Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (сборник) Манро Элис
– Ну, все равно. Пошли вместе, будешь моим кадди.
– Давайте я буду кадди, – сказал Грегори.
Он только и ждал случая присоединиться к какому-нибудь нашему начинанию, уверенный, что с нами ему будет свободнее и интереснее, чем с родителями.
Санни сказала «нет».
– Ты пойдешь с нами. Ты что, не хочешь купаться в бассейне?
– В бассейн все дети писают. Надеюсь, ты это знаешь.
Перед уходом Джонстон предупредил нас, что обещают дождь. Майк сказал, ничего, мы рискнем. Мне понравилось это «мы», а еще больше мне понравилось ехать с ним в машине на месте жены. Приятна была сама идея того, что мы пара, – идея, в сущности, бредовая и девчоночья. Фантазии на тему того, что я жена, мне стали вдруг безумно привлекательны, как будто я этого еще не хлебнула в жизни. Хлебнула, но у меня этого не было с таким мужчиной – с настоящим моим возлюбленным. Разве не может быть так, что я сумею начать новую жизнь в любви, в истинной любви, сумею как-нибудь избавиться от тех своих черт, которые такой любви мешают, и стать счастливой?
Но вот мы наедине, и тут возникла скованность.
– Красиво здесь как, не правда ли? – сказала я. На этот раз сказала это искренне.
Сегодня, под серым облачным небом, холмы стали как-то милее и краше, чем выглядели вчера, при беспощадном солнечном свете. Листва деревьев в конце лета имела вид уже потрепанный, многие листики начали по краям рыжеть, а некоторые совсем пожелтели или покраснели. Выделялись деревья разных пород.
– Смотри: дубы, – сказала я.
– Здесь песчаная почва, – сказал Майк. – Вся местность, все эти холмы называются Дубовые Кряжи.
Я сказала, что Ирландия, наверное, красивая страна.
– Только больно уж там местами голо. Голые скалы.
– А что, твоя жена там выросла? И говорит с этим их очаровательным акцентом?
– Если бы ты ее послушала, тебе бы так и показалось. Но когда она возвращается туда, ей говорят, что она его утратила. На их слух она говорит как американка. Они говорят «американка» – Канада для них вообще не в счет.
– А ваши дети – в их речи, наверное, вообще ничего ирландского не чувствуется?
– Нет, конечно.
– А кто у вас? В смысле, мальчики? Девочки?
– Две девочки и мальчик.
Мне очень захотелось рассказать ему о противоречиях моей жизни, о ее горестях и нуждах. Я сказала:
– Я очень скучаю по детям.
Но он не ответил. Ни слова ни сочувствия, ни ободрения. Возможно, ему показалось неподобающим в данных обстоятельствах рассуждать о наших детях и супругах.
Вскоре после этого мы въехали на парковочную площадку у клаб-хауса, и Майк неожиданно оживленным тоном – пытаясь, видимо, компенсировать скованность, в которой пребывал, пока ехали, – сказал:
– Похоже, из-за прогноза все воскресные любители гольфа остались дома.
Действительно, на всей площадке была лишь одна машина. Он вышел и направился к кассе платить за пользование полем.
Прежде я никогда на поле для гольфа не бывала. Как в эту игру играют, видела, но только по телевизору, да и то раз или два и всегда не по своей воле; была наслышана, что определенный вид клюшек называется айрон, то есть «железка», есть клюшка под названием ниблик, а само поле именуется «линкс». Когда я сообщила об уровне своей подготовленности Майку, он сказал:
– Ну-у, тогда тебе, наверное, будет жутко скучно.
– Станет скучно – пойду прогуляюсь.
Это ему вроде бы понравилось. Он положил тяжелую теплую ладонь мне на плечо и говорит:
– Так ведь игра как раз в этом и состоит.
Мое невежество было прощено (разумеется, мне не пришлось реально выполнять функции носильщика и мальчика на побегушках), и скучно мне не было. Все, что мне предлагалось делать, – это ходить за ним следом и смотреть. Да, собственно, даже и смотреть было не обязательно. Я могла смотреть на деревья и любоваться окрестностями поля: деревья были высокими, с пышными кронами и стройными стволами, а вот какой породы… Может быть, акации? Иногда по кронам с шумом пробегал ветерок, которого внизу, где находились мы, не чувствовалось вовсе. Кроме того, в гуще ветвей прятались стаи птиц – черных дроздов или скворцов, – которые иногда по каким-то их общественным надобностям взлетали, но только для того, чтобы перепорхнуть с одного дерева на другое. Кстати, сейчас мне вспомнилось и то, зачем это было птицам: в августе и даже в конце июля они устраивают шумные массовые сборища – начинают сколачивать стаи для отлета на юг.
То и дело Майк что-нибудь говорил, но вряд ли мне. Отвечать нужды не было, да я на самом деле и не смогла бы. Впрочем, говорил он, как мне казалось, несколько больше, чем это делал бы человек, играющий сам с собой. Его бессвязные слова были то высказанным себе под нос порицанием, то похвалой или предостережением, а иногда и словами-то не были – всего лишь звуками, заменяющими слова, и они, наверное, действительно были исполнены смысла, понять который можно было лишь при условии, что знаешь человека по-настоящему и прожила с ним долгие годы в невынужденной близости.
Так вот что, стало быть, я должна была делать: давать ему усиленное, расширенное восприятие самого себя. Обеспечивать этакое утешительное самовосприятие, быть для него человеком-прокладкой, смягчающей одиночество. Он бы не стал ожидать этого и не требовал бы подобного, во всяком случае так естественно и легко, от другого мужчины. Да и от женщины, с которой не ощущал бы определенной установившейся связи.
Во все это я не вдумывалась. Но это носилось в воздухе, в самом удовольствии, которое я испытывала, расхаживая вслед за ним по полю. Похоть, которая столь яростно палила меня ночью, развеялась и уравновесилась, стянувшись до размеров вполне безопасной дежурной горелки, какие бывают в газовых колонках, и ждала своего часа спокойно и супружески. Я смотрела, как он выставляет мяч, осматривается и выбирает направление, раздумывает, щурится и наносит удар, потом наблюдала за полетом мяча, который, с моей точки зрения, всегда казался победным, но у него обычно вызывал недовольство, и мы снова переходили к следующей задаче, к нашему общему непосредственному будущему.
