Слезинки в красном вине (сборник) Саган Франсуаза

– Надеюсь, твоему спасителю лучше, – сказал Брюно с сугубым сарказмом.

Баронесса, тоже недовольная, застыла на одной ноге, напоминая собой фазаниху, с которой сыграли дурную шутку, украли яйца, например… И Элен разобрал смех. Оба смотрели на нее так, словно она злонамеренно – и при шокирующих обстоятельствах – сбежала с каким-то жиголо.

«В конце концов, я ведь могла погибнуть», – подумала она, и ей вдруг пришло в голову, что они, возможно, предпочли бы везти в «Роллс-Ройсе» ее труп, нежели лишиться машины. Испытывал ли Брюно к ней хоть какую-нибудь привязанность, помимо удовлетворения тщеславия и тысячи финансовых удобств, которые ему доставляла их связь? Находил ли он в любви – когда они ею занимались – какое-нибудь другое удовольствие, кроме удовольствия блестяще выполнить роль самца? Он был «хороший любовник», как говорили в Париже, но Элен никогда особенно не понимала, что под этим подразумевают.

– Когда же мы поедем? – осведомилась баронесса, опустив вторую ногу на пол и превращая таким образом свою вопросительную позу в уверенно-требовательную.

– «Роллс» поврежден, – сказал Брюно. – В окрестностях никакой машины не найти. Все эти бедняки удрали, словно кролики, – добавил он с прекрасной необдуманностью (поскольку сами-то они втроем что делали?).

– И, хотите верьте, хотите нет… – продолжила баронесса, чьи четки, как заметила Элен, уже исчезли, видимо в сумочке из зеленой ящеричной кожи, которую она ревниво прижимала к себе.

Наверняка стоящая на отшибе ферма была в ее глазах так же опасна, как питейное заведение с дурной славой… Разве что черепичная крыша вернула ей некоторую самоуверенность, поскольку ее голос дрожал от возмущения, когда она закончила свою фразу:

– …но телефона тут нет ближе чем в восьми километрах. Бред!

– В любом случае что бы мы делали с телефоном? – спросила Элен. – Линии наверняка оборваны…

Она села на стул рядом с Брюно и инстинктивно повернулась к камину, как, должно быть, делали здешние обитатели.

– Я отправила Эдмона узнать новости, – сказала баронесса, возобновив свои расхаживания. – Но он не скрыл от меня, что постарается сесть где-нибудь на поезд. А потому не стоит на него рассчитывать. Впрочем, Элен, я с самого начала вам говорила: ваш шофер не внушает никакого доверия. Если бы вы взяли, как я вам советовала, шофера Леа Карливиль…

– Вы считаете, что необходимо вспоминать сейчас о шофере Леа? – спросила Элен жалобно. – Я не знаю, что делать. Не могу же я попросить…

Она прервалась и бессильно развела руками. На сей раз она ничего не могла попросить у Эрнеста Дюро, энергичного и решительного Эрнеста Дюро, своего супруга, того, кто годами организовывал все в ее материальной, – а может даже, думала она порой, и в ее чувственной жизни. Его снисходительность к ней отличалась своеобразной грубостью, лишавшей это слово всякого двусмысленного благородства.

Мать Кантена спускалась по лестнице.

«Выглядит совсем старушкой, – подумала Элен, – хотя ей наверняка всего-то лет сорок-пятьдесят…» И со смущением заметила устремленный к женщине взгляд неумолимой баронессы де Покенкур, разглядывавшей ее полное тело, загорелое, морщинистое от солнца лицо, бесформенную одежду неопределенного цвета. «На самом деле она, должно быть, моя ровесница!» – подумала Элен, тотчас внутренне отшатнувшись.

– Бедные мои дамы, – вздохнула женщина, – не больно-то я понимаю, что вам делать. Доктор недавно сказал, что никакие поезда уже не ходят.

– Но ведь должна же тут быть где-нибудь гостиница, – отозвался Брюно. – Хотя бы маленький отель с телефоном…

Женщина посмотрела на него с удивлением и легкой иронией, поскольку он взял тот нарочито властный, но слишком уж визгливый тон, с которым обращался к метрдотелям, отчего – Элен осознала это впервые – слегка смахивал на кастрата, нагловатого кастрата, что не очень-то вязалось со всем остальным.

– Бедный мой месье, – сказала женщина, усаживаясь рядом с ними (к удивлению несколько шокированной баронессы, которая, впрочем, совершенно забыла, что находится не у себя дома, на авеню Анри-Мартен). – Бедный мой месье, ближайшая гостиница за Жьеном, в пятнадцати километрах отсюда, и хозяева закрыли ее десять дней назад. Даже досками заколотили… – И она засмеялась, прежде чем добавить, словно извиняясь: – Они ведь парижане…

В ее устах обозначение «парижане» явно включало понятие трусости.

– Но нельзя же все-таки оставаться здесь, – заявила баронесса, снова грациозно остановившись на двух ногах: строго вертикально.

Это была ее излюбленная поза, когда она изрекала свои диктаты, постановляла, например, что «такой-то неприемлем» или «такую-то вещь решительно невозможно слушать». Любопытно было обнаружить в деревне, при обстоятельствах, которые так мало к этому располагали, столь знакомый механизм поведения. Впервые за долгое время в Элен проснулась озорная, критичная и смешливая девчонка.

– Однако пока только это и остается делать, – сказала женщина добродушно. – Покуда на дорогах творится такое…

– Да вы шутите! Это невозможно!..

Голос баронессы звучал возмущенно, словно ее пригласили станцевать под аккордеон или словно фермерша во что бы то ни стало хотела приютить этих троих слишком хорошо одетых сумасшедших, которые чуть не стоили жизни ее сыну. Элен ожидала даже, что баронесса воскликнет: «Не настаивайте!», но та на сей раз промолчала.

– У меня две комнаты наверху, – продолжила хозяйка ровным тоном. – Моего старшего сына и батрака, оба сейчас в армии. Для работы мне только Кантена оставили. Да еще неубранный хлеб… – добавила она, и в ее голосе вдруг прозвучала озабоченность.

– Признаюсь, я совершенно разбита… – резко сменила позицию баронесса де Покенкур.

Она всегда обладала большим проворством, если дело принимало непредвиденный оборот. Ее голос из ворчливого сделался жалобным, стискивавшая сумочку рука разжалась, голова поникла – воплощенный образ элегантной женщины в беде.

– Мне необходимо прилечь, – добавила она.

И направилась к лестнице, даже опираясь на руку вставшей фермерши – как опиралась во время своих знаменитых прострелов на руку медсестер в Американском госпитале. Элен последовала за ними, а замыкал шествие совсем павший духом Брюно. Солнце уже начинало клониться к закату, и через окно Элен увидела в полях безмерно вытянутые тени платанов.

Из почтового отделения Жьена, куда Брюно, взгромоздившись на древний велосипед, добрался на следующее утро, были отправлены десятки телеграмм. В одной из комнат (без мебели и малейших удобств) баронесса де Покенкур, несмотря на свое возмущение, шумно прохрапела всю ночь. А за стеной горестный и взбешенный Брюно искал ссоры с совершенно безразличной Элен. У нее была привычка резко осаживать его, когда он был в подобном настроении, но на сей раз она позволила ему говорить и никак не реагировала на упреки, что окончательно вывело его из себя. Утренняя поездка на велосипеде отнюдь не примирила его с жизнью, но, когда по возвращении фермерша, не спрашивая его мнения, а лишь сопроводив свой жест категоричным и неотразимым: «Раз Кантен болен…», сунула ему вилы в руки и повела к сжатому накануне полю, он подумал, что ему снится кошмар. Однако, вернувшись около четырех часов, согбенный и багроволицый, заметил бунт и сочувствие только в черном взоре баронессы, лущившей в шевровых перчатках горошек, а в серых глазах Элен, приставленной к печи, различил лишь гнусную радость. Она во весь голос перекрикивалась с этим Кантеном, по-прежнему лежавшим наверху, на отдельной кровати, обменивалась с ним всякими банальностями, и ее щеки порозовели. Брюно с горечью отметил, что она помолодела лет на десять. У него же едва хватило сил проглотить суп и ломоть пересоленной ветчины, прежде чем рухнуть на ложе, которое он охаял накануне, но которое сегодня вечером показалось ему верхом удобства. И сон его был так глубок, что он не слышал ни как Элен вставала ночью, ни как шепталась в темноте соседней комнаты, ни как тихонько застонала от наслаждения на заре, когда петухи начали будить деревню.

