История Плавинский Николай
Статья вторая. Выборы будут произведены всеобщим голосованием, по правилам, установленным декретом временного правительства от 5 марта 1848 года.
Издан в Париже, в непрерывном заседании, 4 декабря 1851 года.
Едва я успел подписать декрет, как вошел Дюран-Савуайя и шепотом сказал мне, что какая-то женщина ожидает меня в прихожей. Я вышел. То была г-жа Шарассен. Ее муж исчез. Депутат Шарассен, экономист, агроном, ученый, был в то же время человек бесстрашный. Накануне мы видели его в самых опасных местах. Уж не арестован ли он? Г-жа Шарассен пришла спросить меня, не знаем ли мы, где ее муж? Я ничего не мог ей сообщить. Она уже ходила справляться в тюрьму Мазас. Какой-то полковник, состоявший одновременно и в армии и в полиции, принял ее и сказал: «Сударыня, я могу разрешить вам свидание с мужем только под одним условием». — «Каким?» — «Вы ни о чем не будете говорить с ним». — «Как же так — ни о чем?» — «Никаких новостей. Никакой политики». — «Извольте». — «Дайте мне честное слово». Она ответила: «Как вы хотите, чтобы я дала вам свое честное слово, когда я не могу заручиться вашим?» Впоследствии я встретился с Шарассеном в изгнании.
Только ушла г-жа Шарассен, как явился Теодор Бак. Он принес нам протест Государственного совета. Вот этот документ:
ПРОТЕСТ ГОСУДАРСТВЕННОГО СОВЕТАНижеподписавшиеся, члены Государственного совета, избранные Учредительным и Законодательным собраниями, прибыв, несмотря на декрет 2 декабря, к обычному месту своих заседаний и найдя его оцепленным вооруженными силами, преградившими им доступ в помещение Совета, протестуют против распоряжения о роспуске Государственного совета и заявляют, что перестали исполнять свои обязанности лишь вследствие примененного к ним насилия.
Париж, 3 декабря 1851 года.
Подписали: Бетмон, Вивьен, Бюро де Пюзи, Стурм, Эд. Шартон, Кювье, де Реневиль, Орас Сей, Булатинье, Готье де Рюмильи, де Жувансель, Дюнуайе, Картере, де Френ, Бушне-Лефер, Риве, Буде, Корменен, Понс де Леро.
Расскажем, как разогнали Государственный совет.
Луи Бонапарт разогнал Национальное собрание с помощью армии, Верховный суд — с помощью полиции. Государственный совет он разогнал с помощью привратника.
Утром 2 декабря, в то самое время, когда представители правой шли от Дарю в мэрию X округа, члены Государственного совета направлялись к зданию Совета на набережной Орсе. Они входили туда поодиночке.
Набережная была запружена солдатами. Там, составив ружья в козлы, расположился биваком целый полк.
Вскоре членов Государственного совета набралось человек тридцать. Они начали совещаться. Был составлен проект протеста. В ту минуту, когда присутствующие собирались подписать его, вошел привратник. Весь бледный, он бормотал что-то невнятное. Он объявил, что, исполняя данные ему приказания, требует, чтобы они разошлись.
После этого некоторые из членов Совета заявили, что они хотя и негодуют, но не поставят своих подписей рядом с подписями республиканцев.
Своеобразный способ повиноваться привратнику!
Бетмон, один из председателей Государственного совета, предложил перейти в его квартиру. Он жил на улице Сен-Ромен. Члены Совета — республиканцы немедленно отправились туда и без прений подписали протест, приведенный выше.
Некоторые члены Государственного совета, жившие в отдаленных кварталах, не могли прийти в назначенное время. Самый младший из его членов, Эдуард Шартон, человек твердой воли и благородного ума, вызвался доставить протест отсутствовавшим коллегам.
Ему не удалось найти фиакр, и он отправился пешком, что было рискованно: его останавливали солдаты; его грозились обыскать, а это имело бы роковые последствия. Все же ему удалось побывать у нескольких членов Государственного совета. Кое-кто из них подписался. Понс де Леро сделал это решительно, Корменен — как-то судорожно, Буде — после некоторого колебания. Буде весь дрожал, его семья была в страхе, в открытое окно врывался грохот артиллерийских залпов. Шартон, спокойный и мужественный, сказал ему: «Ваши друзья Вивьен, Риве и Стурм подписали». Тогда Буде поставил свою подпись.
Несколько человек отказались; один сослался на свой преклонный возраст, другой на res angusta domi, [14] третий заявил, что его удерживает «страх сыграть на руку красным». — «Скажите просто: страх», — отрезал Шартон.
На следующий день, утром 3 декабря, Вивьен и Бетмон отнесли протест Буле де Ламерту, вице-президенту республики и председателю Государственного совета; он встретил их в халате и завопил: «Уходите! Погибайте, если хотите, только без меня!»
Утром 4 декабря де Корменен вычеркнул свою подпись. Этому поступку он дал невероятную мотивировку, стоящую того, чтобы привести ее в точности. Он заявил: «Слово бывший член Государственного совета произведет дурное впечатление на обложке книги. Я боюсь повредить моему издателю».
Еще один характерный штрих. Утром 2 декабря Беик, придя в Государственный совет, приоткрыл дверь залы, где депутаты составляли протест. У двери стоял Готье де Рюмильи, один из самых уважаемых членов Совета. Беик спросил у него:
— Чем тут занимаются? Это преступление! Что мы делаем?
— Составляем протест, — ответил Готье де Рюмильи. Услыхав это, Беик тотчас захлопнул дверь и исчез.
Он снова появился впоследствии, во времена Империи, в должности министра.
