне достойны того, чтобы один из их собратьев был убит за свободу.
Первый раз я видел Бодена в Собрании 13 января 1850 года. Я хотел выступить против закона о преподавании. Я не был записан в число ораторов; Боден был записан вторым. Он уступил мне свою очередь. Я согласился и получил слово через день, 15 января.
Боден был на примете у Дюпена, который всегда призывал его к порядку, стараясь при этом оскорбить. Боден разделял эту честь с депутатами Мио и Валантеном.
Боден не раз говорил с трибуны. Его речь, несколько неуверенная по форме, была проникнута внутренней силой. Он заседал на вершине Горы. У него был твердый характер, но держался он застенчиво. Поэтому весь его облик выражал одновременно и робость и решительность. Он был среднего роста. Его румяное полное лицо, богатырская грудь, широкие плечи говорили о мощной натуре учителя-землепашца, крестьянина-мыслителя. Этим он походил на Бурза. У него была привычка склонять голову набок, он внимательно слушал и говорил негромким и серьезным голосом. В его взгляде сквозила грусть, в улыбке — горечь обреченности.
Вечером 2 декабря я спросил у него.
— Сколько вам лет?
Он ответил:
— Скоро исполнится тридцать три.
— А вам? — задал он вопрос.
— Мне сорок девять.
Он сказал:
— Сегодня мы с вами ровесники.
Он думал, конечно, об ожидающем нас грядущем дне, где таится великое «может быть», которое всех уравняет.
Первые выстрелы прогремели, один из депутатов убит, а народ все не поднимался. Какая повязка закрывала ему глаза? Какая печать была на его сердце? Увы! Мрак, под покровом которого Луи Бонапарт совершил свое преступление, не только не рассеялся, а, наоборот, еще больше сгущался. В первый раз за последние шестьдесят лет, с тех пор как открылась благодетельная эра революций, Париж, город разума, видимо не понимал того, что творилось.
Оставив баррикаду на улице Сент-Маргерит, де Флотт отправился в предместье Сен-Марсо, Мадье де Монжо в Бельвиль, Шарамоль и Мень на бульвары. Шельшер, Дюлак, Малардье и Брийе снова вернулись в Сент-Антуанское предместье, пройдя по боковым улицам, еще не занятым войсками. Они кричали: «Да здравствует республика!» Они обращались к людям, стоявшим у дверей. «Вы что же, хотите империю?» — кричал Шельшер. Они даже запели Марсельезу. На их пути люди снимали шляпы и кричали: «Да здравствуют наши депутаты!» Этим дело и ограничилось.
Им хотелось пить, они начали уже уставать. На улице Рельи какой-то человек вышел из дома с бутылкой в руках и предложил им утолить жажду.
По дороге к ним присоединился Сартен. На улице Шаронны они зашли в помещение ассоциации краснодеревщиков, где обычно заседал постоянный комитет ассоциации. Там никого не оказалось. Но ничто не могло сломить их мужества.
Когда они подходили к площади Бастилии, Дюлак сказал Шельшеру:
— Я прошу разрешения отлучиться часа на два, и вот почему: я здесь в Париже один с семилетней дочкой. Уже неделя, как она больна скарлатиной, и вчера, когда начался переворот, она была при смерти. У меня никого нет на свете, кроме этого ребенка. Я оставил ее сегодня утром, чтобы встретиться с вами, и она спросила меня: «Папа, куда ты идешь?» Раз меня не убили, я пойду посмотрю, жива ли она.
Два часа спустя ребенок еще был жив. Когда Жюль Фавр, Карно, Мишель де Бурж и я собрались в доме № 15 по улице Ришелье на заседание постоянного комитета, пришел Дюлак и сказал нам: «Я в вашем распоряжении».
IV
Рабочие союзы требуют от нас боевого приказа
То, что произошло на Сент-Антуанской баррикаде, с таким героизмом построенной депутатами и с таким равнодушием покинутой населением, должно было разрушить последние иллюзии — мои иллюзии. Гибель Бодена не взволновала предместья, и это говорило о многом. Это было последнее, очевидное, абсолютное подтверждение того факта, с которым я не мог примириться, — бездействия народа, плачевного бездействия, если он понимал то, что происходило, предательства по отношению к самому себе, если он этого не понимал, рокового безразличия во всех случаях, бедствия, ответственность за которое падала, повторяю, не на народ, а на тех, кто в июне 1848 года, обещав ему амнистию, потом отказал ему в ней, на тех, кто смутил великую душу парижского народа, не сдержав данного ему слова. То, что посеяло Учредительное собрание, пожинало теперь Законодательное. Мы, не повинные в этой ошибке, испытывали на себе ее последствия.