За эти три дня благодаря великому краху 39-го года трое беглецов открыли для себя и по-разному оценили: баронесса прелесть деревни, Брюно полевые работы, а Элен любовные труды. С помощью телеграфа и некоторых уже благожелательных контактов с оккупационной армией Эрнесту Дюро удалось зафрахтовать лимузин с поручением доставить в правильный порт, то есть в Лиссабон, всю эту маленькую компанию. Но порядок еще не полностью воцарился во Франции, связь осуществлялась плохо, так что лейтенант Вольфганг Шиллер, молодой пилот люфтваффе, заметив в запретной зоне лимузин, трижды с совершенно чистой совестью прошил его из пулеметов. После того как он снова взмыл в золотисто-голубое небо, какое не увидишь нигде, кроме Турени, внутри лимузина не осталось ничего живого.

В мирке парижских меломанов эти три исчезновения добавились к другим. Вскоре о них забыли, и в 1942 году Эрнест Дюро вновь женился, в Нью-Йорке. Только у Кантена еще несколько лет слегка щемило сердце, когда на департаментской дороге № 703 ему попадался «Роллс-Ройс». Но, в сущности, он прекрасно знал, что это было лишь случайным приключением, капризом богатой женщины.

На полпути

На двенадцатой лунке Сирилу Даблстриту стало не по себе. Конечно, поле для гольфа детройтского «Кантри-клуба» было изрядно раскалено солнцем, Сирил пылал, но при этом чувствовал, что мерзнет, хотя с ним все было в порядке. Его собственный педантичный доктор недавно заверил его: ничего особенного, кроме пятидесяти пяти лет. Сирил тяжело дышал, и это было ему тем более неприятно, что ни Джойс, ни, разумеется, Дэвид Боэн, ее новый ухажер, казалось, ничуть не устали. Однако надо сказать, что им-то было всего лишь двадцать восемь и тридцать два, а потому Сирилу приходилось смириться с тем, что «возраст наших артерий, – как он сам порой говаривал, – чертовски похож на наш возраст в актах гражданского состояния»… Впрочем, после девятой лунки молодой Боэн стал бросать на него украдкой довольные взгляды, словно удостоверяясь в обоснованности своей сокровенной амбиции: обойти старого сердцееда еще до конца игры. Конечно же, он хотел окончательно опозорить его в глазах красавицы Джойс. И если бы Сирил Даблстрит, начиная свое ухаживание за ней, имел хоть малейшую иллюзию, то сегодня утром мог бы ее потерять. Однако он считал себя заранее проигравшим.

Вот уже пять лет, как он считал себя таковым в соблазнении, этой игре, где столь долгие годы был победителем – «the winner». Вот уже пять лет, как он не оспаривал это, не упорствовал, короче, смирился с тем, что стал и уже окончательно останется «душкой Сирилом Даблстритом, который прежде был таким красивым мужчиной». Это давно прошедшее время стало теперь единственным, в котором он еще мог что-то спрягать, не становясь смешным; настоящее же и будущее потеряли для него всякий ореол. Нет, он не был и не будет любовником Джойс. И хотя о его вынужденном, но твердом решении молодой Боэн знать не мог, Сирил начинал находить неприличной кровожадность молодого человека. Накануне они втроем загуляли с Сарой, подругой Джойс, и вернулись только в пять часов утра. Много шампанского, много шума, так что подъем на рассвете, чтобы идти на гольф, был очень тяжел. И шутливое восхищение, с которым его приветствовал молодой человек, видя, что он пришел вовремя: «Как? Уже на ногах? Знаете, вы просто великолепны!» – совсем не понравилось Сирилу. Тем более что Джойс невольно бросила на него отнюдь не восторженный, а скорее уж сострадательный взгляд.

Его очередь бить. Сирил, улыбаясь, поднял клюшку и с силой врезал по мячу, на секунду представив его себе головой Боэна. «Славный удар», – любезно сказала Джойс, обернувшись к нему. И он увидел ее белокурые волосы, свежие, плотоядные губы, худощавое, загорелое, обращенное к нему тело. Увидел все это, словно уже отступая; залюбовался как эстет, а не как ловелас. Должно быть, Джойс почувствовала это отчуждение и сожаление в его взгляде, поскольку оперлась рукой о его плечо, продолжая улыбаться. У нее было верное чутье и прелестное сердечко; ее юность была великодушна, чего не скажешь об этом мелком кретине Дэвиде.

Тот после своего мастерского удара уже уходил вперед быстрым шагом. Сирил, насвистывая, последовал за ним: ноги дрожали, сердце колотилось слишком быстро, и, добравшись до третьей лунки, он внезапно почувствовал тошноту. А когда поднял руки для удара, в глазах потемнело. «Я никогда не дойду до конца поля…» – вдруг подумал он с ужасом. Чем бы таким отговориться? Что надо срочно куда-то позвонить? В субботу? Никто не поверит: он всегда был праздным Сирилом, душкой Сирилом, который, если забывал про свидание, ограничивался тем, что присылал на следующий день цветы. Сирил не принуждал себя ни к чему и, уж во всяком случае, никогда не прерывал свой досуг ради чего-то серьезного. Маленькие холмики поля плясали перед ним будто в нескольких километрах; вся эта сверкающая зелень его подавляла, а бронзовый профиль и черные как смоль волосы красивого молодого человека казались принадлежавшими архангелу-губителю. Можно, конечно, послать мяч подальше, но он знал, что выгадает на этом лишь какие-то жалкие три минуты, потому что кэдди немедленно бросится вдогонку. Сирил Даблстрит затравленно огляделся: в трех сотнях метров от поля блестели оконные стекла первых домов. Он увидел, как какая-то женщина толкнула створки рукой, распахнула окно настежь и высунулась ненадолго, чтобы глотнуть утреннего воздуха. На ее голове был тюрбан восхитительного розового цвета, и, быть может, именно этот нежный оттенок подтолкнул его к решению. Клюшка Сирила рассекла воздух, и двое молодых людей одновременно вскрикнули: после великолепного полета мяч угодил прямо в открытое окно.

– Боже! – воскликнул Сирил. – Ну и дурак! Так промазать…

Джойс засмеялась, кэдди уже поворачивался к нему, но Сирил принял мужественный вид.

– Ладно, – сказал он, – я сам схожу извиниться, это наименьшее, что можно сделать. Продолжайте без меня.

И он покинул холмик с легким сердцем. Какой бы прием его там ни ожидал, он вполне может объявить его достаточно очаровательным, чтобы вернуться к своим молодым партнерам по игре лишь три четверти часа спустя.

– Так мы вас не ждем? – крикнул Боэн.

Улыбаясь, Сирил отрицательно помахал рукой. Он внезапно почувствовал себя помолодевшим, ему даже стало любопытно увидеть, что за лицо окажется под розовым тюрбаном. Может, эта незнакомка в окне обворожительна? Может, вызывающе распутна, как Мэйди Кристер, обожавшая тот же цвет? Может, угостит его ледяным бледным джин-фицем, о котором он мечтает вот уже десять минут?

Он позвонил в дверь дома, похожего на все маленькие загородные домики вокруг Детройта; машинально поправил шейный платок и пригладил волосы рукой. Дверь открылась, но он не слишком много различил в полумраке. Прежде чем увидеть женщину, услышал ее голос и потратил целую минуту, чтобы понять, что это горничная, так голос был молод, беспечен и весел.

