Слезинки в красном вине (сборник) Саган Франсуаза

Franoise Sagan
MUSIQUES DE SCENES
© Editions Stock, 2011.
The first edition of this work was published in 1981 by Editions Flammarion 

Моему другу Жан-Жаку Поверу

Кот и казино

Тщетно Анджела ди Стефано надрывала глотку, подзывая своего кота, красавца Филу, пропавшего с утра в улочках старой Ниццы. Было три часа дня, и, несмотря на сентябрь, еще стояла ужасная жара. Не в привычках Филу было забыть свою сиесту и родной квартал, какими бы привлекательными ни казались окрестные кошки, так что Анджела все больше и больше тревожилась за своего любимца. Ее муж Джузеппе ушел играть в шары, как и каждую субботу после полудня, а соседки предавались дреме на медных кроватях, за многоцветными знаменами вывешенных в окнах рубашек и носков. Из опасения потревожить их отдых Анджела не осмеливалась кричать слишком громко и потому бубнила: «Филу, Филу» – у каждой подворотни, придерживая наброшенную на голову из-за солнца шаль.

В свои тридцать два года Анджела ди Стефано была очень красивой, крепко сбитой женщиной ярко выраженного латинского типа, хотя корсиканские предки наградили ее несколько замкнутым, а порой и суровым лицом, способным обескуражить возможных соперников Джузеппе. Впрочем, он и сам об этом знал и порой подшучивал над добродетелью жены, но так, что смеха это у Анджелы не вызывало.

Филу все не находился, а ей меж тем надо было поспеть до четырех часов в банк, чтобы положить туда очередные пятьсот франков, потому что они решили купить дом в кредит, выплачивая взносы месяц за месяцем. Вчера Джузеппе, как хороший супруг, вручил ей свою получку, и она хотела как можно скорее избавиться от этой бумажки, добытой столь дорогой ценой. Вдруг ей показалось, что за стеной молнией промелькнуло что-то серое, и она крикнула: «Филу!», а потом толкнула калитку садика, окружавшего дом красотки Элены. Красотка Элена была их соседкой вот уже десять лет, и о ней немало судачили с тех пор, как она овдовела, правда, без малейших доказательств. Анджела сделала три шага на цыпочках, заметила на подоконнике насмешливого Филу и позвала его тихонько раз или два, прежде чем решилась подойти поближе. Филу скосил на нее зеленые глаза и шмыгнул внутрь. Анджела инстинктивно толкнула ставень, чтобы его поймать, и тут увидела своего разлюбезного Джузеппе, спящего в объятиях Элены. Ее сердце бешено заколотилось, она попятилась и выскользнула за калитку в ужасе от мысли, что он мог ее увидеть.

Только на улице, по которой она шла куда-то широким шагом, ее удивление и ужас превратились в гнев. Ей надо было догадаться, даже Филу об этом знал… Вот куда Джузеппе частенько ходил играть в шары по субботам. Как давно? Она решила вернуться к своей матери, на родной остров, к порядочным людям. Измена – не для таких женщин, как она. Десять лет она занималась Джузеппе ди Стефано, его домом, его вещами, его питанием и его постелью. Десять лет только и делала, что подчинялась ему и старалась угодить, а он лгал ей и ночью, и днем, думая о другой!

Оказавшись на Английской набережной, куда никогда прежде не заходила, она продолжала идти все тем же решительным шагом, словно собиралась пересечь море посуху и добраться до дома своих родителей. Только свисток помешал ей попасть под машину. Внезапно обернувшись, она увидела, что стоит перед большим белым зданием с вывеской «Казино», где иностранцы вроде бы спускали свои состояния и куда даже мужчины из ее квартала заглядывали с большой опаской. Она увидела, как туда вошла светловолосая, заметно старше ее женщина в полотняных брюках. Увидела, как та чему-то посмеялась вместе со швейцаром и исчезла в полумраке. Было в этом полумраке, серо-бежевом по сравнению с раскаленным на солнце тротуаром, что-то завораживающее, и Анджела тоже машинально поднялась по ступеням.

Она была одета скромно, но держалась осанисто. Швейцар без всяких шуточек направил ее к большому залу, где, тоже без шуток, какой-то человек в черном костюме с галстуком спросил у нее документы и осведомился, сколько жетонов ей угодно. Анджела была как во сне, и лишь несколько фильмов, виденных по телевизору, подсказали ей, как себя вести: ни разу в жизни она не рисковала даже одним франком в игре и не играла ни во что, кроме «крапетты».

Так что она степенно попросила жетонов на пятьсот франков и протянула красивую банкноту Джузеппе, получив взамен пять круглых смешных штучек, которые ей, очевидно, следовало положить на зеленый стол чуть поодаль. Его уже окружали несколько задумчивых, истомленных жарой игроков, и ей удалось, не привлекая к себе внимания, понаблюдать за ними добрых десять минут, чтобы чему-нибудь научиться. Ее ладонь так стискивала фишки, что вспотела. Она в смущении переложила их в левую руку, вытерла правую и, воспользовавшись всеобщим затишьем и остановкой маленького, такого прыткого шарика, взяла одну из своих блестящих штучек и твердо поставила на номер восемь. Собственно, она вышла замуж восьмого августа, в Ницце, и жила в доме № 8 по Малоконюшенной улице.

– Ставки сделаны, – сказал безразличный человек в вечернем костюме и снова запустил шарик, который начал бешено крутиться, а потом грациозно угодил в черную выемку, но слишком далеко, чтобы Анджела могла различить номер.

– Номер восемь! – выкрикнул человек устало. – Восемь: выигрыш на один номер[1], – добавил он, бегло взглянув на стол.

Затем, оглядев игроков по кругу, выложил в ряд десяток других жетонов и придвинул к Анджеле. При этом назвал цифру, которая показалась ей астрономической, и уставился на нее вопрошающим взглядом.

– Восемь, – повторила Анджела твердо.

Она чувствовала себя хорошо. В нее словно вселился некий дух, словно какая-то неведомая тень направляла ее исподтишка; удивляло лишь то, что с глаз пропал этот образ – Джузеппе, спящий рядом с Эленой. Теперь она видела только маленький шарик, только его.

– Максимум две тысячи франков на один номер, – удивленно сказал крупье.

Не поняв, она кивнула вместо ответа, и крупье сдвинул кучку ее жетонов на восемь, вернув остальные, которые она машинально забрала.

К столу теперь подошли другие люди и смотрели на нее с некоторым любопытством. Ни выражение лица, ни поведение не позволяли заподозрить в ней сумасшедшую, которая рискнула двумя тысячами франков, поставив их на простой номер в Летнем казино, в Ницце, в сентябре. После секундного колебания крупье крикнул: «Делайте ваши ставки!» Дама в брюках положила десять франков рядом со сверкающей грудой Анджелы, и шарик снова закрутился. Потом, издав несколько разнообразных, не согласованных между собой звуков, замер. И настала тишина, сменившаяся потрясенным ропотом, от которого Анджела очнулась – поскольку закрыла глаза (но словно признавая сквозь сон только вину за свои отяжелевшие веки, а не за это потрясение).

– Восемь, – сказал крупье, уже не так весело, как ей показалось. Затем, повернувшись к Анджеле, которая не дрогнула лицом и осталась столь же холодной, поклонился и объявил: – Мои поздравления, мадам. Мы вам должны шестьдесят шесть тысяч франков. Не угодно ли проследовать за мной?..

Ее окружили мужчины в черном – наполовину заискивающие, наполовину раздраженные – и отвели к другой стойке. Там другой человек, с бледными глазами, отсчитал ей жетоны, гораздо более крупные и более квадратные. Анджела ничего не говорила, в ушах у нее свистело, ей было трудно держаться прямо.

– Сколько тут? – спросила она, указав на безликие бляшки.

И когда человек сообщил ей: «Шестьдесят шесть тысяч франков, мадам, то есть шесть миллионов шестьсот тысяч в старых франках», она вытянула руку и оперлась о его ладонь. Он усадил ее, весьма учтиво, заказал и поднес ей коньяк, все с той же чуть ледяной вежливостью.

– Могу я получить их наличными? – спросила Анджела, как только жар алкоголя вернул ее к пониманию ситуации.

– Разумеется, – сказал тот.

И, вновь погрузишись в свои ящики, достал оттуда гору банкнот – желтых, похожих на ту, что доверил ей этим утром Джузеппе; дошел в своей любезности даже до того, что помог запихать деньги в сумочку.

– Не желаете ли сыграть еще, мадам? – спросил он, но без особой надежды, поскольку ему, разбиравшемуся в этом, было очевидно, что Анджела наверняка в первый и последний раз переступила порог казино. Она отказалась, мотнув головой, сказала: «Большое спасибо» – и вышла тем же быстрым и твердым шагом, который привел ее сюда.

Стоило выйти наружу, как солнце вернуло ее к действительности. Она вновь узнала море, Английскую набережную, машины, старые пальмы и, вспомнив, что ей изменили, села в первом же попавшемся близ казино кафе (впрочем, одна в кафе Анджела ди Стефано тоже оказалась впервые). Поставила свою сумочку меж крепко сжатых ног и заказала малиновое мороженое у официанта с тусклым голосом. Тут она принялась размышлять. Какой-то низенький желтый человечек в бежевом, следовавший за ней от самого казино, попытался завязать с ней разговор и угостить сигаретой, но она отогнала его без единого слова настолько красноречивым жестом, что этот паразит, хоть и пресыщенный игорными залами и одинокими дамочками, на сей раз почувствовал себя вдруг совершенно униженным: упорствовать было ни к чему.

