Курбан-роман Абузяров Ильдар
Нигде так не расслабляешься, как в кресле парикмахера. Приходишь, платишь деньги, и тебя начинают обхаживать со всех сторон. В ресторанах приходится есть самому. В массажных кабинетах твоему телу достается по полной программе. А здесь ты почти ничего не чувствуешь, только сыплется наземь твоя прошлая жизнь. Ведь в парикмахерской работают с теми частицами тела, которых ты практически не ощущаешь в повседневности. И о которых не задумываешься, пока они есть. Пока они рядом с тобой. Как, например, не задумываешься о матери, пока она рядом, о том, как и чем она живет. В минуты покаяния Абдул никак не мог себе простить, что в своих мыслях уделял больше внимания каким-то появлявшимся на миг в его жизни девушкам, чем матери. И до сих пор продолжал уделять – хотя соотношения изменились.
“Так, должно быть, и у палача, – думал Абдул, расслабляясь, – расслабляешься, перестаешь думать о магазине, в который надо зайти завтра, о супе из куриных кубиков или грибном супе и начинаешь думать о том, о чем обычный человек старается думать как можно реже, – о смысле жизни и смерти. Старается избегать прикосновений к этой теме мыслями, чтобы голова случайно не пошла кругом вместе с крутящимся креслом и крутящимся земным шаром и случайно не слетела вон с плеч”.
Когда Сарижат в первый раз стала намывать волосы Абдулу, у него было такое ощущение, будто из его черепа, на котором только и есть примечательного – что барханы перхоти, песок высохшей кожи, вдруг пробился живительный родник, прямо из мягкого темечка. Так неожиданно было чувствовать неизвестно откуда взявшуюся, как источник Зам-Зам, воду. Ведь руки пребывали в абсолютном покое созерцателя. И так было хорошо.
Абдул вновь закрыл глаза, представляя себе всех девушек, которых он встретил и мысленно соблазнил на морском побережье или прямо в душе курортного отельчика Зинганы, уже без купальников. Или внутри хаманов – турецких бань. Вода смывала его грех, очищая перед смертью. И это тоже было приятно.
Впрочем, все хорошее, как и любая сладкая боль, быстро проходит. Безжалостно оголив шею, Сарижат стала стричь приятные воспоминания, прикасаясь к теплой живой коже холодной сталью ножниц. Ведь если только представить, что волосы – хранители некой сакральной информации, то становится понятным, почему большинство пророков и мудрецов были самыми настоящими волосатиками. И почему преступников обривали, отгораживая от общества, давая шанс избавиться от греховного прошлого накануне новой жизни. Отречься и забыть личный чувственный опыт на пороге перевоплощения.
Так же и время безжалостно вырывает из нашей памяти самые томительные своей сладострастностью минуты. Ведь ножницы такой же инструмент времени, как топор – инструмент палача. Как оказалось на поверку, Абдул помнил очень немногое из своего детства – когда он был беспредельно счастлив под опекой мамы.
– Все в порядке? – спросила Сарижат, обратив внимание на грустный сосредоточенный взгляд Абдула.
– Да, все в порядке, – посмотрелся Абдул в зеркало: вроде голова на месте и он не сильно изменился, хотя столько воды уже утекло.
– Если что-нибудь вам придется не по вкусу, – продолжала показывать сервис Сарижат, – вы мне сразу скажите. Я же не знаю, как вас стригли раньше…
– Нет, все в порядке, – успокоил щепетильного клиентообрезателя Абдул. – Я просто задумался.
– О чем, о прическе? – Сарижат была в меру любопытной парикмахершей.
– Нет… – Абдул второй раз с момента прихода с любопытством посмотрел на наложницу ножниц. – Об одной женщине.
– О, у вас есть невеста?
– Была… – И Абдул рассказал Сарижат о своей невесте Индире – все как есть. Потом это вошло в привычку. Каждый раз перед виртуальной казнью Абдул делился с Сарижат своими любовными переживаниями, словно исповедывался перед неминуемой смертью. А сейчас, рассказывая о своей бывшей невесте Индире, он вдруг стал ощущать, что к его локтю и предплечью все чаще и чаще прикасается мягкая плоть живота и бедра заслушавшейся женщины. Причем чужой женщины.
Абдул сразу же прочувствовал всю пикантность ситуации. Он рассказывал об интимной стороне своей личной жизни едва знакомой Сарижат, которая стоит к нему на непозволительно близком расстоянии и почти обнимает руками.
Впервые Абдул с вожделением посмотрел на ноги своего палача – не на высоких ли они шпильках, и увидел выскользнувшую из-под халата коленку.
Это была очень женственная, округлая, пухлая, восточная, какие еще тут могут подойти эпитеты, с ухоженной, умасленной кожей коленка.
“Падишах” в переводе с персидского значит “нога шаха”. То есть мы все, валяющиеся в пыли, ниже ступни нашего бесподобного. Мы все недостойны даже мизинца на ноге нашего несравненного, не то что его колена. Так и парикмахерша Сарижат вмиг из простого палача превратилась для Абдула в повелительницу – “Казнить нельзя помиловать”. И запятые сыплются на пол ворохом волос – поди разберись.