– Спорю, это ваше, – сказала женщина, протягивая мячик. – Входите же.

– Прошу прощения, – отозвался Сирил, переступая порог, – зашел узнать, не наделал ли тут разрушений.

Он бросил быстрый взгляд назад, через плечо: вдалеке, теперь очень вдалеке, двое остальных, казалось, были обращены в его сторону, и, даже если они на него не смотрели, он все еще был видим для них. Так что Сирил поспешно вошел, решив продержать эту женщину в напряжении добрых десять минут.

– По крайней мере, я ничего не разбил?

– Разбили, одну очень безобразную вазу, – заявила женщина. – Сами посмотрите.

И, напевая, стала подниматься по лестнице. Сирил последовал за ней и оказался в светлой комнате, где тотчас же узнал окно и с удрученным видом остановился перед ужасными обломками того, что, наверное, и впрямь было каким-то ужасным горшком.

– Сожалею, – сказал он, поднимая голову. – В самом деле.

Только теперь он смог рассмотреть женщину. Лет, наверное, сорока пяти; темноволосая, со спокойным, даже нежным, как показалось Сирилу, лицом и полной юмора улыбкой.

– Как вас угораздило сюда попасть? – спросила она беззлобно. – Обычно игроки бьют совсем в другую сторону.

– Промазал… – начал было Сирил, но осекся.

Вдруг он осознал, что хочет сказать правду этой женщине. Было что-то снисходительное и ироничное в ее глазах, и это мешало солгать ей. Точнее, чтобы он, Сирил, солгал ей.

– Я спекся, – сказал он, – осточертело все, весь этот газон… уже и не знал, как выбраться. Так что прицелился в окно и с помощью удачи…

– Да вы же убить меня могли… – сказала она со смехом, явно ничуть не удивленная. – Вам не стыдно?

Она села, произнося последнюю фразу, и совершенно светским жестом пригласила Сирила последовать ее примеру. Что он и исполнил с облегчением. «Хорошенький же у меня будет вид, если хозяева вернутся: в руке клюшка, болтаю тут с горничной…» Должно быть, она угадала его мысль, потому что рассмеялась и сказала успокаивающим тоном:

– Хозяева сейчас во Флориде. Я прихожу раз в неделю, чтобы проветрить. Вам повезло; в другой день могли бы стекло разбить. Как думаете, этот горшок дорого стоит?

– О нет! – тотчас же возразил Сирил, подбирая осколки и подбрасывая их в руке. – Ни доллара. Я, видите ли, антиквар. Но это значит, – заключил он откровенно, – что за такое уродство они могли заплатить довольно дорого.

Она опять рассмеялась, склонив голову набок, и солнце косо осветило ее черные волосы и светло-карие глаза с янтарным отливом. «Была, наверное, очень красива, точнее, наверняка была очень красива», – подумал Сирил стремительно. Даже странно, что она занимается этим ремеслом. Если бы она была его, Сирила, горничной, он бы как можно скорее постарался сделать ее своей любовницей, но чтобы при этом сидела у себя дома, подумал он столь же стремительно и весело. Выпрямившись, послал ей свою самую обольстительную улыбку. Красавцем он, конечно, не был, но за пятьдесят лет успел понять, что нравится женщинам. А главное – понял, как им понравиться.

– Что мне, по-вашему, следует сделать? – спросил он. – Оставить свою визитку, адрес, записку для этих людей? Боже, какой ужас!.. – закончил он, окинув обстановку взглядом.

И в самом деле, тут были одни лишь подделки под стиль «чиппендейл», турецкие ковры и плохие репродукции.

– Не хотите ли чего-нибудь выпить? – спросила женщина столь учтиво, что Сирил невольно встал и, слегка поклонившись, счел себя обязанным представиться:

– Тысяча извинений. Меня зовут Сирил Даблстрит. С этого следовало начать.

– А меня Мона, – сказала женщина, вставая в свой черед и направляясь в глубь комнаты. – Что вам принести? Тут вроде бы оставался томатный сок и, может, немного джина.

– Думаете, ваши хозяева угостили бы меня выпивкой за то, что я разбил их безделушку? – спросил Сирил со смехом.

– О нет! Они уже вызвали бы полицию, – отозвалась она. – Так идите же за мной.

Сирил последовал за ней в кухню и мимоходом заметил полную округлость ее бедер, крепкую шею, впечатление спокойной силы. Но на сей раз смотрел не как эстет: это был вполне вожделеющий взгляд, в чем он и признался себе со смесью смущения и удовольствия. В своем розовом тюрбане, бежевом халате и шлепанцах Мона волновала его гораздо сильнее, чем красивая, полупрозрачная и стильная Джойс. Закрытый в большей своей части дом был тенист и прохладен, и Сирил чувствовал, что его сердце бьется быстрее, чем обычно. Но не так, как недавно; теперь это был не темп усталости, а другой, весьма знакомый, который он полагал уже забытым.

Держа стакан грейпфрутового сока в правой руке и упираясь бедром о раковину, она смотрела на него своим теплым, задумчивым взглядом и по-прежнему улыбалась. «Чему она улыбается? Над кем подсмеивается?» – подумал Сирил смутно, беря в свою загорелую ладонь руку незнакомки. Сильная, полная и горячая, настоящая женская рука, которая теперь сама сжимала его собственную, а улыбка медленно, очень медленно исчезала, по мере того как лицо Сирила склонялось все ниже.

Час спустя Сирил Даблстрит присоединился к своим молодым друзьям в баре «Кантри-клуба». Те сидели с Нортонами, Вествудами, Кросби – всеми старыми приятелями Сирила – и встретили его веселыми криками.

– Ну, что поделывали? Как дама? – пошутил Боэн снисходительно, но слегка обиженно.

– Должно быть, потрясающая, если задержала его так надолго… – сказала Джойс немного натянуто.

– Уж старина Сирил своего не упустит, – поддакнул Кросби, сощурившись.

Сирил сел, не говоря ни слова. К своему большому удивлению, эти намеки раздражали его так же, как если бы не были обоснованны. Он вспомнил, как молодой Сирил Даблстрит всегда расписывал и иронично комментировал свои подвиги, и впервые в жизни ему стало немного стыдно за себя. Впрочем, как он осмелится вновь прийти к Моне завтра вечером и как сможет смеяться с ней, если не остановит сейчас их болтовню?

– Мяч угодил прямо в слив ванны, – сказал он, улыбаясь. – Чтобы его оттуда выудить, пришлось развинтить практически все трубы. К счастью, дети мне помогли, – добавил он неопределенно.

Боэн издал сочувственный смешок. Джойс отвернулась, а его разочарованные друзья продолжили сплетничать. Он уже не был героем дня. Но, слегка наклонившись, видел там, за полем, окно, которое благодаря отражавшемуся в нем солнцу словно подмигивало ему…

«Уже год»

Она положила пальто на диванчик и, хотя знала, что пришла одной из последних, стала медленно причесываться перед зеркалом у входа. Из гостиной доносился гул голосов, она уже узнала похожий на ржание смех Жюдит, но остальные голоса не различала.

