Женщины в любви Лоуренс Дэвид

У него было легкое и неразвитое тело, точно у мальчика, голос же напротив был зрелым и саркастическим, в его движениях была некая энергичная гибкость и насмешливое, проникающее в душу знание. Гудрун ни слова не поняла из его монолога, но она завороженно наблюдала за ним. Он, должно быть, художник, ни у кого другого нет такого умения приспосабливаться, нет такой ауры уникальности.

Немцы сложились пополам от смеха, когда услышали его странные резкие слова, грубые фразы диалекта. Но во время этого приступа они вызывающе поглядывали на четверку англичан – на избранных. Гудрун и Урсула через силу засмеялись. Комната звенела от смеха. Из голубых глаз профессорских дочек текли слезы, на их щеках горел огненный румянец, их отец разражался удивительными трелями смеха, студенты свешивали головы между коленями – так весело им было.

Урсула удивленно огляделась вокруг – смех непроизвольно пузырился в ней и вырывался наружу. Она взглянула на Гудрун. Гудрун посмотрела на нее и сестры залились смехом, забыв обо всем. Лерке быстро взглянул на них своими выпуклыми глазками. Биркин непроизвольно трясся от смеха. Джеральд Крич сидел очень прямо, но на его лице светилось веселое выражение. И зазвенела новая волна смеха, сотрясая присутствующих в диких судорогах – профессорские дочки уже не могли смеяться и только беспомощно тряслись, на шее профессора вздулись жилы, его лицо побагровело, сильные спазмы беззвучного смеха не давали ему дышать. Студенты выкрикивали что-то нечленораздельное, и концы слов обрывались неконтролируемыми взрывами смеха. Но вдруг артист прекратил свой быстрый говор, смех постепенно стихал – от него остались лишь небольшие всхлипы, – Урсула и Гудрун вытирали глаза, и профессор громко воскликнул:

– Das war ausgezeichnet, das war famos...[87]

– Wirklich famos[88], – слабым эхом вторили его дочки.

– А мы ничего не поняли, – воскликнула Урсула.

– О, leider, leider![89] – воскликнул профессор.

– Вы не поняли? – возопили студенты, которые наконец-то нашли в себе смелость заговорить с приезжими. – Ja, das ist wirklich schade, das ist schade, gndige Frau. Wissen Sie[90]...

Обмен репликами состоялся, новичков приняли в компанию, как новые ингредиенты добавляют в блюдо, теперь в комнате чувствовалось оживление. Джеральд был в своей стихии – он разговаривал живо и непринужденно, и на его лице светилась несвойственная ему веселость. Возможно, в конце концов, и Биркин примет участие в разговоре. Он стеснялся и держался отстраненно, хотя и внимательно ко всему прислушивался.

Урсулу уговорили спеть «Энни Лоури», – как профессор назвал эту песню. Все застыли в крайнем почтении. За всю свою жизнь она никогда не была так польщена. Гудрун аккомпанировала ей на пианино, играя по памяти.

У Урсулы был красивый звенящий голос, но обычно она чувствовала неуверенность и все портила. Сегодня же вечером она чувствовала себя полной сил и ничем не скованной. Биркин отошел куда-то на задний план, она блистала едва ли не в отместку ему – немцы позволили ей почувствовать себя уверенно и безупречно, она ощущала новую, освобождающую уверенность в себе. Когда ее голос выводил мелодию, она чувствовала себя, как чувствует летящая по небу птица, необыкновенно наслаждаясь порханием и ровным движением ее голоса – он походил на движение крыльев птицы, то взмывшей в воздух, то замирающей, то кувыркающейся в воздухе. Она пела очень проникновенно, вдохновленная всеобщим вниманием. Она была счастлива, что могла одна спеть эту песню. Эмоции и сила били в ней через край, выливаясь на всех этих людей и на нее саму, наполняя ее благодарностью и доставляя невообразимое удовольствие немцам.

В итоге все немцы были тронуты этой восхитительной, тонкой меланхолией, они поблагодарили Урсулу тихо и почтительно, и долго не могли заговорить, находясь под впечатлением.

– Wie schn, wie rhrend! Ach, die Schottischen Lieder, sie haben so viel Stimmung! Aber die gndige Frau hat eine wunderbare Stimme; die gndige Frau ist wirklich eine Knstlerin, aber wirklich![91]

Она ощущала воодушевление, купалась в нем, словно цветок в утренних лучах. Она чувствовала, что Биркин смотрит на нее, как будто ревнуя, и ее грудь задрожала, свет озарил каждую клеточку ее тела. Она была счастлива, точно солнце, только что появившееся из-за туч. А все вокруг восхищались ею и радовались – это было великолепно.

После обеда ей захотелось выйти на минуту, чтобы взглянуть на природу. Компания попыталась было разубедить ее – там было ужасно холодно. Но она сказала, что только посмотрит.

Все четверо закутались потеплее и вышли на улицу – тут было сумеречное, нереальное царство темного снега и призраков из верхнего мира, которые отбрасывали под звездами странные тени. Здесь действительно было очень холодно, – этот неестественный холод ранил и пугал. Урсула не могла поверить, что она вдыхает только воздух. Его упрямая, злобная холодность казалась намеренной, зловредной, нарочитой.

Однако эта сумеречная, призрачная заснеженная тишина была великолепной, она пьянила; между ней и зримым миром простирался невидимый мир – между ней и сияющими звездами. Она видела, как устремляются вверх три звезды пояса Ориона. Каким великолепным он был, настолько великолепным, что хотелось плакать.

А вокруг была все та же снежная колыбель, под ногами скрипел твердый снег, ледяным холодом проникавший через подошвы ее ботинок. Повсюду была ночь и тишина. Ей казалось, что она слышит движение звезд. Ей действительно казалось, что она слышит небесное, музыкальное движение звезд, слышит его совсем рядом. Она представляла, что она – это птица, летящая сквозь эту гармонию движения.

И она еще теснее прижалась к Биркину. Внезапно она осознала, что не знает, о чем он думает. Она не знала, где бродят его мысли.

– Любимый! – окликнула она, останавливаясь и обращая на него взгляд.

Его лицо было бледным, глаза потемневшими и в них слабыми искорками отражались звезды. Он увидел, что ее нежное, обращенное к нему лицо было совсем близко. Он мягко поцеловал ее.