Расхаживая по полю, мы почти не разговаривали. Интересно, дождь-то пойдет или нет? – интересовались мы. Чувствуешь, капнуло? Мне показалось, что вроде да. А может, и нет. Это не был светский разговор о погоде: все непосредственно касалось игры. Удастся закончить раунд или нет?
Как выяснилось, не удастся. Упала капля дождя, определенно капля дождя, за ней другая, заморосило. Майк бросил взгляд вдоль поля туда, где облака изменили цвет, сделавшись из белых темно-синими, и сказал без особой тревоги или разочарования:
– Ну вот, такая у нас погода. – Принялся собирать клюшки, застегнул сумку.
К тому моменту мы были на самом дальнем от клаб-хауса краю поля. Среди птиц суматоха усилилась, они летали взад-вперед над нашими головами возбужденно, словно никак не могли на что-то решиться. Верхушки деревьев качались, и возник, зарождаясь словно где-то вверху, новый звук, вроде шума прибоя, бьющего в галечный пляж.
– Ладно, все, – сказал Майк. – Пошли-ка укроемся.
Он взял меня за руку, и мы поспешили через подстриженный газон к полосе кустов и высокого бурьяна между полем для гольфа и рекой.
С ближней к кромке газона стороны листва кустов была темной и вид имела почти ухоженный, словно это живая изгородь, специально там посаженная. Но на самом деле кусты росли беспорядочно, были дикими. Издали кусты казались непроходимыми, но при ближайшем рассмотрении в них обнаружились небольшие прорехи, узкие тропки, проложенные то ли животными, то ли людьми, лазавшими туда искать мячи для гольфа. Почва под кустами полого уходила вниз, и, пробившись сквозь ветвистую зацепистую стену, мы увидели кусок реки, наличием которой оправдывалось название, начертанное на вывеске над воротами. Гольф-клуб «Речной». Вода в реке была серо-стального цвета и даже на взгляд явно неслась и струилась, не размениваясь на рябь и зыбь, как это было бы в такую погоду с водой в озере. Между рекой и нами лежал луг сорных трав, все из которых, похоже, цвели одновременно. Золотарник, недотрога с ее красноватыми и желтыми колокольцами, что-то похожее на цветущую крапиву с ее розовато-лиловыми кисточками, дикие астры… Был тут и вьюнок, захватывающий и обвивающий что попало и путающийся в ногах. Почва была мягкой, но еще не липкой. Даже самые слабые и нежнейшие на вид травы вымахали тут в наш рост, а то и выше. Когда мы остановились и сквозь них глянули вверх, несколько поодаль увидели деревья, верхушки которых беспокойно метались. А со стороны иссиня-черных туч что-то надвигалось. То был настоящий дождь, готовый нагрянуть вслед за той моросью, что уже сеялась, но впечатление было такое, что надвигается нечто большее, чем просто дождь. Будто здоровенный кусок неба отслоился и рушится вниз с какой-то взбудораженной решимостью, принимая форму не вполне узнаваемого живого существа, спереди окутанного завесами дождя – не сетчатыми, а толстыми и отчаянно полощущими простынями. Нам они были отчетливо видны, несмотря на то что на нас до сих пор падали всего лишь мелкие, ленивые капельки. Мы как будто смотрели в окно, не очень веря в то, что это окно вдруг разлетится вдребезги, но вдруг это произошло, и тут по нам вдарил сразу и дождь, и ветер, который схватил меня за волосы и поднял их дыбом. Такое было чувство, что сейчас то же самое будет и с кожей.
Я попыталась развернуться: был такой позыв, возникший только что, – выскочить из кустов и броситься к клаб-хаусу. Но я не могла двинуться. Достаточно трудно было даже просто стоять, а на открытом месте ветер непременно бы сразу сбил с ног.
Ссутулившись и угнув голову к ветру, Майк стал обходить меня, все время держа за руку. Встал ко мне лицом, собственным телом заслоняя меня от бури. Проку от этого было столько же, как если бы меня заслоняла зубочистка. Он что-то говорил мне прямо в лицо, но я не слышала. Он кричал, но до меня не доходило ни звука. Теперь он держал меня за обе руки, перехватил их за запястья и крепко сжимал. Тянул меня вниз, оба при попытке двинуться теряли равновесие, но в конце концов оказались на корточках у самой земли. И так близко, что не могли друг друга видеть: смотреть могли только вниз, на маленькие речки, уже проложившие себе русла в земле вокруг наших ног, на потоптанные нами растения и на наши промокшие туфли. И даже на это приходилось смотреть сквозь потоки воды, катящейся по нашим лицам.
Майк отпустил мои запястья и обхватил меня руками за плечи. Этим он все еще скорее придерживал меня, чем обнимал.
Так мы сидели, пока не прошел ветер. Длилось это вряд ли дольше пяти минут; может быть, минуты две или три. Дождь продолжался, но теперь это был обычный сильный дождь. Майк убрал руки, и мы, пошатываясь, встали. Рубашки и брюки на нас липли к телу. Длинными ведьмиными лохмами мои волосы повисли перед лицом; у Майка они были коротко подстрижены и темными неровными хвостиками пристали ко лбу. Мы пытались улыбаться, но на это не хватало сил. Затем мы поцеловались, на миг тесно прижавшись друг к другу. Это был, скорее, ритуал, исполненный в честь избавления, а не дань какому-то телесному влечению. Соединившись, холодные губы скользнули, не задерживаясь, а по сжатым объятием телам прошел озноб, потому что из мокрой одежды выдавилась порция свежей воды.
С каждой минутой дождь слабел. То и дело спотыкаясь, мы двинулись по прибитому дождем разнотравью, потом продрались сквозь густые, обдающие каплями кусты. Все поле для гольфа было закидано большими сучьями. Мне только потом, гораздо позже, пришло в голову, что одним из них могло ведь нас и убить.
Пошли по газону, обходя нападавшие ветки. Дождь почти перестал, вокруг посветлело. Я шла, склонив голову, чтобы капли воды с моих волос падали прямо на землю, а не текли по лицу, и, лишь почувствовав на плечах солнечное тепло, подняла взгляд к праздничному свету.