Ей предстояло увидеть его впервые за год, и, несмотря на вероятность их встречи, она уже совсем ее не ожидала. Жюдит после своего приглашения пришлось дважды повторить одну и ту же короткую фразу: «Знаешь, дорогая, я пригласила Ришара с его новой женой, тебя ведь это не смутит? Было бы смешно теперь и т. д. и т. д.». Она ответила: «Ну конечно, полно тебе, я буду рада, ты же знаешь, мы расстались добрыми друзьями, меня это ничуть не смутит, наоборот». Только вот Жюдит не знала, до какой степени это «наоборот» было лишь слабым отблеском действительности. Если бы Жюстина смогла продолжить свою фразу, она сказала бы: «…наоборот, я уже не жива с тех пор, как мы не живем вместе. Наоборот, моя единственная надежда когда-нибудь воскреснуть покоится на нем, на совершенно невозможной возможности, что он меня снова полюбит». Но даже Жюдит, в конечном счете, своей лучшей подруге, она такое ни за что бы не сказала. Разрыв, понятное дело, обошелся ей тяжело, и все вполне соглашались, что она ужасно страдала. Но допустимым пределом страданий из-за разрыва им представлялся год отчаяния, и впредь разумелось, что она выздоровела от Ришара или же – хотя тут молчаливый уговор не был сформулирован – должна делать такой вид. В Париже хозяйке дома пригласить к себе одинокую женщину уже нелегко и неудобно, а если одинокая женщина вдобавок позволяет себе впадать в меланхолию, это становится откровенно невозможно. Через три месяца Жюстина поняла, что если не хочет быть забытой, то должна смеяться и от роли счастливой супруги перейти к роли веселой разведенки. Казалось, ей выпало в одиночку объединить в себе то, что олицетворяет собой пара: независимость и задор, то есть непринужденную мужскую сторону, и при этом мягкость, приветливость женщины-наперсницы. Вот к этому-то день за днем, чтобы не утонуть в океане одиночества, куда ее бросил Ришар, она, Жюстина, некогда счастливая, влюбленная и щедро удовлетворенная женщина, мало-помалу принудила себя.

Ей казалось, что она преуспела: мало-помалу из того округлого, естественно округлого и гладкого, чему форму придало счастье жить, сумела извлечь более острый и блестящий силуэт: женщину во всеоружии, ну да, «свободную» женщину, как они это называли. Но она, возможно, была единственной, кто знал и принимал, в силу бессонниц и искусанных в темноте подушек, что на самом деле такая свобода называлась отчаянием. Тем не менее эта гордая, современная молодая женщина, скроенная на скорую руку с помощью кое-какого чтения, нескольких примеров и воспоминаний, повсюду таскала на себе эту маску, теперь уже почти целый год, да так, что никто даже не подумал сорвать ее с лица, не подумал спросить: «А ты, Жюстина? Ты-то как?» Родные, друзья, консьержка, начальник на работе – все, казалось, признавали, хотя и с каким-то новым уважением, заново рожденную, элегантную и расторопную Жюстину; да и некоторые мужчины тоже, казалось, находили привлекательным этот карикатурный образ независимости – по крайней мере, именно такой Жюстина временами выглядела в собственных глазах. Только сегодня вечером речь шла уже не о том, чтобы добиться приема в обществе, целиком желающем принять ее; нет, речь шла о том, чтобы столкнуть эту маску с тем, кто стал причиной ее создания; с тем, кто вынудил Жюстину носить ее (чтобы отвергнуть, как Пигмалион наоборот); с тем, наконец, кто знал – и не мог на этот счет самообольщаться, – что где-то под маской прячется ее настоящее, живое, отчаянно знакомое лицо; с тем, кого эта самостоятельность рассмешила бы, а веселость вызвала бы слабую ухмылку, – с Ришаром. С Ришаром, который бросил ее год назад – в этой самой квартире и на этом самом месте.

Теперь она причесывалась очень медленно. Год назад у женщины в зеркале волосы были не такие белокурые, а вместо этого великолепного огненно-оранжевого костюма, который на ней сейчас, было голубое платье оттенка барвинка, немного простоватое, как ему казалось. У той женщины лицо было бледнее, хотя и более полное, а темные глаза – отнюдь не блестящие и тщательно накрашенные, как сегодня, а угасшие и полные слез. А главное, та женщина не причесывалась спокойно, молча, перед зеркалом: в тот вечер она едва различала собственное отражение, затуманенное слезами, потому что всем своим существом была прикована к холодному голосу, звучавшему рядом с ней, к голосу, который говорил: «На сей раз тебе надо понять по-настоящему: это окончательно. И если я расстаюсь с тобой здесь, перед всеми, хоть это совершенно в дурном вкусе, то лишь ради того, чтобы остальные помогли мне убедить тебя, что все кончено». И правда, Ришару, хоть он и не был мелок, понадобилось устроить ей это публичное бесчестье – уйти в конце ужина к своей красивой любовнице Паскаль. И ей понадобилось стоять тут в слезах, окруженной жалостью и унижением; короче, понадобилось, чтобы другие, весь мир, подтвердили этот разрыв, чтобы она сама смирилась и поверила в него.

Она достала пудреницу и без особого воодушевления припудрила нос. Ее макияж был безупречен, она достаточно поработала над ним перед выходом. Накрасилась ради Ришара: удлинила форму глаз, подчеркнула изгиб губ, оттенила щеки, в точности как любил Ришар и как она делала это век назад. С тех пор, конечно, она могла бы утверждать, что красилась для Эрика, для Лорана и даже для Бернара, но ни в одном из этих трех лиц она ни секунды не пыталась найти свое отражение. То были не зеркала, а обращенные к ней тусклые витрины, и этим вечером она наконец в первый раз за столько дней и таких же бесцветных ночей увидит себя в глазах кого-то другого.

Она вошла и, конечно, не сразу увидела Ришара. У Жюдит голос был веселый, оживленный, может, даже оживленнее, чем обычно, и Жюстина очень скоро очутилась напротив чужачки, той, «другой», которая показалась ей столь же отвратительной, как и в прошлом. У нее был все тот же короткий профиль, и та же посадка головы, и тот же нахальный голос, а рядом с ней, чуть растроганно улыбаясь – и этим вдруг напомнив Жюстине старого, слишком ласкового дядюшку, – сидел Ришар, двойник Ришара, высокий, темноволосый, элегантный мужчина с тем же голосом, теми же бровями, той же крепкой рукой, что и у Ришара. Жюстина торопливо улыбнулась ему и перешла к другой чете. Должно быть, она задержалась в гардеробной дольше, чем думала, поскольку Жюдит уже хлопала в ладоши, созывая свой маленький мирок к столу.

Их было тринадцать, с ней четырнадцать: шесть более-менее единых пар, очаровательный кузен Жюдит и она сама, являя собой столь тоскливый пример безбрачия. Она сидела с той же стороны, что и Ришар, а потому не видела ни его лица, ни взгляда. Но зато прямо напротив нее оказалась его жена, красавица Паскаль, которая не давала скучать всему столу. Он и в самом деле не прогадал при обмене. Паскаль вела беседу остроумно, весело, хлестко, прядь ее черных волос ниспадала на лоб, глаза блестели, от смеха в голосе появлялась хрипотца. «Она само очарование», – подумала Жюстина с некоторой отстраненностью. Ее сосед говорил ей довольно плоские комплименты, которые она едва замечала, чувствуя себя странно разочарованной. Этот вечер, которого она целую неделю ждала как события, этот вечер, когда неизбежно должно было произойти что-нибудь и который казался ей таким опасным, победным и пронзительно-острым по сравнению с однообразными днями недели, этот вечер был и останется банальным. Она, улыбаясь, перебросится парой слов с Ришаром, и остальные незаметно одобрят дружелюбие их диалога; потом она вернется к себе, он к себе, и Жюдит сможет сказать завтра своим друзьям: «Знаешь, я вчера свела у себя за ужином Ришара и Жюстину; все прошло очень хорошо. Двое посторонних… Чудно все-таки». И быть может, Жюдит даже обменяется со своей собеседницей несколькими искушенными рассуждениями о непрочности любви. И вдруг Жюстине захотелось, чтобы этот ужин поскорее закончился, чтобы не было ни кофе, ни коньяка, ни единого слова из той признательной беседы, которую потом ведут обычно некоторое время в гостиной с той, что вас только что потчевала. Гнусная комедия, если хорошенько подумать, ибо, несмотря на всю ее добродушную благопристойность, единственный мужчина, которого Жюстина любила, любит и всегда будет любить, мужчина, отсутствие которого на многие месяцы повергло ее в отчаяние, превратило ее жизнь в череду абсурдных перипетий, этот мужчина, сидя сегодня вечером всего в нескольких метрах от нее, по-прежнему оставался невидим, скрыт и так же надежно отдален от нее тремя лицами, как весь остальной год – километрами. Несмотря на всю эту комедию, она сегодня вечером вернется домой такой же одинокой, несчастной и побитой, как и год назад. И то, что она сегодня не плакала, ровно ничего не меняет.