– Что такое? – спросил он.

– Ты любишь меня? – задала она ему свой вопрос.

– Слишком сильно, – тихо ответил он.

Она еще ближе прижалась к нему.

– Не слишком! – умоляюще запротестовала она.

– Чрезмерно, – ответил он едва ли не грустно.

– И тебя удручает, что я стала для тебя всем? – жалобно поинтересовалась она.

Он прижал ее к себе, поцеловал и едва слышно ответил:

– Нет, но я чувствую себя попрошайкой – я чувствую себя бедняком.

Она замолчала и теперь смотрела на звезды. Затем поцеловала его.

– Так не будь попрошайкой, – жалобно взмолилась она. – Нет ничего позорного в том, что ты любишь меня.

– Разве не унижает человека сознание собственной бедности? – ответил он.

– Разве? Разве это так? – спросила она.

Но он только неподвижно стоял на обжигающе-холодном воздухе, невидимо двигающемся над горными вершиными, и обнимал ее.

– Я бы не вынес этого ледяного, вечного места без тебя, – сказал он. – Я бы не вынес его, оно бы убило во мне всю жизнь.

Она внезапно снова поцеловала его.

– Оно тебе ненавистно? – спросила она озадаченная и удивленная.

– Если бы я не мог придвинуться к тебе, если бы тебя не было бы рядом, я бы возненавидел его. Я бы не смог его вынести, – ответил он.

– Но люди здесь хорошие, – сказала она.

– Я имею в виду тишину, холод, замороженную вечность, – сказал он.

Она удивилась. Но вот ее душа проникла в него и незаметно заняла в его сердце свое место.

– Да, здорово, что нам тепло и что мы вместе, – сказала она.

И они повернули к дому. В ложбине они увидели золотые огни гостиницы, пронизывающие снежно-безмолвную ночь, крохотные, словно гроздь желтых ягод. Они походили на гирлянду мелких оранжевых солнечных бликов в центре снежной тьмы. Позади словно призрак, пронзал звезды высокий снежный пик.

Они дошли до того места, что стало им домом. Они увидели, как из темного здания вышел мужчина, держа зажженный золотой фонарь, так освещавший его ноги, что, казалось, его темные ноги шли по снегу, окутанные ореолом. На темном снегу его фигура казалась маленькой и темной. Он снял засов с двери хлева. Запах коров, горячий, животный, похожий на запах говядины, вырвался навстречу тяжелому холодному воздуху. Они мельком увидели очертания двух животных в темных стойлах, затем дверь вновь закрылась, и больше не было ни одной искорки света. Это вновь возродило в памяти Урсулы воспоминания о Болоте, о детстве, о путешествии в Брюссель и, как ни странно, об Антоне Скребенском.

О Бог, посильно ли вынести бремя этого прошлого, что скатилось в пропасть? По силам ей было думать о том, что это когда-то было! Она оглядела этот молчаливый, вознесенный над всем остальным мир из снега, звезд и сильного холода. А вот появился и другой мир, точно картинка из волшебного фонаря; Болото, Коссетей, Илкстон, – все это было залито обычным, призрачным светом. Там существовала призрачная, ненастоящая Урсула, там был весь этот призрачный фарс ненастоящей жизни. Он был таким ненастоящим и ограниченным, как образы, порождаемые волшебным фонарем. Ей хотелось бы разбить все слайды. Она хотела бы, чтобы ее воспоминания исчезли навсегда, как исчезают слайды, когда их разбивают. Ей хотелось бы, чтобы у нее не было прошлого. Ей хотелось бы спуститься по небесным склонам сюда, держа Биркина под руку, а не копошиться во мраке воспоминаний о детстве и своем воспитании, копошиться медленно, измазываясь в грязи. Она чувствовала, что память – это грязная шутка, которую над ней сыграли. Разве обязательно нужно было, чтобы она «помнила»! Почему ей нельзя окунуться в полное забвение, родиться заново, оставив все воспоминания, всю грязь прошлой жизни за своими плечами. У нее был Биркин, и здесь, наверху, среди этого снега, под звездами она только что пробудилась к жизни. Какое ей дело до родителей и предков? Она ощущала себя совершенно другой, не рожденной от человка, у нее не было ни отца, ни матери, ни внешних привязанностей; она была собой, она была чистой и белоснежной, и только с Биркиным она образовывала единство, которое затрагивало глубинные струнки, отдавалось в сердце Вселенной, в душе реального мира, в котором она никогда дотоле не существовала.

Даже Гудрун была чужой, чужой, чужой, даже у нее не было ничего общего с этой личностью, с этой Урсулой, пробившейся в новую реальность. Тот старый мир теней, та действительность прошлого – кому она теперь нужна! Крылья – ее новое состояние – уносили ее на свободу.

Гудрун и Джеральд не пошли внутрь. Они пошли вверх по долине прямо перед домом, а не как Урсула и Биркин, на маленький холм справа. Странное желание влекло Гудрун. Ей хотелось идти и идти вперед, пока она не дойдет до конца этой снежной долины. Затем ей захотелось вскарабкаться на эту белую, венчающую все стену, перелезть через нее и очутиться среди вершин, которые подобно острым лепесткам торчали из сердца замерзшего, таинственного пупа мира. Она чувствовала, что там, за этим странным тупиком, за этой чудовищной стеной из скал и снега, там, в центре мистического мира, среди последней группы вершин, там, в раскрытой сердцевине таилось то, к чему она так стремилась. Если бы только она могла попасть туда, в полном одиночестве, пройти в обнаженную сердцевину вечных снегов и возвышающихся вечных вершин из снега и камня, слиться с этим миром, стать вечной, безграничной тишиной, почившим, неподвластным времени, замороженным средоточием Всего сущего.

Они вернулись назад в дом, в Reunionsaal. Ей было интересно посмотреть, что происходит. Мужчины заставили ее насторожиться, подстегнули ее любопытство. Жизнь по-новому зазвучала для нее, они были такими смирными перед ней и в то же время энергия била в них ключом.

