Вид с метромоста (сборник) Драгунский Денис
Судя по датам, они были написаны в начале сороковых годов.
Адрес на всех конвертах был один и тот же. Это были доносы, посланные в гестапо, из нескольких деревень, расположенных по соседству.
Доносили на соседей, приятелей, родственников. Батраки на хозяев, хозяева на батраков. Пьяницы на трактирщика, трактирщик на пьяниц. В общем, все на каждого и каждый на всех. Почти по Гоббсу – война всех против всех в масштабах глухой сельской местности.
Но там была еще и почтальонша. Такая обыкновенная тетка. Крепконогая и коренастая.
Она выгребала письма из деревенских почтовых ящиков, складывала в свой мешок, садилась на тяжеленный велосипед и ехала в большое село, где была почта, а также располагалось отделение гестапо.
Но по дороге она заезжала в лесок и присаживалась у старого высохшего колодца. Доставала письма, бестрепетно вскрывала их – кто знает, может быть, у нее давно была такая нехорошая привычка? – вскрывала их, прочитывала и доносы выкидывала.
И вот так все годы оккупации.
Может быть, это сказка.
Но всё равно хорошая какая тетка.
Один, понимаешь, и другой такой же
Шкловский о Чуковском:
«Всю жизнь сладкоголосый гад зарабатывал на литературе. Он талантливый человек, пусть он живет, но не надо, чтобы он жил со славой. Я устал, я не сумел тогда съесть старика, но его, сукиного деда, я презираю».
(29 апр. 1939, письмо к М.П. Левину)
Чуковский о Шкловском:
«О Шкловском скажу: неожиданный мерзавец. Читая его доносы, я испытывал жалость к нему. Бедный, завистливый, самовлюбленный мерзавец. Но талантлив, порою умен, вообще какие-то большие возможности в этом человеке есть несомненно».
(июнь 1940, письмо к Л.К. Чуковской)
Впрочем, на самом деле это стандартная формула:
подлец, но талантливый
или
хороший человек, но бездарен.
Даже и не поймешь, что лучше. В смысле что хуже.
Старинная книга
9 февраля 2010 года мне приснился ворох суперобложек прямо на полу, в комнате, в углу. А книги на полках стоят просто в переплетах. Как будто их только что раздели, сняли суперобложки.
Я этого не люблю. Книга должна быть в том виде, в каком она издана. Снимать суперобложки неправильно.
Поэтому я пытаюсь навести порядок. Поднимаю несколько суперобложек с пола, иду к полкам – а там книг целый стеллаж с пола до потолка – и начинаю искать. Глаза болят от пестроты книжных корешков. Неудобно. Тогда я делаю наоборот – беру наугад несколько книг с полки, сажусь на пол и начинаю искать их обложки. Тоже нехорошо – бывают же книги, которые издаются без суперобложек. Непонятно, что делать. В глазах всё мелькает и прыгает. Раскрываю первую попавшуюся книгу.