III
За кулисами Елисейского дворца
Утром доктор Иван случайно встретил доктора Конно. Они разговорились. Иван принадлежал к левым, Конно — к партии Елисейского дворца. Иван узнал от Конно некоторые подробности того, что происходило ночью во дворце, и сообщил их нам.
Вот одна из этик подробностей.
Было решено немедленно обнародовать беспощадный декрет, требовавший от всех безусловного подчинения государственному перевороту. Сент-Арно, в качестве военного министра обязанный подписать этот декрет, сам его составил. Дойдя до последнего параграфа, гласившего:
«Всякий, кто будет застигнут за сооружением баррикады, или за расклейкой воззваний бывших депутатов, или за чтением этих воззваний, подлежит…»
Здесь Сент-Арно остановился; Морни пожал плечами, выхватил у него из рук перо и приписал: расстрелу.
Были приняты еще некоторые решения, но какие — никто не знал.
К этим сведениям прибавились и многие другие.
Национальный гвардеец Буале, родом из Доля, в ночь с 3 на 4 декабря стоял на часах у Елисейского дворца. Окна кабинета Луи Бонапарта, в нижнем этаже дворца, всю ночь были освещены. В зале рядом с кабинетом заседал военный совет. Из караульной будки Буале различал за стеклами темные силуэты людей, оживленно жестикулировавших; то были Маньян, Сент-Арно, Персиньи, Флери — призраки злодеяния.
Во дворец были также вызваны генерал Корт, командовавший кирасирами, и Карреле, командир дивизии, усерднее других поработавшей на следующий день, 4 декабря. С полуночи до трех часов утра генералы и полковники «непрерывно входили и уходили». Появлялись даже простые капитаны. Около четырех часов утра приехало несколько карет «с женщинами». Злодеянию все время сопутствовала оргия. Будуар дворца был под стать лупанару казармы.
Во дворе уланы держали под уздцы лошадей генералов, которые участвовали в совещании.
Две женщины, приезжавшие во дворец той ночью, в известной мере принадлежат истории. На втором ее плане появляются и такие силуэты. Эти женщины оказали влияние на злосчастных генералов. Обе они были представительницами высшего света. С одной из них, маркизой де***, произошла престранная история: она влюбилась в своего мужа после того, как изменила ему. Она убедилась, что ее любовник не стоит мужа; такие вещи случаются. Маркиза была дочерью самого сумасбродного из маршалов Франции и очаровательной графини ***, той самой, которой Шатобриан, после ночи любви, посвятил четверостишие; сейчас его можно опубликовать, так как те, к кому оно относится, умерли:
- В лучах предутренних вновь горизонт сверкает,
- Беседа нежная все тише, день — светлей,
- Но на устах зари улыбка золотая
- Сравнится ли с твоей?[15]
Улыбка дочери была столь же очаровательна, как улыбка матери, и еще более гибельна.
Вторая была г-жа К., русская, — веселая, статная, белокурая, белотелая, причастная к темным дипломатическим интригам; она хранила у себя и охотно показывала ларец, полный любовных писем графа Моле; шпионка по призванию, совершенно обаятельная и очень страшная.
Предосторожности, принятые на всякий случай, были заметны даже снаружи. Еще накануне из окон соседних домов можно было видеть во дворе Елисейского дворца две заложенные дорожные кареты, с форейторами в седлах, готовые в любую минуту тронуться в путь. В дворцовых конюшнях на улице Монтень также стояли наготове заложенные кареты и множество лошадей, оседланных и взнузданных.
Луи Бонапарт совсем не ложился. Ночью он отдавал секретные приказания; вот почему утром его бледное лицо выражало какое-то ужасающее спокойствие.
Невозмутимость преступника — тревожный признак!
Утром он даже усмехался. К нему в кабинет пришел Морни. Луи Бонапарта слегка лихорадило; он велел вызвать доктора Конно, который поэтому присутствовал при их беседе. Люди, которых считают надежными, все же имеют уши.
Морни принес донесения полиции. В ночь на 3 декабря двенадцать рабочих Национальной типографии отказались печатать декреты и прокламации. Их немедленно арестовали. Полковника Форестье тоже арестовали и увезли в форт Бисетр. Туда же были отправлены Кроче-Спинелли, Женилье, талантливый, мужественный писатель Ипполит Мажен, а также директор учебного заведения Гудунеш и некий Полино. Последнее имя привлекло внимание Луи Бонапарта. Он спросил: «Кто такой этот Полино?» Морни ответил: «Офицер в отставке, состоял на службе шаха персидского, — и прибавил: — Помесь Дон-Кихота и Санчо-Пансы».
Морни доложил, что всех арестованных поместили в каземат № 6. Тут Луи Бонапарт задал вопрос: «Что представляют собой эти казематы?» Морни ответил: «Подземелья, без воздуха и света, длиной в двадцать четыре метра, шириной в восемь, вышиной в пять, со стен течет, пол сырой». Луи Бонапарт спросил: «Дали им соломы на подстилку?» — «Пока нет, там видно будет, — ответил Морни и прибавил: — В Бисетре те, кого сошлют; те, кого расстреляют, — в Иври».
Луи Бонапарт осведомился, какие предосторожности приняты. Морни дал ему обстоятельный отчет. На всех колокольнях стоит стража; все типографские станки опечатаны; все барабаны Национальной гвардии под замком; значит, нечего опасаться, что в какой-нибудь типографии напечатают воззвание, в какой-нибудь мэрии дадут сигнал сбора, с какой-нибудь колокольни ударят в набат. Луи Бонапарт поинтересовался, полностью ли укомплектованы батареи; на каждой должно было быть четыре пушки и две гаубицы. Он особо подчеркнул, что следует брать только восьмидюймовые пушки и двенадцатидюймовые гаубицы.
— Правильно, — ответил Морни, посвященный в тайну, — всем им немало придется поработать.