Компания весело развлекалась; все танцевали, танцевали Schuhplatteln, тирольский танец, в котором все хлопают в ладоши и в определенный момент подбрасывают партнерш вверх. Немцы прекрасно танцевали – почти все они были из Мюнхена. Джеральд также вполне мог сойти за подходящего партнера. В углу бренчали три цитры. Во всем чувствовалось невероятное оживление и некое смущение. Профессор повел Урсулу танцевать, топая, хлопая в ладоши и с удивительной силой и энергией подбрасывая ее на довольно большую высоту. Настал момент, когда даже Биркин повел себя по-мужски с одной из свеженьких, сильных профессорских дочек, которая была вне себя от счастья. Все танцевали и в комнате стоял самый настоящий гвалт.

Гудрун смотрела на происходящее с восторгом. Прочный деревянный пол гудел под топочущими мужскими ногами, воздух содрогался от хлопанья в ладоши и от бренчания цитр, висящие лампы были окутаны облаками золотистой пыли.

Внезапно танец окончился и Лерке и остальные студенты выбежали в соседнюю комнату, чтобы принести напитки. Возбужденные голоса слились в один гул, послышался стук крышек на кружках и крики: «Prosit-Prosit!»[92].

Лерке один успевал везде и всюду, точно гном, – он предлагал дамам напитки, двусмысленно и даже рискованно шутил с мужчинами, смущал и озадачивал официанта.

Ему очень хотелось потанцевать с Гудрун. Как только он увидел ее, ему захотелось установить между ними какую-нибудь связь. Она инстинктивно это почувствовала и ждала, когда же он подойдет. Но какая-то настороженность держала его на расстоянии от нее, поэтому она решила, что не нравится ему.

– Вы станцуете со мной Schuhplatteln, gndige Frau?[93] – обратился к ней высокий белокурый юноша – друг Лерке.

На вкус Гудрун он был слишком мягким, слишком смиренным. Но ей хотелось танцевать, и белокурый юноша, которого звали Ляйтнер, был для этого достаточно привлекательным в своей неловкой, несколько скованной манере, но это смирение скрывало известный страх. Она согласилась стать его партнершей.

Цитры зазвучали вновь, начался танец. Джеральд, смеясь, плясал с одной из профессорских дочек. Урсула танцевала с одним из студентов, Биркин – со второй профессорской дочкой, профессор – с фрау Крамер, а остальные мужчины танцевали друг с другом, причем с тем же рвением, как если бы на месте их партнеров были женщины.

Поскольку Гудрун танцевала с хорошо сложенным, мягкосердечным юношей, его приятель, Лерке, еще больше, чем обычно мелочился и раздражался по пустякам, он даже не хотел замечать, что она присутствует в этой комнате. Это подстегнуло ее интерес, но ей хватило одного танца с профессором, который был сильным, точно зрелый, закаленный бык, и таким же полным грубой силы. Честно говоря, она едва терпела его, однако ей нравилось, что ее кружат в танце, и что его грубая, мощная сила подбрасывает ее в воздух. Профессору это тоже нравилось, он поедал ее необыкновенным взглядом огромных голубых глаз, испускавших гальванический огонь. Ей ненавистен был этот выдержанный, полуотцовский анимализм, сквозивший в его отношении к ней, но она восхищалась его силой.

Комната наполнилась возбуждением и сильными животными чувствами. Лерке держался на расстоянии от Гудрун, с которой ему очень хотелось поговорить, словно некая колючая изгородь мешала ему подойти к ней, и в нем поднялась язвительная безжалостная ненависть к его молодому компаньону, Ляйтнеру, который, не имея ни гроша за душой, полностью зависел от него. Он насмехался над юношей с кислой ухмылкой, от которой Ляйтнер краснел до корней волос и которая наполняла его отвращением, делавшим его беспомощным.

Джеральд, который уже наловчился танцевать, вновь отплясывал – на этот раз с младшей профессорской дочкой, которая только что не умирала от девственного волнения – ведь она считала, что Джеральд такой красивый, такой великолепный! Она была в его власти, точно трепещущая птичка – мятущееся, вспыхивающее румянцем, возбужденное создание. И когда он должен был подбросить ее вверх, она судорожно и дико вздрагивала в его объятиях, а он улыбался. В конце концов, боготворящая любовь к нему настолько охватила ее, что она вообще не могла сказать что-нибудь вразумительное.

Биркин танцевал с Урсулой. В его глазах плясали странные огоньки, казалось, он превратился в некое зловещее, мерцающее, насмешливое, говорящее намеками и совершенно невыносимое существо. Урсула боялась его и в то же время он очаровывал ее. Перед ее глазами стояло четкое видение – она видела сардоническую, плотоядную усмешку в его глазах, он двигался с ней плавно, как животное, и отстраненно. Прикосновение ее рук было каким-то странным, быстрым и хитрым, они все время возвращались на то жизненно важное место под грудями и, поднимая ее насмешливым, двусмысленным движением, несли ее по воздуху так, словно в них не осталось силы, несли ее с помощью какой-то черной магии, отчего ей становилось страшно и ее голова шла кругом. На какое-то мгновение она запротестовала – это было чудовищно. Она должна разорвать эти чары. Но прежде, чем она решилась на это, она вновь подчинилась, вновь поддалась своему страху. Он ни на секунду не забывал, что делает, она читала это в его улыбающемся сосредоточенном взгляде. Он несет за это ответственность, и она должна положиться на него.

Когда они остались одни в темноте, она почувствовала, как его странные порочные эмоции наваливаются на нее. Она была неприязненно озадачена. Почему он вдруг стал таким?

– Что такое? – испуганно спросила она.

Но его глаза, страшные, неведомые ей до сего момента, продолжали испускать огонь. В то же время это очаровывало ее. Ее первым желанием было с силой оттолкнуть его, разорвать эти чары насмешливой жестокости. Но очарование было слишком сильно, ей хотелось подчиниться, ей хотелось познать это. Что он сделает с ней?

Он был таким привлекательным и в то же время вызывал такое отвращение! Сардоническая двусмысленность, что мелькала на его лице и светилась в его прищуренных глазах, всколыхнула в ней желание убежать, спрятать от него, а, скрывшись, смотреть на него из своего убежища.

– С чего это ты стал таким? – потребовала она ответа, с внезапной силой и ожесточенностью восстав против него.

Мерцающий огонь в его глазах сгустлся, когда он посмотрел в ее глаза. Его глаза презрительно-насмешливо закрылись. А затем вновь открылись, и в них было все та же безжалостная двусмысленность. И она пеерстала сопротивляться – пусть он делает все, что захочет. Его порочные желания были ей одновременно и противны, и притягательны. Он отвечал за свои действия, поэтому ей хотелось посмотреть, что же он собирается сделать.