Там какой-то старомодный переводной текст, примерно такой:
«…я рано вкусил горечь унижений, ибо отец мой, скромный чиновник в канцелярии государственных доходов, внезапно лишился места по интригам городского советника господина Делароша. Я не знаю, чем это было вызвано: мы были бедны, и никакого имущества, на которое желал бы наложить свою лапу этот алчный крючкотвор, у нас не было, если не считать дома, который мы хоть и называли своим, однако же на самом деле взяли его в пожизненную аренду у доброй госпожи Круасет, крестной матери покойного отцова брата, умершего в 17** году от болотной горячки. Все в городе знали, что этот дом нам не принадлежит. Не было тут и любовной истории, которая заставила бы Делароша так вцепиться в нашу несчастную семью и так упорно вредить моему отцу, словно бы требуя от него чего-то. Моя матушка была немолода и некрасива, страдала излишней полнотою ног, а на левой щеке носила след сильного ожога – нетрезвая кормилица едва не спалила ее в камине, когда ей было менее года. Красавицы-сестры, на которую мог бы посягнуть распутный Деларош, у меня не было также: я рос единственным ребенком в семье. Так что причина несчастий моего отца была для меня тайной, которая, однако, наполняла мою жизнь. Припоминая первые впечатления детства, скажу, что самым ранним воспоминанием моим были проводы отца холодным сентябрьским утром. Дело в том, что старый король скончался полгода назад, и новый юный монарх должен был ехать в Реймс свершать обряд коронации железной короной франкских королей, хранящейся в тамошнем соборе. Известно было, что Его Величество проедет через городок N, что в пятнадцати лье от нас, и, возможно, там и заночует. По этой причине отец решил поспеть туда, броситься к стопам молодого монарха и попросить о милости и защите. Помню смутно, как матушка вечером зашивала ему камзол и собирала в сумку печеную курицу и хлеб; помню явственно, как он, ранним утром, уже взобравшись на коня…»
Во сне я чувствую, что не могу остановиться, что я читаю уже из последних сил, что я устал, что у меня болит голова, мелькает в глазах, но какая-то неведомая сила заставляет меня читать, читать, читать…
Очень современный роман
А почти через год, 25 декабря 2010 года, мне приснилось, что я читаю переводной роман. Немецкого автора. Его зовут Хайнц Хофман. Название не помню. Роман написан от первого лица.
Так и начинается:
«Я, Хайнц Хофман, сотрудник третьего отдела четвертого управления по делам мирного населения, сижу за своим рабочим столом – если только этот пластмассовый четырехугольник на складных алюминиевых лапах можно назвать столом – в своем рабочем кабинете – если только эту палатку, стены которой гнутся от влажного морского ветра, можно назвать кабинетом – и допрашиваю беженца. Он кореец. Его только что вытащили из воды, он плыл на пенопластовой доске. Ему дали проглотить стакан питательной смеси, воткнули профилактический укол от всей возможной заразы, надели на него брюки и куртку и привели ко мне. Беженцев надо допрашивать сразу, в первый час, а лучше в первую минуту, когда они еще не пришли в себя, не расположили в уме свои будущие показания, не сочинили убедительный жалобный рассказ и, упаси боже, не пообщались с товарищами по несчастью, которые уже прошли допрос. Смотрю на него. Он нечеловечески худ. У него подпухшие от воды складки на коже. Как он попал сюда, на побережье Северного моря, в рукав Эльбы в полусотне километров от Гамбурга? Я говорю: „Здравствуйте, меня зовут Хайнц Хофман, я буду заниматься вашим делом, расскажите, как вы здесь оказались?“ Переводчик переводит. Кореец что-то отвечает. Переводчик говорит: „Он сказал, что он не знает“. Я говорю: „Вы спрыгнули с корабля?“ – „Не знаю“. – „Может быть, вы приплыли на своем пенопласте из Кореи?“ – „Не знаю“».
Ну и так далее.
Я примерно представляю себе, о чем будет этот роман, и закрываю книгу.
Таганка, Таганка…
Вот она в который раз кончилась. Кажется, на этот раз – окончательно.
Жалко, конечно. Хотя она и так жила уж слишком долго.
Нормальный срок для театра – это пока Джульетта вырастет в Аркадину. То есть не более тридцати лет. Или даже меньше, потому что четырнадцатилетних Джульетт мы на сцене не встречаем.
Потом нужно не просто обновлять труппу, а менять весь театр.
Всю его, так сказать, консепсию.
Если не менять, то получится то, что получилось: от «Доброго человека» к «Фаусту» – от мощного авангардистского действа, напитанного «гением, жалостью, страстью» – к холодным притопам-прихлопам, которые никого не обманут, не завлекут.
На «Фаусте» со мной приключилась такая история.
