Курбан-роман Абузяров Ильдар
И не успел я положить трубку, как волна упущенных возможностей вкупе с воспоминаниями захлестнули меня с головой.
Она всегда настигает меня, эта стальная волна-стена – рано или поздно. И какой смысл держаться, когда она все равно тебя найдет и раздавит, пришибет сверху, с головокружительной высоты: валуном, каплей, слезой?
Стоит тебе только подумать, что все позади, что ты молодец, что справился, выдержал, выкарабкался, как она достанет тебя из самых глубин мировой морской тоски с ее солеными пластами. Достанет, как всегда, в самый неподходящий момент. И ты, расслабленный, расклеенный, неподготовленный, захлебнешься собственным плачем. Рыданием из самых недр сдавленной грудной клетки. Ведь все настоящее произрастает из глубины.
Так какого черта ждать? Не в силах больше оставаться в комнате без воздуха, я вышел из дома, чтобы не выйти из себя окончательно, не сойти с ума, и пошел по слабо освещенной улице искать точно такую же женщину, как ты. Слышишь, я еще хочу жить и любить, любить тебя…
Мне просто необходимо почувствовать тебя рядом с собой, даже не полным сил и надежд, а полным восторга. Помнишь, когда мы были молодыми, беспечными, мы строили грандиозные планы и даже успевали между этими планами влюбляться, с каждым шагом все более погружаясь в трясину друг друга…
Восторг и радость первых предощущений – вот что мы утратили, восторг того времени, когда мы еще так любили слова и говорили, говорили взахлеб, открывая друг другу новые страны и континенты и пытаясь между слов надышаться и найти ту самую любовь, докопаться до всех ее оттенков в мире абсолютного одиночества.
“Одинокое кругосветное путешествие”. Помнишь, мы ласкали друг друга словами до изнеможения, пока ночь обкатывала наши легкие липкие тела темными, прохладными струями, а мы говорили и говорили, говорили из последних сил, пытаясь среди всех этих развалин города, среди расшатанных нашими словами и нервами стен найти себе место по душе. Но вдруг с ужасом и восторгом понимали, что наше место только здесь – в объятиях друг друга. И что в руинах ночи нет объятий, более спасительных и нежных. И что по-другому не может и быть, что другие руки не защитят, другие тела не прикроют, другие слова не спасут, и губы не успокоят. В содрогающемся от толчков, разрушающемся, катящемся в тартарары мире…
Да, мы были такими, как нам казалось, неповторимыми, мы столько всего чувствовали и видели, столько подмечали, о чем другие даже, наверно, и не догадывались.
Ласкали друг друга словами до полного бреда, до исчезновения всяческого смысла во всем и даже в самих словах.
Но сейчас я вижу, как наши места с легкостью заняты. Нас просто вычеркнули более свежими черными чернилами ночи. Вычеркнули и заменили другие – более молодые. Конечно, они читают другие книги, смотрят другие фильмы и слушают другую музыку. Они целуются в открытую на самоподнимающихся в небеса мегамаркета лестницах. В то время как мы, пьяные от счастья, шатающиеся от качки и ветра, поднимались к небесной долине твоего жилища по узкой, словно каньон, вымощенной булыжником улице. Но наши поцелуи – уже всего лишь тени их поцелуев, да и мы сами, слышишь, мы давно умерли. Но почему я по-прежнему вглядываюсь в лица встречных женщин, ищу в них твои черты?..
Вот и сегодня что-то нашло на меня, и я вдруг, взяв зонт, вышел под светящиеся нити дождя встречать тебя, как когда-то, когда весь смысл моей жизни был увидеться с тобой. Я направился в Старый город, заглядывая в витрины бутиков и кафе, и всюду видел других девушек и юношей. Они шли мне навстречу поодиночке и держась за руки, они сидели за столиками и на скамейках в парке, и среди них не было тебя. И даже среди манекенов…
О, как я их ненавидел в те секунды-минуты-часы. Таких беззаботных и счастливых. Разве можно быть так безбожно беззаботным? Будто Его нет, будто Он не повелел нам страдать.
Но вдруг, как спасение, навстречу мне из-за поворота вышла девушка: вся промокшая, побитая тяжелыми каплями-камнями, плечи ссутулены, и вот она этими хрупкими, надломленными плечами, за которыми, может быть, в прошлой жизни были крылья, пытается прикрыть смуглую шею. Смуглую, стянутую сверкающей цепочкой из серебристых капель.
И я не смог удержаться, предложил ей широко распахнутое крыло своего черного зонта, но она лишь грустно покачала головой, и я почувствовал себя так неловко, так униженно и опять пожалел, что тебя нет рядом. Ты бы никогда меня не унизила так жестоко, никогда не отказала бы мне в возможности показать себя с лучшей стороны. Никогда бы не стала, даже непроизвольно, втаптывать меня в черную грязь ночи своей удаляющейся походкой. Помнишь, я был молодым и ты умела найти во мне самое прекрасное? И как никто понять меня.
А она лишь отвернулась от моего зонта, хотя сама была вся промокшая, – и это меня насторожило. Потоки слез залили бытие. И было в ее тонущем в тоске взгляде и отстраненности что-то от тебя. Всего один процент. Но я подумал: может, это мой шанс, и еще – что этот один несчастный процент остался после смерти, и ты потому отказалась от зонтика и потому такая отстраненно-странная, что уже давно накрыта толщей воды. Ведь сильное разочарование и горе заставляют меняться даже скалы.
И я пошел за тобой, понимая: у меня есть только один шанс встретить тебя или такую, как ты. Я увидел его в печальных глазах незнакомки, увидел в них свой крах, увидел все свои комплексы и травмы.
Ох, уж эти комплексы и травмы! Опять все разрушается сразу же и стремительно. Еще до любви, еще до того, как я начал строить ее образ на руинах твоего образа, на останках твоего силуэта и памяти о нем, словно нашел в черной земле сверкнувшую монету с твоим профилем и теперь, сжимая, грея в руке часть клада, тешу себя иллюзией, что новое здание в дымке ночных паров получится хоть отчасти похожим на мраморный дворец твоего тела, хотя и не с таким бетанкуровско-белокурым сплетением волос и ресниц.
И я пошел за ней (кажется, я уже говорил), пошел за ней, как маньяк. Пошел вдоль по набережной один, как и десять лет назад, в надежде на тихую гавань, которая заворожила бы меня своей шелковистой спиной, покатыми плечами и ровным дыханием. Как маньяк, я преследовал ее по пятам, не решаясь приблизиться, вновь и вновь мысленно натыкаясь губами, бормочущими невнятные слова, на ее ключицы, как на острие подводных рифов, и на ее лопатки, словно на прибрежные гранитные скалы. Натыкался и соскальзывал назад в море одиночества. И это мое падение было настолько страшным, что от испуга я забывал, как оно – оставаться на плаву. Отчего еще более пугался и мысленно барахтался в подготовленных словах. И тонул в них, не в силах выпутаться.
Да, я следил за ней исподтишка, из укрытия ночи, стараясь держаться на расстоянии, чтобы не спугнуть. За ее плавно покачивающимися, обтянутыми намокшей юбкой бедрами, – лучше плескаться в волнах, чем царапаться о жесткую гальку, скребя от отчаянья зубами – о, мачты-шпильки, корабельные сосны– икры, стянутые канатами-ремешками босоножек! Надраенные лаком палубы ногтей. Какими пилочками-щеточками их драили? А главное округлые, словно надутые ветром, пяточки-паруса, кожа на которых такая нежная и гладкая, кожа без складок и такая розовая, почти алая в свете фар.
Она плыла на своих летних босоножках к неоновым маякам-вывескам кафе и ночных клубов Старого города.
“Тук-тук-тук”, – в аккомпанемент с дождем-джазом. О, боже, неужели меня ждут впереди такие ночи, когда рядом не пройдет, не простучит своими каблуками ни одна женщина? Но это в будущем, а сейчас, пока кипит плазма, я чувствовал радость и боль от того, что вот так, отвергнутый, продолжаю преследовать свою незнакомку. Я стал на одну сторону ночи с маньяками, и меня даже не смущает ее странная, будто неуверенная, хотя и быстрая, походка.