Спроси Сарижат сейчас, о чем я думаю, отвел Абдул смиренно глаза от лучезарной коленки, обязательно расскажу, что осмелился взглянуть на ее ножку. Ведь у нас, обыкновенных смертных, не должно быть тайн от своего повелителя. Разве те части тела, к которым мы позволяем прикасаться парикмахерам, – они не интимны? Разве шея, и особенно уши, чаще всего не спрятана под прядями волос? А у парикмахеров, как и у падишахов, в отличие от обыкновенных смертных есть уникальная возможность заглядывать в уши своим клиентам, знать, что там накопилось, и это не может не возбуждать чувства уважения и страха.
– Интересно, – сказала парикмахерша после рассказа Абдула, – теперь, постригшись, вы сможете вернуться к своей невесте?
Абдул уловил нотки сожаления в голосе Сарижат.
– И чтобы все прошло без помарок, осталось сделать несколько небольших штрихов. – Взяв бритву-опаску, наложница ножниц прижалась вплотную к спине раба и нагнулась так близко, что Абдул уловил запах волос или, быть может, даже губной помады Сарижат. – Так лучше соскребается, – объяснила она и, видимо, боясь поранить нежную кожу за ухом Абдула, часто-часто задышала.
“Странно, – подумал Абдул, – мама меня всегда брила машинкой”. Но тут же вновь сосредоточился на запахе, пытаясь определить, что же тот ему напоминает.
И вдруг Абдул осознал, что находится в райском саду детства. Что он мальчишкой-сорванцом залез на высокую ограду и заглядывает в сад соседского дома Семирамиды-ага с сильно бьющим в нос запахом смеси всевозможных овощей, ягод, цветов и пряностей, что разбросаны на грядах вперемешку: баклажаны, маргаритки, арбузы, базилик, цинии, корица, дыни, мята, перец, помидоры, гвоздика, тмин и тыквы. Там женщины и девочки рыхлят землю под посадки: турецкий горох – чечевицу востока или индейский маис – кукурузу запада. Девочки небольшими мотыгами, скорее, скребли борозды, чем рыхлили землю, низко нагибаясь к ней.
А Абдул подглядывал за ними. Но, с другой стороны, разве он, Абдул, не прикасался своими интимными историями к ушам Сарижат? Так, может быть, это он ее повелитель, а она его прислуга, иначе стала бы она так часто-часто и глубоко дышать от страха?
Оторвавшись от Абдула, Сарижат взяла со столика филировочные ножницы и начала филировать прядки волос, словно подстригая кусты бейрутских роз или срезая тяжелые гроздья розового винограда. И ее помада еще больше заблагоухала бейрут-скими розами.
– Все, – сказала секунду спустя Сарижат, – сейчас будем делать укладку.
И выдавив на нежные пальцы воск или гель, похожий своей вязкостью и липкостью на восточные целебные масла, на ароматические благовония, на варенье из лепестков роз, тут же начала наносить его на волосы и даже яростно втирать в кожу головы, превращая всю поверхность ее в огромное живительное темечко-семечко, из которого вот-вот должен был выбиться огромный, как кочан капусты, волшебный цветок.
А воск и варенье не могли не привлечь к себе шмелей – предвестников жарких ветров. И, как подтверждение вечного весеннего круговорота, фен дыхнул адским зноем пустыни Гоби и заурчал внутренним суетливо-беспокойным движением осиных гнезд с характерным потрескиванием, свойственным статическому электричеству и полчищам гонимой голодом саранчи.
Но как бы ни было страшно – насадка брашинга, напоминающая чудовищного жука под увеличительным стеклом, через которое, должно быть, солнце светит в эти жаркие края, насадка брашинга бережно своими цепкими лапками касалась лишь волос, не задевая корней, словно боялась надломить стебель и обрушить лепестки. И это было великое искусство укладки Сарижат.
А когда фен, словно по мановению кнопочки феи, утих, наступила послеобеденная мертвая тишина для всего роя шмелей, жуков и саранчи. Послеобеденная блаженная сиеста.
И хотя еще какое-то время в ушах обалдевшего Абдула стояло жужжание, а потом еще и шуршание метелки Сарижат, которой она стряхивала волосы с шеи и с завязавшихся на глазах среди волос, прямо на грядке-шее, двух желтеньких, очень похожих на маленькие дыньки ушей, Абдул готов был поклясться, что Сарижат стряхивает лепестки роз вместе с заснувшими в них насекомыми, – такая была тишина. И они падали на пол, словно в камерах Гиммлера.
“Такая мертвая тишина, – подумал Абдул, – может быть только в тихий мертвый час или первую ночь после сотворения мира. Когда цветы ждут семенного оплодотворения, но где же он, долгожданный летний дождик – первозданное чудо?”
Вот так Абдул был убит и вновь воскрес. Ибо капли одеколона из пульверизатора были настолько ободряющи и освежающи, словно вслед за упавшими пчелами с неба колючими, но безвредными шипами посыпались их ни к чему не пригодные после осеменения жала. И это была ободряющая живительная влага, насыщенная блаженным запахом бейрутских роз.
Выходил Абдул из парикмахерской помолодевшим лет на пять. Ведь как приятно после парикмахерской пройтись по летней провинциальной улице. Июль, травы, налитые соком солнца, прогибаются под собственной тяжестью. Клонятся к красной потрескавшейся земле, словно целуют икону, словно кладут головы своих дурманящих соцветий на плаху.