Так что он ушел, и Анджела, предоставленная наконец самой себе и своим думам, изучила один за другим три-четыре плана, которые казались ей логичными.

Первый состоял в том, чтобы как можно скорее положить эти желтые банкноты в банк, но это был банк Джузеппе, а от Джузеппе, который ей изменил, она должна уйти.

Второй план состоял в том, чтобы зафрахтовать в порту какое-нибудь судно или лодку и отправиться прямо к родителям.

Третий состоял в том, чтобы взять такси (как в романах), заехать домой за Филу и своим чемоданом и оставить Джузеппе пятьсот франков вместе с душераздирающей запиской. Потом в порт… и так далее.

Четвертый казался романтичнее: накупив в магазине тонких, как паутина, платьев из красного шелка, великолепных драгоценностей, нанять коляску и вернуться домой вскачь, на глазах оторопевших соседок, разбрасывая конфеты детям на всем пути. Или же найти двух гангстеров – должны же они тут водиться, – чтобы они отделали хорошенько красотку Элену. Или же, наняв машину с шофером в серой ливрее, отправить его к себе домой на Малоконюшенную улицу с запиской для соседки, чтобы та передала ему Филу и ее вещи.

От всех этих возможностей у Анджелы кружилась голова, да и коньяк плохо сочетался с малиновым мороженым. Ее мутило. Вдобавок жизнь так давно не предоставляла ей никаких возможностей. Она так давно точно знала, что ее ждет в следующие полчаса – и через неделю, и даже через год, – что ей вообще не приходилось ничего выбирать, а потому это внезапное, непредвиденное «Джузеппе в объятиях Элены» становилось, если подумать, почти успокаивающим, поскольку уже случилось, реально существовало, и с этим она ничего не могла поделать. Ошибкой и ужасом были как раз все эти возможности, напиханные в сумку у ее ног.

Анджела знала, что, если бы не набитая желтыми бумажками сумка, она вернулась бы домой. Наорала бы на Джузеппе, осыпала оскорблениями, пригрозила бросить его, а может, и впрямь бросила бы на какое-то время, пока он, совершенно сокрушенный и кающийся, не приполз бы за ней на ее остров. Если бы не эта куча денег, ее жизнь осталась бы простой и незамысловатой, но в конечном счете очень приятной, потому что она любила Джузеппе. И хотя она отлично знала, что он, в сущности, бабник, она знала также, что он ее любит – ее, Анджелу, и что в предыдущую субботу вторую половину дня у Элены провел сын их старой соседки. Только вот теперь она могла бы стать кем-то другим, нежели просто обманутой женой, видеть перед собой нечто иное, нежели кающийся муж. Она могла бы стать свободной и богатой женщиной, бросающей своего раздавленного мужчину… Ее Джузеппе – каменщик и довольно красив, но, в общем-то, ему уже не двадцать лет и много он не зарабатывает. Если она уйдет, женщины не станут бегать за ним толпами. Тем более что если бы он случайно получил несколько лишних франков, то отдал бы их ей, Анджеле. Это ведь ей пришлось настоять, чтобы он выкупал потихоньку их старый дом на Малоконюшенной улице; да и платье из красного шелка он сам ей вечно сулил, и, выходит, вовсе не она о нем мечтала.

На золотисто-серое море, ставшее шелковым в сумерках, медленно опускался вечер, и Анджелу начал донимать страх, как бы Джузеппе не забеспокоился. Может, он решил, что на нее напал какой-нибудь подонок, позарившись на прекрасную желтую купюру, которую ей следовало отнести в банк? Но, конечно, он и вообразить себе не в силах, что она тут одна, в кафе, на этой шикарной улице, с миллионами у своих ног и может уйти от него безвозвратно. Что они с Филу будут делать часов в восемь, если она не вернется? Будут ждать перед дверью, как пара недотеп. Да они и есть недотепы, неспособные даже отыскать, где масло и мука, колбаса и вино. Нет, это невозможно! Если бы она решилась уйти, то не смогла бы даже насладиться ни лангустом, ни шампанским, ни маленькими пирожными, которые принес бы ей метрдотель в одной из этих роскошных, как дворцы, гостиниц. Ничего не смогла бы сделать с этими деньгами, потому что всегда и во всем ей чудился бы привкус тоски. Она не создана для таких возможностей. Либо мало фильмов видела по телевизору, либо мало книжек читала. Либо недостаточно мечтала о ком-то другом, кроме Джузеппе…

Она встала, вернулась в казино и, по счастью, вновь наткнулась на того же человека с бледными глазами, человека с коньяком, который тотчас же ее узнал. Она увлекла его в темный уголок и шепотом пробормотала свою просьбу.

– Что? – переспросил он.

Он повысил голос, покраснел, и все на них смотрели. Тогда она немного притянула его к себе, вновь начала шептать, и он вдруг, похоже, понял.

– Вы хотите, чтобы я взял их у вас обратно? Так? Но я не имею права, мадам.

Он подозвал другого человека, одетого так же, как и он, и они стали шептаться все втроем. У мужчин был теперь странный вид, оба вдруг стали выглядеть гораздо моложе и ребячливее, чем прежде. Если бы кто-то подошел поближе, он был бы изрядно удивлен, слыша, как двое крупье и эта красивая женщина толкуют о благих делах «Доброй помощи» или о достоинствах «Смиренных братьев бедноты». В конце концов они прошли в кабинет, Анджела выложила свои деньги, ей выдали чек, который она перевернула и сделала передаточную надпись на благотворительную организацию «Сен-Венсан». Подписалась: «Анджела ди Стефано», и было очевидно, что она в первый и в последний раз ставит свое имя на чеке. Потом гордо ушла, встречая по пути элегантных женщин и нервных мужчин, поскольку настало время настоящей игры. А оба крупье проводили ее с таким избытком учтивости и почтительных поклонов, что все эти элегантные дамы оборачивались и вопросительно смотрели ей вслед.

Она бегом вернулась домой и обнаружила обоих, Филу и Джузеппе, перед телевизором.

– Что-то ты поздновато, – буркнул Джузеппе.

И она промямлила всего лишь, прежде чем броситься к своим кастрюлям:

– О да, в банке долго тянули, а потом встретила кузину из Бастии…

Джузеппе, тоже испытывавший некоторый стыд после того, как с превеликим трудом избавился от запаха ужасного одеколона, которым душилась Элена, протянул руку и мимоходом потрепал ее сзади по талии. Его немного клонило в сон. Снаружи, фальшивя, пела соседка, кот уже мурлыкал, учуяв, что Анджела жарила на сковородке. «Приятная выдалась суббота, – подумал Джузеппе. – Каждый мужчина время от времени имеет право на маленькие приключения в своей жизни, – женщинам этого не понять…»

Последствия одной дуэли

Зима 1883 года в Австрии выдалась преждевременной. Сильно похолодало уже в сентябре, и дикие звери попрятались в свои норы раньше, чем обычно, что сократило охотничий сезон барона фон Тенка. Он вернулся в Вену за десять дней до срока и обнаружил в постели своей жены поручика первого гвардейского полка Сержа Олевича. Барон фон Тенк совершил это тягостное открытие в восемь часов утра, во вторник, а дуэль, о которой в тот же день после полудня договорились их секунданты, была назначена на утро среды. Баронесса Ильза фон Тенк провела вечер, то плача, то промывая глаза настоем ромашки. Барон фон Тенк в очередной раз смазал пистолеты и сделал несколько приписок к своему завещанию. Четверо секундантов предусмотрительно легли спать пораньше. И только молодой офицер Серж Олевич повел себя гораздо оригинальнее, потому что был трусом.

Отпрыск хорошего австро-венгерского рода, воспитанный в строгости и благочестии, вполне красивый и почти умный, искатель наслаждений, но без излишеств, веселый, но без иронии, Серж Олевич имел все, чтобы быть счастливым. Даже собственная трусость не слишком омрачала его детство. Домашний наставник избавлял его от унижений и порок, которым подвергались тогда прочие австрийские школяры; а будучи окружен одними лишь сестрами, он не привык сталкиваться и с прихотями старшего брата. Ему не пришлось подстегивать свою природную любезность, чтобы быстро завязать приятные отношения даже с самыми задиристыми однополчанами. В нем не было ничего, что возбуждало бы зависть или ненависть, он был славный малый, и на самом деле лишь трагическая случайность бросила его на ложе баронессы фон Тенк после одного бала, во время которого он злоупотребил горячительными напитками.

В сущности, о немалых аппетитах Ильзы фон Тенк, уже разменявшей пятый десяток, было известно как прочим венцам, так и ее супругу, и, если бы не это злополучное и непредвиденное возвращение, Серж Олевич вполне мог бы стать – вернее, остаться – скромным любовником красивой австрийки, и никто бы не возражал. Но даже снисходительный супруг не может уклониться от обязательств, которые влекут за собой некоторые очевидности: голая супруга в объятиях голого молодого человека в вашей постели и на глазах вашего камердинера – все это вынуждает вспомнить о чести. В конечном счете барона фон Тенка, человека отнюдь не кровожадного, эта обязанность даже огорчила, поскольку он был наименее порывистым из мужей, но при этом лучшим стрелком Австрийской империи.