Я остановилась, глубоко вздохнула и, мотнув головой, перебросила волосы с лица куда-то назад. Ну вот, время пришло. Теперь, когда, пусть мокрые, мы в безопасности и вокруг такое великолепие. Теперь-то уж обязательно что-то должно быть сказано.
– Вообще-то, я тебе кое-чего не объяснил.
Его голос удивил меня, как появление солнца. Только наоборот. В нем было что-то веское, упреждающее – решимость, но с нотками мольбы, будто он просит о прощении.
– Насчет нашего младшего сына, – сказал он. – Наш младший сын прошлым летом погиб.
Ну вот.
– Его задавила машина, – продолжил Майк. – А за рулем был я. Выезжал задом из наших ворот.
Я опять остановилась. Он тоже. Оба стоим, смотрим вперед.
– Его звали Брайан. Трех лет… Дело в том, что я думал, будто он дома в кровати. Остальные еще не угомонились, а его уже уложили. А он встал и вылез… Мне, конечно, надо было смотреть. Надо было смотреть внимательнее.
Я представила себе тот момент, когда он вышел из машины. Тот звук, который он услышал. И тот момент, когда мать ребенка выбежала из дома. Это не он, его тут нет, не может быть.
Дома в кровати.
Майк вновь пошел вперед, мы уже входили на парковочную площадку. Я шла чуть сзади. И не говорила ни слова – ни одного доброго, простого, беспомощного слова. Все, проехали.
Он не сказал, мол, это моя вина и это всегда теперь будет со мной. Я никогда себе не прощу. Но буду делать все, что в моих силах.
Или: моя жена простила меня, но тоже никогда этого не забудет.
Я все это и так знала. Я знала теперь, что он человек, достигший дна. Человек, который понимает – как мне понять не дано, не дано даже и близко, – что именно это каменное дно собой представляет. А он и его жена понимают это оба, и это их объединяет, ибо такие вещи либо сразу разрывают между людьми всякую связь, либо связывают их на всю жизнь. Не в том смысле, что им теперь жить на каменном дне. Но они теперь оба его знают – знают это холодное, пустое, замкнутое и главенствующее в жизни место.
Такое может случиться с кем угодно.
Да. Но кажется-то по-другому! Кажется, будто подобное случается с тем, с этим – с людьми, которых специально здесь или там отобрали, выдернули по одному. И я сказала:
– Так не честно!
Я говорила о лютых и губительных ударах, о распределении этих бессмысленных наказаний. Ведь так, наверное, даже хуже, чем когда они на тебя обрушиваются посреди большой всеобщей беды – какой-нибудь войны или землетрясения. Хуже всего, когда есть тот, чье действие, возможно для него нехарактерное, к этому привело и он один и навсегда виновен.
Вот что значили эти мои слова. Но и еще кое-что: так не честно! При чем тут я?
Это был протест, такой грубый, что мне самой он казался почти невинным, ибо исходил из самой глубины души. Невинный для того, от кого он исходит, и при условии, что он не озвучен публично.
– Вот так, – сказал он довольно мягко. Мол, честность тут и вовсе ни при чем.
– Санни и Джонстон об этом не знают, – сказал он. – И вообще никто не знает – из тех, с кем мы познакомились после переезда. Нам показалось, что так будет лучше. Даже другие дети – они о нем почти не говорят. Никогда даже имени его не упоминают.
Я была не из тех, с кем они познакомились после переезда. Я не принадлежу к числу людей, среди которых они строят их новую, трудную нормальную жизнь. Я из тех, кто знает, вот и все. Человек, которому он это по собственной воле рассказал.
– А странно… – сказал он, оглядываясь, прежде чем, открыв багажник машины, убрать туда сумку с клюшками, – куда девался парень, который приехал сюда до нас? Ты ведь помнишь, наверное: тут еще одна машина стояла, когда мы приехали. А на поле мы так никого и не встретили. До меня это только сейчас дошло. А ты никого не видела?
Я сказала, нет, не видела.
– Загадка, – проронил он. И снова: – Вот так.
Эти слова я частенько слышала в детстве, причем сказанные точно таким же тоном. Мостик от одной темы к другой, заключительная сентенция, способ выразить то, что не выражается словами и не вмещается в голову.
На эти слова предусматривался шутливый ответ: «Чтоб было не так, брось в колодец пятак».
Посиделкам у бассейна буря тоже положила конец. Там собралось слишком много народу, сидеть в доме было тесно, и приехавшие с детьми засобирались домой.
Уже в машине по дороге домой мы с Майком оба заметили и поделились друг с другом тем, что у нас чешутся и горят оголенные предплечья, тыльные стороны ладоней и щиколотки. В общем, места, которые не были защищены одеждой, когда мы, скорчившись, сидели в траве. Я вспомнила о крапиве.
Сидя у Санни в кухне, переодетые в сухое, мы рассказали о своем приключении и показали ожоги.
Санни знала, чем нас лечить. Вчерашняя поездка с Клэр в амбулаторию местной больницы была нынешним летом не первой. В какой-то из предыдущих уик-эндов мальчишки забрались на заросший бурьяном пустырь за сараями и вернулись все в волдырях и красных пятнах. Врач сказал, что они, видимо, обстрекались крапивой. Наверное, валялись в ней, сказал он. Прописал холодные компрессы, лосьон с антигистаминами и таблетки. С тех пор в бутылке осталось немного лосьона, да и таблетки остались тоже, потому что и Марк, и Грегори поправились быстро.
Таблеткам мы сказали решительное «нет»: наш случай не казался нам таким уж серьезным.
Тут Санни вспомнила, что недавно она разговорилась на бензоколонке с женщиной, заправлявшей ее машину, и эта женщина утверждала, что есть такое растение, из листьев которого получается самый лучший компресс от ожогов крапивой. И не нужно тогда ни таблеток, ни прочей дряни, сказала та женщина. Только вот как же называлось-то это растение? Пастушья сумка? Кошачья лапка? А растет лечебная трава на дорожных откосах и под мостами.
Санни готова была уже куда-то по этому поводу мчаться: ей очень нравилось применять средства народной медицины. Пришлось нам указать ей на то, что лосьон-то уже есть, за него все равно заплачено.