После ужина она подошла к Жюдит и попросила разрешения уйти пораньше: «Устала, а завтра утром важная встреча». Жюдит слушала ее рассеянно: в гостиной, в соседнем маленьком кабинете веселились пары, и она присматривала за ними уголком глаза, как хорошая хозяйка дома. Тем не менее, вспомнив что-то, сердечно похлопала Жюстину по плечу, секунды две, пока воспоминание не уточнилось.

– Ну вот, – сказала она весело, – ты и повидала Ришара. Сколько же времени прошло?.. Уже год. И как он тебе? Выглядит немного усталым, верно?

– Немного, – сказала Жюстина нехотя.

Но она этого вовсе не думала. Ришар был все так же красив, все так же соблазнителен; был все тем же великолепным и неверным Ришаром – тем, к кому ее привязывала расиновская любовь в водевильной атмосфере на манер Фейдо. Да, она вновь повидала Ришара и опять убедилась в своем поражении. Это все, что она могла бы сказать Жюдит, если бы сегодня вечером ее подругу это заботило. Но Жюдит, целиком поглощенная ролью хозяйки дома, видела в ней только одно из колесиков своего вечера; а поскольку Жюстина не чувствовала себя таким уж необходимым колесиком, то покинула гостиную по-английски. Остановилась на мгновение в коридоре перед гардеробной, чтобы поправить ремешок туфельки, и, уже выпрямившись, услышала первую фразу. Первую фразу, произнесенную хрипловатым веселым голосом – недавним, победительным, весь ужин звучавшим голосом той, «другой»:

– Мне бы хотелось, чтобы ты понял, до какой степени все кончено, по-настоящему кончено, – говорил этот голос. – Не вынуждай меня порвать с тобой на глазах у твоих друзей. Неужели я должна объявить об этом при всех, чтобы ты поверил? Я тебя больше не люблю, Ришар. Это действительно конец.

Послышался мужской голос, прерывистый, умоляющий, изменившийся до неузнаваемости, ничего общего не имевший с красивым голосо Ришара. Еще были слова, которых она не поняла, быть может, даже удар, вскрик, несчастный лепет. Жюстина не пошевелилась, когда эти двое вернулись в гостиную через другую дверь. Потом, встрепенувшись, подлетела к диванчику, схватила свое пальто и, держа в руках, выбежала на лестницу.

Надеть его она сообразила только снаружи, на свежем воздухе бульвара Сен-Жермен. Тщательно вдела руки в рукава, старательно застегнула сверху донизу. Стоянка такси была на углу улицы Гренель, туда она и направилась быстрым шагом. На бульваре дул весенний ветер, и, к своему великому ужасу, даже ненавидя себя за это, Жюстина почувствовала, что она в прекрасной форме.

Дальняя родственница

«Города на водах невыносимы даже в хорошую погоду, но под дождем тут впору с собой покончить…» – думал Шарль-Анри, тринадцатый виконт де Валь д’Амбрён, в шестой раз за день пересчитывая несколько луидоров, которые наскреб из всей своей одежды, сваленной ворохом, с вывернутыми карманами, посреди комнаты. Всего-то тридцать восемь, тридцать восемь жалких луи, съежившихся в горсти человека, который пускал деньги по ветру всю свою жизнь, но с некоторых пор вынужден делать сверхчеловеческие усилия, чтобы замедлить их ускользание. Одни только апартаменты, необходимые апартаменты в «Бреннерсе» – единственном приличном отеле Баден-Бадена – к концу недели сожрали у него целых десять луи, даже в пересчете на талеры. Единственной его добычей, единственным шансом была барышня Геттинген с прелестным именем Брунгильда, сопровождаемая, разумеется, матушкой, г-жой Геттинген, внушительной и грозной буржуазной дамой из Мюнхена, которую, в свою очередь, сопровождала неизбежная французская подруга, г-жа де Кравель. Эта последняя (Шарль-Анри навел справки) приходилась дальней родственницей г-ну Геттингену; весьма дальней, впрочем, если судить по ее изящным манерам и меланхоличному взгляду. Присутствие обеих этих особ, уже миновавших сорокалетний рубеж, придавало плану виконта – самому-то ему было сорок три – черты некоего невозможного пари. Собственно, наш герой намеревался скомпрометировать богатую девицу, тем самым вынудив ее к браку, и спасти таким образом свое достойное имя и недостойную жизнь, одинаково оказавшиеся под угрозой. Шарль-Анри де Валь д’Амбрён бросил взгляд в зеркало и обнаружил там какого-то жалкого, подавленного типа. Он тотчас же выпрямился благодаря рефлексу, а также природному мужеству, расправил плечи, пригладил усы, улыбнулся, обнажив великолепные зубы, и успокоился, вновь увидев красивого и блестящего молодого человека, которым вот уже двадцать лет с глупым упрямством пытался остаться. Не веря ни в труд, ни в связанные с ним добродетели, да и вообще в добродетель, Шарль-Анри верил лишь в древний, латинский смысл этого слова, то есть – «мужество». Впрочем, подчас ему требовалось гораздо больше мужества, чтобы продолжать праздник, нежели чтобы стать добродетельным. В самом деле, сколько раз благонамеренные родители отнюдь не безобразных барышень, с сожалением видя, как впустую растрачивается прекрасное имя, прекрасное здоровье и прекрасная наружность, пытались выкупить все это с помощью солидных, но притом благородных состояний ради счастья своих дочерей. От него требовалось лишь вести тихую, гладкую жизнь с женой, детьми, лошадьми, ливреями и скромными любовницами из Оперы. Но Шарль-Анри отверг все эти компромиссы, движимый прекрасным стремлением к абсолюту, которое и погнало его из города в город, из столицы в столицу, то есть из постели в постель, вслед за всеми теми, кто в его глазах хоть сколько-нибудь походил на созданный им самим образ любви. На это ушло все его состояние, точнее, состояние его отца, и вот почему сегодня вечером он принуждал себя грезить о Брунгильде Геттинген, наследнице коммерческого предприятия «Геттинген и Шварц» в Мюнхене с капиталом в сто тысяч талеров.

Дамы пили воды в одиннадцать часов, когда Шарль-Анри еще глубоко спал, потом в четыре часа; именно это время он позавчера и назначил для атаки. Швейцар отеля «Бреннерс», старый друг, при посредстве некоей опереточной итальянской маркизы устроил встречу. После знакомства Шарль-Анри пустил в ход свой коронный номер с разбитым и безутешным сердцем – однако уже готовым к утешению. Чему тотчас же и посвятила себя юная Брунгильда, справившись почти блестяще, несмотря на непомерную неуклюжесть. Да и ее маменька, хотя эту пронять было гораздо труднее, в конце концов за десертом, когда звуки скрипок гармонично слились с усладами крема «шантийи», вспомнила о латинском очаровании Баварии в 1860 году – похоже, она тогда еще не знала интересного Вильгельма Геттингена. Дамы погрузились в меланхолию воспоминаний и надежд, и Шарль-Анри с помощью своего замка в Дордони и парижских острот стал бы в тот вечер победителем, если бы не дальняя родственница, лишний раз заслужившая это дурное прилагательное. Она и впрямь, будто издали, со странной смесью холодности и одобрения наблюдала за маневрами окружавшего свою жертву бедняги виконта, который даже заметил ее восхищенный кивок, когда сразу вслед за герцогской короной своего кузена Эдуара ловко помянул количество гектаров в Дордони.