Искра, вспыхнувшая в толпе перед нашими глазами (Мишель де Бурж заметил ее с балкона кафе Бонвале, я — на бульваре Тампль), эта искра, казалось, потухла. Сначала Мень, потом Брийе, за ним Брюкнер, затем Шарамоль, Мадье де Монжо, Бастид и Дюлак подробно рассказали нам о том, что произошло на Сент-Антуанской баррикаде, почему собравшиеся там депутаты выступили раньше назначенного часа, о том, как погиб Боден. Я сообщил обо всем, что видел, а Кассаль и Александр Рей дополнили мой рассказ новыми подробностями, — и положение стало для нас совершенно ясным.
Комитет не мог дольше колебаться; я сам отказался от своих прежних надежд на грандиозную манифестацию, на мощный отпор перевороту, на нечто вроде правильного сражения, которое должны были дать защитники республики бандитам Елисейского дворца. Предместья не примкнули к нам; у нас был рычаг — право, но не было массы, которую мы могли бы поднять им, не было народа. Оставалось только одно средство, которое два крупнейших оратора, Мишель де Бурж и Жюль Фавр, руководствуясь своим тонким политическим чутьем, рекомендовали с самого начала: борьба медленная, продолжительная, борьба, которая избегает решительных сражений, перебрасывается из одного района в другой, не дает Парижу передышки, заставляя каждого думать: «Еще не все кончено». Такая борьба дала бы время организовать сопротивление в провинции, вынуждала бы армию постоянно быть в боевой готовности, — и в конце концов могла бы поднять парижский народ, неспособный подолгу безропотно нюхать порох. Повсюду строить баррикады, защищать их недолго, сразу же восстанавливать, скрываться и одновременно множиться — такова была стратегия, подсказанная обстановкой. Комитет принял ее и разослал во все стороны соответствующие приказы. В это время мы заседали на улице Ришелье в доме № 15, у нашего коллеги Греви, арестованного накануне в X округе и отправленного в Мазас. Его брат предложил нам заседать у него в доме. Депутаты, наши естественные помощники, со всех сторон стекались к нам за инструкциями и, получив их, рассеивались по Парижу, чтобы организовать сопротивление во всех районах. Они были руками этого сопротивления, комитет был его душой. Некоторые из бывших членов Учредительного собрания, люди испытанные, Гарнье-Пажес, Мари, Мартен (от Страсбурга), Сенар (бывший председатель Учредительного собрания), Бастид, Лесак, Ландрен уже накануне присоединились к депутатам. Поэтому в некоторых районах можно было организовать постоянные комитеты, связанные с нами, центральным комитетом, и состоящие из депутатов или преданных республике граждан. Мы выбрали паролем имя Боден.
К полудню в центре Парижа началось волнение.
На стенах появился наш призыв к оружию; раньше всего он был расклеен на Биржевой площади и на улице Монмартр. Перед плакатами теснились люди, читали их и вступали в схватки с полицейскими агентами, которые старались сорвать воззвания. На других литографированных плакатах были двумя столбцами напечатаны с одной стороны декрет об отрешении президента от должности, изданный правой в мэрии X округа, и объявление вне закона утвержденное левой. Прохожим раздавали отпечатанный на серой бумаге приговор Верховного суда, объявлявший Луи Бонапарта виновным в государственной измене и подписанный председателем Гардуэном и судьями Делапальмом, Моро (от Сены), Коши и Батайлем. В последнем имени была допущена ошибка; фамилия этого судьи — Патайль.
Тогда еще все, в том числе и мы сами, верили в подлинность этого приговора, который, как мы видели, не был настоящим приговором.
В то же время в народных кварталах на всех углах расклеивали две прокламации. Первая гласила:
Ст. 3*.[11]
Охрана конституции вверяется патриотизму французских граждан.
Луи-Наполеон объявляется вне закона.
Осадное положение отменяется.
Всеобщее избирательное право восстанавливается.
Да здравствует республика!
К оружию!
От имени собрания монтаньяров делегат Виктор Гюго.
Вторая прокламация гласила:
ЖИТЕЛИ ПАРИЖА!Национальные гвардейцы и народ из департаментов идут на Париж, чтобы помочь вам схватить изменника Луи-Наполеона Бонапарта.
От имени депутатов народа
Председатель Виктор Гюго.
Секретарь Шельшер.