А тебя в это время переполняет непонятно откуда взявшаяся тяга к жизни. Ветер ласково, словно нежные пальцы Сарижат, гладит по коротко стриженным волосам. Стрижи летают над пустырями, то стремительно взмывая к голубым небесам, то камнем падая к разноцветным мусорным кучам. Пригнувшиеся к земле пестрые домики готовы гепардом прыгнуть через сетку-рабицу, огораживающую палисадник. Пустые и битые пивные бутылки – как зеленые волнистые попугайчики, а пьяницы рядом с ними – как пытающиеся встать на задние лапы обезьяны. И все это надо постичь, схватить. Потому что ты смотришь на это будто в первый раз, вновь открывшимися после казни глазами.
Ароматы экзотичных трав, духов и лаков уже не кажутся опасными. Они вдохновляют на открытие новых стран. А для путешествия пригодны даже пустая проржавевшая и поросшая репейником кабина допотопного грузовика да руль, прикрученный к поваленному дереву американского клена.
Но особенно вдохновляют женщины – самый источник жизни. Они радуют глаз, словно море на берегу пустыни. Каждая из них – как прохладное дерево, и ты чувствуешь это, мысленно входя в прохладу дерева и даже арки в метро. Каждая из них манит в море, в путешествие, в сказочные неизведанные страны. Ну, лучше всего путешествовать не на метро, а своими ножками прямо под палящими лучами солнца. Идти за какой-нибудь красоткой, чувствуя, как горячо ее тело, ощущая всю его липкость в страстных объятиях июля, и вот оно уже липнет к полупрозрачным простыням подобно тому, как сейчас липнет к легкому летнему платью…
Так Абдул вновь мысленно прелюбодействовал, потому что знал, что в конце недели пойдет к парикмахеру-палачу. И надо будет вновь исповедываться, рассказывая какую-нибудь новую историю-фантазию обо всех симпатичных девушках, встретившихся в автобусах, трамваях, троллейбусах, просто на остановках и платформах метро, в кафе, магазинах. Да и во всех других злачных местах лукаво подмигнувшей ему судьбы.
Ну чем не жизнь – скажите, пожалуйста?! Пусть даже жизнь длиной в неделю. Пусть даже жизнь, в конце которой предстоит умереть.
И только раз, когда приключений из-за ленивого летнего дождика и ленивого летнего настроения было не очень много, Абдул спросил у Сарижат:
– А с тобой что-нибудь этакое случается, к тебе приходят интересные мужчины?
И тогда Сарижат рассказала ту историю о галантном юноше в костюме, который попросил постричь его очень коротко и быстро, потому что он опаздывает на свидание с любимой, и о том, как она увидела, заглянув сверху в вырез блузы с пуговичкой на воротнике, что этот галантный кавалер на самом деле женщина.
– И тут у меня случился шок, – добавила в конце своей истории Сарижат.
– А у тебя не случается шока оттого, что я подобно красавице Шахерезаде рассказываю тебе захватывающие истории? А ты подобно падишаху Рашиду аль Гаруну слушаешь меня, убивая снова и снова?
Это был их последний разговор, потому что, придя в парикмахерскую спустя неделю, чтобы получить причитающуюся долю наказания, Абдул не обнаружил своего палача, а лишь собственное сиротливое отражение в полумраке неосвещенного пыльного зеркала, пронизанного блеском ножниц, да грозный взгляд, брошенный мужем Сарижат.
Этот взгляд настолько поразил Абдула своей ненавистью и даже какой-то восточной изощренной жестокостью – аж мурашки по коже да волосы дыбом, – что Абдул подумал: ну, ни дать ни взять – настоящий бербер, настоящий грозный убийца пустынь, где нет места иным чувствам и иной интонации.
Бербер – от римского слова “барбар”, что значит “дикарь, варвар”. Но в переводе с турецкого “бербер” – парикмахер, брадобрей, цирюльник. Для полной объективности картины остается выяснить, как в глазах турка будет выглядеть французский парикмахер-брадобрей. Вполне возможно, он будет выглядеть неисправимым варваром. Ведь он сбривает бороды, в которых вся красота и мудрость мужчин. А кроме того, зачем-то производит в своей цирюльне кровопускание, исполняя дикие обязанности западного бербера.
“Ладно, – подумал Абдул, оробев тогда от неприятного взгляда бербера, – зайду в другой раз, завтра”. Но и в другой раз брадобрейки, самой нежной и доброй по части бород, особенно по сравнению с мужем, не было – только сиротливо смотрело пыльное тусклое зеркало, за пылью которого, видимо, как за песчаной бурей, скрылось солнце, изредка проблескивая сверкающим лезвием ножниц. И опять Абдул сквозь эту пыль и полумрак поймал в отражении неприязненный взгляд бербера.
Но на этот раз Абдул почти не обратил на него внимания, гораздо больше испугавшись того, что их последний разговор с Сарижат о метаморфозах женщин и мужчин в нынешнем мире напугал бедняжку. Что она, осознав всю неестественность, а значит, и порочность для традиционного востока их взаимоотношений, решила прекратить их одним махом. Ведь что-что, а сказки о Шахерезаде она наверняка читала как пособие по любви и женской хитрости на всю оставшуюся жизнь.