Решительная неуверенность. Наоборот, она меня вдохновляет, и я вновь и вновь сравниваю округлые формы с парусами. А спину и линию позвоночника – с буйками фарватера. Она движется, и сквозь блузку рельефно проступают лямки лифа и застежка, которую мне никогда не расстегнуть одним взглядом.
Кому что, а мне, маньяку, догнать, повалить – и нож в спину. Запах горького шоколада и горячих, с пылу с жару, булочек, а еще дорогого табака все нестерпимее бьет в нос. И выпивка, и би-боп. Не в район ли дешевых портовых проституток направляется моя незнакомка? Неужели она и впрямь движется в джаз-кафе “Бриз”, куда, как на утренник в детском саду, сходятся “ромовые бабы”, чтобы пропустить по рюмочке утреннего рома и поделиться проблемами после тяжелого рабочего “дня”? Иначе никак не уснуть. От работы с людьми так устаешь, особенно когда они лезут со своими проблемами к тебе, лезут языком прямиком тебе в ухо или еще куда похлеще, чтобы проникнуть тебе в душу.
Это сравнение пришло ко мне, когда я лежал с негритянкой-шоколадкой, с черной крохой-малюткой. Потому что, когда я все-таки добрался до шоколадки и сорвал с нее фантики, у меня было такое чувство, что тысячи муравьев из коробки души, из-под фантиков одежды набросились на мои пальцы – так она, малышка, вся дрожала, кусая своими мурашками.
Откуда столько муравьев в нервной системе, откуда столько страхов в любовной истоме? Я тогда еще подумал, что эти муравьи-мурашки набежали не потому, что ее руки были такими липкими, а тело таким сладким-сладким на вкус. Совсем наоборот: проститутки – самый низкий, самый горький сорт женщин. А значит, самый элитный сорт шоколада.
Ты же знаешь, на хороший шоколад у меня особый нюх, еще с детства, с бабушкиного буфета, в котором хранились маленькие шоколадки-конфетки “Аленушка”. Такие маленькие, что их убиралось по пять-шесть штук на ладони. А в коробке их было, наверное, не меньше тысячи. В коробке, как в матрешке, похожей на тот же шоколад, отчего я исподволь чувствовал обман. Такая целомудренная румяная девочка. Еще не опростоволосившаяся, в платке. И в то же время чувствовал наслаждение, когда дрожащими пальцами я сначала разворачивал гладкую бумажную обертку маленьких плиток-шоколадок, так похожую на хлопчатобумажные платки, а потом и фольгу, звенящую, как замочки женского платья. Такое сладкое это занятие – раздевать женщин.
Хотя “Аленушка” – молочный шоколад, шоколад с привкусом материнского молока. Только с проститутками, с мамой и с тобой у меня получалось расстегивать замки лифа одним лишь вожделеющим взглядом.
Впрочем, это уже не имеет никакого значения. И зачем я только рассказываю тебе о других женщинах? Заставляю нервничать, ревновать? Ведь ты же знаешь – женщины не самоцель. Самоцель – то особое настроение. И самое сложное заключается в том, чтобы, преследуя женщину, найти продолжение импровизации, найти, гуляя по набережной в поисках женщины, кафе под настроение. Ведь бывают такие неудачные кафе, что уж лучше промерзшим и промокшим простоять ни с чем всю ночь на пирсе.
А сегодня мне нужно даже не кафе, а что-то среднее между кафе и каравеллой. Ведь уличные кафе – это корабли с парусами хлопающих на ветру зонтиков. Меня всегда поражали названия уличных кафе нашего приморского города: “Тайфун”, “Шторм”, “Смерч”, “Ураган”, “Торнадо”, “Бриз”. Только у настроений ветра есть столько красивых названий. Так моряки выразили свою любовь к единственной, кроме моря, стихии, от которой зависели и зависали. И женщины здесь не в счет.
Но ты выбираешь то, что нужно, – джаз-кафе “Бриз”, в который, как в трюм, как в погребок, полный выдержанного вина, и шоколада, и табака спускаются после изнурительного путешествия матросы. И где джаз вперемешку с крепким-крепким ароматом…
Что такое морской “Бриз”? Представьте себе пятнадцатилетнюю проститутку-ночь – девочку из негритянского гетто. Голос прокурен, проруган, прожжен едким табаком и ядреным терпким ромом, огнем матерных слов и огнем спичек, что подносят к ее губам галантные мужчины в галстуках, небрежно, но со вкусом повязанных под накрахмаленными воротниками. Ни дать, ни взять – настоящие кобели-кабальеро, бросающие небрежно, свысока, с аристократического морского “я” ласковые ругательства. Не поймешь – то ли резкая пощечина, то ли дружеское потрепывание-похлопывание по плечу, а может, и нежное поглаживание по щеке.
И вот этим прожженным голосом, от которого мурашки по спине, она кричит: “Я не сплю с мужчинами, которых не люблю. Я не сплю с мужчинами, которых не люблю… Если до тебя дошло, отвали…”
И это поет дешевая проститутка, которая обслуживает за одну ночь пять-десять мужчин. Кладет их ночью на свое тело, закрывает глаза, чтобы не видеть их похотливых лиц, закрывает, как сейчас, когда поет эту песню, чтобы скрыться в ночи, спрятаться от потливых, липких лап клиента в своем собственном теле, как в рундуке под койкой.
“Я не сплю с мужчинами, которых не хочу… ты понял…”
И боль ее песни вдруг отражается в твоих глазах. Я это вижу, потому что специально выбрал такое место, чтобы быть рядом и иметь возможность наблюдать за тобой исподтишка. За воротником твоей блузки, что белоснежна, как борта лайнера, впервые спускаемого с судостроительной верфи на темную воду шлюза с нефтяными разводами.
Такой нереальный белоснежный многопалубный кругосветный лайнер, что кажется, хочется верить, он в первый и в последний раз, и то совершенно случайно, по ошибке, по недоразумению угодил в наш порт – живот, вздымающаяся грудь, ворот. Что он делает на рейде в этой злосчастной, зловонной гавани, которую не может продуть своим тихим названием кафе “Бриз”, не может наполнить паруса, как бокалы, – зачем тебе это познание-плавание?
Да, я наблюдаю, а что мне еще остается делать? Наблюдаю за шелком юбки, переливами спадающей к голой голени, за раскачивающимся на волнах музыки носком босоножки-шлюпки в двух сантиметрах от заплеванного пола и в трех от туфель-лодочек и от ляжек настоящей шлюхи, затянутых в крупную сетку чулок. На какую крупную рыбину, залетную из настоящего большого океана, расставлены ее сети?
И опять за твоими раскрашенными ногтями – какие морские руны на них изображены, каким богам посвящены эти коралловые узоры?.. И за волнами-флюидами, которые через весь зал направляются прямиком к твоим глазам, и я вижу, как ты вздрагиваешь, как содрогаешься вся от носка босоножки до кисточек ресниц, попадая в резонанс, попадая под такой шторм-торнадо, что тебе вдруг становится плохо, тебя мутит, тошнит, ведь ты, как и негритянка-проститутка, тоже не спишь с мужчинами, которых не любишь.
…И еще это твое вздрагивание – толчком баллов в двенадцать-тринадцать, – оно подобно смерти для наших еще не завязавшихся отношений. Все опять начало разрушаться, едва зародившись, и опять я чувствую себя беспомощным и бесполезным на развалинах женской души. На руинах женской надежды на счастье… Беспомощным и беспощадным!
Ведь я понял твою тайну-слабость. Я тебя раскусил. И мне уже не составляло труда, взяв сигареты, пепельницу и толстую шоколадную плитку, подойти к твоему столику. Плитку, наверное, чтобы было чем придавить с размаху, – ведь ты так любишь сладкое, так зависима от мужчин. Ты нуждаешься в мужчинах, в тепле и защите, хотя и сказала “нет”, когда я предложил тебе зонтик. Тебя когда-то и где-то недолюбили. А плитка с ее рельефным узором – она как могильная плита на той недолюбви, с ничего не значащими пустыми письменами: “Аленка” – еще одна жертва. Сколько их? Не я первый, не я последний.
И вот уже я налегке и с легким сердцем – сигареты, пепельница, десерт, – на ходу кроша шоколад и ломая дрова, направляюсь к твоему столику с простыми словами: “Нам надо выкарабкиваться…”
– Что?
