Собственник Алиева Марина
– Давайте лучше, Саша, сходим с вами на кладбище. Я хочу перед отъездом поклониться Васе, Олегу и… Алексею.
– Пойдемте, – согласился я, давно уже предчувствуя эту просьбу. – Только сначала вам придется достать из кладовки лопату.
– Господи, зачем?! – испугался Довгер.
– Затем, что в нашу первую встречу вы интересовались дядиным дневником. Так вот, я зарыл его на кладбище, чтобы спрятать от Гольданцева, но сегодня думаю, пусть лучше дневник будет у вас.
Я действительно хотел отдать Довгеру дядины записи. Хороший он хранитель, или плохой, судить не мне. Но одно не вызывало сомнений – вполне явственное желание сделать ему что-то хорошее, что покажет возникшее во мне вдруг доверие. Это оказалось неожиданно приятно, несмотря на раздвоенность, которая по-прежнему существовала.
– Спасибо, Саша, – прочувствованно сказал Довгер. – Вы не представляете, как сейчас меня порадовали.… Хотя, нет, вы-то как раз и представляете, потому и сделали это, да? Спасибо. Так нужно сейчас хоть немного спокойствия и уверенности…
Не стану отрицать, проскользнуло у меня в тот момент что-то вроде «битый небитого везет…», но не надолго.
Так мы и пошли на кладбище, словно два духовных инвалида, поддерживающие друг друга в немощи.
Пешком идти было слишком далеко, и Довгер предложил, было, доехать на такси. Но тут же сам отказался от этой идеи. Вряд ли я смог бы сесть на синтетическое сиденье, а висеть в воздухе, пугая водителя, не хотелось. Да и вопрос ещё, сумел бы я «зависнуть»? Может, не удалось бы даже влезть в машину.
Короче, доехали на маршрутке. Подождали такую, где народа поменьше, и риск разозлиться на кого-то минимальный. Я всю дорогу стоял, словно пижон, не прикасаясь к поручням, и Довгер, из солидарности, тоже не сел, хотя и выглядел довольно комично – импозантный мужчина, из среды тех, кто в общественном транспорте вообще не ездит, в дорогущем пальто, но со спортивной сумкой в руках. Про нас вокруг всякое думали, и я еле сдерживался, чтобы не взбеситься в ответ. Довгер уже начал посматривать с беспокойством, когда, по счастью, автобус добрался до конечной остановки, откуда до кладбища было рукой подать.
Говоря по правде, я испытывал некоторое беспокойство, выходя на пустынную центральную аллею между могил. С этим новым зрением черт знает что могло привидеться в таком скорбном месте. Даже по сторонам боялся поначалу смотреть. Но зря. Никаких скоплений червей вокруг разлагающейся плоти «видно» не было. Ощущалось только то живое, что укладывалось в этой земле на зимовку.
– Знаете, кажется у таджиков, есть прелестная поэтическая притча, – сказал Довгер, озираясь по сторонам. – Притча о человеке, который пришел к могиле могущественного когда-то владыки. Могила открылась, и рука, высунувшаяся оттуда, протянула человеку саван. «Прости за мою щедрость, – сказал владыка, – но это все, что я получил от жизни». Чудесно, правда? Я всегда поражался тому, как коротко и верно умели древние сказать о самом важном. Богатство, роскошь и власть, к которым мы стремимся, оправдываясь, порой, будущим своих потомков, рано или поздно обязательно обернутся всего лишь саваном. И производя на свет потомков, мы, по сути, предлагаем им тот же самый саван, забывая за земной суетой, что есть вечная, бессмертная душа, чьи богатства так же бессмертны. Жаль только, что духовные богатства давно стали чем-то условным, чересчур гуттаперчевым и абсолютно оторванным от того базиса, на котором должны произрастать.
«Кто бы говорил», – подумал я, косясь на роскошный меховой воротник.
Но подумал впервые, кажется, без обычной злобы и раздражения.
И вообще, с той минуты, как мы вошли на это кладбище, странное умиротворение снизошло на меня. Вроде и не безразличие, а что-то, похожее на лень. Приятную лень, отторгающую всякую резкую эмоцию, которая могла бы вывести из этого умиротворенного равновесия.
Вот в такой благости я и подвел Довгера к дядиной могиле.