Серж Олевич мерил шагами свою комнату в одной распахнутой, несмотря на холод, сорочке и поглядывал на ходу в зеркало – любовно и стыдливо. Он любил отражение этого молодого человека, такого здорового и сильного, но стыдился выражения ужаса, которому почти удалось обезобразить его черты: фон Тенк наверняка убьет его, фон Тенк выстрелит первым, будучи оскорбленной стороной, и не промахнется. И он погибнет – из-за нескольких преждевременных облачков на осеннем небе, из-за женщины, которую, в сущности, ни ее муж, ни он сам по-настоящему не желали. Погибнет ни за что. Этот прямой нос, эти густые волосы, эти румяные щеки и сердце, бьющееся преданно и мощно, – все это завтра, скоро, вот-вот станет лишь безжизненной грудой, которую сразу же закопают в землю. На лице молодого человека в зеркале было написано выражение такого жуткого испуга, что Серж громко застонал. И содрогнулся от собственного стона, исходившего словно от загнанного зверя, затравленного оленя, невзначай укрывшегося в его комнате.

Ему требовалось найти какое-то решение. Бегство было равнозначно самоубийству: опозоренный, лишившийся друзей, семьи, денег, чести и мужества, он может смело поставить крест на своей судьбе, его жизнь превратится в жалкое прозябание. Нет, бежать он не мог. Требовалось найти что-нибудь такое, что помешало бы дуэли. Он испытал на миг вздорное искушение побежать к особняку фон Тенка, бесшумно прокрасться под покровом темноты в его комнату и убить. Но это быстро раскрытое убийство стало бы не менее позорным, чем бегство; и лучше уж умереть от пули, чем под топором палача. Нет. Ничто не помешает барону фон Тенку явиться с рассветом на берег Дуная, ничто не помешает ему убить Сержа. Если только…

Пот, струившийся по телу молодого человека, внезапно испарился: Серж Олевич отвернулся от зеркала и сел на кровать. Если только он сам не сможет прийти на роковое свидание. В конце концов, его ведь может убить кто-то другой; убить… или «почти» убить. На этом «почти», на этом крохотном, неполноценном и нелепом словечке из словаря держалась вся будущая, блестящая жизнь молодого поручика Сержа Олевича. Пробило два часа, пора было поторапливаться. Он знал, конечно, что это «почти», какое-нибудь неприятное происшествие, отсрочит дуэль лишь ненадолго, продлит ему жизнь всего на месяц или чуть больше, но за эти драгоценные дни он найдет решение: время, прежде всего ему необходимо время, чтобы эти часы перестали наносить удары, ведущие его к могиле; необходимо, чтобы эта заря не оказалась последней; необходимо, чтобы солнце и завтра осветило его чело. Серж Олевич открыл окно и прыгнул ногами вперед с третьего этажа.

Воды маленького городка Тюринга в Баварии не особо рекомендованы при повреждениях костей, а все его очарование сводится к четырем сернистым источникам, бульвару с двумя рядами величавых вязов и трем элегантным гостиницам. Так что прибытие молодого Сержа Олевича в «Хунтер гастерхаус»[2] удивило и курортников, и местных жителей, а среди этих последних досточтимую Ханнетту фон Тенк, владелицу десяти тысяч акров к востоку от Тюринга и самого красивого частного особняка в городке, а главное, единственную сестру оскорбленного барона.

В свои пятьдесят лет Ханнетта фон Тенк была крепкой холостячкой, которую множество претендентов – привлеченных, быть может, скорее ее богатством, нежели прелестями, – так и не смогли отвести к алтарю. Долговязая и сухопарая, с ярко-рыжими волосами и надменным лицом, она с первого взгляда внушала не столько любовь, сколько почтение, а то и страх. Тем не менее это была единственная родственница, оставшаяся у барона фон Тенка, единственная близкая душа, способная, возможно, удержать его от довершения дуэли. И когда она вышла из церкви Святого Иоахима, двери которой молодой Олевич загромождал своим инвалидным креслом, она показалась ему в то погожее зимнее утро воплощенной красотой. Больше, чем красотой, самой жизнью: ее рыжие волосы пламенели, как огонь, прямой, как палка, стан сулил опору, а далеко не юный возраст – уверенность. Разумеется, отнюдь не перспектива разделить ложе с баронессой возбуждала пыл молодого поручика, хотя этот образ отвращал его все же менее, нежели предместье Вены на заре и нацеленный на него пистолет. Никакая, даже самая шокирующая близость не могла быть хуже близости кладбища, никакое соприкосновение гнуснее, чем невозможность прикоснуться вообще к чему бы то ни было.

Серж Олевич – если оценивать чувства по их силе, а не только по их природе – был самым пылким влюбленным Германской империи. Жилище целомудренной Ханнетты, прежде не слишком избалованной таким вниманием, оказалось заваленным его письмами и цветами. В конце концов, между двумя псовыми охотами – ибо гордая амазонка Ханнетта жила, практически не слезая с седла, – усердие красивого молодого человека ее обеспокоило. Она навела справки и узнала – с удивлением и удовольствием, – что он богат и был любовником ее невестки. Ханнетта увидела в этих ухаживаниях за представительницами одной и той же семьи лишь случайное совпадение.

«Пока довольно злосчастное для бедного мальчика», – подумала она, поскольку ее с братом, одинаково наделенных орлиным глазом, некогда учил владеть оружием один и тот же ловкий учитель. Так что Ханнетта заранее сочла этого богатого, но незадачливого молодого человека покойником, пожалела его, поговорила с ним и, обнаружив, что он разделяет ее похоронное убеждение на свой счет, сразу поверила в искренность его слов. «Так близко от последнего часа не лгут», – подумала она. Как раз сочетание редких моральных качеств с задушевностью беседы и очаровало Сержа Олевича. Ни на единый миг ей не пришла в голову подлинная причина его увлечения: в роду фон Тенков о страхе знали только понаслышке. Хотя именно страх, а вовсе не обожание делало прерывистой речь Сержа Олевича. Затрудняла его голос и увлажняла глаза паника.

До этих пор Ханнетта фон Тенк имела о браке довольно церемонные представления. Ее собственный темперамент каждый день более чем щедро удовлетворялся восемью часами изнурительной верховой езды. При каждом предложении брака она всегда воображала себя в белом платье под руку с соискателем в церкви Святого Иоахима, и всякий раз этот образ казался ей нелепым и смешным. Но на сей раз, быть может, из-за мрачного будущего, ожидавшего воздыхателя, ей уже не хотелось над этим смеяться. Сначала она глядела на него с любопытством, потом забавляясь и, наконец, смягчившись: так он был трогателен в своей напористости и ужасе перед мыслью об отказе.

Как-то зимним вечером, после целого дня, проведенного в седле, когда она сумела-таки оценить превосходную посадку выздоравливающего, Ханнетта искренне с ним заговорила.

– Единственное препятствие к нашему браку, – сказала она, – это мой брат, барон. Но он не захочет убивать своего зятя. Впрочем, я бы на него рассердилась, – добавила она, нежно заржав. – С другой стороны, оставить дуэль незавершенной значит пренебречь делом чести.

– Ради нашей любви я пожертвую даже самой своей честью, – твердо заявил Серж Олевич.

Гордая девица была тронута этим порывом и лишь позже вспомнила, что задета тут была не его честь, а брата.

– Ба! – сказала она, пожав мускулистыми плечами и одним ударом хлыстика оголив зеленую ветвь клена. – Ба! Мой брат-барон уже достаточно поубивал; он не жаждет крови. Впрочем, даже захотев, он не смог бы рассчитаться со всеми жеребчиками, на которых скакала моя невестка. Не спорьте, – добавила она вместо ответа на слабый и галантный звук возражения, который издал молодой человек.

Так что, впервые доверив свою руку устам Сержа Олевича, она сменила хлыст на гусиное перо и воспользовалась им, чтобы написать брату в Вену о своем бракосочетании. Тот, впрочем, наполовину забыв о своей дуэли и вспоминая о ней лишь изредка, как о дате Пасхи или Вербного воскресенья, пришел в совершенный восторг от этой запоздалой помолвки. Характер его сестры, до сих пор увлеченной лишь верховой ездой, вынуждал его опасаться весьма мрачных вечеров, если бы та по немощи лишилась своего удовольствия и вернулась в Вену. Зато он изрядно удивился, узнав, что жених богат.

«Решительно, этот молодой человек – настоящий сумасброд», – подумал он, но более не пытался объяснить себе их непостижимый брак. Только баронесса фон Тенк, узнав новость, измяла несколько платков, искусала несколько подушек и опорожнила несколько аптечных склянок. Но ее природный оптимизм одержал верх: сочтя, что разгадала безумную уловку влюбленного, она стала упиваться кровосмесительными фантазиями и, вконец разволновавшись, пала в объятия некоего посольского атташе.

Достойно увенчал репутацию нашего героя выезд на охоту. Пока доезжачие преследовали оленя, обрученные, неосторожно спешившись, сделали несколько шагов по узкой тропинке. То ли зычный смех Ханнетты потревожил отдых лютого зверя, то ли звук далекого рога – как бы то ни было, но на чету ринулся здоровенный кабан. Ханнетта уже бежала к своему коню за кинжалом, однако Серж Олевич, шедший впереди, застыл на тропинке как вкопанный – от ужаса. Стоя, словно каменный истукан, между этой разъяренной тушей и своей проворной невестой, он успел лишь смутно подумать: «Все это слишком глупо», прежде чем лишиться чувств. Кабан уже коснулся его и наверняка свирепо потоптал бы, если бы что-то, может, огненно-рыжая грива Ханнетты, внезапно не отвлекло зверя. Во всяком случае, через несколько мгновений коленопреклоненная Ханнетта смотрела сквозь слезы на мужчину, который пешим встал на пути девяностокилограммового атакующего вепря, на мужчину, который заслонил ее собственным телом.