– Выкарабкиваться из-под этой дряни. Вылезать из небытия на свет обыкновенных человеческих отношений.
Эти мои простые слова, они так тронули тебя, хотя ты опять по инерции сделала вид, что не понимаешь, но глаза…
И потом уже бессмысленно было, украдкой вытирая слезу, объяснять: ты задел во мне самую болезненную струну (переломил меня об колено, как скрипку-шоколадку). И сделал это так резко и конкретно, ты пугаешь меня, милый…
И бессмысленно было в ответ доказывать, что лес рубят – щепки летят, даже если это корабельные сосны. А самому нервно думать (неужели совесть?): зачем я и вправду так резко? Зачем снова вторгся, вошел в клинч, взял на себя ответственность за такую хрупкую, беззащитную, не раз переломленную волной любви девушку. Волной, поднимающейся от робких толчков сердца из самых глубин и в какой-то момент превращающейся в сильнейший – вот метаморфоза! – все сносящий на своем пути ураган.
Обычно тебе удается убедить окружающих, будто у тебя все хорошо, все о’кей, все в порядке. Но это был мой план “Б” – выбить тебя из колеи, из фарватера твоих содрогающихся в плаче буйков-позвонков.
А потом – план “А” – мы просто сидели и слушали джаз, настраиваясь на одну волну. В основном молча, изредка перекидываясь отдельными фразами, потому что я давал тебе возможность отдышаться, успокоиться, прийти в себя, и еще потому, что дело было уже в шляпе. И негритянка в мужской шляпе пела и пела, не давая мне самому успокоиться. Пела из репертуара Рэя Чарльза и Хэкна Вильямса: “Два таких старых кота, как мы”, “Сумасшедший старый солдат”. “Блюз картофельной головы” и “Арбузный человечек”.
Наполированные локтями столики (замша, шелк и спирт), как гладкие прибрежные валуны, наполированные твоими ступнями, – нимфа, явившаяся из глубин морских. Кое-где разлита водка вперемешку с ошметками еды – прибрежный мусор, вышвырнутый вон из своего чрева океаном.
В углу огромный рояль – крышка изгибается волной, – темный, как скала, на которую боится налететь шхуна. А на его уступе-стуле примостился одинокий мечтатель – пианист во фраке. И зачем он сюда пришел – побыть в одиночестве? Всего одно мгновение побыть одному? Он осторожно трогает клавишу, словно берет камешек и кидает его в море. Раздается тихий всплеск. И еще застенчивый скрип педали рояля, как качнувшиеся деревянные мостки и отчалившая в неизвестность лодка.
Но вот тапер резко поднимает руки. Удар пальцев по клавишам – и швах. Целый ворох эмоций и воспоминаний! Памяти не прикажешь молчать. Кисти бегут по волнам свободно, словно у хорошего пловца. Зачерпывают ладонями бесконечность музыки и разбрасывают, разбрызгивают по залу. Клавиши в ответ ударяют по пальцам. Черные, белые полосы рябят в глазах, словно соль в солонках и перец в перечницах с набегающих сверкающими темными волнами столиков усиливают жгучесть острого вкуса джаза.
Он плывет легко, размашисто. Музыка идет из самых глубин груди и плеч, всхлипывает глубокими наплывами аккордов.
Негритянка широко улыбается, обнажая зубы, белоснежные, как ракушки. Она подходит к пианисту сзади и кладет запястья ему на плечи, пытаясь управлять его движениями. Затем обхватывает шею и грудь у сердца кистями, как шелковистым шарфом. Опирается улыбнувшимся в разрезе платья коленом на вертящийся стул. Ее голова запрокидывается назад, глаза сверкают. Дальше по клавишам они плывут вместе. Играют, плещутся в ласковом море звуков. Мелодия становится колоритнее и растекается экстравагантными переливами, расходится изящными вывертами. Еще секунда, и она разденется, точнее, он уже раздевает ее глазами, срывает кончиками пальцев платье. Ее фигура выскальзывает из-за его спины легко, как из собственной одежды.
Слегка подпрыгнув, она вспархивает на самый краешек рояля и игриво закидывает ногу на ногу. Волна мелодии огромной силы, словно от пинка, бьет в стену напротив. Девятый вал джазовой симфонии – отмечает пошатнувшийся барометр. От этого удара латунная люстра в виде морского штурвала со свечами на рукоятях начинает бешено раскачиваться. Огни и тени выступают за круг и пускаются в дикий пляс. Столики и столы, сгрудившись вокруг рояля, идут кувырком. Все смешивается в невообразимом хороводе.
Судовой хронометр отбивает склянки. Пустые стаканы и бутыли с винами, ликерами, виски на барной стойке звенят и верещат, словно ксилофон во всем его диапазоне. Дрожат, трясутся, как барабанные, тарелочки с сельдью и зеленым горохом. Манометр контрабасом отсчитывает ритм. А металлические креманки и миски протяжно подвывают медными трубами, гудят альт-саксофоном.
Но с каждой новой волной аккордов мне все очевиднее, что в зале только двое. И нет пьяных, грубых лиц и осовевших, похотливых глаз. Ты и я. Я и ты.
– Я не сплю с мужчинами, которых не люблю, – подшептывают твои губы в унисон разлитию праздника в баре, этому вселенскому потопу. И я, в свою очередь, уже тоже не могу успокоиться, хотя внешне изображаю равнодушие, я заведен, как и все, творящейся вакханалией, я все думаю и думаю о тех мужчинах, не могу заставить себя не думать, когда счастье, кажется, так рядом. Думаю о пяти – десяти мужчинах и десяти – двадцати лапах, что, если умножить на два, прикасались к тебе этим днем. О мужчинах, половина из которых наверняка не имеет даже слуха. Как может разболтанный, расстроенный инструмент исторгать, извергать из себя столько гармонии?
Как можешь ты со своим чудесным тембром так плавно говорить и так мило улыбаться, как может негритянка-проститутка петь такие замечательные слова: “Я не сплю с теми, кого не люблю”? И сам же себе отвечал: “Это все обман, это все игра”. И уже придумывал, в какую бы игру сыграть с тобой, чтобы не походить на всех этих мужчин, чтобы не походить ни на тех, с кем ты не спишь, ни на тех, кого ты не любишь. А третьего не дано…
Что такое “играть с женщиной”? Возможно ли и нужно ли это сейчас? А может, наплевать на все условности и просто прикоснуться к твоим пухлым приоткрытым устам? Поцеловать нежно твою сверкающую помаду, как целуют лунную дорожку на море дельфины…
Сыграть “Take five” Дэйва Брубека. На губах, как на трубе. На шее, как на виолончели. На ушных раковинах, как на тромбоне. На позвонках, как на рояле. На лопатках, как на ударных. Легкий джазовый массаж. Классический эротический квинтет. Take five – возьми пятерых сразу.
Когда все со всеми сразу, когда в разговор одновременно вступают все от пяти до десяти мужчин. И все пытаются тебя соблазнить. А потом долгим эхом памяти вновь и вновь возвращаются в твою головку.
Но, прикоснувшись устами к устам, я уже не смогу с тобой играть долго, не смогу долго сдерживаться, разве что взять последний аккорд. Ведь поцелуй и есть последний аккорд признания. Оглушить, вскружить голову, выдуть на мгновение всех из твоей памяти. Потому что у меня слабое дыхание, и начинает быстро кружиться голова, и я сбиваюсь с ритма, когда ныряю в океан твоих глаз и волос. Целую спонтанно.
Мгновение, которое длится вечность. Не я первый, не я последний. А твое дыхание и ритм твоего сердца для меня неприемлемы. Ведь так, поверь, не хочется подстраиваться, не хочется быть семидесятым меридианом. И пятой параллелью. Всего лишь точкой в твоей жизни, в твоей судьбе, в твоем сладостном путешествии по волнам. Маленькой точкой на спине, до которой дотрагиваются – и взрыв. Точкой, которая ничего не значит.
Проход Кардива. Твоя последняя бабская надежда на любовь. “Indian summer” – “Индейское лето”, “Cantalope Island” – “Остров Канталуп”, “Brazilian love affair” – “Бразильское любовное приключение”, “Night in Tunisia” – “Ночь в Тунисе”, “Stomping at the Savoy” – “Топчась в Савойе”, “Stars fell on Alabama” – “Звезды падают на Алабаму”.