Он прошел за ограду, осенил себя крестным знамением и поклонился. Поклонился и я.
– Здравствуй, Вася, – сказал Соломон Ильич. – Ну, вот мы и встретились.
– Только не вздумайте каяться за меня, – буркнул я, стараясь снизить пафосность момента. – Что случилось, то случилось, чего уж теперь…
Довгер кивнул, но пока стоял молча, глядя на дядину фотографию, конечно же, каялся в собственной беспечности, считая, что все произошедшее можно было предотвратить задолго до того, как оно вообще началось.
Потом мы подошли к тому месту, где я зарыл коробку с дневником.
– Здесь? – спросил Довгер, рассматривая ржавую звезду, торчащую из земли.
– Да, здесь.
Он вздохнул и полез за лопатой.
«Неужели будет копать в этом своем пальто?», – подумал я. А потом – сам не знаю, что вдруг толкнуло – встал на колени, выдернул звезду и принялся прямо руками разгребать землю.
– Что вы делаете! – закричал Довгер, но тут же осекся и замолчал в изумлении.
Мерзлая, твердая, на вид, как камень, земля рассыпалась под моими руками, как обычный пляжный песок!
Но ещё более удивительными были ощущения, которые появились в ладонях и пальцах. Я словно «чувствовал», КАК нужно обращаться с этой землей; словно «общался» с ней через руки, прислушиваясь и совсем не прилагая усилий, чтобы «копать». Я просто раздвигал потеплевшие комья, прекрасно различая контуры коробки под ними. А земля, так же чутко уловившая, ЧТО именно было мне нужно, охотно это отдавала, благодаря за аккуратность и бережливость. Кажется, таким образом, я мог бы достать что угодно, даже залежи мрамора и золотоносную жилу из самой неприступной скалы! Странные, невероятные ощущения, очень сильно похожие на счастье.
Наконец руки почувствовали легкие ожоги от пластикового пакета.
– Дальше придется вам, – обратился я к Довгеру.
– Конечно, конечно, – засуетился он и поднял лопату наперевес.
– Осторожнее! – тут же завопил я, особенно не разбираясь, увидел или просто прочувствовал, как затвердели и напряглись земляные комочки под острым краем, направленным на них.
– Невероятно, – пробормотал Довгер, откладывая лопату.
Руками он разгреб оставшуюся землю и вытянул пакет с коробкой.
– Вам не кажется, Саша, что вы только что перешагнули в совершенно новое качество?! Вы же теперь, как Маугли, часть природы не по простому определению, а по сути!
– Не знаю. Может быть, – пробурчал я, снова опускаясь на колени и возвращая землю на место.
– Да как же, не знаете?! Вы бы видели себя! Женщина, пеленающая ребенка, делает это не так бережно, как вы только что раскапывали землю! Вы же почувствовали что-то необычное, да? Расскажите, прошу вас!
Я встал с колен, поднял и отшвырнул подальше, на асфальт дороги, ржавую звезду, а потом честно признался:
– Не могу, Соломон Ильич, слов таких не знаю. Сказать, что все это странно, значит не сказать ничего. И, ей богу, сейчас лучше ничего и не говорить.
– Понимаю, – с готовностью кивнул Довгер. – Но, если это не случайность, если вы сможете так же относиться и ко всему остальному, то, честное слово, тогда нам бояться нечего! Мы с вами вполне можем добиться конкретных успехов и, кто знает…
Он замолчал, приложив палец к губам, потом обогнул памятник и снова встал перед дядиной фотографией, прижимая к груди коробку с дневником.
– Вася, что бы там ни говорили о невозможности жизни после смерти, но это сейчас ты сделал. Я у Саньки твоего таких глаз даже в детстве не видел, не говоря уж про последние дни! Спасибо, друг! Спаси и сохрани…
Соломон Ильич троекратно, по-христиански, перекрестился и, с просветленным лицом, повернулся ко мне.
– Пойдемте, Саша, я хочу, чтобы и Олег с Алексеем тоже вас… прочувствовали и порадовались.
Глава седьмая. Мытарства
После кладбища мы вместе поехали на вокзал. Я решил проводить Соломона Ильича, особенно после того, как узнал, что Паневиной там не будет.