У меня оказался лишний билет. Я, как хороший мальчик, пошел его возвращать в кассу. Там его, ясное дело, не приняли. Но посоветовали продать у входа. У входа его у меня не купили. Тогда я, как ну просто совсем паинька, еще раз обратился в кассу. Там мне поцокали ногтем по стеклу, где было что-то вроде «билеты не возвращаются».
Ну, нет так нет.
Прихожу в зал, сажусь на свое место в первом ряду, а рядом, на пустое кресло, кладу бейсболку. Сидим мы с ней, никого не трогаем. Свет начинает потихонечку гаснуть. Подходит капельдинерша и ведет какую-то иностранную тетку.
– Место свободно? – спрашивает у меня.
– Занято, – говорю. – Здесь моя кепочка сидит, – и показываю два билета.
– Вы шутите? Кто-то сейчас придет?
– Не шучу. Никто не придет, – говорю. – И вообще не мешайте мне получать эстетическое удовольствие.
– Пустите зрителя! – говорит капельдинерша и толкает иностранку к моему честно оплаченному второму креслу.
– Не пущу, – говорю и руку кладу на сиденье.
– Вы с ума сошли! – шепчет она (свет меж тем уже почти погас). – Нельзя же, чтобы в первом ряду была дырка!
– А билеты не брать назад можно? – говорю. – Ну, в крайнем случае, так и быть, пусть эта дама купит у меня билет. По номиналу. Мне лишнего не надо.
– He is crasy! – говорит капельдинерша бедной иностранке. И вертит пальцем у виска.
– Certainly, I am! – отвечаю.
Они уходят, а из динамика звучит ласковый бархатный голос Юрия Любимова, который призывает зрителей выключить мобильники и не вмазывать жвачку в обивку кресел. Ах, как он умоляюще произносил это слово «вмазывать».
Больше, значит, не услышим мы этого голоса на Таганке.
Жалко.
Умный мальчик
Умный мальчик пишет умной девочке.
Ах, если бы мы были взрослыми!
Тогда бы у нас были собственные деньги.
И мы покупали бы друг другу подарки. Ненужные и чудесные.
Мы бы завалили друг друга японскими веерами, английскими тросточками, турецкими фесками с кисточками и без, блюдечками с изображением собора Святого Петра в Риме, стеклянными шариками с рыбками или снегом, альбомчиками для конфетных фантиков, юбилейными сахарными пакетиками из отеля «Карлтон», бусами для талий и браслетами для лодыжек, фарфоровыми собачками, бронзовыми кошечками, костяными кольцами для салфеток, подставками для яиц всмятку, замшевыми футлярами для серебряных нейвелклинеров и нейвелклинерами такожде, визитницами, сигаретницами, скрепочницами, штопорами, дестеплеризаторами, подушечками для протирки айфонов, брелками для мобильников, устройствами для вытирания прованского масла с кончиков пальцев, предпоцелуйными ароматизаторами, постпоцелуйными стерилизаторами, шкатулками для завещаний, тубами для калейдоскопов, цепочками для карманных часов, театральными биноклями, антикварными перочистками, коллекционными щипчиками для ногтей мизинцев ног, изданиями Данте in folio на шелковой бумаге, китайскими пресс-папье, осколками древнегреческих сосудов, терракотовыми головками негритянок, кусочками обшивки «Черного принца», зажигалками с музыкой и всяческими иными увражами и кипсеками, сувенирами и меморабилиями.
Мы завалили бы друг дружку этими подарками до шеи, до невозможности шелохнуться.
Только хлопали бы глазами, глядя друг на друга.
Радостные головы, торчащие из сувенирных куч.
Это ли не счастье?
Но мы еще маленькие, у нас нет своих денег, и поэтому я покупаю тебе эскимо, а ты мне пишешь стихотворение на антикварной – то есть обнаруженной в нетронутой тетрадке, случайно завалявшейся на антресолях бабушкиной квартиры, – на антикварной промокашке прекрасного мертвенно-бежевого цвета – ты пишешь мне на промокашке стихотворение, простенькое и нежное, и разрисовываешь его виньетками, шариковой ручкой, ирисами и цикламенами в стиле ар-нуво, а потом отнимаешь его, не дав дочитать и долюбоваться рисунком, и вытираешь этой промокашкой губы, после эскимо.