Точка. Я резко отстраняюсь. Такова уж ваша доля, таково уж наше предназначение. В смущении в возникшей паузе неопределенности передвигаю по столу кусочки шоколада, словно играя в пятнашки, заново и заново создаю комбинацию. Словно подбираю код со всеми возможными вариациями отношений мужчина – женщина…
Пять – десять мужчин. Пятнадцать. Эта игра неисчерпаема, как шахматы. И в конечном итоге никто никому не нужен. В этом-то вся и проблема. И стоит ли начинать?
Откуда такая неуверенность? И одновременно уверенность? Откуда столько холодности и равнодушия вместе с трепетом? Может быть, от осознания, что женщин в мире целое море и их любовь неисчерпаема?
И, как подтверждение тому, как знак, к нашему столу подплывает привлекательная официантка. Майя-Вера – в темноте не разобрать. Она то наклоняется, то поднимается. Она в предвкушении и с надеждой ловит каждое слово заказа. Она на все готова за один обнадеживающий взгляд и еще за деньги.
А вон мимо скользит, как мягкая, гладкая волна прилива, другая Вера-Майя. На гребешках этой волны – на ее вытянутых руках – завитушки пивной пены в стеклянной таре для матросов со стеклянными глазами. И эти огромные, как бочки, кружки вместе с накрахмаленными кружевными фартучком, воротником-нагрудником и диадемой, похожими на закуску из морских гребешков, вызывают у собравшихся матросов прилив отменного аппетита.
Скумбрии, крабы, кальмары, осьминоги, креветки, мидии под соусом бешамель. Морской коктейль для морских волков. Все, что угодно душе, и даже морской язык на заплетающиеся языки.
Ты в ответ ревниво отводишь глаза, будто с любопытством вглядываясь сквозь табачный дым и чад, сквозь искусственный туман, в горящие маяки сигарет, в пьяные глаза моряков за соседним столиком, уже обнявшихся и распевающих гимны. Да и мужчин, если покопаться, не меньше, чем женщин, особенно если они орут всем скопом.
– Сигареты – шоколад – лимон – кофе – вино, – заказываю я. Стандартный джентльменский набор. – Да и лимон порезать по меридианам и параллелям.
Сигареты “LM”. Длинная затяжка, короткий выдох. Точка-тире, точка-тире. Азбука Морзе, сигналы SOS о помощи. Я сейчас, после известия о смерти ML, только и способен давать сигналы SOS. В замешательстве, в панике, в хаосе, хоть сердцем, хоть дыханием. Аритмия. “LM” бесповоротно дотлевает до конца.
Но в каком бы разобранном состоянии я ни был, хочется, чтобы ты меня запомнила, именно меня. Ведь я боец до мозга костей и мне хочется самому вести игру, подарить тебе новую трактовку извечной композиции “Мужчина и женщина”. Подарить новые перспективы, раздвинуть границы реальности. Дать надежды. А потому я протягиваю руку и нежно касаюсь твоих волос, провожу пальцами по волосам от макушки к уху и слегка сжимаю несколько раз мочку уха, давая понять, что игра уже началась, ведь любая тактильная близость, даже малейшая – это прелюдия эротической композиции.
А другой рукой в это время под столом сжимаю три твоих нервных пальца, словно тот контрабасист, что стоит на сцене в тени женщины-ночи, где музыка подобна электрическим разрядам молний!
– Милая, нам надо выкарабкиваться, – шепчу я тебе, – и выкарабкиваться вместе.
Ты в ответ ухватилась за меня губами, как за ту соломинку, – опять поцелуй, – ведь в случае чего всегда все можно свалить на мужчин. И можно всегда начать сначала – играть на соломинке в баре, дразня первого встречного. И я вдруг понял, когда мы поднимались по крутой лестнице из прокуренного, задымленного помещения, какие надежды ты питаешь, и что тебе нужен вовсе не я… Облупленная штукатурка, гранитные столешницы, как куски плит, на которых финками нацарапаны эпитафии тысячам разбойников с морской дороги, обкрадывающих женщин до последней нитки. И мне стало плохо от того, что я тоже уподобляюсь этим скотам.
Когда мы вышли на улицу из прокуренного кафе, озонированный дождем воздух ударил в голову, ведь дождь, дождь, дождь – это тот же джаз, джаз, джаз. И еще раз дождь-джаз стучит о мостовые бульваров и о плечи женщин, что так похожи на двускатные крыши аккуратных домиков. Ох, уж эти дрожащие на ветру плечи и маленькие вздернутые носики-флюгера! Куда ветер, туда и падшие женщины! Ты пристально смотришь мне в глаза, в которых отражается другая сторона залива: там огнями сверкает новый город, привлекая своими блестящими возможностями. А ты такая маленькая, когда я рядом с тобой, стоишь и смотришь, как морская волна за парапетом набережной, снизу вверх, призывно распахнув губы и сверкающие глаза: ну что дальше? Хочешь все постичь, до всего дорасти сама. Но теперь-то я уверен, тебе известно больше, чем мне, – десять-пятнадцать мужчин…
– Пойдем ко мне, – предложил я.
– Зачем? – спросила она, будто не понимая, будто это у нее в первый раз, но тут же, осознав всю абсурдность своего вопроса, добавляет: – Зачем все, если все ведет к пустоте?
– Посмотрим-послушаем мою коллекцию бабочек-пластинок. – Слова по инерции вырываются из меня в ответ на вопросительную интонацию. Какое глупое клише!
Мне опять стало плохо от того, что я уподобляюсь другим клише в твоей жизни. Особенно после твоего замечания, что все в конечном итоге ведет к пустоте, и я, уподобившись множеству звавших и зовущих тебя в свои жилища, ощутил эту пустоту внутри себя. Пустоту, сравнимую с цинизмом. Пустоту выжженного дома, который я никогда не позволю себе заполнить тобой, заботой твоих нежных рук и уютом твоей теплой улыбки.
Я уже решил не соблазнять тебя, когда мы придем домой, просто так, из принципа, назло себе и другим пяти – десяти… И еще потому, что я тебя не люблю… Я вообще уже не способен любить и зажигать, отныне я – пустое место и циник в отношениях мужчины и женщины. Но даже в таком равнодушном состоянии я не позволю тебе войти в мой дом, в мой мир на правах “хозяйки”, “жены”, потому что мой дом – моя крепость, а за тобой в созданный мною мир войдут пять – десять других мужчин. И он просто не выдержит этих медведей и разорвется, разлетится на части. Превратится в антимир, в дыру ревности. В одну большую черную дыру, которая, наверное, сейчас у тебя там, внизу, хлюпает и алчет.
Вот так, в одночасье, всякое общение с тобой потеряло смысл. Но сразу оттолкнуть я тебя не мог, был не в силах объяснить и не объясняться. И чтобы хоть как-то согреться и развлечься, пока мы шли по городу, я попросил: “Расскажи мне о своей второй любви”.
О второй, потому что с первой все ясно. Первая, как у всех: он был классный, играл на гитаре, прямые русые волосы, тонкие губы, сладкие поцелуи. А вторая – это уже система. Если ты изменил второй раз, то будешь изменять вновь и вновь.
И вот тогда она рассказала мне о толстом старике, профессоре с курсов телеграфисток, которого любила, даже понимая, что он плохой человек. Этот старик, как я понял, не хотел с ней спать или не мог, несмотря на то, что она его очень просила взглядом и тянулась губами: пш-пш-пш!
Что делать? Один знакомый психолог посоветовал ярко красить губы и носить облегающую одежду. Посоветовал вести себя более раскованно, чтобы все мужчины оглядывались. И вот она уже расхаживает по городу, как проститутка, одевшись в ярко-красное платье, подчеркивающее красоту ее груди, тонкой талии и соблазнительных бедер. Или в облегающие черные брюки и ослепительно белую блузку с вызывающе глубоким вырезом. И в таких нарядах, в туфлях в тон кроваво-красным губам и ногтям она пошла по бульвару шлюх в район моряцких забегаловок.
Странно, но яркое спасло ее. Мужчины начали обращать на нее внимание и приглашать в кабаки. Делать дорогие подарки и одаривать знаками неподдельного внимания.