Затем Морни заговорил о Мазасе; он сказал, что во дворе тюрьмы сосредоточено шестьсот человек республиканской гвардии — всё отборные люди, которые, если на них нападут, будут драться до последней крайности; что солдаты встречали арестованных депутатов дружным смехом, подходили к Тьеру вплотную и заглядывали ему прямо в лицо; что офицеры отстраняли солдат, но «осторожно и как бы почтительно»; что трое заключенных — Греппо, Надо и член социалистического комитета Арсен Менье — содержатся «в строжайшей изоляции». «Менье, — прибавил Морни, — сидит в тридцать второй камере шестого отделения, а рядом с ним, в тридцатой камере, помещен депутат правой, который все время стонет и плачет». Это смешило Арсена Менье, Луи Бонапарт тоже рассмеялся.
Другой характерный эпизод. Морни рассказал Луи Бонапарту, что фиакр, в котором везли квестора База, въезжая во двор тюрьмы Мазас, задел за ворота: фонарь фиакра упал и разбился. Огорченный кучер стал громко жаловаться. «Кто мне заплатит за убытки?» — спрашивал он. На это один из полицейских, сидевших в фиакре вместе с арестованным квестором, ответил:
— Будьте спокойны. Поговорите с бригадиром. В таких оказиях, как вот эта, за поломки платит правительство.
Тут Бонапарт опять усмехнулся и пробурчал: «Верно!»
И еще один рассказ Морни очень позабавил Луи Бонапарта — о том, как неистовствовал Кавеньяк, очутившись в одиночной камере тюрьмы Мазас. В двери каждой камеры имеется отверстие, так называемый «глазок», через которое надзиратели незаметно для заключенных следят за ними. Они следили и за Кавеньяком. Сначала он, скрестив руки на груди, шагал взад и вперед по камере. Устав ходить в тесноте, он сел на табурет. Тюремный табурет представляет собой узенькую дощечку, укрепленную на трех ножках, сходящихся под дощечкой на самой ее середине и образующих там выпуклость. Поэтому сидеть на таких табуретах очень неудобно. Вскоре Кавеньяк вскочил и яростным пинком швырнул табурет в противоположный конец камеры. Рассвирепев, неистово ругаясь, он ударом кулака расколол в щепы столик в пятнадцать дюймов длины и двенадцать дюймов ширины, который вместе с табуретом составлял всю меблировку камеры. Рассказ об этой расправе кулаком и пинком очень позабавил Луи Бонапарта.
— А Мопа все еще боится, — заметил Морни. Бонапарт снова усмехнулся.
Закончив доклад, Морни удалился. Луи Бонапарт прошел в соседнюю комнату; там его ждала женщина. По-видимому, она пришла просить за кого-то. Доктор Конно услышал следующие выразительные слова: «Сударыня, я не мешаю вам любить, кого вы хотите; не мешайте мне ненавидеть, кого я хочу».
IV
Приближенные
Мериме родился подлецом. Его нельзя за это винить.
Де Морни — другое дело. Он стоял выше; в нем было нечто от разбойника.
Де Морни был храбр. Разбойничество обязывает.
Мериме без всяких на то оснований утверждал, что он был посвящен в тайну готовившегося переворота. В сущности хвастать тут было нечем.
На самом деле он ровно ничего не знал. Луи Бонапарт не расточал своего доверия понапрасну.
Добавим, что, несмотря на кое-какие данные, свидетельствующие о противном, Мериме до 2 декабря вряд ли непосредственно общался с Луи Бонапартом. Это пришло позднее. Вначале Мериме был вхож только к Морни.
Морни и Мериме оба принадлежали к интимному кружку Елисейского дворца, но по-разному. Можно верить Морни, нельзя верить Мериме. Морни поверялись важные тайны, Мериме — пустячные секреты. Его призванием было устройство литературных развлечений.
В Елисейском дворце приближенные делились на две группы: доверенных лиц и придворных угодников.
Первым из доверенных лиц был Морни; первым или, пожалуй, последним из угодников — Мериме.
Вот как произошло «возвышение» Мериме.
Преступления могут нравиться только в первую минуту. Они быстро теряют блеск. Этот вид успеха недолговечен. Нужно поскорее прибавить к нему еще что-нибудь.
Елисейскому дворцу нужно было украсить себя литературой. Какой-нибудь академик — предмет отнюдь не лишний для притона. Мериме был готов к услугам. Самой судьбой ему было предназначено подписываться: «Шут императрицы». Г-жа Монтихо представила его Луи Бонапарту, который одобрил ее выбор и дополнил свой двор этим раболепствующим талантливым писателем.
Этот двор представлял собой редкостное зрелище: выставка подлостей; коллекция пресмыкающихся; питомник ядовитых растений.
Кроме доверенных лиц, выполнявших определенные обязанности, и придворных угодников, служивших украшением, были еще вспомогательные войска.
В некоторых случаях требовались подкрепления. Иногда на помощь приходили женщины, «летучий эскадрон».
Иногда — мужчины: Сент-Арно, Эспинас, Сен-Жорж, Мопа.
Иногда — ни мужчины, ни женщины: маркиз де К***.
Интимный кружок Елисейского дворца был весьма примечателен.
Скажем о нем несколько слов.
Среди этих людей был воспитатель Луи Бонапарта Вьейяр, атеист католического толка, отлично игравший на бильярде.
Вьейяр был превосходный рассказчик. Он с усмешкой повествовал о том, как королева Гортензия, любившая Париж и обычно подолгу гостившая там, в конце 1807 года написала королю Людовику, что томится разлукой с ним, не может больше жить без него и возвращается в Гаагу. «Она беременна», — решил король. Он вызвал своего министра ван Маанена и, показав ему письмо королевы, сказал: «Она едет сюда. Прекрасно. Наши спальни расположены рядом. К приезду королевы дверь между ними будет замурована».