А что делать, успокаивал себя Абдул, будто успокаивая Сарижат, будто она рядом и слышит его сейчас, если мир под взаимным проникновением культур безвозвратно меняется. Что делать, если лучшим рэппером стал белокожий Эминем, лучшим игроком в гольф чернокожий Тайгер Вудс, лучшим брадобреем в округе бербер, лучшим футболистом другой бербер, падишахом стала женщина, а чемпионом мира по верховой езде на верблюдах некто под французской фамилией Кокто.
– Вы что-то хотели спросить? – буквально прервал размышление Абдула Салават.
– Ничего, – спокойно ответил Абдул. – Я просто хотел постричься.
– Я могу вас постричь.
– Вы же массажист, – заметил Абдул.
– Могу сделать и массаж, – сказал бербер, натянуто улыбнувшись сквозь волчий неприветливый оскал, – бизнес есть бизнес.
Абдул на секунду задумался. Он давно уже размышлял о массаже, как о другом средстве наказания. Задумывался о массаже грубых дланей, как об ударах палками по спине и шее за разговоры с замужней женщиной.
– Ну так что? – прервал его раздумья бербер, а сам, даже не получив ответа, уже самоуверенно разматывал провод бритвенной машинки. Должно быть, будет пытать, пронеслось в голове у Абдула. Как в камерах Гиммлера. Выбивать любовную историю их связи с Сарижат, которой и не было.
– Ну, хорошо, – дал свое покорное согласие Абдул.
– А где Сарижат? – спросил Абдул равнодушным, насколько это было возможно, тоном, усаживаясь в кресло.
– Она умерла, – странно улыбнувшись, сказал Салават, словно ожидал этого вопроса.
– Как умерла? – Абдул вздрогнул.
– Обыкновенно, – снова улыбнулся бербер так, словно смерть для него была игрой, ничего не значащим пустяком. Словно он сам не раз убивал и был убит.
– Вы меня не разыгрываете? – переспросил Абдул, не веря собственным ушам.
В ответ бербер только пожал плечами и опять натянул улыбку, по изгибу которой можно было подумать, что это он убил ее. Затем, не говоря ни слова, пошел подключить машинку, напоминающую электрошок, к электросети.
Жужжание, а может быть, испытанный шок опрокинули Абдула в глубокое детство. Вот пчела кусает его в руку. Он плачет, но быстро успокаивается под ласками мамы. И тут же садится на вторую пчелу. Теперь уже взрослые смеются, не в силах сдержать слез. А он, не в силах остановиться, орет, как недорезанный, широко раскрыв глаза и рот, дергает ногами и головой, отчего волосы, попадающие под бритвенное лезвие, дергаются и вырываются с корнем, когда его в детстве стригут машинкой. Вся жизнь – за миг. Вся жизнь волос.
– Как умерла? – потребовал, а точнее, попросил полного объяснения Абдул. – Такая молодая?
– Инфаркт. Упала замертво на улице, – пояснил бербер.
– Я к ней привязался, – сказал вдруг Абдул после длинной паузы, имея в виду всего лишь то, что Сарижат была неплохим мастером.
– Я заметил… – После этого неожиданно сорвавшегося с уст бербера признания им обоим стало как-то неловко, не по себе. И только теперь Абдул увидел, что Салават явно нервничал, что слова давались ему с трудом. Но в то же время было заметно, что молчаливому берберу необходимо продолжить неприятный для него и неизвестно к чему ведущий разговор, расставить все точки над “и”. Ему было так надо, и точка. – Вы приходили все чаще и чаще. А потом и каждую неделю, – нашел в себе силы для пояснения бербер.
– Но это ничего не значит, – поспешил успокоить собеседника Абдул, – между нами ничего не было. Клянусь.
– Да, если не считать, что она ждала вашего прихода. Она вся расцветала, лишь только вы переступали порог.
– Я этого не замечал, – сухо заметил Абдул, вынужденный оправдываться.
– Возможно, и так, – задумчиво заметил бербер, а потом добавил: – Я и сам только сейчас осознал всю перемену ее чувств до конца.
– И вы ничего не предприняли, ничего не сказали? – перешел в наступление Абдул, ведь лучшая защита – атака. – Могли бы объясниться со мной как мужчина с мужчиной. И я бы больше не приходил.
– Невозможно удержать женщину силком. Да и словами мало что можно изменить, – сказал с обреченностью бербер и тут же с зародившейся в глазах надеждой спросил: – А между вами, правда, ничего не было?
– Ничего.
– Поклянись матерью.
– Клянусь, – прижал руку к сердцу Абдул, – что ничего… – И, немного поколебавшись, добавил: – Кроме разговоров.
– Ну, я так и знал, – уцепился бербер. – Каких разговоров?
– Ничего особенного. Я ей рассказывал о своих любовных приключениях. В основном, вымышленных. Вот и все.
– Это ты зря… – И в глазах, и в голосе бербера появилась ярость.
– А что тут такого? Даш на даш.
– А ты что, не понимаешь?! – взорвавшись, уже перешел на крик Салават. – Что это нехорошо – при живом муже, что это неэтично? Что это низко и подло? Что это не по-мужски?
– Но я без злого умысла. Я это делал больше для себя, чем для нее.