Они могут делать все, что пожелают – такая мысль пронеслась в ее голове, когда она уже засыпала. Разве можно отказываться от того, что дает человеку удовлетворение? Разве из-за этого человек деградирует? Да кому какое дело? То, что ведет к деградации, реально, только это совсем иная реальность. А в нем не чувствовалось ни стыда, ни скованности. Разве не чудовищно, что человек, ранее такой одухотворенный, живущий духовной жизнью, сейчас становился таким – она покопалась в своих мыслях и воспоминаниях, а затем добавила: – таким животным? Они оба настоящие животные! Оба такие порочные!

Она вздрогнула.

Но в конце концов, почему бы и нет? Ее охватило возбуждение. Она была животным. Как прекрасно быть чем-то таким, одна мысль о котором вызывает краску на лице! Она обязательно испытает на себе все то, что зовется постыдным. Однако она была спокойна, она была самой собой. Почему нет? Когда она познала все, она стала свободной, и теперь ни одно темное, постыдное удовольствие не минует ее.

Гудрун, наблюдая за Джеральдом в Reunionsaal, внезапно подумала: «Он должен заполучить как можно больше женщин – такова его природа. Абсурдно называть его однолюбом – он от природы ветреный. Такова уж его сущность».

Эта мысль проявилась у нее совершенно непроизвольно. Гудрун была ошарашена – она точно увидела на стене слова Mene! Mene![94]

Однако это была всего лишь истина. Некий голос так четко сообщил ей это, что она на мгновение поверила в существование провидения.

«Это истинная правда», – вновь сказала она себе.

Она прекрасно осознавала, что всегда это знала, неосознанно чувствовала это. Однако она утаивала эту мысль – даже от самой себя. Она держала ее в полном секрете. Это знание предназначалось только ей одной, но даже и сама Гудрун не хотела себе в этом признаваться.

Она задалась решимостью бороться с ним. Один из них должен превзойти другого. Только кто же это будет? Ее душа превратилась в стальной стержень. И девушка почти что рассмеялась своей уверенности. В ней проснулась некая острая и в какой-то степени самовлюбленная нежность к Джеральду: какой же она была безжалостной!

Удалились все на покой довольно рано. Профессор и Лерке отправились выпить в небольшой бар. Они наблюдали, как Гудрун поднимается на свой этаж по лестнице с перилами.

– Ein schnes Frauenzimmer[95], – сказал профессор.

– Ja![96] – коротко согласился Лерке.

Джеральд странными, по-волчьи длинными шагами подошел к окну, наклонился и выглянул наружу, затем вновь выпрямился и повернулся к Гудрун. Его глаза вспыхнули рассеянной улыбкой. Он показался ей очень высоким; она увидела, как блестят его светлые брови, сходящиеся на переносице.

– Тебе понравилось? – поинтересовался он.

Казалось, он неосознанно смеется в душе. Она взглянула на него. Он был для нее неким непонятным явлением, никак не человеком: скорее какой-то жадной тварью.

– Очень понравилось, – отозвалась она.

– Кто из присутствующих тебе больше всего понравился? – спросил он, стоя перед ней, такой высокий и сияющий, со сверкающими стоящими ежиком жесткими волосами.

– Кто мне больше всего понравился? – повторила она, готовая ответить на вопрос, но, как оказалось, ей было сложно собраться с мыслями. – Я не знаю, я не так много о них знаю, чтобы можно было судить. А кто больше всего понравился тебе?

– О, мне все равно – мне они безразличны. Дело не во мне. Я хочу знать, что думаешь ты.

– Но почему? – побледнев, спросила она.

Его рассеянный, бессознательный взгляд еще сильнее засветился улыбкой.

– Мне нужно знать, – настаивал он.

Она отвернулась, чтобы разорвать окутывавшие ее чары. У нее появилось странное чувство, что она постепенно попадает под его власть.

– Пока что не могу тебе сказать, – ответила она.

Она подошла к зеркалу и принялась вынимать шпильки из волос. Каждый вечер она несколько минут проводила перед зеркалом, расчесывая свои красивые темные волосы. Это была часть обязательного ритуала ее жизни.

Он пошел к ней и встал за ее спиной. Нагнув голову, она ловко вынимала шпильки, выпуская на свободу теплые волосы. Когда она посмотрела в зеркало, она увидела, что он стоит сзади и рассеянно наблюдает – хотя и невидящим взглядом, но наблюдает, и его глаза со зрачками-точками, казалось, улыбались, и в то же время будто и не улыбались.

Она вздрогнула. Ей потребовалось все ее мужество, чтобы продолжать причесываться, как обычно, чтобы притворяться, что она вовсе не растеряна. В его присутствии она всегда чувствовала себя скованно. Она лихорадочно пыталась найти слова, чтобы хоть что-нибудь сказать ему.

– Что собираешься делать завтра? – беззаботно спросила она, хотя ее сердце дико билось, а в глазах читалась такая непривычная для нее нервозность, что ей казалось, что он обязательно это заметит. Однако она знала и то, что, когда он смотрел на нее, он полностью терял зрение, он становился слепым, точно крот. Между ее сознанием обычной женщины и его замысловатым сознанием чернокнижника шла странная борьба.

– Не знаю, – ответил он, – чем бы тебе хотелось заняться?

Он говорил только для того, чтобы что-нибудь сказать, его мысли витали где-то далеко.

– О, – с протестующими нотками в голосе воскликнула она, – я ко всему готова, уверена, я буду рада любому развлечению.

А про себя она подумала: «Боже, и что я так нервничаю! Дурочка, чего ты нервничаешь! Если он это заметит, мне конец – ты знаешь, что тебе конец, если он заметит, что ты в таком дурацком состоянии».