Людовик Бонапарт принимал свой королевский сан всерьез; он заявил: «Королевская мантия не будет одеялом для потаскухи». Министр ван Маанен не на шутку испугался и донес обо всем императору. Тот разгневался — не на Гортензию, а на Людовика. Тем не менее Людовик держался стойко. Дверь не замуровали, но король замуровал себя. Когда королева пришла к нему, он повернулся к ней спиной. Это не помешало появлению на свет Наполеона III.
Его рождение было ознаменовано положенным числом пушечных выстрелов.
Такова была занимательная история, которую летом 1840 года, в Сен-Лё-Таверни, в усадьбе Ла-Террас, г-н Вьейяр, бонапартист, полный иронии, приверженец-скептик, рассказал в присутствии нескольких лиц, в том числе Фердинанда Б., маркиза де Л., с которым автор этой книги был дружен с детства.
Кроме Вьейяра, в интимном кружке был еще и Водре, которого Луи Бонапарт произвел в генералы одновременно с Эспинасом. На всякий случай. Полковник, устраивающий заговоры, вполне достоин стать генералом, расставляющим засады.
Был Фьялен — капрал, произведенный в герцоги.
Был Флери, которому предстояла великая честь — сопровождать царя, сидя бочком, «на одной половинке».
Был Лакрос, либерал, ставший клерикалом, один из тех консерваторов, которые из любви к порядку готовы его набальзамировать, а государственный строй — превратить в мумию. Впоследствии он стал сенатором.
Был Лараби, друг Лакроса, тоже лакей и тоже сенатор.
Был каноник Кокро, священник фрегата «Бельпуль». Известен ответ, который он дал некоей принцессе, спросившей его: «Что такое Елисейский дворец?» Очевидно, принцессе можно сказать то, что немыслимо сказать обыкновенной женщине.
Был Ипполит Фортуль, из породы лазающих, — человек, стоявший отнюдь не выше какого-нибудь Гюстава Планша или Филарета Шаля, борзописец, попавший в морские министры, что дало Беранже повод сказать: «Этот Фортуль облазил все мачты, даже призовые».
Были два уроженца Оверни. Они ненавидели друг друга. Один из них прозвал другого «скорбным лудильщиком».
Был Сент-Бев, человек просвещенный и ограниченный, снедаемый завистью, которая простительна безобразию. Такой же великий критик, как Кузен — великий философ.
Был Тролон; Дюпен служил у него прокурором, а он состоял председателем суда у Дюпена. Дюпен, Тролон — двойной профиль маски, наложенной на лик закона.
Был Аббатуччи; его совесть была как проходной двор. Теперь его именем названа улица.
Был аббат М., впоследствии епископ Нансийский, елейной улыбкой скреплявший клятвы Луи Бонапарта.
Были завсегдатаи знаменитой ложи Оперного театра, Мон… и Сет…, поставившие на службу правителя, ни перед чем не останавливавшегося, все сокровенные качества людей легкомысленных.
Был Ромье; позади красного призрака — облик пьяницы.
Был Малитурн, неплохой друг, похабный и искренний.
Был Кюш ***; эта фамилия приводила в смущение дворцовых лакеев, объявлявших имена входивших в салон гостей.
Был Сюэн, хороший советчик в дурных делах.
Был доктор Верон; на щеке у него красовалось то, что остальные завсегдатаи Елисейского дворца таили в сердце.
Был Мокар, некогда первый любезник голландского двора. В молодости он проворковал много романсов. По возрасту, да и по другим данным, он мог быть отцом Луи Бонапарта. Он был адвокатом и в одно время с Ромье, около 1829 года, слыл человеком способным. Позднее он напечатал что-то, уж не помню что, но весьма выспренное, формата in quarto, и прислал мне этот труд. Это он в мае 1847 года вместе с Эдгаром Неем привез мне петицию короля Жерома, в которой Жером просил Палату пэров разрешить изгнанной из Франции семье Бонапарт вернуться; я поддержал эту петицию. Хороший поступок, и вместе с тем — ошибка, которую я готов был бы повторить и сейчас.
Был Бийо, смахивавший на оратора, с легкостью несший вздор и с важностью делавший промахи; за ним установилась репутация выдающегося государственного деятеля. Государственному деятелю нужно лишь одно — быть выдающейся посредственностью.
Был Лавалет, дополнявший собой Морни и Валевского…
Был Баччокки…
Были еще и другие.
Вдохновляемый своим интимным кружком, Луи Бонапарт, этот голландский Макьявелли, став президентом, носился повсюду, появлялся то в Палате, то в Гаме, Туре, Дижоне и повсюду с сонным видом гнусавил свои полные предательства речи.
При всем своем ничтожестве Елисейский дворец как-никак занимает некоторое место в истории нашего века. Этот дворец породил и катастрофы и смехотворные нелепости.
Его нельзя обойти молчанием.
Елисейский дворец был темным, зловещим уголком Парижа. Этот притон населяли люди мелкие, но страшные. Они были там в своей компании — карлики среди карликов. Они знали одно только правило: наслаждаться. Они жили за счет смерти общества. Они дышали позором и питались тем, что убивает других. Там умело, намеренно, настойчиво, искусно подготовлялось унижение Франции. Там подвизались продавшиеся, насытившиеся до отвала, готовые на все государственные люди, читайте — люди, проституировавшие себя. Там, как мы уже упоминали, занимались даже литературой. Вьейяр был классиком тридцатых годов, Морни поощрял Шуфлери, Луи Бонапарт считался кандидатом в Академию. Странное место! Салон Рамбулье сливался там с притоном Банкаль. Елисейский дворец был лабораторией, конторой, исповедальней, альковом, логовом будущего царствования. Елисейский дворец хотел управлять всем, даже нравами, в особенности нравами. Он заставит женщин румянить грудь, а мужчин — краснеть от стыда. Он задавал тон в туалетах и в музыке. Он изобрел кринолин и оперетту. В Елисейском дворце некоторая доля безобразия считалась высшим изяществом. Там беспощадно высмеивали и то, что облагораживает лицо, и то, что возвышает душу. В Елисейском дворце поносили os homini sublime dedit. [16] Там двадцать лет подряд было в моде все низкое, включая и низкий лоб.