Санни с удовольствием принялась нас лечить. Да что там – всей семье наши травмы дали заряд добродушной веселости и вывели из хандры по поводу дождливого дня и сорвавшихся планов. Сам факт того, что мы, от всех отъединившись, пошли куда-то вместе и вместе попали в переделку, оставившую к тому же зримый след на наших телах, преисполнил Санни и Джонстона взволнованного любопытства. Он всячески дурачился, бросал на меня шутовские взгляды, она же была просто вся внимание и ласка. Впрочем, если бы мы явились из похода, неся на себе улики действительно зловещие – какие-нибудь синяки на задницах, красные пятна в паху и на животе, – уж они бы, конечно, не были столь милы и заботливы.
То, как мы сидим, держа ноги в тазиках, а руки, обмотанные толстыми бинтами, на отлете, дети находили чрезвычайно забавным. Особенный восторг у Клэр вызывал вид наших босых, дурацких, взрослых ступней. Майк специально для нее шевелил длинными пальцами ног, отчего на нее нападали приступы встревоженного хихиканья.
Вот так. А доведись нам встретиться снова, было бы опять то же самое. Как и если бы встретиться не довелось. Любовь, которая ни к селу ни к городу, любовь, которая знает свое место. (Кто-то может сказать «не настоящая», потому что не рискнула тем, что ей свернут шею, или превратят в дурной анекдот, или что она сама печально выдохнется.) Не рискнула ничем, и все же осталась жить в виде сладкого трепета, журчания подземного какого-то источника. Скованного под толщей этого нового спокойствия и опечатанного заглушкой судьбы.
Я ни разу не интересовалась у Санни новостями о Майке, и по собственному почину она мне тоже ничего о нем не сообщала за все годы нашей постепенно иссыхающей дружбы.
Между прочим, та трава с большими розовато-лиловыми соцветиями оказалась вовсе не крапивой. Я выяснила, что это растение называется яснотка. А жгучая крапива, в заросли которой мы, видимо, все-таки влезли, – это трава куда более скромная и незаметная, кисточки соцветий у нее тоже лиловатые, но с прозеленью, они гораздо мельче и бледнее, а стебли снабжены предательски незаметными, тонкими, жесткими, проникающими под кожу и вызывающими воспаление волосками. Там, наверное, была и она, но на фоне буйного цветения всего разнотравья мы ее не заметили.
Каркасный дом
Лайонел рассказал им о том, как умирала его мать.
Она попросила подать ей косметику. Лайонел держал зеркало.
– Это займет около часа, – сказала она.
Крем-основа, пудра, карандаш для бровей, тушь для ресниц, карандаш для губ, помада, румяна, тени. Она делала все медленно, у нее дрожали руки, но получилось неплохо.
– Вот видишь, час на это был не нужен.
Она сказала, нет, она имела в виду другое.
Она имела в виду умереть.
Он спросил ее, не позвать ли отца. Его отца, ее мужа, ее духовника.
Она сказала, зачем?
Она ошиблась всего на пять минут – в этом своем предсказании.
Они сидели позади дома – дома Лорны и Брендана – на крошечной терраске, с которой открывался вид на залив Беррард, за которым сияет огнями Пойнт-Грей. Брендан встал, чтобы переставить опрыскиватель на другой участок газона.
С матерью Лайонела Лорна познакомилась несколько месяцев назад. Это была симпатичная маленькая седая старушка, вся светившаяся обаянием отваги; в Ванкувер она приехала из городка в Скалистых горах, чтобы посмотреть гастролировавший здесь театр «Комеди Франсез». Лайонел пригласил Лорну сходить с ними вместе. После спектакля, когда Лайонел стоял, раскрыв позади матери ее синее бархатное манто, та сказала Лорне:
– Я была просто счастлива познакомиться с belle amie моего сына.
– Давай не будем пережимать с французским, – поморщился Лайонел.
Что касается Лорны, то она толком даже не поняла, что это значит. Belle amie. Прекрасная подружка? Любовница?
Из-за спины матери Лайонел скорчил гримасу. Как бы говоря: с чем бы она тут ни выступила, я не виноват.
В пору своей учебы в университете Лайонел был студентом Брендана. Вундеркинд шестнадцати лет от роду. Ярчайший математический талант из всех, кого Брендан когда-либо встречал. Лорна, впрочем, сомневалась – не преувеличивает ли он это теперь, задним числом, по необычайному своему благодушию в отношении одаренных студентов. А также вследствие того, как все обернулось. Брендан когда-то отбросил от себя все ирландское – родителей, католическую веру и грустные песни, – но к душещипательным историям имел слабость. Ну и конечно, после ослепительного взлета у Лайонела произошло что-то вроде срыва, он угодил в больницу и пропал из виду. До тех пор, пока Брендан не встретил его случайно в супермаркете, и тут обнаружилось, что парень живет совсем рядом, всего в какой-нибудь миле от их дома на северной окраине Ванкувера. Математику он бросил совершенно и работает в издательстве при англиканской церкви.
– Обязательно заходите к нам, – сказал Брендан. Лайонел показался ему немного жалким и очень одиноким. – Заходите, познакомитесь с моей женой.
Брендану было приятно, что он теперь – ого! – владелец дома, может приглашать людей.
– Так что я понятия не имел, на что ты похожа, – рассказывал потом Лайонел Лорне. – Думал, какая-нибудь грымза.
– Гм, – произнесла в ответ Лорна. – Почему это?
– Не знаю, ну… Жёны…
Он приходил к ним вечерами, когда детей уже уложили. Домашним посиделкам свойственны мелкие заморочки – плач ребенка, вдруг донесшийся из открытого окна, ворчание Брендана, которым он временами донимал Лорну по поводу игрушек, которые – ну ты посмотри! – раскиданы по траве, тогда как нужно, чтобы все лежали в песочнице, а то еще из кухни вдруг как закричит: ты не забыла купить лаймов для джина с тоником? В такие моменты по высокому, худощавому телу Лайонела пробегала дрожь, оно цепенело, а его всегда сосредоточенное, недоверчивое лицо напрягалось. Приходилось делать паузу, возвращаясь на уровень примитивного светского общения. Однажды он запел себе под нос на мотив песенки «O Tannenbaum» – «О семейная жизнь!». При этом он чуть заметно улыбался, или Лорне впотьмах так показалось. Его улыбка напоминала ей то, как улыбается ее четырехлетняя дочка Элизбет, когда в общественном месте делится с матерью каким-нибудь своим слегка неприличным наблюдением. Потаенная такая улыбочка – вроде и удовлетворенная, но чуть встревоженная.