И она улыбнулась сама себе, словно все это было детской игрой. И в то же время сердце ее сильно колотилось, она едва не теряла сознание. Она видела в зеркале, что он, такой высокий, все еще стоит за ее спиной, все еще возвышается над ней, белокурый и невероятно пугающий. Он украдкой взглянула на его отражение, готовая отдать все, что угодно, чтобы только он не понял, что она его видит. Он не знал, что она видит его отражение. Он сияющим рассеянным взглядом смотрел на ее голову, на ее свободно спадающие волосы, которые она расчесывала нервной, дрожащей рукой. Она склонила голову набок и яростно вновь и вновь проводила по ним щеткой. Ни за что на свете она не повернулась бы и не взглянула ему в лицо. Она не могла – ни за какие богатства мира! И эта мысль делала ее беспомощной, отнимала у нее силы, она едва не падала в обморок. Она знала, что его пугающая, нависшая над ней фигура, стоит там, очень близко к ней, она чувствовала, что его крепкая, сильная, прочная грудь почти прижалась к ее спине. И она чувствовала, что больше этого не вынесет, что через несколько мгновений она падет к его ногам, будет ползать перед ним на коленях и позволит ему уничтожить ее.

Эта мысль обострила ее разум и присутствие духа. Она не осмеливалась повернуться к нему – и он так и стоял, неподвижный и несгибаемый. Собрав остатки мужества, она сказала ему громким, звучным, беззаботным голосом, выдавив его из своей груди из последних сил:

– О, ты не заглянешь вон в тот чемодан, не дашь мне мою…

Тут силы изменили ей. «Мою что?? Что же??» – кричала она в душе.

Но он повернулся, удивленный и озадаченный тем, что она попросила его заглянуть в ее чемодан, к которому обычно имела доступ только она одна.

Теперь она повернулась к нему, и в ее потемневших глазах мерцало удивительное изможденное возбуждение. Она смотрела, как он наклонился к чемодану и, ни на что не обращая внимания, расстегнул слабо застегнутый ремень.

– Твою что?.. – спросил он.

– О, маленькую эмалевую шкатулку – желтую такую, на которой изображен пеликн, клюющий себя в грудь…

Она подошла к нему, опустила свою красивую обнаженную руку в чемодан и знающе отложила некоторые вещи, под которыми лежала изысканно расписанная шкатулка.

– Видишь, вот она, – сказала Гудрун, поднося ее к его лицу.

Он опешил. Она предоставила ему застегивать чемоданы, а сама быстро заплела волосы на ночь и села на кровать, чтобы развязать ботинки. Больше она спиной к нему не поворачивалась.

Он был озадачен, растерян, но так ничего и не понял. Теперь она повелевала им. Она знала, что он не заметил ее дикого испуга. Ее сердце все еще тяжело билось. Дура, какая же она дура, что позволила довести себя до такого состояния! Как же она благодарила Бога за крайнюю слепоту Джеральда! Слава Богу, он ничего не заметил!

Она медленно расшнуровала ботинки, он тоже начал раздеваться. Слава Богу, кризис прошел! Сейчас она чувствовала к нему нежность, сейчас она почти любила его.

– Да, Джеральд, – ласково и дразняще рассмеялась она, – какую ловкую игру ты провел с профессорской дочкой – разве не так?

– Какую еще игру? – спросил он, оглядываясь на нее.

– Да она влюбилась в тебя – она же по уши влюблена в тебя! – сказала Гудрун самым веселым, самым игривым своим голосом.

– Я так не думаю, – ответил он.

– «Он так не думает!» – передразнила его Гудрун. – Да бедная девочка лежит сейчас, вся обуреваемая страстью, и умирает от любви к тебе. Она думает, что ты удивительный, о, что ты самый прекрасный, прекраснее любого мужчины на свете. Нет, ну разве это не смешно?

– Почему смешно? Что здесь такого смешного? – поинтересовался он.

– Смешно смотреть, как ты заставил ее полюбить себя, – сказала она укоряющим тоном, который задел нотки мужского тщеславия в его душе. – Ну правда, Джеральд, бедная девочка!

– Я ей ничего не сделал, – сказал он.

– Постыдился бы просто так выбивать опору у нее из-под ног.

– Так мы же только танцевали, – ответил он с мимолетной усмешкой.

– Ха-ха-ха! – рассмеялась Гудрун.

Ее насмешка отдалась в его теле загадочным эхом.

Во сне он сжался на кровати в комок, точно закутавшись в собственную мощь, внутри которой, однако, зияла пустота.

А Гудрун спала крепким сном победителя. Внезапно она проснулась, точно от толчка. Маленькую, отделанную деревом комнатку освещало восходящее солнце, проникавшее в низкое окно. Когда она приподняла голову, то увидела долину – увидела снег, который приобрел розоватый, едва видный магический оттенок, увидела частокол из сосновых деревьев у самого подножья склона. И по этому едва освещенному пространству двигалась какая-та маленькая фигурка.

Она взглянула на его часы; было семь утра. Он все еще спал. А у нее сна не было ни в одном глазу, это откровенное, железное бодрствование было страшным. Она лежала и смотрела на него.

Он спал, подчиняясь своему организму и усталости. Она почувствовала к нему искреннее уважение. До сих пор она боялась его. Она лежала и думала о нем – о том, что он представлял из себя, кем он был в этом мире. У него была твердая, независимая от суждения остальных людей воля. Она думала об изменениях, которые он произвел в своих шахтах за такое короткое время. Она знала, что если на его пути встретится проблема, любая реальная сложность, он обязательно ее преодолеет. Если уж он за что-то брался, то доводил до конца. У него был дар превращать хаос в стройный порядок. Только дайте ему ухватиться за что-нибудь и он обязательно осуществит то, к чему стремится.

На несколько мгновений она воспарила на буйном потоке амбициозных мыслей. Силу воли и умение разбираться в существующем мире, которыми обладает Джеральд, нужно направить на решение существующих проблем и в частности индустриальных проблем в современном мире. Она знала, что со временем он добьется желаемых изменений, что он реорганизуме промышленность. Она знала, что ему это по силам. В качестве орудия для выполнения этих целей он был бесценным, она никогда еще не встречала мужчин с такими возможностями. Он об этом и не подозревал, но она-то об этом знала.

Его лишь нужно направить, нужно дать ему задание, потому что сам он ничего не знал. Она могла бы это сделать. Она могла бы выйти за него замуж, он вошел бы в Парламент от консерваторов и смог бы разгрести всю грязь, что скопилась в вопросах труда и промышленности. Он был совершенно бесстрашным, умелым, он понимал, что каждую проблему можно решить, потому что жизнь похожа на геометрию. И он не будет думать ни о себе, ни о чем-то другом, он будет просто решать проблему. Он был абсолютно наивным.