При всей своей гордости история вынуждена помнить, что Елисейский дворец существовал. Гротескное не исключает трагического. В этом дворце есть зал, видевший второе отречение, отречение после Ватерлоо. В Елисейском дворце кончил Наполеон I и начал Наполеон III. В Елисейский дворец к обоим Наполеонам являлся Дюпен, в 1815 году — чтобы свалить Наполеона Великого, в 1851 году — чтобы пасть ниц перед Наполеоном Малым. В этот последний период Елисейский дворец был совершенно страшен. Там не осталось ни одного честного человека. При дворе Тиберия все же был Тразея; около Луи Бонапарта — никого. Кто искал там совесть — находил Бароша; кто искал религию — находил Монталамбера.
V
Нерешительный союзник
В это утро, приобретшее в истории ужасную славу, утро 4 декабря, все окружающие наблюдали за повелителем. Луи Бонапарт уединился. Но уединиться — значит уже разоблачить себя. Уединяются, чтобы размышлять, а для людей такого склада размышлять — значит злоумышлять. Какой же замысел у Луи Бонапарта? Что у него на уме? Этот вопрос задавали себе все, кроме двух лиц: Морни — советника, и Сент-Арно — исполнителя.
Луи Бонапарт не без основания притязал на то, что знает людей. Он гордился этим и до известной степени был прав. У других есть проницательность; у него был нюх. Это звериное свойство, но оно не обманывает.
Разумеется, он не ошибся в Мопа. Чтобы взломать закон, ему нужна была отмычка; он взял Мопа. Никакой воровской инструмент не сослужил бы лучшей службы, чем Мопа при взломе конституции.
Луи Бонапарт не ошибся и в Кантен-Бошаре. Он почуял в этом важном на вид человеке все качества, нужные, чтобы во мгновение ока сделаться негодяем. И действительно, Кантен-Бошар, в мэрии X округа проголосовавший и подписавший декрет об отрешении президента от должности, стал одним из трех докладчиков смешанных комиссий, и на его долю, в ужасающем итоге, занесенном на страницы истории, приходится тысяча шестьсот тридцать четыре жертвы.
И все-таки Луи Бонапарт иногда ошибался: в частности, он ошибся относительно Поже. Поже остался порядочным человеком, хотя Луи Бонапарт рассчитывал на него. Луи Бонапарт побаивался рабочих Национальной типографии, и не без основания. Ведь двенадцать из них, как мы уже говорили, отказались повиноваться. На всякий случай он даже решил оборудовать на Люксембургской улице нечто вроде отделения Национальной типографии с печатной машиной, ручным станком и штатом из восьми человек. Поже проведал об этих тайных приготовлениях, заподозрил неладное и, не дожидаясь переворота, подал официальное заявление об отставке. Тогда Луи Бонапарт обратился к Сен-Жоржу. Тот оказался лучшим лакеем.
Луи Бонапарт ошибся и в N., хотя и не так грубо. 2 декабря N., помощь которого Морни считал необходимой, доставил Луи Бонапарту немало хлопот. N. исполнилось сорок четыре года; он любил женщин, хотел выдвинуться и поэтому был не слишком разборчив в средствах. Он вступил на военное поприще в Африке, в 47-м линейном полку, которым командовал полковник Комб. При Константине N. вел себя очень храбро; при Заатче он выручил Эрбийона и успешно закончил осаду, неумело начатую Эрбийоном. Приземистый, коренастый, сутулый, отважный, N. превосходно умел командовать бригадой. Свою карьеру он сделал в четыре приема: сначала его отличил Бюжо, затем Ламорисьер, позднее — Кавеньяк и, наконец, — Шангарнье. В Париже в 1851 году он снова встретился с Ламорисьером, который обошелся с ним очень холодно, и с Шангарнье — тот принял его лучше. После Сатори N. возмущался. Он кричал: «Нужно покончить с Луи Бонапартом. Он развращает армию: эти пьяные солдаты внушают мне омерзение; я хочу вернуться в Африку». В октябре положение Шангарнье пошатнулось, и возмущение N. улеглось. Он начал бывать в Елисейском дворце, но не связывал себя окончательно. Он дал слово генералу Бедо, и тот рассчитывал на него. 2 декабря на рассвете кто-то разбудил N. То был Эдгар Ней. N. мог бы стать опорой для переворота. Но согласится ли он? Эдгар Ней объяснил ему, что происходит, и расстался с ним только после того, как N. во главе первого конного полка выступил из казармы на улице Верт. N. построил свой полк на площади Мадлен. В ту минуту, когда он занимал площадь, по ней проходил Ларошжаклен, которого захватчики выгнали из Палаты. Ларошжаклен, тогда еще не ставший бонапартистом, негодовал. Увидев N., своего бывшего товарища по военной школе в 1830 году, с которым был на «ты», Ларошжаклен подошел к нему и сказал: «Какое гнусное дело! А ты что решил?» — «Я выжидаю», — ответил N. Ларошжаклен тотчас оставил его. N. спешился, пошел к своему родственнику, члену Государственного совета Р., жившему на улице Сюрен, и спросил у него совета. Р., честный человек, без малейшего колебания ответил: «Я иду в Государственный совет исполнить свой долг. Совершается преступление». N. покачал головой и сказал: «Посмотрим, что будет дальше».