– И для себя, и для нее ты должен был говорить полезные вещи, такие, как, например, аяты из Корана или хадисы.
– Какие хадисы? – спросил Абдул, подумав, что это все ему снится.
– Да хотя бы этот: “Надо жить, ожидая смерти каждую минуту, а строить так, будто будешь жить вечно”. – Бербер завелся не на шутку и никак не мог успокоиться. – А ты ей что рассказывал? Фривольные истории, которые рассказывать имеет право только муж… – Он ходил по комнате, громко крича и размахивая руками. – Ведь она, кажется, полюбила тебя из-за этих сказок. Она всегда любила сказки. А я в голову взять не мог: и чего это она в тебе нашла?
В какой-то момент Абдул перестал воспринимать реальность, наполненную до краев бешеным ревом обманутого мужа. “Бербер – грозный воин пустынь, лев, волк, шакал, – погружался в собственные мысли Абдул. – Наверное, против таких боролись крестоносцы в Дамаске и Иерусалиме”. Эта мысль о солдатиках вновь опрокинула Абдула в детство. И вот уже лезвие ножниц задевает ухо. И капли крови падают на белоснежную манишку. А потом мама покупает ему два пакетика пластмассовых солдатиков: коричневые крестоносцы и красные, почему-то похожие на буденновцев богатыри. И он разрезает пластмассовую перепонку, сцепляющую буденновцев и крестоносцев, теми же ножницами. И начинается битва не на жизнь, а на смерть.
И, вспоминая этих солдатиков, их мужество и доблесть, Абдул инстинктивно хочет защищаться. Но руки спеленаты Сарижатовой простыней, как саваном, и он стоит по стойке “смирно” – руки по швам – в углу, ведь его наказали за то, что ему так и не дали наиграться. И перед глазами опять картинка из детства: как ему полностью сбривают с неровного, еще почти мягкого черепа пушистые маленькие кудряшки, сбривают перед имянаречением. Перед тем как дать ему имя Абдул – что значит раб Всевышнего. А он орет, как недорезанный, дергает головой, пытаясь инстинктивно защищаться.
А бербер в это время берет бритву-опаску, собираясь соскоблить не сбритые волосы, и, бубня что-то себе под нос, наверное, читая молитву, подходит к Абдулу.
От этого бормотания, от всей ситуации собственной беспомощности Абдул, – словно от колыбельной песни – успокаивается и засыпает, вспоминая, как мама не раз говорила ему: хочешь проверить, заснул ты или нет, зажми в ладони какой-нибудь предмет, и если он выпадет невзначай из руки – значит, ты уже спишь, Абдул.
Мгновение – и голова сама собой опускается вниз, выпав из ладоней бербера. И вновь Абдул видит на своей рубашке пятна крови, значит, все-таки поранился. Или ему пустили кровь целенаправленно, как в цирюльне? И опять Абдулу хочется плакать и крутить головой по сторонам, как в детстве, в надежде на чудо, на неожиданное спасение.
Но чуда не происходит: Абдул опять всеми обижен и никем не понят. И, поддаваясь своей обиде, маленький Абдул, насупившись, смотрит исподлобья: а что там в конечном итоге получилось? И вдруг, о ужас, видит себя абсолютно лысым – снова маленьким лысым мальчиком, от которого он так хотел избавиться, спрятаться за волосами, вырасти вместе с ними раз и навсегда. Это, должно быть, бербер обрил его полностью, как верблюда или овцу, даже не узнав пожелание клиента о прическе – модельная или молодежная, – полностью сбрил ему волосяной покров, слой за слоем, слово за словом.
– Все, – говорит бербер то ли Абдулу, то ли сам себе, – наконец-то все.
– А массаж? – Мучимый совестью Абдул хочет продолжения экзекуции, словно просит: ударь меня по лицу еще раз.
– Давай, давай. – Бербер выталкивает Абдула взашей. Это и есть его грубый массаж.
– Извини, – только и находит, что сказать, Абдул, смиренно понурив голову и стыдливо опустив глаза.
– Ладно, – говорит бербер, немного успокоившись, – иди с миром. Здесь тебя простили.
И Абдул уходит, не в силах поднять глаза. Видимо, совесть мучает его очень сильно.
Свежий холодный вечерний воздух обжигает Абдулу обнаженную голову. Он садится на скамейку, съеживается – все-таки одной рубашки для осеннего вечера маловато, и только тут понимает, что значит по-настоящему любить и умереть. Ведь он действительно влюбился в Сарижат. Ему было хорошо с ней. А теперь ему очень холодно и одиноко. Ощущение шрама и боли в горле не проходит. Ему словно отсекли голову и вынули мозг специально для очищения от всех непристойных историй, как когда-то пророку Мохаммеду рассекли грудь и вынули сердце для очищения от малейшей скверны.
Но ему их нисколько не жаль, своих воспоминаний о прекрасной прошлой жизни, так же, как не жаль и самой жизни, насыщенной всевозможными историями, в том числе и этой последней и наиболее важной из всех. Напротив, Абдул очень благодарен берберу. Ведь реальное преступление требует реального наказания. Впервые Абдул чувствует себя смиренным носителем своего имени – покорившимся воле Всевышнего мусульманином.