«Кровь фон Тенков будет в хорошей компании», – подумала она, и сожаление о возможных малышах фон Тенк-Олевичах коснулось ее в первый, а впрочем, и в последний раз. В Ханнетте фон Тенк не было ничего ни от мамаши-наседки, ни от романтической барышни; в Тюринге это знали, так что ее скупой, но точный рассказ о подвиге своего нареченного поразил городок как восхищением, так и удивлением. Дать себя прикончить ради слабой женщины – еще куда ни шло, но Ханнетта-то фон Тенк как раз и не отличалась ни слабостью, ни женственностью.

В общем, Серж Олевич удостоился весьма глубокого уважения, коим почитают храбрецов, а также другого, не столь отчетливого, с которым относятся к безумцам. Во всяком случае, это опасливое почтение явилось совершенно неожиданным в его собственных глазах. Неожиданным, но сладостным: конечно, кабан лишь слегка задел его, конечно, он грянулся оземь всего лишь с высоты собственного роста, но этот удар что-то изменил в его душе. Серж Олевич по-прежнему оставался все таким же трусом – увы! – но уже не так стыдился самого себя.

«Все это слишком глупо, в самом деле, слишком глупо», – твердил он, думая, что это могло бы оказаться его последней мыслью, и криво усмехался. Мало-помалу эту тихую и боязливую душу наполняло неведомое в его родной Вестфалии, а впрочем, и во всей Пруссии чувство, которое в Англии обозначают словом «юмор», хоть и странно его произносят.

Будучи отмечен этим блаженным безразличием, он три месяца спустя обвенчался с Ханнеттой, скорее обветренной, нежели красневшей, и сердечно, без всякого злопамятства облобызал того, кто чуть не стал его убийцей.

Жизнь в Тюринге была безмятежной. Оставив армию, чтобы посвятить себя владениям супруги и своим собственным, Серж Олевич, любивший деревенское житье и отнюдь не пренебрегавший прелестями служанок, так бы и вел там счастливые и нескончаемые дни, если бы на их чету не обрушились непредвиденные события.

Ханнетта фон Тенк, как известно, была страстно увлечена конским племенем. После брачной ночи, во время которой Серж Олевич сумел проявить себя если и не торжествующим самцом, то джентльменом, Ханнетта фон Тенк проснулась фанатически приверженной человеческой породе. Ее чувства и кони сорвались с узды одновременно. Охотничье седло ей заменила постель; окрестные леса уже не разносили эхом ее «Ату!», но зато большой городской особняк в Тюринге огласился еще более истошными воплями. Опасения ее брата-барона были не напрасны. Кипучая кровь фон Тенков, разбуженная слишком поздно, понесла несчастного Сержа Олевича к таким головокружительным излишествам, которые наверняка превосходили его смирный темперамент. Любовь спасла его от смерти, любовь же к ней его и возвращала. Бледный, жалкий, отощавший, несмотря на обильную мясную пищу и слабенький мускат с вестфальских виноградников, поручик Олевич видел, как за пологом ярко-красных, спутанных и никак не желавших седеть волос постепенно утекает его жизнь. Через шесть месяцев после свадьбы он слег, начал кашлять, а вызванные из Вены врачи заговорили о худосочии. На отчаяние Ханнетты было тяжко смотреть. Сначала по совету брата и друзей она попыталась вернуться к прежним забавам и возобновила, пока супруг отдыхает, свои верховые прогулки. Но эти скачки слишком напоминали ей другие, а усталость уже не исчерпывала жизненных сил.

И вот как-то весенним днем, катаясь верхом по сельской местности в сопровождении своего верного доезжачего, она неосторожно пожаловалась этому человеку низкого происхождения. Тот ее понял плохо либо же слишком хорошо, и красивый, молодой Серж Олевич, отставной поручик первого Гвардейского полка, в свои двадцать пять лет оказался обманут собственной пятидесятилетней супругой, изменившей ему с егерем-мужланом. Не зная всего этого, он все же вновь обрел осенью некоторый румянец на щеках, а в первое воскресенье октября после большой мессы в церкви Святого Иоахима вышел под руку со своей супругой. Исхудавший, но спасенный.

И действительно, после двух месяцев отдыха, белого цыплячьего мяса и портвейна Серж Олевич полагал себя спасенным. Ханнетта мирно спала подле него, ее мощное дыхание порой колыхало балдахин, но не предвещало тех бешеных натисков, о которых он еще хранил жуткие воспоминания. Порой он даже задавался вопросом, не пригрезились ли ему эти ночи, подобные катаклизмам, эти ужасающие единоборства, что подчас сбрасывали его с ложа. Вспоминая об этом, молодой человек молча крестился в темноте, поскольку той зловещей весной бывали моменты, когда он предпочел бы вновь увидеть несущегося на него по тропинке кабана, нежели Ханнетту в ночном наряде, ласкающую его глазами, стоило им лечь. Молодожены собирались вернуться в Вену, и теперь, оправившись от своей немочи, молодой человек даже подумывал без отвращения о банальной интрижке с какой-нибудь балериной из Оперы. И молча убеждал себя, что выберет нечто легкое, бесплотное, полупрозрачное, воздушное… Все эти эпитеты следовали чередой один за другим, прерываясь, лишь когда стонущее содрогание постели свидетельствовало, что Ханнетта повернулась во сне. Впрочем, его дорогая женушка, едва миновало первое исступление, осталась все такой же нежной и любящей и даже не настаивала, чтобы он сопровождал ее в изнурительных скачках.

Тем не менее ему не без труда удалось убедить супругу, что пора вернуться в столицу. Там, уверял он ее, они будут устраивать чудесные прогулки в лесу Шпрау, и она вполне найдет немало дворян, тоже увлеченных этим благородным спортом и готовых сопровождать ее верхом. Неосторожный Серж Олевич говорил все это в совершеннейшем простодушии. Он не знал, что у изнеженных и пресыщенных жителей Вены не было ни хладнокровия, ни горячей крови тюрингских крестьян, а потому побуждал свою супругу к голоданию.

Первый же бал, устроенный молодой четой, привлек все, что имелось в Вене благородного и блестящего. Однако ни богатство жены, ни уверенность, что гостей ждет хорошая музыка и хороший стол, все-таки не могли соперничать с невиданной прежде несообразностью этого союза. Вечер прошел довольно весело. Серж Олевич гордо красовался в своем черном фраке, хотя приглашенные не без ехидства заметили, что баронесса фон Тенк весь вечер неотступно преследовала своего нового родственника в каждом углу. Тем временем Ханнетта, расцветшая и словно порозовевшая под своим загаром, мощно вальсировала. Старый барон Турнхау, с годами ставший немного хлипким, опрометчиво пригласил ее на вальс и в какой-то миг обнаружил с тревогой, что его ноги, равно как и монокль, летят по ветру параллельно паркету. Это успело вызвать ухмылки нескольких насмешников, прежде чем Ханнетта осторожно опустила своего кавалера возле глубокого кресла.

Честно говоря, на веселость Ханнетты было приятно смотреть. Среди хрупких и полупрозрачных венских графинь, еще больше побледневших за лето, которое провели в тени, она резко выделялась своими красными щеками, мощной шеей и раскатистым хохотом, более уместным на охоте. Время от времени она бросала на Сержа Олевича влюбленные взгляды, которые тот возвращал ей; в конечном счете, это производило приятное впечатление. Кое-кто из великосветских вдовушек или ревнивых с рождения молодых женщин да записных злословцев позволил себе ироничные комментарии; но в целом можно сказать, что первый бал Олевичей увенчался успехом. Тем не менее некоторые из благородных гостей, повальсировав с хозяйкой дома, остаток вечера блуждали с сомнением на физиономиях, время от времени останавливались, недоуменно или оторопело хмурились, потом, пожав плечами, двигались дальше.

«Богом клянусь! – говорил себе под нос, например, барон Корнелиус фон Штрасс. – Богом клянусь! Мне показалось… Возможно ли, чтобы эта бедняжка Ханнетта, такая набожная, хладнокровно попросила меня меж двумя фигурами польки… завалить ее? Хотя слово, которое мне послышалось, было еще хуже!»

«Богом клянусь! – бормотал в свой черед ученейший д-р Цименатт. – Надо быть сумасшедшим, чтобы поверить, будто рука Ханнетты в самом деле ощупывала меня под фраком!..» Эти ошарашенные господа не осмеливались поделиться друг с другом своими впечатлениями, тем более что их жены изумлялись сообща. «Черт знает что! – судачили они между собой. – Целомудренная Ханнетта, едва выйдя замуж, спешит изменить своему мужу!..» Говоря это, они вздыхали, поскольку венских прелестниц весьма печалило уже то, что такой красивый и элегантный мужчина навсегда связал себя со столь странным созданием.

И верно, по возвращении Серж Олевич без всякого труда мог выбрать себе любовницу среди самых красивых и вожделенных женщин столицы. Однако вопреки всем законам жанра он оставался бесстрастен и с каменным лицом выдерживал самые красноречивые взгляды. Зато его супруга, словно начисто позабыв из-за своего долгого пребывания в деревне правила приличий, почти открыто, с грубоватым простодушием заигрывала со всеми попадавшимися ей знатными венцами, будто собиралась затащить в свою постель каждого обладателя панталон. «Не стоит понимать ее буквально», – говорили вокруг; однако именно это сделал юный Алоизиус фон Шиммель как-то декабрьским вечером.