Один из историографов переворота сообщает, что эта прокламация, напечатанная на небольших листках бумаги, была распространена в тысячах экземпляров.
Со своей стороны преступники, засевшие в правительственных зданиях, отвечали угрозами; повсюду появлялись большие белые, то есть официальные, плакаты. На одном из них значилось:
Мы, префект полиции,
предписываем:
Статья 1. Всякие сборища строго воспрещаются. Их немедленно будут разгонять силой.
Статья 2. Всякие призывающие к восстанию возгласы, всякое публичное чтение вслух, всякое расклеивание политических воззваний, исходящих не от установленных законом властей, равным образом воспрещаются.
Статья 3. Выполнение настоящего предписания возлагается на полицию.
Дано в префектуре полиции, 3 декабря 1851 года.
Префект полиции де Мопа.
Читал и утвердил
Министр внутренних дел де Морни.
Другой плакат гласил:
Военный министр
На основании закона об осадном положении
Постановляет:
Всякий, кто будет захвачен за постройкой или защитой баррикады или с оружием в руках, подлежит расстрелу.
Дивизионный генерал, военный министр, де Сент-Арно.
Мы воспроизводим эти объявления точно, вплоть до знаков препинания. На плакате за подписью Сент-Арно слова «подлежит расстрелу» были напечатаны крупным шрифтом.
На бульвары высыпала взволнованная толпа. Возбуждение в центре города росло и захватывало три округа — шестой, седьмой и двенадцатый. Зашумел студенческий квартал. На площади Пантеона студенты, юристы и медики, восторженно приветствовали де Флотта. Мадье де Монжо, пылкий, красноречивый, без устали ходил по Бельвилю, поднимая народ. Тем временем войска все прибывали, занимая главные стратегические пункты Парижа.
В час пополудни адвокат рабочих ассоциаций, бывший член Учредительного собрания Леблон, в квартире которого комитет заседал этим утром, привел к нам какого-то молодого человека. На заседании присутствовали Карно, Жюль Фавр, Мишель де Бурж и я. Этот молодой человек с умным взглядом говорил спокойно и серьезно; звали его Кинг. Его послал к нам в качестве делегата комитет рабочих ассоциаций. Рабочие ассоциации, сказал он, отдают себя в распоряжение избранного левой комитета легального сопротивления. Они могут послать в бой пять или шесть тысяч отважных людей. Порох изготовят сами, ружья найдутся. Рабочие ассоциации просили дать боевой приказ за нашей подписью. Жюль Фавр взял перо и написал:
«Нижеподписавшиеся депутаты дают гражданину Кингу и его друзьям полномочие защищать вместе с ними, с оружием в руках, всеобщее избирательное право, республику, законы».
Он поставил дату, и мы подписались все четверо.
— Этого достаточно, — сказал делегат, — вы скоро о нас услышите.
Два часа спустя нам сообщили, что бой начался. Сражались на улице Омер.
V
Труп Бодена
Как я уже сказал, мы почти потеряли надежду на Сент-Антуанское предместье, но люди, совершившие переворот, еще не перестали тревожиться. После утренних попыток сопротивления и баррикадных боев за предместьем был установлен строжайший надзор. Кто бы ни входил туда, всех разглядывали, за всеми следили и при малейшем подозрении арестовывали. Но иногда полицейские агенты попадали впросак. Около двух часов по предместью проходил человек небольшого роста. Вид у него был серьезный и задумчивый. Ему загородили дорогу полицейский и агент в штатском.
— Кто вы такой?
— Вы сами видите — прохожий.
— Куда вы идете?
— Вот сюда, совсем близко, к Бартоломе, мастеру с сахарного завода.
Его обыскивают. Он сам раскрывает свой бумажник; агенты выворачивают карманы его жилета и расстегивают рубашку на груди; наконец полицейский сердито говорит:
— Мне все-таки кажется, что вы уже побывали здесь сегодня утром; ступайте прочь отсюда.
Это был депутат Жендрие. Если бы они не ограничились жилетными карманами, а обыскали и пальто, они нашли бы там его перевязь; Жендрие был бы расстрелян.
Не попасть в руки полиции, оставаться на свободе и бороться — таков был лозунг членов левой; вот почему мы носили свои перевязи при себе, но прятали их.
Жендрие целый день ничего не ел; он решил зайти домой и свернул к новым кварталам у Гаврской железной дороги, где он жил. По пустынной улице Кале, тянувшейся между улицами Бланш и Клиши, проезжал фиакр. Жендрие услышал, как кто-то окликнул его. Обернувшись, он увидел в фиакре двух женщин, родственниц Бодена, и незнакомого ему мужчину. Одна из родственниц Бодена, госпожа Л…, сказала ему: «Боден ранен! — и прибавила: — Его отнесли в Сент-Антуанскую больницу. Мы едем за ним. Поедемте с нами». Жендрие сел в фиакр.