Эти две фразы: «Я выжидаю» и «Посмотрим, что будет дальше», сильно встревожили Луи Бонапарта. Тогда Морни сказал: «Пора ввести в бой летучий эскадрон».
VI
Дени Дюссу
Гастон Дюссу принадлежал к числу самых мужественных членов левой. Он был депутатом департамента Верхней Вьенны. Первое время Дюссу, по примеру Теофиля Готье, являлся на заседания Собрания в красном жилете, и в 1851 году роялисты так же страшились красного жилета Дюссу, как в 1831 году классики — красного жилета Готье. Монсиньор Паризи, епископ Лангрский, который отнюдь не испугался бы красной шляпы, смертельно боялся красного жилета Дюссу. У правых была еще и другая причина опасаться этого человека: по слухам, он провел три года в Бель-Иле, как политический заключенный по так называемому Лиможскому делу. Следовательно, говорили они, всеобщее избирательное право прямо оттуда привело его в Законодательное собрание. Попасть из тюрьмы в Палату — событие, конечно, не столь уж удивительное в наше переменчивое время и нередко завершающееся — чем же? — возвращением из Палаты в тюрьму. Но правая ошибалась: по Лиможскому делу был осужден не Гастон Дюссу, а его брат Дени.
Словом, Гастон Дюссу «внушал страх». Он был умен, отважен и кроток.
Осенью 1851 года я ежедневно ходил обедать в Консьержери, где в ту пору содержались мои сыновья и два моих закадычных друга. Своими душевными качествами и выдающимся умом эти люди — Вакри, Мерис, Шарль, Франсуа-Виктор — привлекали себе подобных, и при тусклом свете, просачивавшемся сквозь окна со щитами и железными решетками, в нашем семейном кругу за маленьким столиком можно было видеть красноречивых ораторов, в их числе Кремье, и даровитых, обаятельных писателей, таких, как Пейра.
Однажды Мишель де Бурж привел к нам Гастона Дюссу.
Гастон Дюссу жил в Сен-Жерменском предместье, неподалеку от Собрания.
2 декабря мы не увидели его на наших совещаниях. Он заболел и слег. Он писал мне: «Суставной ревматизм приковал меня к постели».
У Гастона был младший брат, Дени, — мы только что упомянули о нем. Утром 4 декабря Дени пришел к Гастону.
Гастон Дюссу знал о совершившемся перевороте и возмущался своим вынужденным бездействием. Он негодующе воскликнул:
— Я обесчещен! Строятся баррикады, а моей трехцветной перевязи там не будет!
— Будет! — ответил ему брат. — Непременно.
— Как так?
— Дай ее мне.
— Возьми.
Дени взял перевязь Гастона и ушел.
Мы еще встретимся с Дени Дюссу.
VII
Известия и встречи
Тем же утром Ламорисьер нашел способ передать мне через г-жу де Курбон[17] следующие сведения.
«Крепость Гам. Фамилия коменданта — Бодо. Его назначил на этот пост в 1848 году Кавеньяк; назначение утвердил Шаррас. Сейчас оба они — его узники. Комиссара, посланного Морни в деревню Гам для наблюдения за заключенными и за тюремщиком, зовут Дюфор де Пуйяк».[18]
Получив эту записку, я подумал, что комендант Бодо, «тюремщик», способствовал столь быстрой ее передаче.
Признак нетвердости центральной власти!
Тем же путем Ламорисьер сообщил мне некоторые подробности о своем аресте и об аресте своих товарищей-генералов.
Эти подробности дополняют те, которые я уже привел.
Всех генералов арестовали одновременно на их квартирах, при обстоятельствах, почти что одинаковых. Везде — оцепленные дома, вторжение при помощи хитрости или насилия, обманутые, а иногда и связанные привратники, переодетые люди, люди с веревками, люди с топорами, внезапное пробуждение, насильственный увоз среди ночи. Как я уже сказал, все это сильно напоминало налет шайки разбойников.
Генерал Ламорисьер, по его собственному признанию, «спит как убитый». Сколько ни шумели у двери его спальни — он не просыпался. Его преданный лакей, старый солдат, говорил нарочито громко, даже кричал, чтобы разбудить генерала. Более того, он вступил в рукопашную с полицейскими. Один из них саблей ранил его в колено.[19]
Генерала разбудили, схватили и увезли.
Проезжая по набережной Малаке, Ламорисьер увидел войска, шедшие в походном снаряжении. Он быстро наклонился к окошку кареты. Решив, что генерал хочет обратиться к войскам с речью, сопровождавший его полицейский комиссар, схватив его за плечо, заявил: «Если вы скажете хоть слово, я пущу в ход вот эту штуку», — и свободной рукой показал генералу какой-то предмет. В темноте генерал разглядел кляп.
Всех арестованных генералов отвезли в тюрьму Мазас. Там их заперли и о них забыли. В восемь часов вечера генералу Шангарнье еще не дали поесть.
Момент ареста был пренеприятен для полицейских комиссаров. Им пришлось большими глотками испить чашу позора. Бедо и Ламорисьер, так же как Шаррас, Кавеньяк, Лефло и Шангарнье, не пощадили их. Генерал Кавеньяк решил взять с собой немного денег. Прежде чем положить их в карман, он повернулся к полицейскому комиссару Колену, арестовавшему его, и спросил:
— А уцелеют эти деньги, если будут при мне?
Комиссар возмутился:
— Помилуйте, генерал, неужели вы в этом сомневаетесь?
— Почем я знаю, что вы не мошенники? — возразит Кавеньяк.
В то же время, почти в ту же минуту, Шаррас говорил полицейскому комиссару Куртейлю:
— Почем я знаю, что вы не бандиты?