Отпрыск очень древнего рода, но несколько дегенеративный, что, быть может, объясняло одновременно его туберкулез, близорукость и путаницу в мыслях, молодой Алоизиус в свои двадцать семь лет казался семнадцатилетним. Семья поселила его в Вене, чтобы пообтесать и привести в чувство, почти десять лет назад, но с тех пор никто никогда не видел его иначе, кроме как за фортепьяно. Он был угрюм, обидчив, ребячлив и обладал, помимо щуплого тельца, густой кудрявой шевелюрой того же огненно-красного оттенка, что и у Ханнетты. Высокомерно отвергнув ранее благосклонность нескольких венок, прельстившихся его состоянием, он вдруг словно очнулся, увидев в темном дереве своего фортепьяно отражение чьей-то головы, не уступавшей цветом его собственной. Алоизиус оторвался от клавишей и захотел станцевать, что делал в своей жизни всего шесть раз, в десятилетнем возрасте. И тут все увидели, как Ханнетта Олевич сграбастала этого заморыша за талию и оба закружились в бешеном вихре, который неизбежно напомнил несущуюся под улюлюканье свору; короче, тем вечером все увидели образование «рыжей парочки», как их впоследствии ядовито прозвали.

До чего же велик был контраст между отменным здоровьем румяноликой наследницы фон Тенков и хилостью бледного отпрыска фон Шиммелей! Казалось, единственное, что их объединяло, была пламенеющая рыжеволосость, но очень скоро они обнаружили и другие точки соприкосновения. Ханнетта была счастлива открыть кому-то другому – после того как открыла их сама – услады любви. Алоизиус же, укрощенный, растормошенный, обласканный, растертый скребницей и насильно питаемый, начал в противоположность Сержу набирать некоторую силу. По утрам видели, как гордая Ханнетта мчалась верхом по аллеям леса в сопровождении своего пианиста. Вечером они объединялись за партитурой или у камелька. Что касается ночи, то через некоторое время уже никто не сомневался, на что они ее употребляли. Между этими двумя пламенеющими головами пылала настоящая страсть. А Серж Олевич по-прежнему и ухом не вел.

В Вене, таким образом, поражались все больше и больше: то, что красивому и богатому молодому человеку взбрело в голову жениться на безобразной Ханнетте, было удивительно само по себе; то, что она согласилась на это после двадцати лет целомудрия и псовой охоты, тоже удивляло; но когда по возвращении в Вену она взялась наставлять ему рога, запахло скандалом. Пошли пересуды, начали даже сомневаться в мужских способностях молодого супруга. Серж Олевич, почувствовав, что вынужден представить доказательства, затеял волочиться за некоей танцовщицей из Оперы. К несчастью, венские дворяне столь же щепетильны насчет добродетели своих любовниц, сколь снисходительны к целомудрию своих жен. Сержу Олевичу пришлось быть крайне осмотрительным и, чтобы избежать дуэли – которая вернула бы его на годы назад, – выбрать себе такую добычу, которая не была бы ни в чьих руках, то есть дурнушку.

Тем не менее дурнушка, очарованная этим внезапным успехом, повсюду восторгалась любовником, так что никто более не мог выдвигать в качестве объяснения загадки патологическую слабость молодого супруга.

Впрочем, надобно добавить, что Ханнетта, хоть, возможно, и влюбленная, отнюдь не была склонна к тем жеманствам, взглядам и ужимкам, которые обязывают благородного человека разыгрывать из себя ревнивого супруга. Она отвешивала своему любовнику мощные хлопки по спине, громогласно его приветствовала и так тыкала локтем в бок, что это и впрямь не оставляло места ни для какой двусмысленности. Грубо об этой рыжей парочке можно сказать, что они подходили друг другу «как зад и рубашка», но было весьма трудно на них рассердиться. И Серж Олевич старательно воздерживался от этого. Хотя гаммы и трели юного Алоизиуса изрядно утомляли его уши, он был рад, что Ханнетта не остановила свой выбор на болтливом дворецком или неотесанном лакее. Он даже испытывал своего рода восхищение перед нервной энергией, которая, казалось, оживляла молодого человека. Жалел его за круги под глазами и сочувствовал каждой из его фальшивых нот. Его-то собственная роль была проста, во всяком случае внешне: ничего не замечать.

И ради этого Серж Олевич беспрестанно кашлял той зимой, натыкался на мебель, очень громко говорил сам с собой, подолгу звонил в собственный дом и принимал тысячи других предосторожностей. В общем, он мог застукать любовников, только если бы они сами того захотели. Ах! Даже Алоизиус фон Шиммель меньше тревожился о такой возможности, нежели сам Серж: мысль, что он может увидеть их переплетенные тела и что они оба увидят, как он их увидит, леденила его ужасом; ибо, в конечном счете, если они застанут его за тем, как он их застанет, ему придется действовать: то есть вызвать юнца на дуэль и оказаться в поле на заре, с пистолетом в руке… Эта картина каждую ночь являлась бедному Сержу Олевичу в его кошмарах.

Увы! Неизбежного нельзя избегать слишком долго. Наведавшись как-то раз в оранжерею, где с недавних пор выращивал наполеоновские орхидеи, поскольку обнаружил в себе страсть к ботанике, Серж Олевич возымел прискорбное намерение укрыть потеплее молодое растение, особенно чувствительное к холоду. И в сарае садовника, среди вязанок соломы обнаружил тесно переплетенных Ханнетту и Алоизиуса, если и не совсем нагих, то по меньшей мере изрядно раздетых.

«Ханнетта…» – простонал он с глубоким огорчением, в то время как она, хоть и удивленная, но гораздо более энергичная, изрыгнула совершенно безбожное ругательство. Что касается молодого человека, тот уже застегивал свой воротничок и церемонно кланялся, как истый дворянин, тем самым окончательно выведя Сержа Олевича из себя. Он уже готов был влепить юнцу настоящую затрещину, но вовсе не за вероломство, а за неуклюжесть.

«Не бей его!» – вскричала героиня, вспомнив кабана, и Серж Олевич внезапно очнулся. Он скроил суровую, отнюдь не растерянную мину, в свой черед отвесил поклон парочке и, прежде чем выйти и закрыть за собой дверь, твердо заявил: «Я ничего не видел». Потом, с бешено колотящимся сердцем, но со спокойствием на лице, вернулся широким шагом в свою комнату и заперся там, запретив себя тревожить.

«Этот шалопай, – думал он, – наверняка уже угомонился, так что остается убедить в обоснованности своей позиции одну лишь Ханнетту».

А та чувствовала себя весьма раздосадованной и словно отрезвевшей, поскольку прежде была изрядно одурманена всеми этими адажио, бледностями и пылкими излияниями юного Алоизиуса. Теперь она уже не находила столь волнующими торопливые объятия по углам и начала сожалеть о простой силе доезжачего, о спокойствии полей и об одобрительной тишине природы, которая казалась ей гораздо более приятной для слуха, чем шепот горожан. Тем не менее она была вполне довольна этим приключением в духе лучших французских романов, которое добавило пикантности ее повседневной жизни, и ей отнюдь не претило сыграть теперь эффектную сцену покаяния у ног дорогого супруга. Она распустила волосы в знак скорби и твердым шагом – ибо даже в туфельках топала, как солдат в сапогах, – ввалилась в мужнюю комнату, оттолкнув с дороги камердинера.

Серж Олевич был в халате и курил гаванскую сигару; после легкого колебания Ханнетта рассудила, что лучше усесться напротив.

– Досадно, – начала она своим красивым низким голосом. – Признаюсь вам, что сожалею. Затея с оранжереей была не моя.

Серж Олевич молчал. Не имея оснований приписать его немоту горю – поскольку уже слышала о дурнушке из Оперы, – Ханнетта приписала ее гордости.

– Полно вам, – сказала она, – это же пустяки. После маленькой дуэли – вы ведь будете достаточно добры и не покалечите мальчугана, он же всего лишь юнец – мы сможем уехать на несколько месяцев в Тюринг, чтобы избежать сплетен.

– Об этом и речи быть не может, – сказал Серж Олевич. – И речи быть не может, чтобы я дрался.

Волна крови прихлынула к лицу его жены, и без того красному, но Серж Олевич одним жестом отмел постыдную мысль, закравшуюся в ее душу.

– …Ибо драться, – добавил он твердо, – означало бы признать, что вы не соблюли свою честь, дорогая Ханнетта, что вы первой нарушили клятвы, которые дали мне пред Богом.

Ханнетта, хоть и набожная, но не слишком верующая, снесла удар:

– Вы хотите сказать, что не потребуете удовлетворения?

– Вот именно, – подтвердил Серж Олевич величаво. – Ради вашей чести я обойдусь без удовлетворения.

И вот тут, в первый и наверняка последний раз в своей жизни, Ханнетта фон Тенк-Олевич разразилась рыданиями. Ее муж больше чем герой – он святой! Ни один мужчина Австрии не сделал бы такое ради своей подруги! Ее репутация ему дороже, чем своя собственная! Она оросила его руки слезами, бросилась, рыдая, ему на грудь – заставив покачнуться – и поклялась в любви, если не верной, то по крайней мере вечной.

– Я буду очень осторожна… – добавила она, мощно сморкаясь. – Врасплох вы меня больше не застанете.

Великодушный Серж Олевич принял к сведению это обещание и почти тотчас же дал приказ запрягать. Юный Алоизиус фон Шиммель прождал его секундантов весь вечер в «Захере» и всю ночь у себя дома, но те так и не прибыли. Однако когда он утром в смущении пожаловался на это, в Вене не захотели ему поверить. История с кабаном была еще слишком свежа в памяти, а потому никто и помыслить не мог, что Серж Олевич, этот здоровяк, спасовал перед тщедушным мальчишкой.

Впрочем, о счастливой чете долго ничего не слышали. Не слышали, потому что о них нечего было сказать. Ханнетта Олевич рыскала по лесам, с одинаковым рвением охотясь на ланей и мужчин. Серж Олевич завел себе личную горничную с нежными темными глазами и материнским инстинктом. Курил сигары, пил портвейн, а порой даже, злоупотребив этим напитком, отваживался переночевать в постели собственной супруги.