Закончила она свой рассказ прямо у подъезда. Одета она была, как в своем рассказе, – очень вызывающе, в плиссированную ярко-синюю, готовую взлететь от дуновения ветра юбку и слишком облегающую прозрачную белую блузку, на ногах – белые блестящие босоножки на высоких каблуках. И с тонкими ремешками, кажется, я уже говорил…
– Ты думаешь, я падшая? – спросила она, закончив свой рассказ.
– Что?
– В твоих глазах я падшая женщина?
И тут мне захотелось пожалеть ее, потому что в ее взоре были невыносимая тоска и мольба о пощаде. Но, жалея, я толкнул бы ее еще глубже в пропасть. И это падение незамедлительно отразилось бы в моих глазах и интонации и не осталось бы для нее незамеченным. Потому что на жалости отношения не построишь. И тогда я сказал:
– Да, ты падшая.
– Но почему? – спросила она.
– Потому что один раз – это случай, а два – уже система, – пытался объяснить я. А сам думал, что мне уже нет места в ее жизни. Ни как любовнику, ни как любимому, ведь я не смогу уже уподобиться толстому старику и неопытному кареглазому худощавому юнцу. Оставалось одно – быть, как все остальные портовые рабочие и моряки, скрыться, раствориться в серой массе незнакомых ей мужчин.
Так мне захотелось бежать, стать для нее инкогнито, и я уже побежал глазами. Старался говорить размеренно, уравновешенно, без одышки, а сам бежал, бежал, бежал… Марафонская дистанция – в страхе вдруг столкнуться с ней посреди старой каменной улочки, где мы сейчас и находились лицом к лицу… Столкнуться, принеся плохую, да, плохую для нее весть и упасть замертво: “Тебя уже вряд ли кто-то полюбит, потому что все потенциальные мужчины погибли, пали в твоих глазах”.
И, чтобы не встречаться с ней взглядом и губами, в какой-то момент прижал ее голову к своей груди, начал гладить по волосам, по спине – нащупав пальцами лямки лифа. И вдруг ощутил: эта близость возбуждает меня, манит, толкает на дальнейшее плавание. Не дальнее, а дальнейшее, со всеми его подводными течениями, бурями, рифами, новыми открытиями материков и островов и в конце концов земли обетованной.
Ночь? Что еще таится в твоих трюмах, ночь, кроме сигар, шоколадок, выпивки и рабынь, кроме терпких пряностей и луковиц с селедкой? Есть ли там истинные сокровища, россыпи чистого золота – мечты алхимиков?..
Ночь, скажи, как бежать от такого чуда? И куда можно бежать с корабля, с палубы, на которой только мы вдвоем стоим, прижавшись друг к другу? И ее слеза, как Полярная звезда, указывающая нам путь. Минута-другая нежности, и вот уже на ее щеках россыпи соленых самоцветов, которые я, как одинокий старатель, жадно собираю своими губами. Лицо, помятое от слез и поцелуев, словно звездная карта из рюкзака: Большая и Малая Медведицы топчутся не только в ее душе, но и в ночном небе…
“И чего мы тут топчемся?” – корю я себя, четко осознавая, что не люблю. Что это всего лишь сексуальное влечение, замешанное на любопытстве. Узнать неизведанное тянуло меня, в то время как она постоянно искала – искала надежду, тянулась губами: пш-пш-пш. А я, не отрываясь от нее, как воришка, шарил по карманам, искал застывшие в целомудренном молчании ключи.
Я привел ее в свой кубрик в полуподвале, в свою гостинку-каморку. Мы спустились вниз по лестнице и оказались на втором этаже. Вот такой фокус. Раз-два – и ключи, словно из звенящего рукава-воздуха, на моей ладони.
Должны же быть и у меня свои секреты-козыри! Свои помощники в тонком деле соблазнения. И что, если не дом? Дом, что находится на холме у залива. Одна сторона – фасад, что выходит на обычную с виду улицу, – в меру ухожена, в меру освещена, другая, противоположная, – черная пропасть.
Это ее очень удивило. Она все стояла у окна и смотрела на залив, пока я не задернул шторы и не зажег торшер. Слушала шум волн, пока я не включил музыку, – все те же помощники, – пытаясь при этом незаметно убрать со стола деньги. Думаю, она это все-таки заметила, хотя и стояла спиной. А может, она специально отвернулась, давая мне возможность разобраться в своих вещах и мыслях, в своем извечном беспорядке, все еще раз хорошенько взвесить. Хотя как можно обезопаситься, когда вся жизнь катится к чертям в тар-тарарам? В черную прорву за окном.
В контраст этой черноте светился маленький, встроенный в шкаф белый холодильник, в котором я уже суетно начал копаться, пытаясь выискать что-нибудь в ледяной пустоте, после того как поставил на катушечном магнитофоне ленту бобин Биг Билли Бронзи. И вот уже воды Гольфстрима рвутся, текут, шипят из одного полушария в другое. Не раз я отмечал для себя, глядя сверху на мир своей квартиры, что мой катушечник сверху, как глобус в разрезе, как развернутая карта Земли.
Бессмысленные и ненужные вещи заполонили мою нору, что к магнитофону и разбросанным бобинам не имеет никакого отношения. А в холодильнике почти ничего съестного, кроме пакета со свежими фруктами из порта и пакета с замороженными овощами из супермаркета. Нет даже НЗ. Хотя “All I’ve got belongs to you” – “Всё, что у меня есть, принадлежит тебе” – несется с телеграфной ленты катушечника. Ведь синглы – словно летящие со всего мира телеграммы. Хотя я не жду никого, кроме тебя.
И разве моя замкнутая жизнь и пустой холодильник не говорят, что я докатился до аскетизма одиночества? Смотри, я живу на грани, на флажке, воткнутом в лед полярником-отшельником: цветастый пакет гавайской овощной смеси, яркая упаковка. Я начинаю нервно сбивать наморозь внутри холодильника, пытаясь освободить ото льда лампочку – замерший апельсин, что давно не греет. Двухкамерный мир, два полушария. Арктика и Антарктика.
– Не надо ничего. – Теперь пришла ее очередь совершить магические бытовые ритуалы. – Покажи лучше, где у тебя ванная комната, – попросила она.
Я показал ей крохотную с душевой кабинкой комнату. Хотя, наверное, ей больше всего в эту минуту хотелось сбежать, с головой окунуться в ночной залив. Очиститься, выплакаться, омыться. А тут едва брызжущий душ, жесткая вода и потертое махровое полотенце. Именно махровое, знавшее только мои махровые жесткие руки.
Пока она мылась, я перешел на Колтрейна. Джазового мессию Америки, игравшего на Бруклинском мосту, искавшего тему, и все в полном одиночестве, потому что никто не мог его понять.
И хотя я не стою на Бруклинском мосту, а сижу на корточках перед холодильником, но я тоже пытаюсь импровизировать вместе с Колтрейном. Я ухожу, прячусь вместе с ним. Задергиваю шторы, занавешиваю окно, чтобы никто из недоразвитых обывателей портового городка не слышал его экспериментов-поисков и не видел моего убожества. Моего, ведь это я вожу в свое субтильное жилище проституток. И никакой мессия мне не поможет.
Подстраиваясь под ритм Колтрейна, так сладко сколачивать лед со стенок морозилки. В самом деле, кто бы мог подумать, что вот к этому наросту льда, к айсбергу со светящимся маяком-лампочкой выйдет почти обнаженная она, и сразу мурашки от холода, и неловкость, и напряжение с притяжением одновременно: два полюса, Арктика и Антарктика. Скрыть такое можно только стремительными действиями, и поэтому я сгреб ее в охапку (не продолжать же колоть лед), чтобы отогреть-разморозить огнем своего сердца: скорее, скорее в теплые воды Индийского океана: “I fall in love too easy” – “Я влюбляюсь слишком просто”.
И потом: “My romanse” – “Моя романтика” – Дейва Брубека. А еще незабвенная “Prelude to a kiss” – “Прелюдия к поцелую” – в исполнении Эллы Фицджеральд и “I've got you under my skin” – “Ты у меня под кожей” – Фрэнка Синатры. Фрэнк Синатра – просто рассадник песен о любви!