– Не любит она этих вокзальных прощаний, – объяснял Довгер, пока мы шли к остановке. – Говорит, что человек, вышедший в дверь, всегда оставляет надежду, что он когда-нибудь в неё и войдет. А эти монстры – она так поезда называет – увозят безвозвратно.
– Странное видение, – заметил я.
– Да нет, у неё это с юности – страх перед поездами. Родители Валентины погибли в железнодорожной катастрофе, а она только-только вышла замуж и ждала ребенка. За одной трагедией последовала другая, и больше Валентина иметь детей не могла. Или не хотела. Во всяком случае, Алексей считал, что причина бесплодия его жены в большей степени психологическая, чем физиологическая, и старательно искал способ этот психологический барьер переломить. Поэтому, когда друзья рассказали ему об эликсирах Галена, Алексей, естественно, загорелся.… Однажды он попросил разрешения использовать «третий глаз», чтобы понять, как можно вылечить жену деликатно, без нажима. Но я предупредил, что, иной раз, смотреть на близких таким образом бывает очень проблематично. Покровы заблуждений не всегда уместно срывать в собственном доме, и Алексей от идеи с «третьим глазом» отказался. Но попросил меня, как медика, (и неплохого, замечу, медика), прийти к ним и, хотя бы, побеседовать с Екатериной. Я согласился, пришел, глянул на неё и пропал.
– Да, она была красивой женщиной.
– Нет, нет! На женскую красоту я, за свою долгую жизнь, насмотрелся, так что этим меня удивить трудно. Увидел я совершенно иное – полное, абсолютное совпадение её сути и моей. Как говорят, две половинки одного целого. И она смотрела так, будто имела свой собственный «третий глаз». Смотрела внимательно, пронизывающе, понимая то же самое, что понял и я… Конечно, Алексей все сразу заметил, и ему это, естественно, не понравилось. Но, что мы могли поделать? Уж и так держали себя в руках, чтобы не опускаться до пошлого адюльтера. Только после смерти Алексея я пришел к ней, все рассказал о себе, о своей семье, и предложил уехать со мной. Но она отказалась. И, знаете, (вот ведь странно все-таки устроены наши мозги), своим отказом Валентина только подтвердила то, что я в ней увидел. Кто угодно мог согласиться, но не она. «Я, – говорит, – Семушка, всю жизнь цветы выращиваю и знаю – переставь иной цветок с окна на окно, и он зачахнет. Только там и цветет, где пророс и окреп. Лучше ты ко мне приезжай, если сможешь. А не сможешь…, ну, что ж, я тебя и так никогда не забуду…».
На вокзале я ограничился тем, что проводил Довгера до камеры хранения и подождал, пока он забирал свой багаж, состоящий всего из одной дорожной сумки, да и то, кажется, полупустой. Соломон Ильич уложил в неё коробку с дневником, зачем-то похлопал себя по карманам, осмотрелся и развел руками.
– Ну что, Саша, давайте прощаться. Там, на перроне, это всегда как-то глупо. Стоят, молчат, или, ещё того хуже, смотрят друг на друга через окно. Вам подобные места посещать противопоказано, особенно теперь.
– Как хотите, – сказал я. – Счастливо доехать, Соломон Ильич.
– Спасибо.
Мы неловко помолчали, кивнули друг другу и разошлись.
На привокзальной площади, запруженной маршрутками и встречающее-провожающей толпой, сновали таксисты и частники, высматривая особо нагруженных пассажиров. Нагловатого вида молодые люди воровато шныряли глазами по сторонам, и, нервно куря, подходили друг к другу с каким-то коротким сообщением, а затем, сплюнув, как по команде, снова расходились. Обширная дама, тяжело дыша, неслась к дверям вокзала, волоча одной рукой гигантский баул, а другой – девочку лет восьми. Не будь вокруг защитной сферы, она бы проутюжила меня, как танк. А так лишь отскочила, словно стукнулась лбом, и ядовито прошипела: «Господи! Встанут вечно…»
Откуда-то сбоку сильно пахнуло мочой и спиртным, и я поспешил уйти.
Куда же мне теперь?
Домой не хотелось – что там делать? Ходить по улицам тоже не выход – опять привяжется какое-нибудь быдло. А даже если не привяжется, то и на улицах особых дел не было. Уж не вернуться ли на кладбище?