К ним на гору Лайонел приезжал на высоком старомодном велосипеде, – это в то время, когда уже почти никто, кроме подростков, на велосипедах не ездил. И не переодеваясь – в чем на работу, в том и к ним. В темных брюках и белой рубашке, которая всегда на нем выглядела грязноватой и поношенной, особенно манжеты и воротничок. Галстук и вовсе жуткий. Когда ходили на спектакль «Комеди Франсез», он надевал еще и твидовый пиджачок – широковатый в плечах и с коротковатыми рукавчиками. Не исключено, что у него другой одежды просто не было.
– Работаю за гроши, – говорил он. – И ведь тружусь-то даже не на ниве Божьей. А всего лишь клерком в епархии.
Еще он говорил:
– Иногда мне кажется, что я живу в каком-то романе Диккенса. А самое смешное, что Диккенс мне даже не очень-то и нравится.
Говорил он обычно, склонив голову набок и устремив взгляд куда-то поверх головы Лорны. Голосом легким и подвижным, но иногда, в моменты нервного возбуждения, пуская петуха. Если что-то рассказывал, то всегда с удивленным видом. Поведал им, что отдел, где он работает, расположен в здании позади собора. Там узкие и высокие готические окна и повсюду темное лакированное дерево, чтобы в облике интерьера было что-то церковное; рассказал про вешалку для шляп с приделанной к ней бадьей, куда положено ставить зонтики (эта вешалка почему-то наводит на него дикую тоску); про машинистку Джейнин и редактора церковных новостей миссис Пенфаунд. Про редкие явления призрачной фигуры всегда чем-то обеспокоенного архиепископа. И вечную войну из-за чайных пакетиков между Джейнин, которой они нравятся, и миссис Пенфаунд, которой нет. Все втайне непрерывно что-то жуют и никогда друг с другом не делятся. У Джейнин постоянно во рту карамелька, сам же Лайонел предпочитает засахаренный миндаль. Что втайне любит миссис Пенфаунд, они с Джейнин еще не выяснили, потому что миссис Пенфаунд не бросает обертки в общедоступную корзину для бумаг. Но ее челюсти всегда тайком над чем-то трудятся.
Упоминая больницу, где он какое-то время лечился, он сказал, что она очень похожа на его офис – в смысле тайной еды. Да и тайны как таковой. С той разницей, что в больнице время от времени за тобой приходят, крепко связывают, увозят и подключают, как он говорил, к розетке вместо лампочки.
– Процедура довольно интересная. То есть, вообще-то, жутко мучительная. Но описать ее я не способен. Странно, но это так. Я все помню, но ничего не могу описать.
Вот из-за этих самых процедур, говорил он, теперь у него о больнице почти нет воспоминаний. Мало деталей. Поэтому пусть Лорна лучше расскажет что-нибудь о себе.
Она рассказывала ему о том, что было до того, как она вышла замуж за Брендана. О двух домах, в точности одинаковых, которые стояли бок о бок в городке, где она выросла. Перед ними была глубокая канава, которая называлась Красочный ручей, потому что в нем раньше текла вода, окрашенная то в один цвет, то в другой краской с трикотажной фабрики. А за домами дикий луг, куда девочкам ходить не полагалось. В одном доме жила она с отцом, в другом ее бабушка и тетя Беатрис с кузиной Полли.
У Полли отца не было. Так они там говорили, и Лорна когда-то в это свято верила. У Полли не было отца точно так же, как у мэнских кошек не бывает хвоста.
У бабушки в гостиной висел ковер с картой Святой земли, вытканной разноцветной шерстью, на карте были отмечены все библейские достопримечательности. Она завещала ее воскресной школе объединенной церкви. А тетя Беатрис, с тех пор как была страшно опозорена, не вела вообще никакой светской жизни, мужчины у нее никакого не было, и вообще она была так придирчива и отчаянно щепетильна насчет образа жизни, что действительно легко можно было подумать, что зачатие Полли было непорочным. Единственное, что усвоила Лорна из общения с тетей Беатрис, это что гладить шов нужно всегда изнутри, чтобы не видно было следов от утюга, а прозрачную блузку надо носить только с комбинацией, иначе будут видны бретельки бюстгальтера.
– А, это да. Да, – подтвердил Лайонел. Он вытянул ноги так, словно эта ценная информация дошла у него аж до пальцев ног. – А Полли? Девочка из дома, что закоснел во мраке. Какова эта Полли?
– Полли-то как раз нормальная, – ответила Лорна. – Энергичная, общительная, добросердечная, уверенная в себе девушка.
– Надо же, – сказал Лайонел. – А расскажи про кухню.
– Какую кухню?
– Ту, что без канарейки.
– А, про нашу.
Она стала рассказывать про то, как натирала когда-то кухонную плиту вощеной бумагой, чтобы плита сияла, про почерневшие полки за плитой (там лежали сковородки), про раковину и зеркальце над ней с выщербленным в уголке треугольным кусочком стекла и жестяным корытцем снизу (это корытце сделал ее отец), а лежали в корытце всегда одни и те же вещи: расческа, старая ручка от чашки и крохотная баночка с румянами, которая осталась, надо думать, еще от ее матери.
Она рассказала ему о единственном воспоминании, сохранившемся у нее от матери. Зимний день, они с матерью где-то в центре города. Между тротуаром и мостовой валик снега. Она только что научилась узнавать по часам время, посмотрела на часы на здании почты и обнаружила, что как раз настал момент начала мыльной оперы, которую они с мамой каждый день слушали по радио. Она очень встревожилась, но не из-за того, что не узнает теперь, что там дальше, а потому, что – как же это, что же будет с людьми, которые там действуют, если не включишь радио и не будешь их слушать. Это было даже больше, чем тревога, ее охватил ужас, едва она представила себе, как там все рухнет, ничего не сбудется, а все из-за того, что кто-то случайно не смог вовремя добраться до приемника.
Но даже и в этом воспоминании мать фигурировала только как бедро и плечо в толстом пальто.