Что такое обниматься с женщиной, про которую ты пять минут назад думал, что не любишь ее, а любишь другую? Ну вот она стоит перед тобой, вышла из ванной обнаженная, в полотенце, та, про которую ты пять минут назад думал бог знает что. И ты гладишь ее по волосам, осторожно, все ближе подбираясь к заколке. Хотя, очевидно, что она все уже для себя решила и выбрала.
Волосы собраны в пучок-восьмерку, а заколка из тех громоздких, на которые нажимаешь сверху пальцем и чик – Чик Кориа – музыка гения, которого нельзя не любить. А затем квартеты Пола Дезмена и Бэда Пауэла и кварталы Чарли Паркера и Магнуса Монка.
Ох, уж эти неизведанные страны и странные имена: Артур Миллер, Херберт Хенкок, Бэд Пауэл, Ол ди Меола. Кровать и мелодия. И я вновь и вновь отвожу глаза от реальности, смотрю на тебя сквозь хрустальный бокал “баккара”, слушаю тебя сквозь волшебный трек “Мапут”. Обоняю тебя сквозь утонченное шампанское “Вдова Клико”, окликаю через нежные прикосновения пальцев.
Пять чувств: обоняние, осязание и так далее – как пять материков. Апельсиновые духи, шелковистая нежная кожа… Воспринимаю тебя сквозь мечту о чем-то неизвестном, волшебном. И уже вижу экзотические страны, вижу маячки Новой Земли в твоих горящих глазах. И кажется, что другая женщина – другой континент. И что секс с еще одной женщиной – это общение на непонятном языке неизведанного материка. Ведь у негритянок и азиаток – другое строение тела. Шоколадка из кафе – единственное, что есть из сладкого и черного на столе, тает в пальцах… Цитрусовые из холодильника, словно очищенная лампочка, – желтое и кислое течет по губам. Азиатка и африканка. О, разноцветная неизбежность, необратимость и неуловимость женщин…
Все же мужчина есть мужчина, и мое истомленное долгим поиском-путешествием тело тянет на берег. И я ищу губами край бокала, чтобы наконец расслабиться и успокоиться. И прикасаюсь губами к хрустальной коже “баккары”, отглатываю вина, вслушиваюсь в переливчатую речь трека “Мапут”.
Пытаюсь поглотить тебя целиком – новая часть света, про которую я пять минут назад толком еще ничего и не знал… Тебя, не имеющую пока ни формы, ни четкого содержания, как первоначало, как море, которое я пересек всеми своими чувствами, еще не разобравшись, кто такие Мапут и Баккара. И я тянусь дальше в своем познании. И натыкаюсь на твои ресницы и брови… А когда наши губы наконец-то соединяются – пш-пш-пш – я опять ничего не ощущаю, кроме горького привкуса поцелуя.
Первый знак, первое предупреждение тревоги: за окном мелькнул прожектор берегового погрансудна, скрестив на потолке два всполоха. Пограничники начали охоту на контрабандистов, в то время как я похищаю тебя, словно Зевс Европу. Еще один континент. Наши тела уже переплелись, скрестились подобно звездам созвездия Южный Крест, который сразу же бросается в глаза, как линии наводки-фокусировки оптического прицела или бинокля, стоит оказаться плашмя в теплых лапах Индийского океана.
Не через эту ли систему координат, не через этот ли крест мы пытаемся разглядеть, познать, проникнуть друг в друга? “Keep your arms around me” – “Обними меня и не отпускай”, “I don't know enough about you” – “Я не знаю о тебе достаточно”. Поистине любопытство – страшный грех.
Все кругом только и говорят о любви, только то и делают, что говорят о мифической любви, пишут о каких-то двух половинках метафизического яблока, что нашли друг друга в одиноком мире.
А меня гораздо более, и особенно теперь, занимают отношения без всякой надежды на любовь. Я задаю себе вопрос: почему два совершенно разных, непохожих, не подходящих друг другу человека идут на сближение, как на таран? Осознанно, вопреки здравому смыслу, движутся навстречу очередному крушению. Движутся упрямо, заранее зная, что в конечном счете обречены на поражение и падение. Но какая-то сила принуждает нас совершать отчаянное сближение, несмотря на то, что в твоих глазах уже виден отблеск будущего пожарища и обломки ресниц – как щепки корабля, и разбросанные по подушке волосы – как выброшенные на песчаный берег безжизненные водоросли. И соленые слезы щиплют глаза.
Эта сила-тяга вновь и вновь заставляет два тела сталкиваться друг с другом, по всей длине, подобно идущим на абордаж галерам. Чтобы тысячи частиц пота и желания перепрыгивали с палубы на палубу, с лобка на лобок. А руки, ноги и пальцы сплетались мертвым морским узлом, накрепко связывая два начала. Чтобы одна из шхун тонула в этом потоке ощущений и тянула вниз за собой. А другая всплесками весел – пш-пш-пш – пыталась ее вытащить изо всех сил наверх.
А потом рубка канатов – отдать швартовый! – и тела разъединяются. Я оставляю тебя на какое-то время. Чтобы потом, собравшись с силами, вновь зайти в бухту желаний и попытаться вытащить тебя на поверхность реальности, а ты – затащить меня в водоворот чувств.
Вверх-вниз, скачет сердце, вверх-вниз, майна-вира, – какие грузные тела ты принимала! – майна-вира. Какие тяжести ты выдерживала, Майя-Вера! Вверх-вниз, вверх-вниз, сколько уже раз грубые, тяжелые тела ложились на тебя, а ты была покорная и терпеливая, как баржа! Сколько на тебя, как на сухогруз, сыпалось в доках сухих и грубых мужских слов!
Я, пытаясь подстегнуть себя, вспоминаю официантку и представляю тебя с другими мужчинами… “Помоги хорошей девочке стать плохой”, как когда-то сказал Рут Браун.
Я же всегда мечтал быть моряком, а не портовым грузчиком, а еще лучше портовым крановщиком, сидящим на самой верхотуре, доступной только птицам. И грузящим тебя по самое не хочу. Ящики с апельсинами, табаком, шоколадом. Все ароматы, все оттенки слов и движений – все тебе.
“Days of wine and roses” – “Дни вина и роз”, “Moon river” – “Лунная река”, “I love you and don’t you forget it” – “Я люблю тебя, и не забывай об этом”, “Slow hot wind” – “Медленный горячий ветер”… Трепещущий голос Сары Вонг. И все это из песен Генри Манчини.
Вверх-вниз, я, уставший, поднимаюсь из вод наверх к плитке шоколадного плота, чтобы передохнуть, перевести дух, полежать пару минут на спине. Кто-то сказал, что я пловец-марафонец, пересекающий океан, что я купаюсь в женщинах легко и непринужденно: на спине, на бедре, на коленях. Нет, я не плаваю, я летаю. Ведь плавание – та же попытка человека летать. Вот я и пытаюсь летать и любить.
Но это почти невозможно. Мы слишком разные. Рациональное-иррациональное. Нужно, чтобы перевернулся целый мир. Мужской и женский. Но даже почти архимедов рычаг – портовый кран – вряд ли справится с этой задачей. И поэтому снова расцепка. Хватка клещей рук и ног слабеет, тросы разматываются. Разъединяемся, как вагонетки в движении, под рев тенор-саксофона “Трейна”. Отталкиваемся друг от друга, и ты падаешь в полном изнеможении на пол.
Не слишком ли поздно она произошла – наша нелюбовь? Ведь теперь такое нереальное ощущение, прострация, будто ты уже на дне морском, и сам воздух липок и лилов, и руки нежные, словно плавники рыб, продолжают касаться лица, напоминая, как хорошо было только что качаться на мягких волнах женского податливого тела, биться прибоем в бухту жаркого желания, прилив-отлив, заливая подножие города с его набережными-ступнями, с его лестницами-коленями и бордюрами-щиколотками. Ступенька за ступенькой, все выше и выше. Всемирный потоп, именуемый сладострастием и похотью и, наверное, чуть-чуть любовью.
А теперь?
“Теперь мы опять, как двое неудачников, разбившиеся после тяжелого полета…”
И все-таки я достаточно владел собой, чтобы не допустить этого. Не дотронуться пальцами до заколки, до лба, до ключицы. Не дать волнам прорвать плотину, волосам хлынуть к порогам плеч, а юбке соскользнуть, подобно челну, и неуклюже сесть на мель – на туфли-рифы. Почему, почему я заставил себя идти на таран, не давая шанса ей уклониться? Может быть, подумал, что эфтаназия лучше мучений. Пожалел ее. Переспал с ней из жалости.