Ее сердце билось все стремительнее, когда она возносилась все выше и выше на крыльях воображения, представляя свое будущее. Он стал бы Наполеоном мирного времени или Бисмарком – а она будет той женщиной, что стоит у него за спиной. Она читала письма Бисмарка, и они чрезвычайно тронули ее. Джеральд же будет более свободным, более раскованным, чем был Бисмарк.

Но даже когда она лежала, охваченная такими мечтами, купаясь в странных неестественных солнечных лучах надежды, что-то в ее душе щелкнуло и, словно волна, на нее накатил чудовищный цинизм.

Все намерения приобрели ироничную окраску: все мысли оставляли насмешливое послевкусие. Когда дело доходило до неотъемлемой реальности, тогда она сразу ощущала горькую иронию надежд и идей.

Она лежала и смотрела, как он спал. Он был необычайно красивым, он был идеальным орудием. Он казался ей совершенным, нечеловеческим, почти сверхчеловеческим инструментом. Ей очень нравилась эта его сторона, она желала бы быть Богом, чтобы у нее была возможность направлять его.

Но в ту же самую секунду насмешливый голос спрашивал ее: «А для чего?» Она подумала о женах шахтеров с их линолеумом и кружевными занавесками и их маленьких дочках в ботинках с высокой шнуровкой. Она подумала о женах и дочерях тех, кто управлял шахтами, об их теннисных турнирах и отвратительных стараниях занять более почетное положение, чем другие, на общественной лестнице. О Шортландсе с тем бессмысленным отличием в статусе, который он давал, о никому не интересной толпе Кричей. Были еще Лондон, Палата общин, сохранившееся до сих пор общество. Боже мой!

Гудрун была молода, но она уже испытала на себе все биение общественного пульса Англии. Она не желала карабкаться на вершину общественной лестницы. С истинным цинизмом жестокой молодости ониа понимала, что карабкаться на вершину означает, что одно представление просто сменяется другим, что это восхождение сравнимо с тем, что вместо фальшивого пенни тебе всучают фальшивую полукрону. Вся система ценностей была фальшивой. Однако со всем этим цинизмом она осознавала, что в мире, где денежной единицей является фальшивая монета, плохой соверен лучше плохого фартинга. Но она одинаково презирала и бедных, и богатых.

И вот она уже насмехается над собой за подобные мечты. Их достаточно легко воплотить в жизнь. Но в душе она прекрасно понимала, насколько смехотворны ее порывы. Какое ей дело до того, что Джеральд создал дающую небывалые прибыли отрасль промышленности из устаревшего предприятия? Ей-то что до этого! И устаревшее предприятие, и интенсивная, прекрасно организованная отрасль промышленности, – все это фальшивые деньги. Но она делала вид, что ей это не безразлично, и со стороны все так и выглядело – но только со стороны, потому что в душе она знала, что это просто неудачная шутка.

Все в мире по своей природе позволяло ей иронизировать. Она наклонилась к Джеральду и сочувствием сказала про себя: «Ах, дорогой, дорогой, эта игра не стоит даже тебя. Ты и правда хороший – так почему же ты участвуешь в таком неудачном представлении!»

Ее сердце разрывалось от тоски и жалости к нему. Но в то же время от этой невысказанной тирады ее губы искривились в насмешливой улыбке. О, какой же это фарс!

Она подумала о Парнелле и Кэтрин О’Ши. Парнелл! Да, в конце концов, кто принимает всерьез национальное самосознание Ирландии? Разве можно всерьез говорить об Ирландии на политической арене, как бы она там себя не проявила? И кто принимает всерьез политику Англии? Кто? Разве есть кому-то дело, как чинится эта старая латаная-перелатанная Конституция? Все эти национальные идеи нужны не больше, чем наша национальная шляпа – котелок. Да, все это старье, все та же пресловутая старая шляпа-котелок.

Вот так-то, Джеральд, мой юный герой! В любом случае мы пощадим себя, не позволяя себе в очередной раз перемешивать тухлый бульон. Будь прекрасен, мой Джеральд, и безрассуден. Чудесные мгновения существуют. Просыпайся, Джеральд, убеди меня в их существовании. О, убеди меня, мне так это нужно.

Он открыл глаза и взглянул на нее. Она встретила его пробуждение с насмешливой, загадочной улыбкой, в которой чувствовалось безудержное веселье. Ее улыбка отразилась на его лице, он тоже улыбнулся, хоть и ничего не понимал.

Она получила невероятное удовольствие, увидев, как ее улыбка, отразившись, расцвела на его лице. Она вспомнила, что так улыбаются младенцы. Эта мысль наполнила ее необычайным, светлым восторгом.

– Тебе удалось, – сказала она.

– Что? – озадаченно спросил он.

– Убедить меня.

И она нагнулась, страстно целуя его, целуя со всей страстью, так что в нем поднялась волна возбуждения. Он не спрашивал ее, в чем ему удалось ее убедить, хотя ему и хотелось. Он был рад ее поцелуям. Она словно проникала в самое его сердце, стремясь нащупать там средоточие его существа. И ему хотелось, чтобы она затронула это его средоточие, ему хотелось этого больше всего на свете.

Снаружи какой-то мужчина напевал беззаботным, приятным голосом:

  • «Mach mir auf, mach mir auf, du Stolze,
  • Mach mir ein Feuer von Holze.
  • Vom Regen bin ich nass
  • Vom Regen bin ich nass[97].

Гудрун знала, что эта песня, которую пел беззаботный насмешливый мужской голос, останется с ней навеки. Она отмечала один из самых чудесных моментов в ее жизни, прекрасную остроту нервозного блаженства. Там, застыв в вечности, она и останется.

День был ясным, небо – голубым. По горным вершинам проносился легкий ветерок, колючий, словно рапира, приносящий с собой мелкую снежную пыль.

Джеральд спустился вниз с ясным, беззаботным лицом человека, познавшим удовлетворение. Этим утром он и Гудрун застыли в каком-то единении, не замечая и не осознавая, что происходит вокруг. Они отправились кататься на санках, а Урсула и Биркин последовали за ними.