И тут вдруг словно обожгло, а не пойти ли мне к дому Екатерины? Взглянуть на неё по-новому, может, и не стоило так переживать из-за её отказа? Сказал же Довгер – на близких, иной раз, пристально лучше не смотреть. А я посмотрю, не побоюсь, мне терять нечего.
Сказано – сделано!
Идти, конечно, не близко, но ведь и спешить особенно не надо, время ещё есть.
Я задумался, прикидывая маршрут, которым лучше пойти, как вдруг заметил неподалеку страстно целующуюся парочку. Собственно говоря, внимание обратил не столько на них, сколько на замшелую старуху, которая крутилась возле, поливая целующихся бранью и матом. Те, естественно, на старуху внимания не обращали, чем приводили её в полнейшее неистовство.
И эта картина показушной любви на фоне выходящей из берегов злобы, немедленно отозвалась во мне сильнейшим раздражением.
– Совсем стыд потеряли, сволочи! – визжала старуха, – Лижутся у всех на виду, как (нецензурно), ещё бы прямо тут (нецензурно, нецензурно) разлеглись!
Визг старухи разбудил заснувший, было, гнев.
Я и раньше с трудом выносил шумные скандалы, а уж орущих по-базарному теток ненавидел всей душой. От нестерпимого истеричного крика по всей спине словно проросли острые шипы, как у какого-то чудища из фантастического фильма ужасов.
– Рот закрой! – громко приказал я, чувствуя приближение приступа.
Старуха услышала, резво повернулась ко мне, явно радуясь, что сейчас состоится милый её сердцу диалог, и, угрожающе тряся сумкой, завизжала ещё громче:
– А ты (нецензурно) чего лезешь?! Я заслуженный человек! Я имею право! А вас всех…, – и дальше сплошь нецензурно.
Волна гнева радостно взметнувшись, подтолкнула меня, и я пошел на старуху, ещё толком не зная, что сделаю, но, уже испытывая облегчение от того, что подчиняюсь этой волне. Застоявшаяся благость вдруг показалась неудобной, больной и совершенно ненужной. В двух шагах от нас стояла благочинная супружеская пара, которая презрительно морщилась на все происходящее, но при этом совершенно не замечала, с каким интересом слушал старухины словесные выверты их десятилетний отпрыск.
– Идиоты! – процедил я на ходу.
Но тут старуха, словно осознав, что не на того напоролась, шустро юркнула в противоположную от меня сторону и растворилась в вечерних сумерках. (Поразительно, как все-таки эти гнусные скандалисты умеют распознавать, с кем лучше не связываться! Не иначе и у них «третий глаз работает на полную катушку).
Я замер. Гнев, оставшийся без объекта, глухо рыкнул и повернул меня к переставшей целоваться парочке.
– Извините, – неизвестно зачем пискнула девушка, – мы нарочно не хотели делать по её… Совсем достала…
Парень предпочел отмолчаться, но смотрел с вызовом – хорохорился перед подружкой, хотя явно побаивался.
– Вам что, чувств своих не жалко? – спросил я сиплым от злобы голосом. – Не знаете, как их верней опошлить? Испортили себе прекрасные мгновения, ради дешевой показухи. Дома этим надо заниматься, дома! Или там, где никто не видит! А если сейчас весь этот мир взорвется к чертовой матери, что вам останется? Слюнявый поцелуй назло старухе-матершиннице?! Может, ещё скажете после всего этого, что у вас любовь…
От парня ощутимо потянуло словом «придурок», но девушка, кажется, поняла. Стыд разлился по её лицу тусклым малиновым свечением. Совсем сопливая. Похоже, любит этого дурня, определенно любит и во всем его слушается. А вот он – как-то вяло. Наверное, скоро бросит её…
Я развернулся и пошел прочь.
– Правильно, правильно, так с ними и надо, – одобрил мои действия благочинный отец семейства, неизвестно, правда, кого имея в виду.
– А сам чего молчал? – огрызнулся я.
Нет, определенно, на улицах делать нечего!
Может, и к Екатерине не ходить? А то увижу в ней что-нибудь такое, от чего вообще выйду из себя, и тогда – пиши пропало! Конец! Замкнется моя злобная сфера, и буду я, как в котле, вариться в собственном гневе, пока опять кого-нибудь не убью. Эх, сейчас бы снова запустить руки в землю и получить от неё, как Антей, живительной силы. Но здесь, в городе – я это хорошо ощущал – земля слишком придушена. Ей самой требуется помощь. Асфальт, вбитые и вкопанные сваи домов, столбы, железные ограждения, решетки, колеса машин, тяжеленные бетонные кольца труб, выложенные в глубоких прорытых тоннелях, словно просыпанная в рану соль. Всего этого слишком много против одной пары понимающих рук.