И теперь уже вся квартира переполнена флюидами кораблекрушения, биотоки которого расходятся во все стороны кругами, словно ботики – прочь от тонущего корабля. И ты думаешь: вот передо мной сидит обнаженная девушка, которую ты совсем не любишь и которой предстоит весь остаток вечера, что она проведет рядом, собираться с силами и мыслями, собирая останки фрегата: разбросанную по полу, словно щепки, одежду, волосы в хвостик, нервы в кулак, так, будто она собирает с земли янтарь, яшму, оникс – все то, что вроде бы сможет ее защитить и обезопасить, и другие безделушки земли обетованной. Слишком поздно, девочка, – пора тебе идти в ванную. А камни оставь моему каменному сердцу.
Волны спокойной музыки – тихая прохладная жизнь из-под крана – покачивают в ладонях ее отражение, успокаивая и успокаиваясь. Заглушая “It could happen to you” – “Это могло бы случиться и с тобой”.
Я лежу совершенно расслабленный после секса и слушаю музыку: Майлс Дэвис – Парижский концерт – 1960 год.
И у меня такое чувство, что это, конечно, красиво – но как-то без огонька. Без восторга. И секс оказался самым обыкновенным. И вовсе она не Мапут, а обыкновенная Эммануэль – парижская блядь, дешевая безделушка. Ее поцелуи становятся мне в тягость. И я, как Дэвис к Колтрейну в Париже, поворачиваюсь к ней спиной, размышляя: неужели эти дельцы, что организуют гастроли, или спонсоры, что платят за концерт огромные деньги, неужели они не могут найти пару-другую тыщенок, устроить кастинг и выбрать идеальную женщину: умную, красивую, утонченную, с неповторимым шармом. И подсунуть ее тому же Дэвису перед концертом.
Вот она улыбается ему очаровательной улыбкой – когда они гуляют по Елисейским полям. И Дэвис увлекается, ведь это так легко – увлечься в первый день. Это всегда таинство – первые шаги.
А потом, когда Дэвис загорится, – извини, Майлс, ты, конечно, супер, и я даже чуть-чуть влюблена в тебя, но, к сожалению, я обручена с другим мужчиной, хотя я буду помнить о тебе всегда, ты из тех немногих, кто пробудил мою фантазию, – и легкий стремительный поцелуй в губы.
И это за десять-пятнадцать минут перед концертом. А когда трубач, выпив вина, выйдет на сцену, в первом ряду он увидит ее рядом с толстым, лысым и некрасивым женихом.
Вот тогда это будет джаз – музыка боли страдания и сублимации…
Почему мужчины, которые так любят играть с женщинами, не додумались до подобного?.. “Дырявый Доктор Джон Трипперная Ночь”…
А сейчас? Что мы имеем сейчас? Дэвис приехал в Париж, спустился в первое попавшееся кафе, познакомился с симпатичной девушкой. Она ему отдалась за полчаса до концерта. И он понял, что это опять не то. Что нет в мире совершенства и красоты. И любви тоже нет. А лишь пустота. Все ведет к пустоте. И теперь его труба тускло и жалобно поет об этом. Даже не поет, а висит на гвозде.
И когда эта тусклая труба на гвозде, как изгиб твоего бедра, отразилась в моих глазах, ты все поняла.
– Тебе со мной скучно?
“Да, – должен был ответить я, – да, мне с тобой скучно”.
“Baby, won't you please come home?” – “Детка, не пойти ли тебе домой?” – Фрэнк Синатра.
Ее ошибка была в том, что она слишком быстро согласилась со всем и подпустила меня к себе. Не мучила, не держала на расстоянии. Не заинтриговала, не пыталась блефовать. Не заставила сомневаться в превосходстве: легче отдаться, чем биться один на один.
А все потому, что я раскусил тебя первым, – ты ведь не спишь с мужчинами, которых не любишь?
Но одно дело подумать, а другое сказать. Как сказать такое женщине, которая лежит рядом с тобой и целует тебя, постоянно тянется к твоему телу дрожащими губами – “пш-пш-пш” – откуда такая мания поцелуев?
И опять я пожалел ее и промолчал… А на жалости любви не построить. Жалость слишком разрушительна. Когда пустое сердце пытается выдавить из себя любовь, ему становится “не в ритм”. И мне тоже стало “не в ритм” тоскливо… И, куря сигарету “LM”, я сказал лишь:
– Нам надо выкарабкиваться.
А выкарабкиваться – это значит говорить. И мы начали говорить, говорить, говорить. Точнее, говорила она. Говорила обо всех своих мужчинах. О том, как они оставляли ее один за другим. Оставляли все до последнего, оставляя лишь остов разрушенного корабля.
Хотя некоторых бросала она, так ей хотелось думать… А все началось с первой любви, и тут она рассказала совершенно убийственную историю о времени и пространстве…
Вот она, маленькая девочка, идет на первое свидание, еще не зная, к чему все это ведет. Идет, флегматично ковыряя в носу, – мальчики ей пока еще не нравятся, что в них хорошего, ну их, озорников и хулиганов. В школе она изгой, потому что у нее на зубах такая железная скобка. Вот откуда эта страсть постоянно цепляться губами, как скобами.
Итак, ты не знаешь, зачем ты идешь на свидание. Идешь скорее по наитию и по женскому наитию же надела платье старшей сестры на бретельках. Платье, которое тебе велико, и оно раскачивается, как колокол, поддуваемый ветром, и бьет тебя по худеньким бедрам: бум-бум-бум, – это уже начало отсчета времени твоего страдания, и твои тоненькие ножки, как язык колокола, – они дрожат и выдают твой будущий стыд.
Но ты терпеливо молчишь, потому что у тебя на зубах скобка, – она приучила тебя говорить только самые важные вещи (самые-самые важные) и еще отвечать на вопросы учителя. Не отсюда ли последующая любовь к профессору?
Твои худые ножки и неправильная, странная походка. Может быть, она сформировалась от тех ударов раскачивавшимся платьем, когда ты проделала длинный, тяжелый путь, сама не зная зачем. А может, от того, что впоследствии произошло на учебном фрегате. Ведь тот матрос, что пригласил тебя на свидание, – он был таким серьезным, как учитель, он казался взрослым и сказал, что останется дежурным по судну, и ты не смогла ему отказать…
Учебный юнкерский фрегат назывался “Овод”. Помнишь, как тебе было сложно идти по трапу, над пропастью темной воды: идет бычок, качается, вздыхает на ходу? Идет к “Оводу” – или в воду, если переставить несколько букв.
Про доску – это я к тому, что у каждой женщины должна быть доска, чтобы ходить-прыгать от одного мужчине к другому. Вот ты и прыгнула к старику – своей второй любви.
Вспоминаешь о том, как он позвонил по телефону и пригласил в ресторан “Алые паруса”, о существовании которого ты не подозревала, но почему-то вздрогнула… О том, как шла на встречу в неизвестное место, где у вас было назначено свидание. Даже не шла, а бежала. Бежала, потому что опаздывала. Опаздывала, потому что долго красилась и выбирала наряд. Яркий макияж и красный костюм показались подходящими. Но высокие каблуки мешали бежать, потому что ноги на таких тонких шпильках – “сейчас я упаду” – дрожали, будто ты вновь идешь по шатающейся доске трапа над темными потоками. По твоим мечтательным подсчетам этот старик как раз мог оказаться тем первым моряком. Ты старалась изо всех сил двигаться как можно быстрее, и чтоб никаких подтеков пота и туши. И никаких намеков на тушу быка – “идет бычок качается”.
Но ты все равно опаздываешь на пятнадцать минут. Официант говорит, что старик ушел пару минут назад, не доев бифштекс с кровью. Ты пытаешься найти его на набережной, у пивной забегаловки с красными раками и мордами и даже в самых злачных местах. Идешь уже медленнее, вглядываясь в лица и души мужчин: капитанов и матросов. Теперь тебе кажется, что время течет по-другому…
Психолог посоветовал тебе ходить во всем ярком, чтобы мужчины заглядывались. И ты одела красное, и тебя разглядывают с интересом все, кроме матросов мореходки в синих беретах, что так привлекают внимание проституток и вдов… Синие шапочки с помпошкой – образ твоей первой, с помпой, любви.