Молочный и шоколадный поцелуй.
Всё равно счастье. Не меньше, чем воображалось.
Даже больше. Потому что, когда у нас будут свои деньги, настанет время серьезных и нужных покупок.
Умный мальчик постарел
Умный старый мальчик пишет умной немолодой девочке.
«У меня всё есть, и мне всё надоело.
Надоел дом, надоел сад, надоела желтая каменная дорожка к крыльцу, стриженые кусты надоели и дикие заросли шиповника – тоже.
Надоела македонка Мариго с жесткой косицей и в цветном сарафане; надоело, что она не любит термометр и пробует воду в ванне своим смуглым локтем, закатав белый широкий рукав, вышитый пятилепестковыми цветками, точь-в-точь как на ставнях домиков в ее родной Сьятисте; надоел ее муж Костас, шофер и охранник, как он подносит спичку, не успею я достать трубку, как он подливает вино, не успею я поставить стакан на каминную полку.
Надоели собаки, как они толкутся во дворе, задрав белые хвосты. Надоели приятели, которые приходят всё чаще, потому что скоро надо будет травить зайца по первому снегу, а это тоже надоело. Надоели вопли про Доу Джонса и Насдака – кто эти смешные господа, которые то падают, то поднимаются? Делать им нечего, что ли? Купите себе побольше земли в Кении, это недорого, и не слушайте про кризис.
Мариго, скажи Костасу, пусть выводит машину, мы все втроем поедем обедать. Потому что надоело сидеть дома.
Ноябрь. Снега пока нет. Заяц еще не перелинял. Еще позабавимся. Собаки весело обступают меня. Мариго садится вперед, рядом с Костасом. Я забираюсь назад. Трогаемся. Собаки лают вслед.
– Надо будет им привезти вкусненького, – говорит Мариго.
Ах ты моя умница.
– Вы не забыли трубку? – спрашивает Костас. – Если забыли, то вот тут в бардачке есть запасной „Данхилл“.
Спасибо, мой хороший.
Едем по сухой дороге. Гудит вентилятор. Садится солнце.
Всё надоело, всё, всё, всё… Всё, о чем я мечтал тогда, у меня есть, и даже золотой дестеплеризатор со стальными зубчиками.
Неужели ты не приедешь?
Как жалко. Ну, хорошо, хорошо, не буду ныть.
Тогда позволь мне приехать.
Не хочешь со мной разговаривать – не надо. Я просто на тебя посмотрю. Я не подам виду, честное слово. Никто не догадается. Я буду тихо сидеть на бульваре, на условленной скамейке, а ты пройдешь мимо. Или давай наоборот, ты будешь сидеть, а мимо пройду я. Мимо нашей скамейки, где ты ела эскимо а потом отняла у меня промокашку. Ладно?
Тоже нельзя? Почему? Почему зря?
Потому что тебя уже нет?
Ты врешь. Ты всегда была врунья.
И вообще, что это значит нет?»
Элементарно, Ватсон
Субботним утром Алексей Павлович решил самостоятельно, безо всяких просьб со стороны Ларисы Павловны, сделать легкую уборку.
Равное разделение домашних обязанностей странным образом связывалось в его голове с тем, что у него с женой были одинаковые отчества. Кстати, и его отца, и отца жены, тестя то есть, звали одинаково – Павел Алексеевич. Возникала мысль о необыкновенной крепости такого брака. Поэтому он всегда стремился помогать жене по дому.
Но квартира была маленькая, и Лариса Павловна справлялась сама. Тем более что их сын – Павлик, разумеется! Павел Алексеевич Третий! – уже три года как жил отдельно со своей молодой женой, которая тоже была Ларочка, но уже не Павловна, слава создателю, а Иосифовна. Грузинка, кстати. Алексей Павлович один раз за глаза назвал ее «в девичестве Джугашвили»; это вызвало строгую отповедь Павлика, потому что он и его Ларочка-Маленькая были прожженные либералы.