Спустя несколько дней все эти жалкие люди получили орден Почетного Легиона. Ордена, которыми Наполеон Первый после Аустерлица украшал орлов Великой армии, Бонапарт Последний после Второго декабря раздавал полицейским.
Все эти сведения я передал комитету. Туда поминутно поступали новые сообщения. Некоторые из них касались печати. Начиная с утра 2 декабря, с ней обращались грубейшим образом, по-солдатски. Мужественный владелец типографии, Серьер, пришел рассказать нам, что произошло с газетой «Пресс». В типографии Серьера печатались газеты «Пресс» и «Авенман дю Пепль» — так теперь называлась закрытая по решению суда газета «Эвенман». 2 декабря в семь часов утра в типографию ворвались двадцать восемь солдат республиканской гвардии под командой лейтенанта Папа (позднее получившего за это орден). Этот человек вручил Серьеру распоряжение за подписью «Нюс», запрещавшее ему печатать что бы то ни было. Лейтенанта Папа сопровождал полицейский комиссар. Комиссар объявил Серьеру, что, «согласно декрету Президента Республики», газета «Авенман дю Пепль» закрывается. К типографским станкам приставили стражу. Рабочие сопротивлялись; один из накладчиков сказал солдатам: «Мы будем печатать, не считаясь с вами». Затем явились еще сорок человек муниципальной гвардии с двумя сержантами и четырьмя бригадирами и отряд линейных войск с барабанщиками во главе, под командой капитана. Но тут подоспел Жирарден. Он был возмущен и стал протестовать так решительно, что один из сержантов сказал ему: «Я хотел бы иметь такого полковника, как вы». Отвага Жирардена передалась рабочим, и, проявив ловкость и смелость, они ухитрились почти что на глазах у жандармов отпечатать воззвания Жирардена на ручном станке, а наши — литографским способом. Рабочие тут же складывали листки в пачки и еще влажными уносили их под своими фуфайками.
К счастью, насильники были пьяны. Жандармы поили солдат, а рабочие, пользуясь этим разгулом, делали свое дело. Муниципальные гвардейцы смеялись, ругались, «отпускали остроты, распивали шампанское и кофе» и говорили: «Мы заменяем депутатов; двадцать пять франков в день теперь платят нам».
Таким же образом войска заняли все парижские типографии. Переворот на все наложил руку. Он жестоко обошелся даже с теми газетами, которые его поддерживали. В конторе газеты «Монитер Паризьен» полицейские объявили, что будут стрелять в каждого, кто хотя бы приоткроет дверь. К Деламару, редактору «Патри», нагрянули сорок человек муниципальной гвардии. Он дрожал от страха, что они разрушат его станки, и сказал одному из них: «Ведь я на вашей стороне!» Тот рявкнул: «А мне какое дело?»
В ночь с 3-го на 4-е, около трех часов утра, войска ушли из всех типографий. Капитан сказал Серверу; «Нам приказано сосредоточиться в казармах».
Серьер сообщил нам об этом и прибавил: «Что-то готовится».
Накануне я советовался с Жоржем Бискарра, человеком храбрым и честным, о том, как нам следует вести борьбу; я еще буду иметь случай говорить о Бискарра в дальнейшем. Я назначил ему свидание в доме № 19 по улице Ришелье. Поэтому утром 4 декабря мне пришлось несколько раз ходить из дома № 15, где мы совещались, в дом № 19, где я ночевал, и обратно.
Так вот, простившись с этим честным, смелым человеком, я шел по улице и вдруг увидел полную его противоположность: ко мне подошел Мериме.
— А! — воскликнул он. — Я вас ищу.
Я ответил:
— Надеюсь, вы меня не найдете.
Он протянул мне руку, я повернулся к нему спиной.
Я больше не встречался с ним. Кажется, он умер.
Тот же Мериме однажды в 1847 году заговорил со мной о Морни. Между нами произошел следующий диалог.
Мериме сказал:
— У господина де Морни — большая будущность. Бы знаете его?
Я ответил:
— Вот как, у него большая будущность? Да, я знаю господина де Морни. Он умен, много бывает в свете, ворочает крупными делами, он учредил акционерные общества Вьей-Монтань, цинковых рудников, Льежских угольных копей. Я имею честь знать его. Это мошенник.
Между Мериме и мною была маленькая разница: я презирал Морни, Мериме его уважал.
Морни отвечал Мериме тем же; это было вполне справедливо.
Я выждал, пока Мериме свернул за угол. Как только он исчез из виду, я возвратился в дом № 15.
Были получены сведения о Канробере. 2 декабря вечером он навестил г-жу Лефло, эту благородную женщину, пылавшую негодованием. На следующий день 3 декабря, должен был состояться бал у Сент-Арно, в военном министерстве. Генерал Лефло и его жена были приглашены на этот бал и условились встретиться там с Канробером. Но не об этом празднестве говорила с генералом г-жа Лефло.
— Генерал, — сказала она ему, — все ваши товарищи арестованы; и вы хотите быть пособником в этом деле!
— Я хочу одного: подать в отставку, — ответил Канробер и прибавил: — Вы можете сообщить об этом Лефло. — Весь бледный, он в волнении ходил по комнате.
— В отставку, генерал?
— Да, сударыня.
— Вы твердо решили это?
— Да, сударыня, если только не будет мятежа…
— Генерал Канробер, — воскликнула г-жа Лефло, — это «если» сказало мне, как вы поступите!