Потрясающая история потому, что тем матросиком, к которому ты ходила на учебный фрегат, мог вполне оказаться и я. Я ведь тоже учился в мореходке и тоже носил синюю шапочку-берет с белым помпоном.
Я тоже, как и многие мои сокурсники, водил во время дежурства в каюту девиц. Проституток и школьниц-нимфеток, отчаянно жаждущих первой любви. Разве разберешь в темноте бара, кто здесь проститутка и где здесь любовь, хоть первая, хоть вторая.
Сколько их было? Я начинаю мысленно загибать пальцы, вспоминая и ловя себя на мысли, что многих лиц и тел в сумерках баров, улиц, коридоров и кают я так и не разглядел. И еще думая о тех, о расставании с кем я пожалел. И так и не смог никого вспомнить, никого, кроме тебя.
– Ты, кстати, чем-то похож на того матроса, – вдруг делает для себя неожиданный вывод она. – Поэтому, может быть, я на тебя запала. Только прошу: не оставляй меня, как они, – за палубой.
Удивительно, как сближает секс, как ты раскрылась! Но для меня неожиданным откровением твои слова не стали. Мы ведь все тогда были похожи. Все на одно лицо, с короткой стрижкой. В униформе, одинаковые по комплекции. И в конечном итоге неважно, кто это был. Может, я, а может, мой друг Марк.
Но опять я этого не говорю. Я уже вообще почти ничего не говорю. А только курю, все более погружаясь в сигаретный морок и еще в свои мысли. Отдаляюсь, скрываюсь вместе с сигаретой в морском тумане…
Это бегство – не проявление ли оно моей нелюбви? Ведь ты говоришь такие важные для тебя вещи – скобка на зубах приучила тебя говорить только самое важное. “Lady sings the blues” – несется с катушек вслед за тобой. Эта песня контрапунктом-рефреном преследует всю твою речь, все твои откровения.
“Lady sings the blues, nothing more…”
Билли Холидей – мое чудо света.
Леди поет блюз. Ничего более. Леди поет блюз, потому что ей плохо. Я говорю вам: она знала мужчину. Я говорю вам: она чувствовала боль. И теперь она уже никогда не будет петь Ничего, кроме блюза. Как бы ты ни просил…
– примерно так, если передать вкратце.
– О чем ты сейчас думаешь? – вдруг прервав поток моих мыслей и песню божественной Холидей, спросила она.
Спросила, потому что не знала, не понимала языка мужских жестов.
Я промолчал.
– Что ты обо мне думаешь? – продолжала настаивать она, исправив вопрос на тот, что действительно ее интересует. И почему все женщины рано или поздно задают этот дурацкий вопрос?
– Ты хорошая, – сказал я, не зная, что еще ответить. – Ты просто классная и падшая.
– Не говори так.
А я трус, я подлец, как и все мужчины. Я бежал от любви и нежности к проституткам, к тысячам других женщин. Ведь мужчины подсознательно выбирают тех, кто их не любит, – чтобы потом не чувствовать себя подлецами.
Так я подумал, а сказал, что я, при любом раскладе, хуже ее и что нам пора выкарабкиваться.
И я начал выкарабкиваться, высвобождая свою затекшую и превратившуюся в бревно руку из-под острого подбородка – “подожди-ка”.
Так я начал выкарабкиваться один. А тебя пока побоку. За борт.
“No more lovers” – “Никаких больше любовников”. “That's why I'm lonesome” – “Вот почему я одинок” – блюз Биг Боя Крадапа. Вой большого мальчика – тому подтверждение.
Извини, но женщине не место на корабле одинокого морского волка, что пока безрезультатно ищет свою пристань. Возможно, из-за неразборчивых связей.
Извини, я ничего не могу поделать, решаю я для себя, раз уж я “сорвался с якоря”. Разве только – залечь на дно. И лучше за меня не цепляться. Не ложиться на мою ключицу подбородком, щекой – “подожди-ка”, – я освобождаюсь от твоей тяжести. Не касаться постоянно меня губами. Не цепляться за меня, как скобками, своими губами. “Unchain my heart” – “Освободи от цепей моё сердце” Рэя Чарльза и тут же “Born to lose” – “Рожденный терять”.
– Лучше на меня не полагаться, я пойду ко дну один, я беру этот грех на себя, – шепчу я, не понимая к чему. – Ведь грех всегда на том, кто первый решает расстаться. Ты не падшая, ты классная, ты просто ангел. “You're gonna miss me when I'm gone” – “Ты будешь скучать по мне, когда я уйду”, – Мадди Вотерс, исполнитель блюзов. “И не говори о своей любви” – “And don’t say about your love”.
Высвободившись, я медленно поворачиваюсь набок, кренюсь, словно черпнувшее изрядной порции пенной волны судно, – все круче и круче влево, – и вот я, перевернувшись, уже иду вниз лицом, погружаюсь на самое дно, в мягкий ил подушки. Зарываюсь ребрами и ключицами в хрустящий песок матраса, словно скелет изъеденной кистеперой рыбы, словно остов гигантского корабля или синего кита.
“Ghost of yesterday” – “Призрак вчерашнего” и “Trav'lin all alone” – “Путешествуя в одиночестве” Билли Холидей.
А ты все еще говоришь, говоришь о второй любви, об одном проценте, который ты увидела в старике от первого матроса, и попыталась зацепиться. А я чувствую, как мое сознание и веки тяжелеют, погружаясь в бытие сна… До моего мозга, как до моллюска в закрытой раковине, доходит только один процент из всего сказанного тобой. Потому что уже утро. И твои слова сливаются с гулом портового колокола – значит, точно утро.
Светает, легкий воздушно-морской оттенок голубого и серого проникает в комнату. И еще рыжие медузы-всполохи зарницы слепящим набатом солнца врезаются в шторы…
В дреме я словно нахожусь на мостке между реальностью и сном. На длинном, длиннющем и узком, оттого что длинный. И вижу яркое-яркое солнце, выползающее из-за горизонта. И тебя, длинноногую, хрупкую. Стоящую на самом краю на каблуках. С копной рыжих волос, растрепавшихся на ветру. “The sun gonna shine in my door some day” – “Солнце будет светить в мою дверь однажды” – все того же Бига Билли Бронзи.
Мост вантовый, подвешенный, напоминающий трап между пирсом и кораблем, и еще от отсвета твоих волос – золотой Сан-Францискский. И я вижу, как ты срываешься с этого моста или бросаешься в Золотой залив. И уходишь вниз под воду, светясь копной волос, стремительно, словно торпеда, поражающая корабль в самое сердце. Словно падающая звезда – самое время загадывать желание…
Наверное, уже не утро, а вечер. Наверное, я проспал весь день. Или в полудреме вижу первые видения, в которых ее рассказ и твоя смерть смешались, переплелись, слились в единое целое.
Есть такое мнение, что человек после смерти видит мир призрачно, словно из-под рябящих волн. А я, словно со дна морского, наблюдаю за тобой. Я вижу, как ты ходишь своей нереальной походкой по комнате. Такой странной, невесомой, словно по воде, по глади морской, – ходишь и собираешь разбросанные по полу вещи: жемчужные раковины лифчика, колготки-кораллы красновато-телесного оттенка.
Стираешь влажной салфеткой с семи чудес света своего тела пот и разлитое по бедрам море. И еще косметику с глаз: тени, превратившиеся в тину, коростовый нарост затвердевшей за ту вечность, что мы провели вместе, за приливы и отливы тысячи взглядов, туши. Лицо каменное и бледное. Только все еще сверкающая копна волос, как рыжий йодированный мох.
Ох, уж эта твоя походка, – я даже поймал себя на мысли, что узнаю тебя по походке, мягкой, вкрадчивой и одновременно тяжелой, когда ты идешь навстречу своим очередным крушениям, идешь по длинному мосту, борясь сама с собой, со своими желаниями и страхами, чтобы только еще раз поцеловать меня в щеку на прощание – последняя надежда – или дать пощечину, бросившись с моста. Еще раз напоследок пытаясь удивить и зацепить – решительная неуверенность.