Итак, Алексей Павлович разложил раскиданные вещи по местам – Лариса Павловна с утра умчалась на дачу к родителям невестки, они заехали на час раньше – думали, что будут пробки, а пробок не оказалось, – так что она быстро выскочила, сказав: «Ни к чему не прикасайся, я приду и всё распихаю!»
Он не поехал, потому что не любил дачные утехи: пионы, клубнику и ужин в саду – и особенно ночевки. Он не мог уснуть из-за комаров и неодобрительно дивился, что Лариса Павловна засыпает как убитая под этот зуд и укусы. Вернее, ее совсем не кусали. «Наверное, я невкусная!» – смеялась Лариса Павловна. Алексей Павлович обнимал ее и разубеждал, но на дачу к новым родственникам больше не ездил.
Да! Он решил остаться в Москве, спокойно поболтать по телефону кое с кем, но для начала взялся за уборку. Разложив всё по местам, он принялся вытирать пыль с подоконника.
Вдруг он увидел, что в горшок, прямо в сухую почву рядом с кактусом, воткнута женская шпилька.
Он обомлел. Тем более что Лариса Павловна была коротко стрижена. Это не могла быть ее шпилька. Он слышал, что так ведут себя отдельные подлые бабы, любовницы женатых мужчин. Специально подкладывают нечто этакое, чтоб жена нашла и устроила скандал. Он обрадовался, что обезвредил эту диверсию, но потом задумался: конечно, он был не без греха, но! Но пункт А, его грех был тоже коротко стрижен, и, пункт Б, он никогда не осквернял изменой свой семейный очаг. Правда, раза два она к нему заходила. Вернее, три. Один раз при Ларисе Павловне. Чисто деловое, забросить бумаги. Да, она два раза приходила, когда Лариса Павловна уезжала на дачу, но ни-ни. Боже упаси. Сидели и чай пили, на всякий случай разложив бумаги на столе.
Но неужели она такая подлая? Не может быть. Хотя после того официального визита она что-то ехидное сказала про Ларису Павловну, и Алексей Павлович строго сказал ей: «А вот этого не надо!» – но она продолжала, и он даже крикнул ей: «Заткнись!» – и она заткнулась, и вот, значит, как отомстила. Дрянь.
Алексей Павлович брезгливо выдернул шпильку и выкинул из окна. А когда она позвонила, сказал, что неважно себя чувствует. «Что с тобой?» – тревожно спросила она. «Надеюсь выжить!» – сказал Алексей Павлович и нажал отбой, и перевел телефон на «без звука», но она не перезвонила.
– Лёша, где шпилька? – спросила Лариса Павловна вечером в понедельник.
– Какая шпилька? – опять обомлел Алексей Павлович.
– Моя, – сказала Лариса Павловна. – Вот тут, в кактусе.
– Не знаю, – сказал он и покраснел.
– Ты вытирал пыль, да? – спросила она. Он кивнул. – Ты нашел шпильку, да? И ты ее выкинул? Зачем? Это моя шпилька. Верней, Ларочки-Маленькой. Я у нее взяла почву для кактуса рыхлить.
– Я думал, это просто так, случайно, – сказал он.
– Понятно, – усмехнулась Лариса Павловна. – Элементарно, Ватсон!
– Что? – спросил Алексей Павлович и на всякий случай обнял ее. – Ты не права.
– Заткнись! – крикнула она и отбросила его руки.
Сердечный приступ
Я был в Саратове давно, страшно давно. Даже смешно, как давно. Вот передо мной книжка «Язык и общество» с дарственной надписью от проф. Л. Баранниковой и проф. О. Сиротининой «Участнику научной студенческой конференции». И еще подписи «от совета Научного студенческого общества», неразборчиво.