Лайонел сказал, что ощущение отца у него вряд ли более явственное, хотя его отец до сих пор жив. Чт он для сына – шорох сутаны? Случалось, Лайонел с матерью заключали между собой пари на то, как долго его отец сможет с ними не разговаривать. Однажды Лайонел спросил мать, отчего отец так бесится, и она ответила, что она действительно не знает.
– Я думаю, может быть, он не любит свою работу, – сказала она.
Лайонел спросил:
– Так почему же он ее не поменяет?
– Наверное, не может придумать такую, чтобы нравилась.
Лайонелу частенько вспоминалось, как она водила его в музей, где он испугался мумий, к тому же она сказала ему, что на самом-то деле они не мертвые: когда все уходят домой, они могут из этих своих саркофагов вылезать. На это он сказал:
– Мамочка, так, может, и ему стать мумией?
Впоследствии его мать, все перепутав (благо по-английски слова «мумия» и «мамочка» звучат одинаково), о мумиях забыла вовсе и представила дело так, будто он спросил, не может ли отец быть матерью, на основании чего превратила весь этот случай в подобие анекдота; Лайонела это так обескураживало, что он ее даже не поправлял. Так в весьма юном возрасте он столкнулся с колоссальной проблемой передачи и истолкования информации.
Таково было одно из немногих воспоминаний его детства.
Брендан смеялся; надо сказать, что над этой историей он смеялся больше, чем Лорна или Лайонел. Вообще-то, Брендан не проводил с ними много времени – сядет, посидит немного: «Ну, о чем треп?» – и тут же, явно довольный, что удалось на какое-то время от них отделаться, встает и, сказав, что надо бы немного поработать, уходит в дом. Выглядело это так, словно он, будучи рад тому, что они подружились (ведь именно он эту их дружбу не только предвидел, но даже и создал для ее возникновения все условия), совершенно не способен долго выносить их болтовню.
– Приходить сюда и быть какое-то время нормальным ему полезно. Всяко уж лучше, чем сидеть в четырех стенах, – сказал он Лорне. – Хотя он, конечно же, смотрит на тебя с вожделением. Бедняга.
Брендан любил отпускать шутки о том, что мужчины смотрят на Лорну с вожделением. Особенно когда приходил с нею на кафедральный корпоратив и она там оказывалась самой молодой из жен. Что до нее, то ей было бы очень неловко, если бы это кто-нибудь услышал, – разве что когда будет ясно наперед, сколь безнадежно он преувеличивет, выдавая желаемое за действительное. Но иногда, особенно в легком подпитии, мысль о такой своей привлекательности, разящей всех подряд, возбуждала ее точно так же, как и Брендана. В отношении Лайонела, наоборот, она была вполне уверена, что это не так, и очень надеялась, что при нем Брендан не будет расточать подобные намеки. Она запомнила гримасу, которую Лайонел скорчил из-за спины матери. Он явно не хотел того, о чем подумала мать, и недвусмысленно это выразил.
О стихах она Брендану не говорила. Дело в том, что примерно раз в неделю по почте, как положено – то есть в конверте, с маркой и штемпелем, – ей приходило стихотворение. Эти письма не были анонимными, Лайонел их подписывал. Его подпись была неразборчивой закорючкой, но такими же были и все слова стихов. К счастью, слов никогда не бывало много – иногда штук десять, от силы десятка два, – и по странице они скакали странным птичьим скоком. С первого взгляда Лорне вообще не удавалось ничего понять. Потом она обнаружила, что лучше и не стараться, надо просто держать страницу перед собой и смотреть на нее долго и неотрывно, мало-помалу впадая в транс. Тут-то и начинали обычно проявляться слова. Опять-таки не все: в каждом стихотворении оставалось по два-три слова, которых она так и не разобрала, но два-три слова – так ли это важно? Вместо знаков препинания одни тире. А слова главным образом существительные. Лорна была не из тех, кто не знает, что такое поэзия, и не из тех, кто быстро сдается, когда чего-то не понял. Но к стихам, которые присылал ей Лайонел, у нее возникло отношение более или менее такое же, как, скажем, к буддийской религии: что-то в этом есть, и когда-нибудь она, может быть, это оценит – сумеет в будущем разгадать и проникнуться, но в данный момент такое ей не дано.
Получив первый стих, она мучительно размышляла над тем, что ей теперь сказать, как отозваться. Как-то надо было одобрить, но чтобы не сморозить глупость. Все, что удалось придумать, это шепнуть ему: «Спасибо за стихотворение», дождавшись, когда Брендан отойдет подальше. Но от того, чтобы сказать: «Мне понравилось», она все же удержалась. Лайонел дернулся, вроде кивнул, и произвел звук, означавший нежелание развивать эту тему. Стихи продолжали прибывать, но о них больше не говорили. Постепенно она утвердилась в мысли, что их следует считать подношениями, не несущими в себе информации. Но не любовными подношениями, как подумал бы Брендан. О его чувствах к ней в них ничего не говорилось, в них вообще не было ничего личного. На ее взгляд, они были похожи на те еле заметные отпечатки, что виднеются иногда весной, когда на тротуаре проступит тень от мокрого листа, приставшего к этому месту еще в прошлом году.
Было кое-что еще, причем даже более важное, чего она с Бренданом не обсуждала. Да и с Лайонелом тоже. Она им не говорила, что к ним в гости собирается Полли. Ее кузина, двоюродная сестра Полли, до сих пор живущая там, дома.
Полли была пятью годами старше Лорны; сразу после школы она пошла работать в местный банк. На поездку к ним она однажды уже почти что накопила, однако вместо поездки решила потратить деньги на водоотливной насос для системы канализации. Но уж теперь-то она едет – катит через всю страну на автобусе. Для нее это самая что ни на есть нормальная и естественная вещь – съездить в гости к двоюродной сестре, познакомиться с ее мужем и другими новыми родственниками. Зато Брендану в этом почти наверняка почудится вмешательство в его жизнь, то, чего делать не следует, – во всяком случае, без приглашения. При этом он вовсе не против гостей (взять хоть Лайонела), но хочет сам выбирать, кого приглашать и когда. Каждый день Лорна думала о том, что надо бы ему сказать. И каждый день это откладывала.