А между тем Канробер в то время, конечно, еще не принял твердого решения. Основной чертой его характера была нерешительность. Недаром Пелисье, человек сварливый и раздражительный, говаривал: «Вот и доверяйте именам людей. Меня зовут Амабль, Рандона — Цезарь, а Канробера — Сертен!»[20]
VIII
Положение вещей
Хотя по указанным мною причинам комитет решил не давать сражения в каком-нибудь одном месте и в определенный час, а наоборот — решил вести борьбу повсюду и как можно дольше, однако каждый из нас, так же как и злоумышленники Елисейского дворца, инстинктом чувствовал, что этот день будет решающим.
Приближался момент, когда переворот неминуемо должен был со всех сторон двинуть на нас свои войска; нам предстояло выдержать натиск целой армии. Неужели народ, великий революционный народ парижских предместий, отступится от своих депутатов? Отступится от самого себя? Или же, пробудившись и прозрев, он, наконец, восстанет? Вопрос этот становился все более жгучим и непрестанно тревожил нас.
Со стороны Национальной гвардии — никаких явных признаков возмущения. Красноречивую прокламацию, написанную на заседании у Мари Жюлем Фавром и Александром Реем и обращенную к Национальной гвардии от нашего имени, не удалось напечатать. План Этцеля не был осуществлен. Версиньи и Лабрус не могли встретиться с ним, так как в назначенном месте, на углу бульвара и улицы Ришелье, прохожих все время разгоняла кавалерия. Мужественный поступок полковника Грессье, пытавшегося поднять 6-й легион, более робкая попытка подполковника Овина, командовавшего 5-м легионом, ни к чему не привели. Однако в Париже нарастало негодование. Это показал минувший вечер.
Рано утром к нам явился Энгре; он нес под плащом большую пачку экземпляров декрета об отрешении президента от должности, напечатанного вторично. По дороге к нам Энгре раз десять подвергался опасности быть арестованным и расстрелянным; мы распорядились немедленно раздать и расклеить экземпляры. Расклейщики действовали смело; во многих местах наши плакаты красовались рядом с теми, в которых виновники переворота угрожали смертной казнью всякому, кто будет расклеивать изданные депутатами декреты. Энгре сообщил, что наши прокламации и декреты усердно переписываются и ходят по рукам в тысячах экземпляров. Было крайне важно все время печатать их. Накануне вечером Буле, типограф, бывший издатель нескольких газет демократического направления, через третьих лиц предложил мне свои услуги. В июне 1848 года я взял под свою защиту его типографию, опустошенную национальными гвардейцами. Теперь я написал ему письмо, которое депутат Монтегю взялся доставить по назначению. Я вложил туда наши протоколы и декреты. Но Буле сообщил, что не может выполнить этого поручения: в полночь его типографию заняла полиция.
Благодаря нашим стараниям и помощи некоторых патриотически настроенных студентов-химиков и фармацевтов, в нескольких местах стали делать порох. На одной только улице Жакоб за минувшую ночь изготовили сто килограммов. Так как порох делали по преимуществу на левом берегу Сены, а бои шли в правобережных кварталах, то приходилось переправлять его через мосты. С этой задачей справлялись как могли. Часов в девять нам дали знать, что полиция, очевидно кем-то осведомленная, установила строгое наблюдение и что прохожих обыскивают, особенно на мосту Пон-Неф.
Постепенно вырисовывался стратегический план врага. Десять мостов центральной части города охранялись войсками.
На улицах хватали людей, наружность которых почему-либо казалось подозрительной. У моста Понт-о-Шанж полицейский говорил гак громко, что прохожие могли расслышать: «Мы забираем всех небритых и всех, кто по виду не спал ночь».
Как бы там ни было, у нас имелось немного пороху; благодаря тому, что в нескольких кварталах народ обезоружил Национальную гвардию, у нас набралось около восьмисот ружей; наши воззвания и наши декреты расклеивались; наш голос доносился до народа; зарождалось некоторое доверие.
— Волна поднимается! Волна поднимается! — говорил Эдгар Кине, забежавший проведать меня.
Нас известили, что высшие учебные заведения выступят в течение дня и предоставят нам убежище в своих стенах.
— Завтра мы будем издавать наши декреты в Пантеоне, — радостно восклицал Жюль Фавр.
Число признаков, суливших успех, все увеличивалось. Заволновалась улица Сент-Андре-дез-Ар, старинный очаг восстаний. Рабочая ассоциация, называвшаяся «Труженики печати», начала подавать признаки жизни. Сплотившись вокруг одного из своих товарищей, Нетре, несколько мужественных рабочих наспех оборудовали подобие маленькой типографии в мансарде дома № 13 по улице Жардине, в двух шагах от казармы подвижной жандармерии. Ночью они составили и напечатали «Воззвание к труженикам», призывавшее народ к оружию. Их было пятеро, все люди смелые и опытные в своем деле; они раздобыли бумагу; шрифт у них был новехонький; одни смачивали бумагу, другие тем временем набирали. Около двух часов пополуночи они начали печатать. Чтобы соседи не услышали шума, рабочие нашли способ заглушать тяжелые удары красочного валика и перемежавшуюся с ними стукотню декеля. За несколько часов они отпечатали полторы тысячи экземпляров, и на рассвете воззвание было расклеено на всех перекрестках. Один из этих бесстрашных тружеников, их глава, А. Демулен, из могучей породы людей просвещенных и всегда готовых к борьбе, накануне впал в уныние; теперь он надеялся.
Накануне он писал:
«Где депутаты? Они не могут поддерживать связь между собою. Нельзя пройти ни по набережным, ни по бульварам. Созвать народное собрание — немыслимо. Народом никто не руководит. Де Флотт здесь, Виктор Гюго там, Шельшер где-то в другом месте призывают к борьбе и непрестанно рискуют жизнью; но за ними не чувствуется никакой организованной силы, а кроме того смущает попытка, предпринятая роялистами в X округе; боятся, как бы в конце концов они не вынырнули снова на поверхность».