Поняв это, счастливый Абдул поднимает глаза к небу. Облака шоколадно-кремового цвета – видимо, завтра в этих краях будет холодно, – как верблюды-пирожные с красными буденновцами-ангелами на лимонных горбах, движутся в теплые страны, куда ранее ушли его любимые женщины и куда, пристроившись к каравану, должен идти он. И, понимая это, сердце Абдула постепенно успокаивается…
Подстилка из соломинок
(Из цикла “Троллейбус, идущий во все стороны”)
Я шел понурив голову и ничего не ожидал от этих серых промозглых капель, как ничего не ожидаешь от капель валерьянки, когда пьешь их залпом, стакан, другой, третий… Разве что горечь и успокоение.
Кто пил по несколько стаканов капель залпом, тот меня поймет. Это сорок пузырьков по двадцать миллилитров. А их вам не дадут ни в одной аптеке. Разве что в пяти аптеках. А чтобы обойти пять аптек, нужны крепкие нервы. А мои нервы развязались, и шнурки тоже. Благо, небо Питера – это аптека рядом с моргом. Потому что сам Питер – это морг, и никакой фонарь здесь не поможет.
Сказать, что меня бросила девушка, или я задолжал крупную сумму, или утратил свой талант, значит ничего не сказать. Да, я был долговяз, да, я был должен каждому факиру-пассажиру по проездному билету, да, меня бросила девушка двадцать пять лет назад, но это ничего не значило, потому что ее я не помнил ровно до того момента, пока в луже мне не попалась соломинка.
Я поморщился, дескать, какая тут соломинка? Но соломинка была фиолетово-розовая. Из нее кто-то пару часов назад пил коктейль. И сразу, будто это было пару часов назад, передо мной сверкнуло лицо Эли с соломинкой в фиолетово-розовых замерших губах, когда мы гуляли по Питеру и пили из луж: в октябре и сентябре сок, в марте пунш со льдом, в апреле аперитив. А летом мы просто лакали воду, потому что летом нас мучила страшная жажда, но мы продолжали жить вместе с собаками и на собаках-электричках, что так отчаянно высовывают свои потные языки в сторону лесных озер. Вам бы в их стальные шкуры!
Но никогда мы не пели в подворотнях и переходах, в один из которых я сейчас спустился и там увидел поющую бомжиху в кедах.
– Michelle ma belle… – распевала она, и плевать в три короба, не напомни мне ее голос стюардессу в давке ног. К тому же бомжиха странным образом улыбалась и пританцовывала. Она навеяла на меня жуткий страх, но, несмотря ни на что, я присел на корточки и залюбовался ее беспомощными движениями. Обычно, когда я так поступаю, меня рано или поздно начинают бить ногами по лицу.
Вы еще не видели бомжей, поющих “Битлз”, ничего, скоро вы их увидите в полной красе.
Мы познакомились с Элей в троллейбусе, набитом под завязку, словно веник в жилистых руках дворника, потому что это шарканье шин и этот шаркающий гул электродвигателя (чуть не сказал электролампочки) напомнили мне спокойную и размеренную жизнь дворника по утрам. Многие испытывают крайнее раздражение, находясь в переполненном транспорте, но мне столпотворение людей всегда по душе, потому что места, в которых людям становится так, что они начинают протирать друг о дружку куртки-дубленки на локтях и джинсы-валенки на коленках, такие места попросту священны. Туда тут же устремляются ангелы, и там можно преспокойно закрывать глаза и начинать делать зикр.
Помнится, только я подумал об ангелах, как две девчушки сбоку от меня заметили:
– Посмотри, вон попрошайка идет.
– С шарманкой на шее, как нищенка.
И действительно, к нам протиснулась кондуктор, и медь в перекинутой через шею сумочке забренчала, словно голодный желудок шарманки. И я еще подумал, что мы могли бы составить неплохой музыкальный дуэт. Может быть, она и была одета хуже, чем презрительно осмеявшие ее девушки, зато волосы и глаза, но особенно волосы, были настолько роскошны, что дали бы фору любой красотке в “форде”.
– Передаем за проезд, все передаем за проезд, – сказала она чуть громче, чем положено леди.
– Чтобы абсолютно все передали на проезд, такое невозможно. Этого не может быть в природе, как не может быть в природе чистого звука, – поделился я мыслью вслух.
– Может, – сказала она твердо.
– Тогда, может быть, нам помузицировать как-нибудь вместе, – заикнулся я и пожалел об этом.
– Сначала оплатите проезд.
– Я могу сыграть вам на гитаре, хотя у меня проездной.
– Покажите, что у вас там за проездной?
– А я вот не покажу, что у меня тут, – я сказал это, ища хоть какую-нибудь мелочь в кармане брюк. Впервые за всю жизнь мне захотелось быть кондуктором мужчиной, а не нищим пассажиром-факиром.
Раздался хохот. Это две девчонки смеялись над моей пошлой шуткой.
– Привет, – помахала она им ладонью.
– Привет, Эля, – кажется, они были знакомы.
– Как вы думаете, девочки, подстричь мне волосы? – она всем видом давала мне понять, чтобы я не спешил. А я и не спешил, я не спеша искал в кармане два рубля, на худой конец у меня был документ.
– А что, троллейбус – это монастырь?
– Это не монастырь, но что-то очень похожее…
– А зачем ты вообще пошла сюда работать? Тебя что, родители не кормят?