Жаркая весна, апрель, сухо, пыльно. Город почти совсем не запомнился. Ветер. И квадратами расчерченные улицы. Это понравилось. Провожатый говорил, что так в Нью-Йорке. Да, в самом деле. И не только в Нью-Йорке. В Алма-Ате тоже, например. Запомнилось название – Вольская улица.
Саратов, Саратов. Приехали туда с моим старшим товарищем N.
Некрасивый, малорослый, бледный. Безупречный бедняк, сирота. Талантливый во всем – умник, полиглот, музыкант. Убийственный успех у женщин. Простодушно говорил: «Давайте я вам по ладони погадаю, я умею, меня бабушка научила». Брал ее руку в свою, белую, мягкую, с плоскими пальцами. И всё. Их двоих можно было разве что застрелить. Или проколоть одной иголкой и поместить под стекло. Он гадал так по руке одной саратовской филологической девочке, а потом другой парень, тоже из хозяев конференции, сказал неожиданно, и зачем-то мне: «Зря он это». – «Почему?» – «Она… – он замялся, подбирая слово. – Она нехорошая». Мне стало странно. Девочка была обыкновенная. Ничего нехорошего я не разглядел, как ни вглядывался. Она даже спросила: «Что вы на меня так смотрите?» Смешно, но ее фамилию запомнил. Простая фамилия. И лицо запомнил тоже. Простое, очень выразительное лицо. Нечастое сочетание, кстати.
Жили в общежитии. Постоянно выпивали. Просто целыми днями. Водка саратовская тогда была ужасна. Колом стояла в горле трое суток. Хозяева конференции мрачно шутили: «Мы ее из нефти гоним. Вот присмотрись – видишь радугу? Это нефть. Ну, будь здоров, дай бог, не последнюю… Эх, ребята! И как только ее беспартийные пьют?» И прочие подобные прибаутки.
Сидели, пили, мой товарищ N еще кому-то гадал по руке, и тут вбежала девочка и сказала, что ее подруге на третьем этаже плохо. Сердце. «Дайте, я посмотрю», – неизвестно почему сказал я, и встал с табурета, и двинулся к двери. «А ты что, доктор?» – спросили вслед. «Фельдшер, – огрызнулся я. – Ну, где больная?»
Я не был фельдшером, конечно. Самому было странно, куда это меня вело и несло. Но я шагал через две ступеньки. Я решительно вошел в комнату – в обширное и низкое общежитское поместилище на шесть, наверное, железных кроватей. Тумбочки, коврики, большой стол с чашками и книжками. У стола сбились в тревожную стайку несколько девочек. Они стояли в отдалении от больной. Больная лежала, закинув к стене серое лицо, прикусив сухую губу, прикрыв глаза. По лицу она была татарка. Очень красивая.
Я присел на табурет. Я взял ее за руку. Потом нащупал пульс в горловой впадине. Я, хоть никакой не фельдшер был, понял, что пульс у нее хороший. Полный и сильный, и не слишком частый. И не редкий. Какой надо. Также я понял, что ей плохо без дураков. Но не от сердца, а от чего-то другого. Она открыла глаза и посмотрела поверх меня в верхний угол.
«Всё пройдет, – сказал я. – Ничего страшного. Попробуй подышать поглубже». – «Больно», – сказала она. Я погладил ее ладонь. Она ответила слабым пожатием. «А ты попробуй». – «Ладно». – «Ну, давай». Она медленно вдохнула и громко выдохнула. Девочки у стола ойкнули.
Я шикнул на них. «Что с ней, доктор?» – «Я не доктор, – сказал я. – И не фельдшер. И даже не милосердный брат. Ей скоро полегчает. Я уверен».
Я ушел, помахав рукой и сказав что-то ободряющее.
Мне целый год потом было страшновато. Зачем я сказал, что я уверен? Но я же еще дня два жил в этом общежитии. Не дай бог случись чего – я бы узнал, конечно.