Нужно в лес, или опять сбежать на кладбище.
Но ноги сами несли к дому Екатерины.
Светящееся табло на здании центрального телеграфа показало время – половина седьмого. Вот теперь уже надо поторопиться. Если она не пошла по магазинам, то вот-вот должна вернуться домой. И я, затаившись где-нибудь во дворе, смогу без помех «рассмотреть» свою бывшую возлюбленную… (Боже мой, слог-то каков!)…
Я стоял на переходе, в двух шагах от дома Екатерины, когда увидел её, выходящую из автобуса.
Она выделялась в толпе каким-то особенным ореолом – ореолом очень знакомого человека. Как всегда, без головного убора, в одном коротеньком осеннем пальто, на которое, по случаю холодной погоды, намотала вязаный шарф… Господи, как же мне были знакомы все эти её ухищрения! Полное неприятие какого-либо меха, (натуральный она не любила из-за жалости к животным, а искусственный – из-за презрения ко всему искусственному), и особая нелюбовь к длиннополой одежде, (только грязь по маршруткам собирать). Этот шарф Екатерина связала сама на толстенных спицах, чтобы было быстрее, а по унылому серому пальто вышила шерстяными нитками какие-то цветочки и веточки. На мой взгляд, все это получилось довольно небрежно – шарф больше походил на рыболовную сеть, а вышивка на пунктирные линии. Но она уверяла, что в этом-то весь шик – «хэнд мэйд – и упорно не желала признаваться в том, что ей просто не хватало усидчивости.
Екатерина перебежала дорогу, опять же, как всегда, не доходя до перехода и не дожидаясь, когда загорится зеленый свет. Боже мой, вечно она спешит! Сколько раз говорил – ходи по правилам. Как ребенок, ей богу! Рада, что осталась без сурового «взрослого» присмотра…
Порыв ветра взметнул её волосы и швырнул их на лицо, но она даже рук из карманов не вынула, только встряхнула головой. «А голову-то мыть пора», – отметил я машинально…
Толпа, наконец, двинулась по переходу. Пошел и я, не сводя глаз с Екатерины, как капитан корабля, плывущего на маяк. Двинулся, перебирая в уме, словно лоцию, миллионы её привычек – как она реагирует на ту или иную ситуацию, что при этом говорит, что делает, как ест мороженное, как уговаривает пойти с ней в кино, а потом убеждает, что фильм мы, все же, посмотрели неплохой, ведь было же в нем и это хорошо, и то неплохо…
Вот она добралась до подъезда. Сейчас начнет чертыхаться, потому что комбинация цифр на двери для одной руки совершенно непригодна. Так и есть! Уже в который раз она пытается вывернуть пальцы самым противоестественным образом, и каждый раз ничего не выходит. Вот отдернула руку, затрясла ей, а потом принялась рассматривать ногти. Все ясно – сломала. Господи, как же она всегда переживала из-за этого…
Наконец, Екатерина сунула сумку подмышку, нажала кодовый номер двумя руками и, через мгновение, дверь с грохотом за ней захлопнулась. Но я все равно продолжал стоять и смотреть. Что мне закрытая дверь? Не так уж и сложно было представить себе, как Екатерина поднимается по лестнице, рассматривая сломанный ноготь, потом роется в сумочке, отыскивая ключи среди чудовищного скопища, как нужных, так и ненужных вещёй, а потом проклинает вечно заедающий замок… Но вот загорелся свет в её окнах.
Наконец-то ты дома, дорогая!
Прости, что так и не подошел. Прости, что вообще пришел «смотреть» на тебя. Но я за это, кажется, и поплатился. Прав, миллион раз прав Довгер – опасно смотреть на близких слишком глубоко. И вовсе не потому, что можно увидеть какие-то неприглядные стороны другого. Пристальный взгляд, как бумеранг, обязательно вернется, и тогда, держись умник, увидишь сам себя, причем, в самом что ни на есть истинном свете!