Гудрун была в алом и насыщенно-синем – алом вязаном джемпере и шапочке и насыщенно-синей юбке и чулках. Она весело ходила по белому снегу, Джеральд шел рядом с ней в чем-то белом и сером с санками в руках. Скоро, уйдя довольно далеко вверх по крутому склону, они уже казались совсем маленькими.

Гудрун казалось, что она словно слилась с этой снежной белизной и превратилась в идеальный, лишенный разума кусок льда. Когда она добралась до вершины склона, где порхал ветер, она огляделась вокруг и увидела нагромождение снежно-скалистых вершин, которые, переходя в небо, казались голубыми. Окружающий ее мир казался ей садом, где вместо цветов, которых жаждало ее сердце, были горные пики. Джеральд в этот момент для нее не существовал.

Она прижалась к нему, когда они покатились вниз по крутому склону. Ей казалось, что ее чувства перетираются в мелкую пыль на некоем жернове, жарком, как огонь. С обеих сторон из-под полозьев саней летел снег, как летят искры от затачиваемого лезвия; белое одеяло вокруг них неслось быстрее и быстрее, белый склон ярким пламенем летел на нее, и она, пролетая через эту слепящую белизну, растворялась в ней подобно искрящейся капле. В самом низу был резкий поворот, и сани, замедляя ход, накренились так, что Гудрун и Джеральду показалось, что они сейчас упадут на землю.

Сани остановились. Но когда Гудрун поднялась на ноги, они ее не держали. Она издала странный возглас, обернулась и прильнула к Джеральду, спрятав лицо у него на груди, теряя сознание и цепляясь за него. На нее накатила чернота и она несколько мгновений недвижно висела на нем.

– Что с тобой? – произнес он. – Тебе плохо?

Но она ничего не слышала.

Когда она пришла в себя, она встала и удивленно огляделась. Ее лицо было бледным, а огромные глаза ярко блестели.

– Что такое? – повторил он. – Из-за меня тебе стало дурно?

Она посмотрела на него сияющим взглядом человека, пережившего перерождение, и с какой-то пугающей веселостью расхохоталась.

– Нет, – ликующе воскликнула она. – Это был самый прекрасный момент в моей жизни.

И она смотрела на него, продолжая смеяться своим рассыпчатым, высокомерным смехом, словно одержимая дьяволом. Его сердце пронзило острое лезвие, но он не обратил внимания, ему было все равно.

Они вновь вскарабкались наверх и вновь полетели вниз по белому пламени – это было прекрасно, прекрасно! Гудрун, запорошенная снегом, смеялась, сияя глазами, Джеральд отлично управлял санями. Он чувствовал, что мог бы провести санки по волоску, что он мог бы прорезать ими небо и вонзиться в самое их сердце. Ему казалось, что летящие сани – это вырвавшаяся на свободу его сила, ему нужно было только двигать руками, настолько он слился с движением. Они исследовали и остальные склоны, надеясь найти другие спуски. Ему казалось, что должно быть что-то получше того, что им было уже известно. И он нашел то, что ему было нужно, – идеально длинный, крутой склон, спускавшийся к подножью скалы, ведущий к растущим у основания деревьям. Он знал, что там было опасно. Но он также знал и то, что он смог бы провести сани между своими пальцами.

Первые дни пролетели, наполненные блаженным ощущением физического движения – все катались на санях, на лыжах, на коньках, с головой окунувшись в скорость и белизну, которые на это время стали для них жизнью и уносили их души в запредельный мир нерукотворных абстракций – ускорения, тяжести и вечного, замерзшего снега.

В глазах Джеральда появилось новое жесткое необычное выражение и, когда он скользил на своих лыжах, он больше походил на некий мощный, роковой символ, чем на человека – каждый мускул растягивался, повинуясь идеальной траектории, тело, бездушное, лишенное разума, устремлялось вперед, выписывая фигуры вдоль одной силовой линии.

По счастью, в один день шел снег и им пришлось остаться дома: в противном случае, по мнению Биркина, они вообще бы забыли о том, что такое человеческая речь, и общались бы только криками и возгласами, точно представители некоего неизвестного вида снежных существ.

Днем сложилось так, что Урсула сидела в Reunionsaal и разговаривала с Лерке. В последнее время он казался каким-то грустным. Но сегодня он как обычно был оживленным и искрился насмешливым лукавством.

Но Урсула подумала, что он из-за чего-то переживает. Да и его спутник – большой, светловолосый приятной наружности молодой человек – чувствовал себя не в своей тарелке, расхаживая по комнате так, словно не находил себе места, словно что-то на него давило, а он пытался восстать против этого.

Лерке почти не говорил с Гудрун. А его друг напротив постоянно дарил ей свое мягкое, слишком уж почтительное внимание. Гудрун хотелось поговорить с Лерке. Он был скульптором, и ей хотелось узнать его видение искусства. К тому же ее привлекала его фигура. Он походил на маленького бродягу – это заинтриговало ее – и одновременно на старика – это подстегивало ее интерес; к тому же в нем чувствовалось какое-то сверхъестественное одиночество, самодостаточность, отсутствие каких-либо связей с другими людьми, из-за чего ее глаз сразу же увидел в нем художника. Он трещал, словно сорока, лукаво играл словами, его шутки иногда были остроумными, однако большая их часть таковой не была. И, несмотря на все его шутовство, в карих глазах гнома Гудрун улавливала мрачный взгляд и безвольную печаль.

Ее заинтересовала его фигура – фигура мальчика, бездомного бродяги. Он и не пытался скрыть ее. На нем всегда был простой суконный костюм с бриджами до колен. У него были тонкие ноги, но он даже и не пытался прятать их, что для немца уже само по себе было уникально. Он никогда ни на что не разбрасывался, ни на какие мелочи, – несмотря на всю его видимую игривость, он всегда оставался замкнутым в себе.

Ляйтнер, его спутник, был отличным спортсменом, к тому же очень привлекательным – у него были длинные ноги и голубые глаза. Иногда Лерке катался на санях или на коньках, но он не вкладывал в это душу. И его изящные тонкие ноздри, ноздри чистокровного уличного бродяги, презрительно подрагивали, когда он видел гимнастические представления Ляйтнера. Было очевидно, что мужчины, путешествовавшие и жившие вместе, делившие одну спальню, теперь достигли момента, когда стали противны друг другу. Ляйтнер ненавидел Лерке уязвленной, корчащейся, беспомощной ненавистью, Лерке же обращался с Ляйтнером с изысканным презрением и сарказмом. Скоро этим двоим предстояло расстаться.