Любопытно, но это одобрение, вместо того чтобы подбодрить нашего героя, вдруг заледенило его. Во-первых, обе тевтонки были слишком белобрысыми, слишком голубоглазыми, слишком розовотелыми, а у этой родственницы черные волосы отливали синевой, как раз такие он и любил всю свою жизнь; в ее серых глазах, несмотря на морщинки в уголках и под ними, вспыхивали искорки дерзкой веселости, которая осталась от каких-то других времен, но которую он в любом случае счел неуместной в момент своего душераздирающего рассказа о собственной жизни. Вид у нее был безразлично-насмешливый, но он-то отлично знал, что такое безразличие и такая ирония достигаются лишь уверенностью в своем немалом состоянии и жизнью, потраченной на то, чтобы распорядиться им как можно лучше: потакая своим желаниям, разумеется. Она наверняка той же породы, что и он сам, думал Шарль-Анри со злостью, но она-то, по крайней мере, научилась прятаться в тени. Может, даже держала в своих руках вожжи, а то и завязки немецкого кошелька, если судить по ее спокойному виду и уважительной предупредительности двоих остальных. «Мари советует это, Мари думает то, Мари хотела бы…» – от них только и слышно было, что о ней и ее пожеланиях. Шарль-Анри дошел до мысли, что и его затея с браком, чтобы увенчаться успехом, должна стать одним из этих пожеланий.

Сидя на террасе «Бреннерса» перед рюмкой разбавленного водой коньяка, с тросточкой в руке, одетый в белый тик, элегантно-небрежный, великолепный и разоренный, Шарль-Анри де Валь д’Амбрён размышлял: стоит ли ему сыграть в открытую с г-жой де Кравель и выложить перед ней свою карту раскаявшегося (или готового к этому) шалопая либо же, наоборот, продолжать этот ламартиновский номер, все более и более тяжкий даже в его собственных глазах. Из-за этих размышлений он и не обратил внимания на пару старичков, буквально разрушенных временем и пороками, которые, вынырнув из казино, прямо как Орфей из преисподней, растерянные, мертвенно-бледные и что-то бормочущие, рухнули в кресла за его спиной.

Он уже встречался с этой парочкой, известной во всем мире, во всех городах, где есть казино. Это были русские из очень хорошей семьи, уже десять лет пытавшиеся спустить мало-помалу, имение за имением и верста за верстой, свое неисчислимое богатство. Но, несмотря на все усилия – удача бывает довольно жестока и улыбается порой даже самым безропотным своим жертвам, – у них, как говорили, еще оставалось несколько дворцов в Москве и Санкт-Петербурге. Всецело рабы своей страсти, они прошли через век, ничего в нем не увидев, да и о них не знали ничего, кроме этой разделенной страсти, безалаберности и самой сумасбродной щедрости. Вокруг них вечно толпились более-менее хвастливые и оголодавшие бедолаги, от которых им удавалось оторваться только благодаря своим капризам заядлых игроков да быстроходности экипажей.

Шарль-Анри украдкой поглядывал на них с несколько брезгливой симпатией, с какой иногда смотрят на некоторых калек, но так глубоко погрузился в свои маневры и неопределенности, что наверняка ничего не услышал бы из их разговора, если бы одно имя, повторенное старичком и его женой раз десять, в конце концов не поразило его слух. Это было то самое имя, которое он на протяжении нескольких дней постоянно слышал из уст своей «суженой» и ее матушки: Мари. Совпадение заставило его насторожиться.

– Прежде чем уехать, надо подумать о Мари, – сказал старичок. – Мне показалось, что она в этом сезоне слишком бледна…

– У Николая Суворова больше ни гроша, – вторила ему жена-старушка. – Мари это знала, однако целых три месяца присматривала за его детьми, прежде чем пойти чтицей к той англичанке, а теперь вот…

– Теперь и того хуже, – подхватил мужчина. – Ты хоть представляешь себе? Мари, обучающая хорошим манерам этих толстух! Кстати, мамаша выдает ее за свою родственницу… Немцы обожают дворянство. Знала бы она только, что Кравель сейчас в Гвиане, на каторге… Да, надо бы оставить что-нибудь Мари, – повторил он.

И крикнул «Водки!» так зычно, что вся терраса обернулась, кроме Шарля-Анри де Валь д’Амбрёна, окаменевшего на своем стуле.

Пять минут спустя явились дамы, и виконт отвел их в беседку послушать музыкантов. Играли Массне, который исторг у обеих белобрысых немок слезы одинаковой величины. Сидевший рядом с ними французский виконт выглядел задумчивым, неспокойным и, казалось, оценил предложение их родственницы Мари встретиться сегодня вечером попозже, в одиннадцать часов, на балу в казино. Он усадил дам в фиакр со своей обычной галантностью, но, к великому горю юной Брунгильды, не сжал ее руку, как делал это уже два дня подряд (заметив, надобно сказать, с большим неудовольствием, что обе дамы расположились в глубине коляски, предоставив своей дальней родственнице лишь откидную скамеечку). Хуже того, именно на Мари были устремлены его глаза, когда экипаж отъезжал, и именно ей, улыбающейся и внезапно помолодевшей против света, поскольку экипаж ехал прямо в сторону солнца, он долго махал рукой. Обернувшись, Брунгильда сама смогла убедиться в этом. В течение всей поездки тон разговора в фиакре был сухим, и обе белокурые дамы, вдруг ставшие бережливыми, даже язвительно упомянули цену комнаты, занятой француженкой.

– Что вы мне посоветуете?

На этот вопрос, заданный весьма озабоченным тоном, Мари де Кравель ответила коротким, почти беззаботным смешком и высвободилась из объятий своего кавалера. Было двенадцать часов, толпа оживленно вальсировала в летней ночи, и великолепное казино Баден-Бадена сверкало тысячью огней.

– Я посоветовала бы вам пригласить скорее мадемуазель Геттинген, нежели меня, – сказала она. – Но еще прежде посоветовала бы заказать мне оранжад, я умираю от жажды.

На Мари де Кравель было красивое, акварельного оттенка светло-серое платье с кружевами, благодаря которому ее взор становился прозрачно-зеленым, а талия еще более тонкой, и Шарль-Анри невольно спросил себя, как он мог ухаживать за другой женщиной, видя перед собой эту.

«Должно быть, жажда успеха и впрямь въелась слишком глубоко…» – подумал он с какой-то внезапной циничной гордостью. Но эта гордость быстро рассеялась, когда, проследовав за ней по тропинкам парка к украшенному гирляндами и почти пустынному буфету, он увидел, как она взяла свой стакан и, откинувшись назад, осушила его одним духом – жаждущая, веселая, беспечная. Только это он и любил в мире. «В том-то и загвоздка, – подумал Шарль-Анри. – Может, мы с ней и одной породы, но мы также и в одном затруднении». Он усадил ее на деревянный табурет в увитой зеленью беседке и наклонился к ней с решительным видом:

– Я должен серьезно с вами поговорить. Речь идет о важном для меня вопросе.

– Но я знаю, – сказала она, пытаясь не засмеяться, – знаю. Вы виконт Шарль-Анри де Валь д’Амбрён, жизнь жестоко с вами обошлась, вы всегда отдавали ваше сердце только бессердечным женщинам и сейчас хотите основать христианский очаг в своем замке в Дордони. Не так ли?

– Вы преувеличиваете, – возразил Шарль-Анри тихо, невольно краснея от стыда. – Я говорил не совсем это. Вы заводите атаку слишком далеко.

– Так это была атака? – спросила она. – Вы меня удивляете… Мне-то показалось, что я слышала стон раненого мужчины. Порядочного мужчины.

– Ах, я вас умоляю! – Шарль-Анри решился наконец. – Я вас умоляю, госпожа де Кравель. Кстати, как там ваш добрый кузен Вильгельм? Торговля в Мюнхене хорошо идет?