Странная история.
Потом мы возвращались домой. У нас оказалась с собой бутылка шампанского. Мы ее пили в гремящем тамбуре общего вагона, среди семечек и холодного папиросного дыма. Мой друг N был в мятом поношенном костюме и белой рубашке, с манжетами, черными от поездной пыли. Он глотал кислое пенистое винцо из горлышка и рассказывал, как любил одну начинающую эстрадную певицу, и как она его любила, и как потом они расстались. Рассказывал подробно и бесстыдно, называя всё, что происходило между ними, ясными нецензурными словами, был несчастен и страстен и плакал от тоски и любви.
Потом он поступил на службу в МИД и сбежал в Америку. Непонятно почему.
Младшая
– Хочу музыку, – сказала Даша.
Лина включила плеер.
– Громче, – сказала Даша.
Лина сделала громче.
– Всё равно не буду, – и Даша гордо выплюнула кусок омлета. – Плохая музыка потому что!
Лина выключила музыку.
– Ааааааа! – отчаянно завизжала Даша всухую, без слез.
Лина пожала плечами. Тогда Даша вывернула чашку с чаем в блюдце; но поскольку это не возымело действия, выплеснула чай из блюдца на скатерть и зашлась в крике.
Вбежал Слава, оценил обстановку, сел на стул рядом с Дашей, сгреб ее в охапку, посадил к себе на колени, стал целовать в затылок и бормотать:
– Ну, всё, всё, всё, не волнуйся, доченька, всё хорошо.
И строго спросил Лину:
– В чем дело?
Лина захотела заплакать, но не смогла. Только сказала:
– Зачем ее так закармливать? Захочет, сама попросит.
Слава отчеканил:
– Ребенок – должен – нормально – завтракать. Поняла? Ты же мать!
Даша сказала:
– Мурр! Мяу! – и прижалась к Славе.
– Поняла, – сказала Лина и стала салфеткой промокать разлитый чай.
Она всё поняла. А не надо было выходить замуж за пятидесятилетнего мужчину. Не надо было хвататься за последний шанс. Шанс на самом деле был почти последний – ей было тридцать четыре. Ассистент на кафедре. Без диссертации, без карьеры, без своего жилья, зато с мамой-папой, которые башку пропилили – когда же на тебя кто-то внимание обратит? Но вот на соседнюю кафедру пришел новый профессор. Седой смуглый красавец. Спортсмен-горнолыжник. Очень обеспеченный – у него был свой бизнес как раз в той отрасли, что он преподавал. Квартира, дача, машина. Он ей перед свадьбой подарил маленький «ситроен». Он ее осчастливил, да. Из старой девы при маме с папой она стала женой профессора-бизнесмена. Она его боготворила. Пылинки сдувала, наслаждалась его капризами и требованиями. Даже имя изменила. Она была Галя, а он захотел звать ее Линой. Галина-Лина. Ну, пусть Лина, так даже лучше, красивее.
Конечно, Даша всё это быстро поняла и усвоила.
Семейная схема получилась простая: папа – царь и бог. Мама – его служанка и жрица. И маленькая девочка, царевна и ангелочек, и пусть мама ей служит так же, как папе. Преданно и беспрекословно.
– А вот если я вдруг стану совсем плохая мать, – сказала однажды Лина, – и ты со мной захочешь развестись, ты Дашу мне отдашь? Или станешь отсуживать?
– Не просто стану, а обязательно отсужу, – сказал Слава. – Имей в виду, на всякий случай.
– Хорошо, – сказала Лина. – Я, пожалуй, не буду подавать встречный иск.
Примерно через год Слава, Даша и Катя, новая юная Славина жена, сидели за столом и завтракали.
– Вообще-то, вилку, Кити, надо держать левой… – сказал Слава и не договорил.
Катя гневно поднялась с табурета и с размаху влепила ему пощечину:
– Будешь мне замечания делать при ребенке?!
Потом села и спокойно продолжала есть.