С Лайонелом об этом тоже не поговоришь. С ним вообще нельзя говорить ни о каких серьезных проблемах. Говорить о проблемах – значит просить или, во всяком случае, надеяться на помощь в их решении. А это как-то неэлегантно, не сопрягается с возвышенным и философским подходом к жизни. Более того, это мелочное, просто даже искательное какое-то занудство. Да и не относятся бытовые тревоги и всякие обычные чувства к тому, о чем ему интересно слушать. Он предпочитает, когда рассказывают о вещах совершенно сногсшибательных и невыносимых, но чтобы с ними тем не менее справлялись, причем с веселой улыбкой.
Однажды она уже поведала ему кое-что, о чем не пришлось бы когда-нибудь пожалеть. Рассказала, как она плакала в день свадьбы и во время всей церемонии венчания. Однако тогда ей удалось скроить из этого анекдот: она сумела свести все к тому, как Брендан держал ее за руку, она все пыталась свою руку выдернуть, чтобы достать носовой платок, а жених все не пускал, и ей приходилось шмыгать носом. На самом-то деле она ведь плакала не потому, что не хотела замуж или не любила Брендана. Она плакала, потому что дома все для нее вдруг показалось дорого прямо до слез, хотя она всегда хотела оттуда уехать, – а теперь и люди из родных мест стали казаться ей роднее и ближе кого угодно, хотя прежде она свои заветные мысли от них прятала. Она плакала, потому что совсем недавно, всего позавчера, они с Полли смеялись, начищая кухонные полки и намывая линолеум; она тогда принялась разыгрывать сентиментальную сценку и говорила: прощай, старый линолеум, прощай, треснутый чайник, прощай, кухня, где я лепила жвачку снизу к столешнице, прощай, прощай, прощай…
Почему бы тебе не послать его подальше, сказала тогда Полли. Но это она, конечно же, не всерьез, Полли гордилась ею, да Лорна и сама собой гордилась: девчонке восемнадцать лет, у нее еще не было даже вообще никакого парня, и вдруг – бабах! – выходит замуж за симпатичного тридцатилетнего мужчину, причем профессора.
И тем не менее она тогда плакала и каждый раз снова начинала плакать, когда в первые месяцы замужней жизни получала письма из дома. Однажды Брендан застиг ее в слезах и спросил:
– Что, очень любишь своих домашних, да?
Она решила, что он это спросил сочувственно.
– Да, – сказала она.
Он вздохнул:
– Мне кажется, ты любишь их больше, чем меня.
Она стала говорить, что это не так, что просто ей иногда жаль своих домашних. Им так трудно приходится: ее бабушка год за годом преподает в четвертом классе, хотя с глазами у нее так плохо, что она едва способна писать на доске, тетя Беатрис из-за нервов вообще не может работать, а отец (то есть отец Лорны) работает в скобяной лавке, которая даже не его собственная.
– Что-что? Им трудно? – удивился Брендан. – Они там что, в концлагере сидят?
После чего он сказал, что в этом мире нужно хоть что-то соображать и уметь проявлять инициативу. И Лорна, упав на супружеское ложе, испытала один из тех приступов злого плача, о которых теперь ей стыдно и вспоминать. Брендан подошел, стал утешать ее (правда, не сразу), но так и остался уверен в том, что она плакала, как это делают женщины всякий раз, когда иным образом не могут победить в споре.
Некоторые черты внешности Полли Лорна, оказывается, забыла. Забыла, какая та высокая, какая у нее длинная шея, тонкая талия и почти совершенно плоская грудь. Крошечный бугристый подбородок и кривенький ротик. Бледная кожа и коротко стриженные светло-русые волосы, тонкие как пух. И непонятно, что преобладает в общем, хрупкость или жилистость, – этакая луговая ромашка на длинной жесткой ноге. А ходила она всегда в хлопчатобумажной плойчатой юбке с вышивкой.
И вот уже Брендан знает, что она к ним едет, сорок восемь часов, как знает. Она позвонила (с оплатой абонентом) из Калгари, к телефону подошел он сам. Потом у него было три вопроса. Которые он задавал тоном отстраненным, но спокойным.
Долго ли она собирается у них жить?
Почему ты мне не сказала?
Почему она сама не заплатила за звонок?
– Я не знаю, – отвечала Лорна.
И теперь из кухни, где она готовила обед, Лорна силилась расслышать, что они говорят друг другу. Брендан только что пришел домой. Как он здоровался, она не слышала, но Полли говорила громко и голосом, полным рискованной веселости.
– …так что я и впрямь начала все не с той ноги, Брендан, – нет, погоди, ты дослушай, что я говорю. Идем это мы с Лорной от автобусной остановки, а я и говорю: «Слышь, Лорна, в каком ты квартале-то богатеньком живешь, фу ты ну ты!» А потом говорю: только вот один дом тут какой-то не такой, что он тут делает? Не дом прямо, а сарай какой-то.
Худшего начала она при всем желании не могла выдумать. Брендан их домом очень гордился. Это был современный дом, построенный в стиле Западного побережья и по каркасной технологии. Дома, основу которых составляет деревянный каркас, полностью даже не красят: идея в том, чтобы дом был как бы вписан в первобытный лес. Простой и функциональный снаружи, их дом имел плоскую крышу с широченными свесами. Внутри дома брусья каркаса были тоже специально выставлены на обозрение и ничем не прикрыты. Камин в доме сложен из камня, с каменной трубой, выходящей на крышу, а окна узкие, длинные и без штор. Архитектура должна главенствовать, говорил им застройщик, и когда Брендан кого-либо впервые знакомил с домом, он не переставал это повторять, так же как и слово «современный».
Повторить это еще раз, специально для Полли, он все же поленился, как и вынуть журнал со статьей про этот стиль; статья сопровождалась фотографиями, правда не именно этого здания.
Из дома Полли привезла привычку каждую фразу в разговоре начинать с обращения: «Слышь, Лорна…», например, или «Слышь, Брендан…». Лорна успела уже поотвыкнуть от этой манеры общения, и теперь она казалась ей чересчур напористой и грубоватой. Даже за обедом у Полли что ни фраза, то «Слышь, Лорна…», а дальше все про людей, с которыми знакома лишь она да Полли. Лорна знала, что Полли вовсе не хочет быть невежливой, просто изо всех сил старается демонстрировать раскованность. Первое время она пыталась как-то вовлекать в беседу и Брендана. Пытались обе – и она, и Лорна, – пускались в длинные объяснения, чтобы он тоже понимал, о ком идет речь, но это не работало. Брендан говорил только тогда, когда нужно было привлечь внимание Лорны к тому, что на столе чего-то не хватает, или указать на то, что Дэниэл весь пол вокруг своего стульчика заляпал кашей.