Мари перестала смеяться, и они молча переглянулись. Ей снова было сорок лет, и платье уже не казалось новым.

– Слава богу, да, – сказала она спокойно, помолчав мгновение. – Слава богу, торговля идет хорошо. Мы ведь оба в этом нуждаемся. Не правда ли?

Настал черед Шарля-Анри нервно отвернуться, пряча разрыв на своем изношенном пластроне. Она машинально подняла руку и заправила порванное место под фрак, тем самым словно становясь его сообщницей – и оба вместе это осознали. Переглянувшись, они с нежностью обменялись улыбками. «Нам больше нечего сказать друг другу», – подумал Шарль-Анри устало, но с непонятной ему самому радостью. Этот простой жест резюмировал все: и его собственную комедию, и то, что она ее понимала и была готова предоставить ему немедленную помощь. Впервые за долгое время Шарль-Анри смутно почувствовал, что взволнован. Хотя еще слабо сопротивлялся:

– Но, вообще-то… Представим себе, что я преуспел в своем предприятии с этой уже созревшей и слишком откормленной кобылой: ведь вы потеряете свой кусок хлеба!.. Давно вы учите этих дам светским манерам? Ну… пытаетесь?

– Полгода, – сказала она, состроив гримаску. – А вы? От кого вы обо мне узнали?

– От русских, – сказал он. – Парочка игроков… знаете?

– А! Варвара и Игорь… Они очаровашки, но повсюду говорят слишком громко.

Она растроганно улыбнулась, без всякой злобы. И Шарль-Анри оценил это. Поразмыслив, спросил:

– А насчет меня как вы догадались?

– О! – сказала она, откинувшись назад со смехом (и ей опять стало двадцать лет). – О, это просто! Я никогда не видела ни одного красивого мужчину, которому за двадцать лет попадались только бессердечные женщины. Такого не бывает. Ваша тактика основывается на нелепице, мой дорогой виконт. Поверьте мне, ее надо сменить.

Оба громко рассмеялись, встревожив юную Брунгильду, вальсировавшую неподалеку с каким-то уланом. Она метнула в их сторону, в темный угол, откуда доносился этот смех, разъяренный взгляд, которого они не видели.

– Вы не ответили на мой вопрос. Что бы вы стали делать, если бы я женился на вашей ученице? – настаивал Шарль-Анри (не замечая, что говорит о своем браке уже в сослагательном наклонении).

– О, для начала я бы сказала «уф!», – ответила Мари. – А потом, честно, понятия не имею. Прокляла бы вас и одновременно пожалела. Но скажите, это имение в Дордони тоже иллюзия?

– Отнюдь нет, – ответил Шарль-Анри в запоздалом порыве к респектабельности. – Только оно действительно в Дордони, то есть далеко от Парижа. Земли вокруг давно заложены, я так и не смог их продать.

– И вы взяли бы туда с собой Брунгильду? – спросила она, машинально восприняв то же сослагательное наклонение.

– Ну уж нет! – возразил Шарль-Анри с чрезмерной, внушенной ужасом твердостью. – Нет. Собственно, я никогда не встречал женщин, с которыми захотел бы там жить… Там или в другом месте, – добавил он. – Впрочем, в Париже я никогда не жил. Мне было бы невозможно…

Он оборвал свою фразу, попытался продолжить и умолк. Скрипки вдруг стали весьма опасны, и эта женщина, сообщница с прозрачными зелеными глазами и беззаботным смехом, чье лицо отметили нежные и сумасбродные воспоминания… эта женщина с безумным, но явно щедрым прошлым тоже стала очень опасна. Он попятился, когда она положила ладонь на его руку, и уже заранее отрицательно качал головой, даже прежде, чем она спросила:

– Но тогда… почему бы и нет? Я обожаю деревню!

Улыбка теперь была и в глазах Мари, а доверие, облегчение и веселость делали ее совершенно неотразимой. У Шарля-Анри почти не было сил сопротивляться этой улыбке. Но, возможно, он все-таки упустил бы свое счастье, если бы тут внезапно не появилась юная Брунгильда, застыв столбом возле их столика, словно вытесанная из того же несокрушимого дерева. Ее глаза полыхали, голос гремел.

– Кажется, сегодня вечером моя родственница забыла о своем возрасте, – заявила она по-французски, на сей раз, хотя бы по форме, без ошибок.

И тут Шарль-Анри с ужасом увидел, как улыбка вдруг исчезла с лица Мари; увидел, как она поспешно встала, слегка поклонившись и всячески показывая осознание своей вины и дурного поведения. Увидел, что она готова извиниться, и понял при этом, что не сумеет вынести, если она сделает это перед ним – ее природным защитником и будущим любовником.

– Полагаю, это вы забыли о своем, – сказал он, вставая в свой черед. – Ваш юный возраст уже не является достаточным извинением, мадемуазель Геттинген, – четко произнес он с язвящей почтительностью, – чтобы вы забыли о наших с мадам де Кравель летах. И уж в любом случае недостаточным, чтобы избавить вас от извинений. Так что я жду их, – закончил он резко (потревожив дух своего предка Эмери, брошенного Людовиком XV на пять лет в Бастилию за заносчивость).

Юная валькирия, ничего не знавшая об этом образцовом предке, колебалась, переминаясь без всякого изящества с ноги на ногу. «Как молодой медведь», – подумал рассеянно Шарль-Анри. Он не осмеливался посмотреть на Мари, но ему хотелось повернуться к ней и заключить в свои объятия – как можно скорее, теперь, когда за него решал кто-то другой, кто-то, кого он, Шарль-Анри, всю свою жизнь недооценивал и не слушал и кто, возможно, был в конечном счете всего лишь мелкопоместным сельским дворянчиком и гулякой, уважительным к приличиям, верным своей жене и скорым на гнев.

– Маменька… – начала девица, – матушка сказала бы…

Она осеклась, покраснела и почти выкрикнула: «Я извиняюсь!» – после чего ускакала прочь одышливым галопом.

«От которого стекла дрожат», – подумал с преувеличением Шарль-Анри. Но преувеличение, видимо, было ничтожным, потому что это бегство вызвало за его спиной знакомый смех, который смолк, лишь когда он обернулся и прижал дальнюю родственницу к себе.

Воспоминания… воспоминания…

«Лендровер» мчался на полной скорости к третьему лагерю, и сидевший за рулем Вильгельм Ханс, профессиональный охотник, чувствовал странное облегчение. Хотя сэр Глатц и его жена Анна были идеальными клиентами для сафари: молчаливые, вежливые, сдержанные. К тому же заплатили вперед. За десять лет охоты на диких зверей Ханс всякого навидался, но тут робел, особенно перед сэром Глатцем. Все в нем: близорукие глаза, седые волосы и необычайно ловкое тело – Ханс видел, как он выпрыгнул из машины практически на ходу, – смутно тревожило его, как живой анахронизм. Жена была, конечно, моложе, но при этом уже сгорбленная, какая-то уклончивая, еще красивая, быть может, но странная, и они так мало говорили между собой.

«В конце концов, – подумал Ханс, – мы еще ничего не подстрелили, но они же англичане, а у англичан силен спортивный дух, это общеизвестно».

– Остановимся здесь.

Он поднял руку в закатное небо, и две шедшие позади машины остановились, как раз вовремя. Бои тотчас же нарочито засуетились, разбивая палатки, в который раз заставив его улыбнуться. Опять они ломали свою комедию перед туристами, так дорого платившими за то, чтобы их растрясли посильнее. Но переигрывали.

– Хотите выпить чего-нибудь? – спросил Ханс учтиво. – Из-за всей этой пыли вас наверняка мучает жажда.

Сэр Глатц помог своей жене вылезти из машины, скорее механически, чем заботливо.

– Давайте сюда, дорогая, – сказал он. – Сейчас как раз ставят вашу палатку. Сможете отдохнуть.