– Кормят, но здесь лучше…
И тут в троллейбусе все пошло кверху дном. Толпа рванулась от не открывшихся задних дверей к передним, сметая все на своем пути.
– Водитель, открой заднюю дверь, вот, посмотри, у меня удостоверение инвалида, я не могу идти (толкаться локтями), у меня же нет рук.
– Дверь заклинило, – виновато сказала кондуктор.
– За что вам только платить? – зашипела пожилая женщина, проходя мимо нее.
– Не ругайтесь, – сказал я.
И еще я хотел сказать, что это просто чудо какое-то, когда клинит двери, будь то в лифте или квартире, но особенно в троллейбусе, где каждый человек, стоящий на твоем пути, и есть дверь, которую заклинило.
– Вы, наверно, правы, – сказала мне женщина с роскошными волосами, – этого никогда не случится, чтобы все платили за свой проезд, хотя мне всегда казалось, что в местах, где собирается много народу, в таких местах живет гражданский бог.
Она встала у передних дверей, которые уже не закрывались, и пыталась удержать детей, что норовили выпрыгнуть на ходу. А мне, собственно, плевать, как назовут бога, гражданским или милосердным. Я просто вывернул все карманы в поисках хоть какой-нибудь монеты. Я метался, я рвал подкладку, доцарапываясь до бедра, но мне попадались лишь льготные справки: справка ученика школы слепых и слабовидящих детей, справка беженца, справка дурака из дурдома, справка помощника депутата, справка инвалида третьей группы, справка ученика тринадцатого класса детдома и еще тысячи, тысячи справок. И хоть бы одна справка из пункта обмена валюты или из нотариальной конторы – о наследстве!
В конце концов нервы мои не выдержали и, схватив в охапку кондукторшу, я вынес ее из троллейбуса на остановке “Площадь Сенная” (ранее Свободы).
– Смотри, – сказал я, не отпуская ее из своих рук, – здесь тоже живет гражданский бог. Слышишь.
И несколько минут мы стояли молча и обнявшись.
Но иногда мы гуляли по Питеру, зарабатывая себе на жизнь ногами и музыкой. Мы гуляли по Питеру до сведения ног и скул, потому что холодный ветер хлестал нас по самым уязвимым местам (ногам и скулам). И тогда мы разговаривали.
Ночью мы поднимались на какой-нибудь чердак, в доме Мандельштама или Бродского, доставали спальные мешки.
– Расслабься, – говорила мне Эля, – расслабься, будь, как трава, преврати этот дом в шалаш.
– Расслабиться?
– Расслабься, не думай ни о чем. Ведь ты лучше меня знаешь, что трубадуры выросли из суфиев, а от трубадуров оттолкнулось Возрождение, а от Возрождения классицизм, а из классицизма вырос джаз и рок-н-ролл. Расслабься, будь, как трава, а я пока поищу что-нибудь поесть.
И она убегала искать, а я писал ей очередную песню, зная лучше нее законы гармонии. Но это еще вопрос, кто из нас лучше знал ледяной ветер.
– Привет, – улыбалась она, вернувшись, – вот сигареты, вот полбутылки пива и еще хлеб.
– Не надо все это, – заводился я и грубо, ногой, отталкивал ее подношения, – не надо, я ведь трава, что превращает дома этих сытых ублюдков в шалаш. Зачем мне пить и есть?
Да, иногда мы гуляли по Питеру, то и дело возвращаясь к сфинксам-лягушкам, чтобы погладить им пальцы и загадать сокровенное желание. И когда мы гладили сфинксам-лягушкам пальцы, что так похожи на гриф семиструнной гитары, я находил ледяную от страха руку Эли.
Покажите мне женщину, которая преспокойно может погладить чудище, похожее на льва, – и уж совсем жуткий страх охватывает женщин при слове “лягушка”.
– Не бойся, глупышка, это всего лишь новорожденная болонка и старая русалка.
– А я и не боюсь, я загадываю желание, – говорила она и бледнела еще больше.
– Скажи мне твое желание, и я постараюсь исполнить его.
– Нельзя.
– Скажи, – я сжимал-брал ее пальцы в плен, одновременно начиная рыться в безжалостно распахнутых глазах, словно глаза – это дневники, где ничего не понять.
– Нельзя, – в эту минуту ее глаза были безжалостны ко мне.
Что касается моих желаний, то я мечтал, чтобы моя музыка рождалась в самых глубинах, в роднике у сердца, а потом, превращаясь в семь ручьев, достигала сердец людей. И еще я мечтал баснословно разбогатеть, ну, например, как Пол Маккартни или Скотт Фицджеральд.
Я так и говорил Эле:
– Не бойся, Эля, мы скоро разбогатеем и отправимся в Париж, а пока надо тренироваться, пока надо играть на площадях. Площади – они, как слепки с плащаницы Исы. На площадях мою гитару зашкаливает с такой силой, словно она рамка, а гражданский бог – он живой.
И мы доставали наши инструменты. Гитару, флейту и шарманку-сумочку, в которую люди могли бы кидать свою медь, аккомпанируя нам. Бывало, выходило ничего, но чаще – жуткая какофония.
– Не нервничай, будь, как трава, – успокаивала меня Эля.
– Знаю, знаю, – отмахивался я, – надо работать.