Незнакомец, находившийся там, был рассыльным полицейского комиссара с улицы Сент-Маргерит-Сент-Антуан. Комиссар послал его на квартиру Бодена, в дом № 88 по улице Клиши, известить семью убитого. Застав там одних женщин, он сказал им только, что депутат Боден ранен. Он предложил сопровождать их и сел вместе с ними в фиакр. При нем произнесли фамилию Жендрие. Это было неосторожно. Его спросили, как он думает поступить; он сказал, что не выдаст депутата; условились при полицейском комиссаре обращаться к Жендрие как к родственнику и называть его Боденом.
Бедные женщины не теряли надежды. Может быть, рана и опасная, но Боден человек молодой и крепкий. «Его спасут», — говорили они. Жендрие молчал. В конторе полицейского комиссара завеса разорвалась.
— Как он себя чувствует? — спросила г-жа Л…
— Да ведь он умер, — ответил комиссар.
— Как! Умер?
— Да, убит наповал.
Это была тяжелая минута. Обе женщины в отчаянии разрыдались.
— О негодяй Бонапарт! — воскликнула г-жа Л… — Он убил Бодена, ну так я убью его. Я буду Шарлоттой Корде этого Марата.
Жендрие потребовал выдачи тела Бодена. Полицейский комиссар согласился отдать его семье, заручившись обещанием, что его сейчас же и без шума похоронят и не будут показывать народу. «Вы понимаете, — добавил он, — вид окровавленного тела убитого депутата может возмутить Париж». Переворот убивал людей, но не хотел, чтобы тела убитых служили оружием против него.
С этим условием комиссар дал в помощь Жендрие двух людей и пропуск, чтобы он мог поехать за телом Бодена в больницу, куда его отнесли.
Тем временем пришел брат Бодена, студент-медик, молодой человек лет двадцати четырех. Впоследствии этого молодого человека арестовали и посадили в тюрьму; его преступление заключалось в том, что он был братом Бодена. Итак, приехали в больницу. Проверив пропуск, директор провел Жендрие и молодого Бодена в подвал. Там стояли три койки, покрытые белыми. простынями, под которыми обрисовывались очертания трех человеческих тел. Боден лежал на средней койке. Направо от него лежал молодой солдат, убитый за минуту до него и упавший возле Шельшера, а налево — старуха, настигнутая шальной пулей на улице Кот; агенты переворота подобрали ее только через некоторое время; трудно сразу обнаружить все свои трофеи.
На трупах не было одежды, они были покрыты только саваном. С Бодена не сняли лишь рубашку и фланелевую фуфайку. При нем нашли семь франков, часы с золотой цепочкой, медаль депутата и золотую вставочку для карандаша, которой он пользовался на улице Попенкур после того, как отдал мне другой карандаш, поныне хранящийся у меня. Обнажив голову, Жендрие и молодой Боден подошли к средней койке. Откинули саван, и их глазам предстало лицо убитого Бодена. Он лежал как живой, казалось, будто он спит. Черты лица были спокойны, только на щеках начала пятнами проступать синева.
Составили протокол. Так полагается. Мало убивать людей, нужно еще составлять протоколы. Молодому Бодену пришлось расписаться в том, что по распоряжению полицейского комиссара ему «выдали» труп его брата. Пока он подписывал протокол, Жендрие во дворе больницы старался если не утешить, то хоть успокоить убитых горем женщин.
Вдруг какой-то человек, который, войдя во двор, несколько минут внимательно разглядывал Жендрие, неожиданно обратился к нему:
— Что вы здесь делаете?
— А вам-то что? — ответил Жендрие.
— Вы приехали за телом Бодена?
— Да.
— Это ваш фиакр?
— Да.
— Садитесь сейчас же и задерните шторы.
— Что это значит?
— Вы депутат Жендрие. Я вас знаю. Сегодня утром вы были на баррикаде. Если кто-нибудь, кроме меня, вас увидит, вы погибли.
Жендрие последовал его совету и сел в фиакр. Уже стоя на подножке, он спросил этого человека:
— Вы из полиции?
Человек не ответил. Через минуту он подошел к дверце фиакра, за которой скрылся Жендрие, и тихо сказал:
— Да, я ем ее хлеб, но не занимаюсь ее ремеслом.