И опять его жесткий, почти тевтонский акцент резанул Ханса по уху. Но, в конце-то концов, ему плевать. Все эти набитые долларами люди, считавшие себя охотниками только потому, что имели их достаточно, чтобы приобрести хорошие ружья, превосходные билеты на самолет, комфортабельные кемпинги и даже его собственные услуги… все эти люди теперь были ему противны. Как они могут верить, будто дичь можно купить или что она камикадзе?

– Сожалею, – начал он вежливо, – сейчас у нас нет шансов.

Он резко осекся, потому что из-за низкого солнца лоб сэра Глатца пересекла косая тень.

– Видите ли, – сказал Глатц, – мы сюда приехали не совсем охотиться. Моя бедная жена Анна вам это подтвердит.

«Очень хорошо, – подумал Ханс, – должно быть, этот тип просто хочет проветриться, или любит делать фото, или ему осточертел Лондон».

Он улыбнулся, но тот уже продолжал устало:

– Я приехал сюда, чтобы убивать. – Посмотрел Хансу прямо в выцветшие глаза и засмеялся: – …убивать зверей, разумеется. Люди, знаете ли, нынче немного дороговаты.

«Этот англичанин – псих», – подумал Ханс, но, едва не хохотнув, снова испытал какой-то страх, хотя психи ему уже попадались, причем самые разные: мифоманы, импотенты, снобы, лжесамцы, люди с деньгами. Однако этот бронзовый, орлиный, почти чеканный профиль под белыми волосами сбивал его с толку.

– Откуда вы? – спросил Глатц, положив ладонь на рукав Ханса, и тот, к собственному изумлению, вздрогнул.

– Из Амстердама, – сказал он поспешно.

– Давно? Я хочу сказать, сколько вам лет?

Казалось, теперь он говорил рассеянно. Бои поставили палатки, разожгли костер для ужина. В сентябрьской саванне было хорошо, сухо и тепло. Ханс глубоко вдохнул ее запах – животных, травы и болот, который так любил, и улыбнулся своему странному клиенту.

– Я? Ах да, родился в сорок первом.

– Поздновато, – сказал сэр Глатц, – слишком поздно.

Он остановился, посмотрел на свою ногу, обутую в ботинок, потом на сигарету «Кравен», которую держал в руке. Какое-то мгновение казалось, будто он устанавливает отношения между тем и другим, оценивает. Потом бросил сигарету и раздавил подошвой.

– Завтра, – сказал Ханс, не слишком забегая вперед, – отправимся охотиться на слона. Вот увидите, они и в самом деле впечатляют!

– Слишком большие, – возразил Глатц. – Меня впечатляет не сила, а слабость. А вас нет? – И, не дожидаясь ответа, удалился.

В конце концов, Хансу было плевать. Он читал Хемингуэя и Лондона и прочих, но все это не нашло в нем отклика. Он ведь просто делал свою работу, как мог. Ему чуть ли не захотелось объяснить это странному типу. Впервые один из этих проклятых туристов внушал ему чувство вины. Ханс вздохнул и машинально, опасаясь всегда возможного пожара, посмотрел на землю. Сигарета сэра Глатца была так расплющена, раздавлена и вмята в землю, что он слегка попятился. Этот окурок погасила нога человека, обезумевшего от ярости.

– Ну и где эти звери?

Сэр Глатц раздражался. Машина подскочила еще раз, и Ханс еще раз осмотрел саванну в бинокль. Ничего. Глатцам решительно не повезло. Но как объяснить людям такого пошиба, что им не повезло, что их экспедиция напрасна, нелепа и фальшиво опасна? Ханс пожал плечами.

– Сожалею, сэр, – сказал он, – я не думаю…

– Чего вы не думаете? – Голос Глатца был очень резок.

– Не думаю, – продолжил Ханс, – что мы сможем найти – сегодня, во всяком случае, – подходящую дичь.

Рядом с ним раздалось нечто вроде смеха пополам с кашлем. Он бросил взгляд на своего соседа, которого и впрямь что-то сильно позабавило.

– Подходящую! – воскликнул Глатц. – Так вы, значит, думаете, что я приехал сюда убивать что-то подходящее?

Тон его голоса был таким презрительным, что Ханс побледнел.

– Как я вам уже сказал, – продолжил Глатц, – я приехал сюда убивать. Что – неважно.

Эти последние слова, процеженные сквозь зубы, ошеломили Ханса.

– Антилоп, например, – добавил Глатц.

Накануне им сообщили о стаде антилоп на северо-западе, но какой интерес они могли представлять для охотника? Оба посмотрели друг на друга.

– Это было бы просто убийством, – сказал Ханс, – и довольно неприглядным.

– Для вас, – уточнил сэр Глатц. – Для вас, может быть…

И Ханса, хорошего охотника, это как громом поразило.

Но уже появились клубы пыли, уже угадывались животные в той стороне, и сэр Глатц уже властно указывал ошеломленному бою направление на стадо.

Им пришлось выйти из машины и углубиться в лес. Ханс поддерживал женщину, ведя ее сквозь траву и неловко пытаясь успокоить.

– Будет вам, – говорил он, – не бойтесь. Сэр Глатц по-настоящему ничем не рискует. Антилопы…

Но осекся. Не может же он сказать бедной женщине, что антилопы явились сюда прежде всего ради любви и уже обеспеченного на этот сезон приплода, а ее супруг – лишь ради гнусной бойни. И потому был удивлен, когда женщина стиснула ему запястье.

– Остановите это, – сказала она.

Он повернулся к ней.

– Иначе он снова начнет.

Теперь она шептала, и ее шепот в этом слишком зеленом лесу испугал его, словно непристойное предложение.

– Что начнет?

Он услышал собственный голос, прозвучавший хрипло и глупо. Почувствовал, как женщина напирает на него.

– Снова начнет, как в Дахау, – сказала она.

И ему все стало ясно. Этот мерзавец, желавший убивать антилоп, великолепный, хоть и такой гортанный английский, изможденная жена… Как же долго Глатц сдерживал свои мерзости, инстинкты и пристрастия? Нацист! Стал сэром Глатцем, приспособился к новым условиям, готовил себе счастливую, тихую старость… пока снова не почувствовал вкус крови на губах, как бывает у некоторых псов. Мерзавец!

Теперь Ханс бежал по лесу. Бежал и молился, а когда услышал выстрелы, наддал ходу. Увидел всех возвращавшихся боев, которые расступались перед ним, отводя глаза. А через сто метров увидел его. Маньяка шестидесяти четырех лет со светло-голубыми глазами, белыми волосами и чудовищным прошлым, который убивал детей, антилоп, евреев, доброту, кротость… Потрясенно увидел, как тот целится и, улыбаясь, убивает саму прелесть мира. Секунду животные с удивлением в глазах конвульсивно содрогались на земле. Их там было уже десятка три.

– Сэр Глатц, – сказал Ханс почти вежливо.

И палач обернулся, улыбнулся, поднял руку и гордо указал на свою гекатомбу.

– Знаете, – сказал Ханс, – я ведь тоже еврей.

Во взгляде Глатца вспыхнуло безумие, и он отреагировал так быстро, что Ханс попал первым почти случайно. Тот умер без жалоб, как настоящий эсэсовец.

«Обмен»

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Спортсмены знают – как бы ни было тяжело на дистанции, нельзя сдаваться: у самых упрямых обязательно...
Доктор археологии Колли Данбрук приступила к раскопкам неподалеку от небольшого городка у отрогов Ап...
К ней прикованы взгляды миллионов телезрителей. Журналисты следят за каждым ее шагом. Бессменная вед...
С помощью этой книги вы научитесь готовить суши, роллы и множество других блюд кухни Японии....
Если ты сирота с богатым приданым, жди от родственников проблем!...
«Трепещи, грешник, ибо имя моё Абифасдон и я пришёл за твоей просроченной душой!» Вот примерно так м...