Они уже довольно редко бывали вместе. Ляйтнер постоянно навязывался то тому, то другому, всегда подчиняясь какому-либо замыслу, Лерке же большую часть времени проводил в одиночестве. Выходя на улицу, он надевал вестфальскую шапочку – плотно облегающую голову коричневую бархатную тулью с огромными коричневыми клапанами, закрывавшими уши, и из-за этого он походил на вислоухого кролика или на тролля. У него было коричнево-красное лицо с сухой блестящей кожей, на которой при любом движении мышц появлялись морщинки. У него были чудесные глаза – карие и навыкате, точно глаза кролика или тролля, или как глаза заблудшего существа. В этих глазах сияло странное, тупое, обездоленное выражение, некое знание, и то и дело мелькали искры сверхъестественного пламени.

Когда бы Гудрун ни заговаривала с ним, он не отвечал ей, замыкаясь в себе, и только смотрел на нее настороженным взглядом, не устанавливая с ней связи. Он дал ей понять, что ему неприятны ее медленный французский и еще более медленный немецкий. Что касается его английского, то он слишком стеснялся говорить на нем. Тем не менее, он понимал большую часть из того, что говорилось. И Гудрун, заинтересовавшаяся им, оставила его в покое.

Однако, когда сегодня она спустилась в бар, он в это время разговаривал с Урсулой. Его красивые черные волосы почему-то вызвали в ее памяти образ летучей мыши – на его округлой, чувственной голове их было мало, а по вискам и того меньше. Он сидел, нахохлившись, словно в душе он и был этой летучей мышью. И Гудрун видела, что он начинает постепенно доверять Урсуле, неохотно, медленно, угрюмо, по крупинкам раскрываясь перед ней. Она подошла и села рядом с сестрой.

Он посмотрел на нее, и отвел взгляд, словно не заметил ее. Но на самом деле она крайне его интересовала.

– Черносливка, ну не интересно ли, – начала Урсула, обращаясь к сестре, – герр Лерке работает над огромным фризом для одной кельнской фабрики, наружным фризом.

Она взглянула на его тонкие бронзовые нервные руки – цепкие, как лапы, как «когти», совершенно не похожие на руки человека.

Из чего он будет? – спросила она.

Aus was? – повторила Урсула.

Granit, – ответил он.

Разговор превратился в лаконичный диалог между соратниками по искусству.

– Какой рельеф? – поинтересовалась Гудрун.

– Alto relievo[98].

– А высота?

Гудрун было очень интересно представлять, как он работает над огромным гранитным фризом для огромной гранитной фабрики в Кельне. Она получила некоторое представление о его замысле. На фризе изображалась ярмарка, крестьяне и ремесленники в современных одеждах, наслаждающиеся развлечениями, – пьяные и потешные, смешно катающиеся на каруселях, глазеющие на представления, целующиеся, спотыкающиеся, дерущиеся, качающиеся на качелях, стреляющие в тирах, – настоящий хаос движения.

Последовал быстрый обмен техническими подробностями. Гудрун была поражена.

– Как же великолепно иметь такую фабрику! – воскликнула Урсула. – А здание красивое?

– О да, – ответил он. – Фриз вписывается в общую архитектуру. Да, это монументальное сооружение.

Затем он успокоился, передернул плечами и продолжил:

– Скульптура и архитектура должны сопровождать друг друга. Прошли дни неуместных статуй, как закончился век фресок. Дело в том, что скульптура всегда является частью замысла архитектора. А поскольку церквям место теперь только в музеях, поскольку теперь нас больше занимает бизнес, так сделаем наше место работы искусством – а нашу фабрику собственным Парфеноном, ecco![99]

Урсула задумалась.

– Полагаю, – сказала она, – вовсе не обязательно, чтобы наши крупнейшие фабрики были такими уродливыми.

Он тут же оживился.

– Вот именно! – воскликнул он. – Вот именно! Местам, где мы работаем, не только не обязательно быть уродливыми, но мало того, их уродство, в конце концов, разрушает все созданное. Люди не будут долго терпеть такое невыносимое уродство. В конце концов, оно их раздавит и из-за него они лишатся своей силы. А это погубит саму работу. Они будут думать, что уродлива сама работа: машины, сам процесс труда. В то время как машины и труд необычайно, ослепительно прекрасны. И тогда, когда люди перестанут работать, потому что их чувства будут этому противиться, им будет так невыносимо тошно, что они предпочтут голодать, – вот тогда нашей цивилизации придет конец. Тогда-то мы и увидим, как молот используется для разрушения, тогда мы это увидим. Но пока что мы здесь, и у нас есть возможность создавать прекрасные фабрики, прекрасные дома для машины, у нас есть такая возможность.

Гудрун поняла только половину сказанного. Она едва не заплакала от досады.

– Что он говорит? – спрашивала она Урсулу. И Урсула, запинаясь, быстро переводила. Лерке наблюдал за лицом Гудрун, чтобы понять, что она думает.

– Так, значит, вы считаете, – сказала Гудрун, – что искусство должно служить промышленности?

– Искусство должно истолковывать промышленность подобно тому, как некогда оно истолковывало религию, – сказал он.

– Но разве ваша ярмарка истолковывает промышленность? – спросила она.

– Разумеется. Чем занимается человек, попадая на такую ярмарку? Он осуществляет деятельность, противоположную труду, – сейчас механизм руководит им, а не он машиной. Он наслаждается механическим движением своего тела.

Страницы: «« ... 2526272829303132 »»

Читать бесплатно другие книги:

Это издание для тех, кто хочет глубже понять основы православной веры, таинства церкви, ход богослуж...
Это издание для тех, кто хочет глубже понять основы православной веры, таинства церкви, ход богослуж...
Сказки поэтессы и писательницы Татьяны Софинской наполнены добром и теплом. Сказочные истории притяг...
НОВАЯ книга популярного историка на самую опасную и табуированную тему. Запретная правда о подлинных...
В уральском городке старшеклассницы, желая разыграть новичка, пишут ему любовное письмо. Постепенно ...
За свой дебютный роман («Бывший сын», 2014) Саша Филипенко год назад получил «Русскую премию». С пер...