Слава хмыкнул, криво улыбнулся Даше.
Даша прожевала, сошла с табурета и подошла к ней.
– Мама Катя, спасибо за завтрак, можно выйти из-за стола?
– Можно, – сказала Катя и прохладно чмокнула ее в макушку.
Бюджетная койка
– Савкин пристает на полном серьезе, – сказала Лена Лицкая.
– Какой Савкин? – не понял Серёжа Лицкий.
– Завотделением, – сказала Лена.
– Тварь! – крикнул Серёжа. – Пойти ему морду набить?
– Лежи! – сказала Лена. – Лежи спокойно, куда ты пойдешь, миленький, ты что! – и она погладила ему голые, почти бесчувственные ноги.
Разговор шел в больничной палате. Серёжа потихоньку приходил в себя после автокатастрофы. Доктор Савкин – известный, кстати, врач – пообещал, что ноги вернутся. Постепенно. Нужно только время. И весьма интенсивная терапия.
– Зачем ты мне это сказала? – Серёжа чуть не заплакал.
– Я всегда тебе доверяла, – сказала Лена. – И сейчас доверяю абсолютно.
Серёже не понравилось это холодное слово.
– И что? – тоже холодно спросил он.
– И то, что у нас кончаются деньги. Мы ведь гордые, мы ведь не хотим, чтоб наша жена бегала по приемным Минздрава. Мы ведь богатые, мы привыкли сами за всё платить.
– У нас есть еще четыре миллиона.
– Они на депозите, ты что! – вскрикнула Лена. – Прости. Твои деньги, твое решение. Но Савкин обещает перевести тебя на бюджетную койку. Все процедуры, все лекарства, всё бесплатно. Плюс личное наблюдение.
А действительно, что это он. Деньги отложены на покупку коттеджа. Они с Леной мечтали перебраться за город.
– Он тебе нравится? – спросил Серёжа. – Этот дотторе-профессоре?
Савкин, кстати, был красивый. Жгучей неаполитанской красотой.
Лена вцепилась в Серёжину руку, зарыдала, стала целовать ему пальцы, сползла с табурета и встала на колени у изголовья.
– Я для тебя, я для тебя на всё готова, а ты сердишься…
– Но почему я должен за тебя решать?
– Потому что ты муж, – она подняла на него преданные зареванные глаза.
– Тогда давай, – сказал он. – Иди к нему. Ты хорошая. Спасибо.
– Круто, – сказал я моему другу, художнику Коле Мастеропуло, который на днях рассказал мне эту историю. – Мелодрама.
– Куда денешься, – сказал Коля. – Он так объяснил: «Я, говорит, ей как бы разрешил этот подвиг, потому что всё равно жить бы с ней не смог. Даже если б запретил, не смог бы». А кроме того, не факт, что он выздоровел бы. Или вообще бы выжил.
– Но он ведь выжил? Выздоровел?
– Ненадолго, – сказал Коля. – Его перевели на бюджетную койку. Процедуры, лекарства, всё на совесть. Более-менее оклемался. Но на коляске. Но с хорошей перспективой, так Савкин сказал. Развелся с Ленкой, женился на массажистке, которая его выхаживала.
– А почему ненадолго?
– Купили коттедж, обставили, и она его в ванне утопила, когда мыла. Так устроила, как будто он случайно утонул. Сергей говорил, что гадко было тонуть и обидно. Ленку вспоминал.
И Коля Мастеропуло ушел. Вернее, исчез.
Потому что он умер девять лет назад, и на днях мне приснился, и рассказал, что там познакомился с неким Лицким Сергеем Михайловичем, и вот, значит, какую услышал от него историю.
Девочка из бельэтажа
– Ты что! – сказал я маме. – Пусть она сама приедет.
– Я уже обещала, – сказала мама. – Она очень просила.
– Позвони и откажись, – сказал я.
– Ну, теперь неудобно, – сказала мама. – Да это и недалеко.