Убирая вместе с Лорной со стола, Полли продолжала болтать; пока мыли посуду – тоже. Обычно Лорна сперва купала и укладывала детей, потом бралась за посуду, но в тот вечер она слишком переволновалась, чтобы все делать как положено. Да и Полли, чувствовалось, вот-вот расплачется. Дэниэлу Лорна позволила вольно ползать по полу, тогда как Элизбет с ее интересом к взрослым посиделкам и ко всем новым людям путалась в ногах и прислушивалась к разговору. Так продолжалось, пока Дэниэл не перевернул свой высокий стульчик для кормления (к счастью, не на себя, но все равно испугался и взвыл), и тут уж из гостиной появился Брендан.
– Похоже, время укладывать детей сегодня побоку, – сказал он, забирая сына из рук у Лорны. – Элизбет, иди собирайся в ванную.
Полли к тому времени, перемыв косточки всем в их родном городке, перешла к тому, как обстоят дела непосредственно дома. А не очень-то хорошо. Владелец скобяной лавки, человек, о котором отец Лорны всегда говорил скорее как о друге, чем как о нанимателе и владельце предприятия, взял да и продал бизнес, ни словом о своих намерениях не обмолвившись, пока сделка не совершилась. Новый хозяин принялся расширять дело, притом что торговля идет ни шатко ни валко и чем дальше, тем хуже – покупателей стал активно перехватывать большой супермаркет фирмы «Канэйдиэн тайер», – и ни дня не проходит без того, чтобы новый хозяин не попытался вызвать отца Лорны на ссору. Отец теперь приходит домой такой вымотанный, что ему ни до чего: плюхнуться скорее на диван и чтобы его не трогали. Не интересуется ни газетой, ни новостями. Пьет соду, но о том, что у него изжога и болит желудок, говорить отказывается.
Лорна подтвердила, дескать, да, она получила от отца письмо, в котором он об этих проблемах рассказывал.
– Смотри-ка ты, неужели? – сказала Полли. – Ну, это он, значит, только тебе.
Расходы на содержание двух домов, продолжала Полли, – это сущий кошмар. По идее, им бы следовало всем съехаться в один дом, а другой продать, но теперь, когда бабушка вышла на пенсию, она непрестанно ругается с матерью Полли, и отец Лорны просто в ужасе от мысли, что придется жить с ними обеими бок о бок. Полли частенько так и подмывает просто взять и сбежать куда глаза глядят, но что они без нее будут делать?
– Тебе следует жить своей жизнью, – сказала Лорна. И ей тут же самой стало странно давать советы Полли.
– А, ну конечно, конечно, – отозвалась на это Полли. – Только уходить мне надо было, пока у них все шло хорошо, – это да, действительно. Но когда это было? Пожалуй, я таких времен – чтобы все было действительно хорошо – даже и не припомню. Начнем с того, что мне было никуда не деться, пока ты школу не кончишь, это во-первых.
Отвечая ей, Лорна говорила печальным, сочувственным тоном, но работу не прекращала, тем самым немножко как бы умаляя значение рассказов кузины. Принимала их так, будто они касаются людей, которых она знает и любит, но не несет за них ответственности. Она представляла себе, как отец валяется вечерами на диване, глушит боль, которой не желает признавать, а в соседней комнате при этом тетя Беатрис, которую больше всего беспокоит, что говорят о ней люди, не смеются ли они у нее за спиной, а то, может быть, что-нибудь еще и на стенах про нее пишут? Которая плачет из-за того, что вот, ходила в церковь, а у самой из-под юбки край комбинации торчал. Мысли о доме вызывали у Лорны боль, но при этом она не могла отделаться от ощущения, что Полли нарочно старается уязвить ее, принудить к капитуляции, заставить ее окунуться в чужое страдание. И Лорна решила ни в коем случае не сдаваться.
Ты посмотри на себя. Разуй глаза и посмотри на свою жизнь. На твою раковину из нержавейки. На дом, в котором архитектура главенствует.
– Если бы я теперь от них сбежала, я бы никогда не смогла себе этого простить, – сказала Полли. – Я бы этого не вынесла. Предать их сейчас было бы непростительно.
Конечно, некоторые могут себе простить любое предательство. Некоторые не знают, что такое чувство вины, да они и вообще никаких чувств не знают.
– Ну что, наслушалась печальных сказок? – сказал Брендан, когда они, выключив свет, лежали рядом в постели.
– Да, у нее этим вся голова забита.
– Ты только помни одно. Мы не миллионеры.
Лорна даже испугалась:
– Она не просит денег.
– Не просит?
– Во всяком случае, мне она о деньгах не говорит.
– Ты в этом уверена?
Лорна лежала сжавшись, не отвечала. Тут ей подумалось, что она может сообщить ему нечто, от чего его настроение улучшится.
– Она пробудет у нас всего две недели.
Пришла его очередь не отвечать.
– Как ты думаешь, она ведь симпатичная?
– Нет.
Ей захотелось сказать, что это Полли сшила ей свадебное платье. Она собиралась надеть на бракосочетание свой темно-синий костюмчик, но за несколько дней до свадьбы Полли сказала: «Нет, так дело не пойдет». Достала свою парадную школьную форму (в школе Полли имела успех у мальчиков куда больший, нежели Лорна, и посещала вечера с танцами), вшила в платье кружевные вставки и приделала белые кружевные рукавчики. Потому что, дескать, невеста без рукавов не невеста.
Но ему-то это не все ли равно теперь?
Лайонел на несколько дней уехал. Его отец вышел на пенсию, и Лайонел помогал ему переезжать из городка в Скалистых горах на остров Ванкувер. На следующий день после приезда Полли Лорна получила от него письмо. Нет, на сей раз не со стихами – обычное письмо, хотя и очень короткое.
Во сне я катал тебя на велосипеде. Мы ехали довольно быстро. И ты вроде бы не боялась, хотя, наверное, следовало бы. Но все, молчу. Истолковывать этот сон не обязательно.