После нескольких лет счастья на него по-настоящему напал кабан, потоптал и обескровил. Никто не обратил внимания, что раны оказались на спине. Речь епископа Тюрингского напомнила прихожанам о мужестве покойного и о его безоглядной отваге. Все были в этом убеждены и столь же безутешны.

Ла Футура

В свои сорок лет Леонора Гуильемо, прозванная Ла Футурой, все еще была одной из самых красивых женщин Неаполя. Это прозвище, Ла Футура[3], она носила уже двадцать лет, и вполне заслуженно. Двадцать лет она олицетворяла собой для всей золотой знати прекрасного Неаполя наслаждение, игру, деньги, оргии и прочий разгул страстей. А в последнее время, с тех пор как город захватили австрийцы, стала для многих будущим в самом прямом смысле слова. Благодаря знакомствам в полиции, в корпусе карабинеров и среди влиятельных людей города, а также своей новой связи с австрийским полковником, насаждавшим тут порядок, Леонора неоднократно – за большие деньги – избавляла от ружейной пули или веревки княжеские, герцогские или просто именитые головы. Так что граф ди Палермо, стоявший перед ней в тот вечер, громоздя на ее постели груды золота, ничуть не беспокоился. Его сын Алессандро, которого послезавтра должны казнить за убийство на дуэли какого-то ничтожного капитана из Вены, вскоре вернется в замок своих предков. Ла Футура об этом позаботится. Конечно, это ему недешево обошлось, но, каким бы глупцом и подлецом ни был Алессандро, он его сын. И граф ди Палермо вынуждал себя быть любезным с этой презренной, хоть и великолепной шлюхой. Должно быть, Ла Футура почувствовала его ярость, и та ее наверняка позабавила, поскольку она слегка улыбалась, пока он выкладывал мешки в ряд.

– Здесь все, – сказал граф.

– Очень хорошо, – отозвалась Ла Футура. – Но скажи-ка мне, какой он, твой Алессандро? Что-то я его уже не помню.

Граф ди Палермо нахмурился на миг, но вовсе не из-за этого «тыканья»: ему не понравилось, что его сына не помнят, пусть даже в таком притоне.

– Да, – продолжила Ла Футура, – мне ведь придется найти ему замену для казни. Пришлю какого-нибудь простака, который даст себя убить вместо него, поверив, будто это не взаправду. На рассвете все мертвецы серы, – добавила она со смешком, – но минимальное сходство все же требуется.

– Алессандро высокий и светловолосый, – гордо сказал граф ди Палермо. Потом добавил, уже тише: – Еще у него шрам на щеке… След ногтя, – пояснил он, видя вопросительно поднятые брови Ла Футуры.

Она отвернулась, словно прислушиваясь к каким-то неожиданным звукам снаружи. Но в предместье было тихо. Так что она спокойно задала последний вопрос:

– Есть у него другие отличительные приметы?

– Да, – сказал граф. – Не хватает фаланги на мизинце. Ну так что, могу я рассчитывать на тебя?

– Можешь, – подтвердила Ла Футура. – Послезавтра граф Алессандро ди Палермо будет мертв для всего Неаполя.

Оставшись одна, Ла Футура словно поколебалась немного, потом решительно подошла к выходившей в боковую улочку двери и открыла ее. В дом проскользнул карлик.

– Слушай, Фредерико, – сказала ему Ла Футура, – помнишь извращенца бедной Маргариты? Он ведь беспалый был, верно?

– Да, – сказал карлик, изобразив ужас на своей роже, хотя на нее и без того страшно было смотреть.

Ла Футура, казалось, поразмыслила немного, потом с сожалением пожала плечами и, взявшись за мешки с золотом, долго прикидывала их вес на руке.

– Ладно, делать нечего! – вздохнула она. – Маргарита теперь мертва, а ты, Фредерико, должен найти мне высокого блондина без одного пальца и слегка оцарапать ему щеку. Он нужен завтра к вечеру.

Габриеле Урбино пришел в себя. Лежа в холодной черноте со связанными за спиной руками, он почувствовал острую боль в пальце и безнадежно попытался вспомнить, где и когда мог так пораниться. В памяти осталась только какая-то несуразная, маленькая и бесформенная тень, вдруг возникшая рядом с ним на лугу, днем, во время рыбалки. Еще он помнил, что обернулся. А дальше – ничего.

Открылась дверь, и появилась рука со свечой. Потом жуткая рожа карлика, а за ней – лицо самой красивой женщины из всех, что Габриеле когда-либо видел в своей жизни. Он машинально встал и прислонился к стене. Карлик резким движением разрезал веревки, и только тут Габриеле заметил у себя на руке белую повязку. Он недоверчиво на нее посмотрел.

– Как тебя звать? – спросила женщина.

– Габриеле, – ответил он.

И невольно улыбнулся. У женщины был низкий, певучий голос. «Как скрипка», – подумал он. И ему захотелось, чтобы она говорила с ним как можно дольше.

– Чему улыбаешься? – спросила незнакомка.

Она казалась заинтригованной, и от этого ее лицо вдруг помолодело на двадцать лет.

– У вас голос как скрипка, – сказал Габриеле. – Я никогда такого не слышал.

Карлик захохотал.

– Боже мой! – усмехнулась она. – Тебя бьют по башке, отрезают палец, запирают здесь, а ты после всего этого только и находишь сказать, что у меня голос как скрипка! Природа сделала тебя беззаботным, парень…

– Это верно, – согласился Габриеле. И тоже рассмеялся.

«Веселый и красивый», – подумала Ла Футура. Гораздо красивее этого Алессандро, которого она теперь вполне вспомнила. У сына графа ди Палермо волосы желтые, как унылое сено, а у этого – золотистые, словно пшеница, густые и блестящие. И глаза голубые, искристые, живые, а не мутно-серые. Что очень досадно. В самом деле, какая жалость.

– Слушай, – сказала она, – мне от тебя нужна одна услуга, и тебе щедро за нее заплатят. Завтра должны расстрелять сына графа ди Палермо. Стрелять будут холостыми, но у него кишка тонка, так что кто-то должен его заменить…

Она все говорила, загоняя его своей ложью в западню, но впервые немного спотыкалась на словах, впервые ее речи не хватало убедительности и обычной ловкости. А сознание этого сковывало ее еще больше. Но когда она закончила говорить, молодой человек по-прежнему улыбался. Это ее разозлило.

– Ну что, – спросила она, – согласен? Проберешься ночью в камеру, наденешь его одежду и пойдешь с солдатами…

– Ну да, – сказал он, – согласен. Все, что хотите… Я вас не слушал.

– Ты меня не слушал?! – воскликнула она в гневе.

Но он перебил ее:

– Только ваш голос. Невольно. Можно мне поесть? А то я проголодался.

Ла Футура колебалась, словно ища одобрения карлика, потом вдруг решилась:

– Ладно, идем, поужинаешь вместе со мной. Устроишь себе пир, да еще и с вином, какого ты никогда не пил и уже никогда пить не будешь.

И действительно, это была лучшая трапеза в жизни Габриеле, с лучшим кипрским вином, какое имелось в Италии. Он выпил немало, и Ла Футура от него не отставала. Они ужинали в ее пышной и беспорядочной комнате – на этом островке шелков, атласов и тепла, затерявшемся меж облупленных стен старого дома на окраине; и вскоре у камелька, не без помощи жара пламени и вина, сблизились – сначала щека к щеке, потом уста к устам. И вот тогда Габриеле по-настоящему узнал, что такое наслаждение. И никогда, конечно, Ла Футура так не старалась, чтобы одарить им мужчину, и никогда, конечно, не находила в этом такой сладости и такой горечи.

Алессандро ди Палермо ходил из угла в угол по своей камере. Надзиратель заверил его, что все идет хорошо. Однако молодой человек находил, что Ла Футура слишком уж заставляет себя ждать. Конечно, и речи быть не может, чтобы он умер, он, Алессандро, сын графа ди Палермо и сам будущий граф, – у него для этого слишком много денег. Но мерзавка все же могла бы и поторопиться. Ему, Алессандро ди Палермо, зависеть от какой-то шлюхи и простофили-висельника, который займет его место! При мысли о нацеленных на него ружьях по спине Алессандро пробежала мелкая неприятная дрожь. Слава богу, ему не придется столкнуться с этим, поскольку вдобавок к прочим своим порокам он был еще и трус. И убил австрийского капитана, когда тот спал. Но этого не знал даже его отец. Тем временем занимался день, и его мысли становились все мрачнее. Так что, когда заскрипела дверь, он одним махом вскочил на ноги и уставился на Ла Футуру недобрым взглядом.

Она была бледна в свете раннего утра, как и высокий парень за ее спиной. У того даже темные круги залегли под глазами – словно он уже знал. Алессандро чуть не расхохотался при виде этого олуха, который держался в его камере так прямо, такой гордый собой. Вскоре от него останется лишь кровавая груда на брусчатке тюремного двора.

– Что-то ты поздновато, Ла Футура! – сказал он со злобой. – Разве тебе мало платят?

– Лучше поздно, чем никогда, – возразила Ла Футура. – Раздевайся, – велела она молодому человеку, стоявшему у нее за спиной.

И двое мужчин начали раздеваться. Парень сбросил с себя полотняную рубаху, Алессандро – тонкую сорочку с жабо; парень – грубые льняные штаны, Алессандро – великолепные шелковые панталоны до колен и кожаные сапоги. Теперь они стояли практически голышом друг пред другом, и глаза Ла Футуры невольно скользили то по бледному, худому и дряблому телу сына графа ди Палермо, то по бронзовому, стройному и сильному телу крестьянина. Этот взгляд был таким пристальным и недвусмысленным, что Алессандро, перехватив его, все понял и взорвался:

– Как ты смеешь сравнивать меня с этим мужланом!