И вот однажды, когда я рылся в ее глазах в поисках желания, которое так сильно напугало нас вместе с ободранной, мокрой русалкой-болонкой, Эля призналась:
– Я хочу уехать отсюда любой ценой.
Она сказала это, когда все вещи были уже почти собраны. Сказала эффектно грациозно и в то же время изогнувшись, как кошка, уходя, как кошка на чердаках, от всех вопросов и упреков разом.
– Не могу себе простить, что мы познакомились с тобой в троллейбусе, а не на самолете. Тебе бы так пошел костюм стюардессы. И самолет тебе пошел бы тоже, раз тебе так к лицу чердак. И опять же, гражданский бог в самолете, он ближе к милосердному богу.
– Перестань, – она изогнулась еще больше, стараясь изо всех сил лишний раз не потревожить моих чувств, но я все-таки умудрился задать ей полвопроса:
– Эля, почему?
– Я так больше не могу, я хочу спать в своей постели, я хочу жить в своем доме, а не на болотах, я хочу есть горячие пирожные и суп.
Она говорила, стоя ко мне спиной и укладывая флейту в футляр из-под зонтика, потому что сам зонтик уже давным-давно был сломан. Его, так похожего своей расцветкой на букет хризантем, у самой рукоятки погнул страшной силы ветер, когда мы все-таки гуляли по Питеру и я пытался спрятать от промозглого косого дождя эти нежные и съёженные тогда глаза-губы-носик.
– Ты не дарил мне цветов, мы не знаем, что такое “Мартини” и “Рафаэлло”.
– Но мы видели март и апрель. Ты же помнишь, скоро мы должны баснословно разбогатеть.
– Я в это уже не верю.
– И с каких пор ты не веришь в это, Эля?
– С давних пор. Не знаю. Порой мне кажется, что я не верю в это с того самого момента, когда ты не оплатил свой проезд. Помнишь, наша первая встреча. А я так надеялась.
Это был удар в самое сердце. И я не виноват, что букет хризантем оказался таким хрупким, а мои неумелые руки здесь абсолютно ни при чем. Они прекрасно знают, как держать зонтик, мои неумелые руки.
Я очнулся, стоило бомжихе допеть весь свой репертуар из битлов и перейти к Шаляпину. “Интересно, – подумал я, – вроде, сегодня обошлось без пинков”.
Впрочем, все еще только начиналось. Не успел я выйти из перехода и встать под арку на одной из центральных улиц, не успел я расчехлить гитару, как та же самая бомжиха, но уже в экстравагантной худой шляпке, пристроилась возле меня.
Я пытался петь, не обращая на нее внимания, пусть слушает. Но бомжиха, привыкшая сама быть звездой, начала зазывать толпу, выкрикивая что-то ужасное. “Подходите, люди добрые, здесь вас не обидят”.
Она ерничала, выклянчивала для меня сигареты и пиво. Материлась и визжала. Пыталась петь теми же зазывающими интонациями, танцевать теми же клянчащими глазами. А я смотрел на нее и радовался, что Эли нет рядом, что она ушла, что она не распугивает толпу.
– Давай деньги, – сказала бомжиха, когда я решил свернуть наш совместный концерт.
– Слушай, пора прекращать это безобразие.
– А зря я, что ли, старалась, собирала народ, приносила тебе сигареты?
– Да ты только отталкивала людей.
– Да, я уродлива, ну и что? Зато я служительница гражданского бога. Гражданскому богу тоже нужны жертвоприношения.
– Возьми, – сорвался я, – хотя ты отвратительно пела.
– Плевать.
– И все-таки ты очень отвратительно пела. Хуже некуда.
– А я говорю – плевать, я пела, как могла. Людям нравится, а чистого звука в природе не бывает.
– Бывает, чистый звук – это звук травы на болотах, – заметил я и пошел в сторону того дома, где когда-то росла волшебная трава (ныне подстилка из соломинок), на которой, разметав свои чудесно пахнущие волосы, еще вчера возлежала ты.
О нелюбви
(История с вариациями)
Я лежал в комнате и прислушивался к тишине, охраняемой каменными вековыми стенами и тяжелыми каменными вeками, сквозь которые так тяжело пробиться звонку. И все же он, звонок, и еще эти ее слова, сквозь треск и шипение, мол, ML умерла, словно само море пыталось пробиться ко мне через плиты набережной, словно я держу у уха не трубку с запутанным проводом, а лихо закрученную стихией раковину. И пока они доходили до моего полусонного сознания, пока ворвавшаяся реальность размывала остатки сновидений, слизывая шершавым языком моря крохи песка из сна (кажется, мне снился залитый солнцем маленький необитаемый песчаный островок с одинокой ананасовой пальмой), Рита успела задать еще пару банальных, ничего не значащих вопросов, среди которых: “Ну как ты там поживаешь?” – на что я даже успел глубоко вздохнуть, и она как нельзя более точно истолковала мой выдох: мол, я тебя понимаю, я понимаю, как тяжело начинать все с начала.
– Подожди, как “умерла”? – прервал я ее, приподнимаясь на локте.
– Бросилась с Золотого моста в залив Сан-Франциско… Но ты держись там, не раскисай.
Я огляделся, за что бы ухватиться, но на столе были только волглая тряпка и крошки.