И замахнулся на Ла Футуру в приступе гнева, однако не без удовольствия, поскольку ему всегда нравилось бить женщин. Но прежде чем он ее коснулся, парень выбросил кулак вперед и угодил ему в подбородок. Алессандро ди Палермо отлетел назад, стукнулся о свод и остался лежать на полу. Ла Футура шагнула к оглушенному графу и остановилась.

– Что ты наделал! – воскликнула она.

Габриеле, полуголый, неподвижный, походил сейчас на одну из тех статуй борцов, что римляне привозили из Греции в незапамятные времена.

– Он вас чуть не ударил. Никто никогда не ударит вас передо мной, – произнес он успокаивающе.

И, обняв Ла Футуру за плечи, прижал к своей груди. Она прикасалась лицом к его обнаженному плечу, вдыхала запах его кожи, запах деревни, солнца и еще более цепкий и коварный запах их недавней любви. Потом мягко высвободилась, отвернулась и сказала тихо:

– Одевайся.

А поскольку Габриеле протянул руку к рубашке с кружевами, добавила тверже:

– Нет, надень свою одежду, свою.

Вот так рано поутру в мае 1817 года гнусно умер – рыдая и вопя, что это не он, – граф Алессандро ди Палермо. Что касается Ла Футуры, то о ней больше никогда не слышали. Вернее, никогда в Неаполе. Кто-то утверждал, что видел ее в Парме, одетую буржуазной дамой, под руку с высоким светловолосым мужчиной. Но никто этому не поверил.

Остановка в деревне

Лето 40-го года выдалось восхитительным, а потому голубые небеса и золотые хлеба с изумлением взирали, как движется по дороге нескончаемый караван беженцев. Грузовики, спортивные машины, семейные лимузины тащились бампер к бамперу, в ритме, навязанном немецкими самолетами, нырявшими порой из-под облаков, подобно стервятникам, чтобы убивать. Тем не менее «Роллс-Ройсы» в этой разношерстной колонне были редки, и «Роллс» г-жи Эрнест Дюро порой привлекал к себе саркастические шуточки прочих водителей, отнюдь не недовольных тем, что война безразлична к социальной иерархии и что нескольким богачам не хватило времени или осторожности уехать раньше них.

Элен Дюро скромно опускала глаза под этими ироничными взглядами, как опускала их еще месяц назад, входя – в вечернем платье, вся увешанная драгоценностями – в «Гала д’Опера»; но тогда двойная шеренга зевак пожирала ее глазами без всякой иронии. Элен Дюро была урожденной Шевалье, что на всю жизнь отдалило ее от толпы.

Зато сидящий в том же «Роллс-Ройсе» ее молодой любовник Брюно, вышедший из очень простой семьи в Па-де-Кале, этим летним днем норовил гордо вскидывать голову и красоваться, как в парижские вечера. Что-то в его повадке будто провозглашало вопреки обстоятельствам: «Ну да, я выбился. Живу с большими, сильными, богатыми». И положение жиголо отнюдь не казалось ему презренным, а явно было венцом его великих амбиций. Поместившаяся рядом с Брюно престарелая баронесса де Покенкур чудесным образом отыскала в своем багаже эбеновые четки – прежде никто даже не подозревал, что она ими пользуется или обладает, – и теперь перебирала их, бормоча со слезами на глазах бесконечные и невразумительные мольбы. Ее дряблые губы безостановочно шевелились, блестя растаявшей из-за жары помадой, а еще она время от времени издавала какой-то тихий, влажный, сосущий звук, который выводил из себя Элен и Брюно. Потребовалась целая череда непредвиденных бедствий, упущенных поездов, механических поломок и недоразумений, чтобы их троица оказалась на этой общедоступной дороге. Тем не менее пока они были здесь, и им даже почудилось раза два, что немецкие самолеты, забавляясь, нарочно пролетают над «Роллс-Ройсом».

Должно быть, где-то впереди образовалась пробка, поскольку они уже около часа торчали на одном месте, на самом солнцепеке, всего в трех метрах от чудесной тени платана; в трех метрах, занятых старым «Розенгартом», двумя велосипедами и ручной тележкой. Элен Дюро невольно уткнулась взглядом в загорелый затылок светловолосого молодого человека с тележкой. Тот непринужденно курил сигарету, опираясь на ручки и будто всем своим видом показывая, что находится не где-нибудь, а на собственном поле. У него было высокое ладное тело, и Элен испугалась, как бы парень не обернулся: он наверняка уродлив.

«Нашла время глазеть на молодых мужчин…» – подумала она и отвела глаза, но слишком поздно, поскольку Брюно, заметив ее взгляд, уже ухмылялся.

– Сожалеете, что вы в «Роллсе», дорогая Элен? Предпочли бы более непритязательное транспортное средство?

Его обычно бледное и слишком тонкое лицо, обрамленное черными блестящими волосами, покраснело, а в голосе, за которым он, однако, тщательно следил, проскользнуло – из-за гнева – несколько вульгарных децибел. Брюно был хорошим любовником, относительно вежливым, но агрессивность проявлял совершенно пошло; и Элен, порой с наслаждением вспоминая жуткие сцены, которые устраивали ей другие, всегда злилась на него, когда он переставал быть любезным.

– Слава богу, что у нас есть этот «Роллс-Ройс», – сказала старая баронесса с нажимом. – По крайней мере, он нас защищает.

– Ничуть, – возразил Брюно. – Не рассчитывайте на это: малейшая пуля пробьет его, как бумагу.

Новоявленная богомолка бросила на него перепуганный, почти отчаянный взгляд, и Элен с удивлением заметила, как дрожит этот обычно столь безапелляционный рот. Целых тридцать лет задававшая тон всему Парижу, старая баронесса могла теперь изъявлять лишь потрясение и растерянность, видя, что самолеты фюрера не проявляют к ней должной почтительности.

– Но что же мы тогда делаем внутри? – осведомилась она плаксиво, хотя и возмущенно. – Это слишком несправедливо!

«В самом деле, – подумала Элен, – для женщины, запрещавшей говорить о политике в своем салоне, знавшей все о сюрреализме и ничего о национал-социализме, для женщины, имевшей столь очаровательных немецких друзей и лет пять декламировавшей Гейне на поэтических утренниках, для женщины, наконец, всегда превозносившей Вагнера, эти пулеметные обстрелы могут быть только зловещей ошибкой. Она наверняка убеждена, – продолжала думать Элен с иронией, – что ей достаточно появиться на дороге и показать свое лицо этим гадким пилотам – увы, слишком далеким! – как они тотчас же улетят, помахивая крыльями в знак извинения».

Легкая дрожь пробежала по колонне, и Элен вздохнула с облегчением, снова достав из сумочки промокший носовой платок, которым вот уже полчаса вытирала лицо. Быть может, теперь они поедут чуть быстрее, прохладный ветерок ее оживит… Но едва их водитель тронулся с места, как вновь послышалось гудение. То самое осиное гудение, такое безобидное, такое равномерное, но так быстро превращавшееся в рев, в оглушительный вой, в вопль терзаемого зверя, когда самолеты со всем своим разнузданным гневом пикировали на толпу. Они летели издалека, из Парижа или из Германии, и все машинально повернулись в ту сторону, кроме Элен, наконец увидевшей прямо перед собой лицо белокурого молодого человека. Вопреки ее прогнозам, оно оказалось красивым: открытое, беспечное, выдубленное солнцем, – и вдруг без всякой причины эта мужская красота успокоила Элен.

– Боже, опять начинается… Вон они! – послышался хнычущий голос баронессы.

И она снова вцепилась в свои четки пальцами в перстнях, а Брюно невольно втянул голову в плечи. Незнакомый молодой человек на мгновение опустил глаза, его взгляд встретился с взглядом Элен и удивленно остановился. В следующую секунду все вокруг словно окаменело, поскольку, кроме этих двоих, остальные люди обратились в ожидание, в единое ухо, которое зачарованно и с ужасом вслушивалось в неотвратимое приближение роя пчел. Потом где-то закричал ребенок, и, вновь обретя способность пользоваться своими конечностями, десятки обезумевших, похожих на животных людей бросились к канавам. Баронесса уже распахнула дверцу, начисто забыв, что это ей невозможно без помощи шофера. Брюно, вскочив с сиденья, выталкивал ее наружу, даже не обращая внимания на свою любовницу. А та хранила спокойную неподвижность, поскольку ей, словно старой знакомой, улыбнулся сквозь разделявшее их стекло белокурый молодой человек. И Элен почувствовала, как ее губы тоже растягиваются в ответной улыбке. Она очнулась, услышав голос Брюно, истошно вопившего из канавы:

– Да ты что? С ума сошла?!

Она машинально обернулась к нему, молодой человек тоже, и, словно с сожалением, оба вместе направились к дереву. Брюно исподтишка бросил на молодого человека испуганный и взбешенный взгляд, но страх оказался сильнее, чем ревность, и, когда негодующий, жуткий, надсадный вой моторов вспорол над ними воздух, превратившись в единственную реальность, он вжался в землю и накрыл голову руками. Баронесса, тоже упавшая ничком, выставляла в этой непривычной для нее позе свои несколько кубические округлости, вызвавшие у Элен мимолетную улыбку. Она и сама лежала, но на боку, опершись на локоть, будто на пляже, чувствуя, как солнце обжигает ей сквозь листву щеку и ухо, и тут ее взгляд остановился на одном из самолетов, который завис над ними, словно делая вдох перед нырком. Он был маленьким и черным в этом побелевшем от зноя небе, нахальным и несуразным, неожиданно похожим на какую-то самодовольную, вычурную игрушку. Молодой человек, опираясь на локоть в двух метрах от Элен, тоже, казалось, пристально смотрел на него.

Помедлив мгновение, самолет вдруг оторвался от неба, уступив земному притяжению, и, побежденный им, ринулся, словно против своей воли, прямо на их дерево. Она зажмурилась под его вой, машинально вскинула руку к уху, и тотчас же земля содрогнулась, будто в приступе неудержимой тошноты, бешеное «та-та-та» прошлось косой по траве, брызнуло во все стороны кусочками краски с красивого покинутого «Роллс-Ройса», и, не в силах видеть это огромное доисторическое чудище, эту железную штуковину, хотевшую ее смерти, Элен съежилась, вцепилась в ствол дерева, стиснула его руками, ощущая под пальцами теплую шероховатую кору. Она не помнила, любила ли когда-нибудь что-нибудь так, как это дерево. Теперь самолет выпрямлялся с долгим свистом, победоносно взмывал к небесам, а вокруг уже раздавались крики, стоны, призывы на помощь. Со своего места Элен, все еще не открывая глаз, слышала, как бесстыдно рыдает баронесса и щелкает зубами Брюно, догадывалась, как судорожно перекошено от страха его лицо, поскольку уже видела его перекошенным от гнева. Самолет вернется, она это знала, это всего лишь отсрочка.

«Боже, – подумала она, – может, я умру меж этими двумя мелкими, нелепыми людишками… Будь я ранена, они даже не смогли бы оказать мне помощь, а если бы умирала, вид их лиц не помог бы мне переступить порог». И за одну секунду перед ней промелькнуло видение ее прошлой, нынешней и будущей жизни, столь жалкой и лишенной тепла, что на глаза навернулись слезы. Она подняла голову и сердито смахнула их. Не хотела, чтобы они увидели эти слезы и тотчас же приписали их страху, не хотела, чтобы даже в последние минуты они могли бы хоть на миг подумать, будто она одной с ними породы. И все же…

– Он возвращается! Возвращается! – взвизгнула баронесса.

Подняв голову, Элен вновь увидела очень высоко, казалось, еще выше, чем в первый раз, робота-убийцу. И таившаяся в ней маленькая, слишком оберегаемая девочка принялась стонать и молиться Богу, что она сама забывала делать уже давно. Ей было нестерпимо вновь дожидаться этого грохота, этого воя моторов, с ней вот-вот случится что-то другое, почти наихудшее: нервный припадок, паника, безумный порыв, который погонит ее по дороге прямо навстречу пулям, от которых хотела убежать. Но тут чья-то тень заслонила ее от наивных лучей солнца, и рядом опустился на колени белокурый молодой человек.

– Здорово пробирает, – заметил он. – Не слишком испугались?

Его тон был снисходительным, но при этом добродушно-доверительным, словно он находил нелепой всю эту комедию, хотя и признавал, что здесь и впрямь было из-за чего испугаться. Однако из его слов выходило, что бояться умереть – это все же слишком.

– Они позабавятся еще минут пять, а потом улетят, – сказал парень и сел рядом, привалившись головой к стволу дерева. – Но ваш «Роллс» крепко покорежило.

Он возвышался над ней; запрокинув лицо, она видела его снизу. Видела его клетчатую рубашку, распахнутую на крепкой шее, с удивлением рассматривала подвижную, совсем не тяжеловесную челюсть, которая, однако, не дрожала даже теперь, когда самолет возвращался.

– В этот раз прямо на нас! – завопила баронесса.

И в самом деле, звук был хуже, чем за все два дня беспорядочного бегства. Этот грохот целиком завладел Элен, она готовилась умереть, уже умерла. И когда парень упал на нее, ей почудилось на миг, что это начало ее погребения. Она почувствовала, как его твердое тело вздрогнуло, и, чтобы не закричать, прижалась ртом к мускулистой руке, покрытой светлыми волосками.

«Он пахнет травой», – подумала она смутно, в то время как стук его сердца мало-помалу возвращался ей в уши. Самолет теперь был далеко. Она отлепила губы от руки незнакомца и слегка шевельнула головой. Тело над ней тоже пошевелилось и съехало вбок, вырвав ее таким образом из густой благодетельной черноты, которой она была укрыта. Первое, что она увидела, были пятна на ее бежевой жакетке, красные пятна, возникновению которых она сперва глупо удивилась, прежде чем поняла. Парень лежал подле нее, очень бледный, закрыв глаза; на уровне ребер у него была рана, откуда тихонько брызгала кровь; и только тут до нее дошло, что эта ярко-красная бутоньерка предназначалась ей и что красивый крестьянин, упав на нее сверху, тем самым ее спас.

– Как вас зовут? – спросила она с волнением. Поскольку ей вдруг стало важнее всего, чтобы этот человек выжил, чтобы она узнала его имя, чтобы окликать его шепотом, умолять и этим сохранить на земле.

– Кантен… – сказал он.

И вновь открыл глаза, затем поморщился, потянувшись нетвердой рукой к ране.

– С тобой ничего?.. – раздался за ее спиной искаженный и далекий голос Брюно, которого она не узнавала.

Вместо ответа Элен опередила руку Кантена и собственными пальцами зажала его открытую рану, без всякого отвращения к теплой крови, которой не давала вытекать.

Ферма пахла грибами, огнем поленьев и стиркой. Поджав ноги, Брюно с баронессой опасливо сидели на кухонных табуретках и дулись. А в слишком большой комнате, увешанной плакатами с изображением велосипедистов и футболистов, Элен вместе с матерью молодого человека внимательно смотрела, как тот спит. В бугорке под простыней угадывалась повязка; время от времени одна из женщин подходила проверить, осталась ли она белой. Дальше, гораздо дальше, в тысяче километров отсюда, в Португалии, ждал, когда они поднимутся на борт, огромный трансатлантический лайнер; но этот лайнер, этот порт, эта далекая, хоть и весьма известная ей Америка казались Элен нереальными. Жизнью, настоящей жизнью, была эта комната и кудахтанье кур под окном, и лето, и эта обжигающая в три часа пополудни деревенская тишина – тишина, которой она никогда не знала. В ее голове не было ни малейшего плана на будущие дни, а также ни малейшего воспоминания о том, чем на протяжении четырех декад была ее весьма насыщенная жизнь. Та жизнь закончилась под деревом, в завывании самолетов. И рассеянно, пассивно Элен напоминала себе, что ей непременно надо сменить жакетку, ту самую, где кровь теперь покоричневела, побурела, стала неприятной для глаз.

Сидевшая рядом с ней женщина вдруг встала, еще до того, как послышался голос раненого, и Элен мимоходом восхитилась этой прозорливости материнского инстинкта. Парень приподнялся на локте, удивленно посмотрел на них, потом, узнав Элен, радостно спросил:

– С вами ничего?..

Она улыбнулась, покачав головой.

– Кантен, – сказала мать, – тебе лучше?

Он недоверчиво ощупал себе бок, не сводя глаз с Элен. Золотой солнечный луч рассекал комнату надвое, вместе с темным деревом кровати и обнаженным торсом Кантена. Его грудь покрывали светлые волоски. «Такие же, как на руке», – вспомнила вдруг Элен и, к своему великому удивлению, почувствовала, что краснеет. Как можно чувственным взглядом смотреть на молодого человека, который спас вам жизнь и лежал беззащитный, совершенно беззащитный для шрапнели или чужих поцелуев!

– Вы останетесь на какое-то время? – спросил он.

Но голос был так весел, что вопрос походил скорее на утверждение.

Баронесса де Покенкур явно нервничала. Прохаживалась взад-вперед по просторной кухне, временами спотыкаясь о неровные плиты пола, что лишало ее знаменитую поступь всякой величавости. Брюно же сидел, развалившись, вытянув ноги и положив руки на колени, в позе, которая больше подошла бы для клубного кресла или же табурета у барной стойки, но отнюдь не для этого соломенного стула. В самом деле, кашемиры Брюно, равно как и манто баронессы от Карвена, несколько теряли свою элегантность в этом непритязательном декоре, и Элен подумала, а не выглядит ли и она сама нелепо, словно заблудившаяся важная буржуазная дама? Впервые в жизни собственное богатство показалось ей обузой. Однако сколько больниц и хосписов она торжественно открыла под руку с каким-нибудь блестящим министром, когда того требовали дела ее супруга… Правда, надо сказать, что в те дни она была благотворительницей, а сегодня стала просительницей. Кантен пролил свою кровь вместо нее. И хотя они были всего в нескольких сотнях метров от большой дороги, рокот которой еще доносился сюда, она чувствовала себя очень далекой от своей привычной вселенной: на этой ферме нет ни телефона, ни готового явиться на ее зов дворецкого, а «Роллс», должно быть, все еще блестит на обочине бесполезным и истерзанным хромом.

Страницы: 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Спортсмены знают – как бы ни было тяжело на дистанции, нельзя сдаваться: у самых упрямых обязательно...
Доктор археологии Колли Данбрук приступила к раскопкам неподалеку от небольшого городка у отрогов Ап...
К ней прикованы взгляды миллионов телезрителей. Журналисты следят за каждым ее шагом. Бессменная вед...
С помощью этой книги вы научитесь готовить суши, роллы и множество других блюд кухни Японии....
Если ты сирота с богатым приданым, жди от родственников проблем!...
«Трепещи, грешник, ибо имя моё Абифасдон и я пришёл за твоей просроченной душой!» Вот примерно так м...