Со мной именно так и произошло. Как раз в тот момент, когда я мысленно прощался с уютным светом Екатерининых окон, вдруг словно ударило – а ты-то сам, что из себя представляешь? Ты-то сам до сих пор, как смотрел на людей? Только через призму собственного «я». Все их поступки, образ мыслей и даже внешний вид определялись мною по той шкале ценностей, которую я сам для себя вывел, и которую, естественно, считал единственно правильной. Все, что не укладывалось в это Прокрустово ложе, было беспощадно осмеяно, презираемо и ненавидимо. При этом для себя самого, в качестве негативного, внушаемого чувства, я оставил только ненависть. Пожалуйста, ненавидьте меня, сколько хотите! Почему нет? Чувство сильное, достойное, тем более, что возникает оно, разумеется, от зависти. Но презирать, и, уж конечно, осмеивать меня никто не имел права. Не доросли! И вся моя «шкала ценностей» была, по сути, всего лишь мензуркой с уровнями хорошего отношения ко мне – такому правильному и единственно знающему, как надо жить. Меня понимают, и я понимаю в ответ; мною восхищаются… ну, тут ещё можно подумать, но, в принципе, почему бы и не восхититься тоже. Боюсь, и любовь к Екатерине тоже была лишь зеркальным отражением её любви ко мне. Тогда понятно, почему за столько лет хождения сюда, в этот дом, я ни разу не подумал о том, что вечно заедающий замок на её двери можно починить. Ни разу не удосужился признать, что поганый фильм, который мы только что посмотрели, имеет кое-какие достоинства. Зачем? Пусть Екатерина, затащившая меня на сеанс, старается и убеждает, что время и деньги потрачены не зря. А я – человек честный и прямой – поганый фильм называю поганым, и не вижу причин отступать от СВОЕЙ точки зрения…
Господи, да только ли в этом я грешен?!
Шаг за шагом, перебирая в уме отношения с Екатериной, я вдруг увидел себя совершенно по-новому – будто со стороны. Самовлюбленный, упертый болван, неизвестно на каком основании взявший себе право отделять зерна от плевел, нужное от ненужного, и, при этом, считающий свой суд высшим!
А Екатерина? Она-то, каким меня видела? Неужели, её собственный «третий глаз» смог рассмотреть приятные стороны в том, кто, словно вампир, «питался» её любовью, совершенно не задумываясь, чем же «питается» она сама?
Да ей в ножки за это нужно поклониться!
Но нет, как только «питательная» любовь исчахла, Прокрустово ложе моей шкалы ценностей клацнуло и безжалостно срезало разочаровавшуюся Екатерину вон!
И вот теперь, весь такой правильный, я стою под окнами женщины, любившей меня так давно, разлюбившей совсем недавно, и с ужасом ощущаю, как закостенелое сознание, медленно, но верно, поворачивается, самого меня отправляя в ненужное.
Господи! Какая это боль, отдирать себя истинного от того наносного, ложного, который налип сверху! Ложь, (пусть даже во имя спасения), притворство, лицемерие – все это вросло, пустило корни и отдиралось с кровью! Но я изворачивался, выбирался, как змея из старой шкуры, покаянный, смиренный, готовый любить…
И тогда впервые, неясным, размытым призраком, возникла передо мной идея, как можно завершить всю эту историю.
Глава восьмая. Исход.
Нужное от ненужного
Ровно через неделю я пришел к Валентине Георгиевне и совершенно спокойно постучал в дверь, почти не ощущая жжения от ядовитой рыжей краски, которой эту дверь покрасили лет сто назад.
– Хорошо, что вы живете в старом доме, – сказал вместо приветствия и шагнул через порог, широко улыбаясь.
– Сашенька! – всплеснула руками Паневина. – Да вас не узнать! Улыбаетесь, взор ясный, даже румянец на щеках появился. С вами что-то произошло, да?
– Нет. Просто я, по вашему совету, перебрал всю свою жизнь. Знаете, как стакан пшена – черное в одну сторону, белое в другую. Не скажу, чего получилось больше – стыдно. Но в целом, вышло, вроде, неплохо.
Валентина Георгиевна с сочувствием посмотрела на меня.
– Бедненький. Тяжело вам пришлось?
Я вздохнул.
– Да как сказать. Когда все позади, кажется, что не так уж и страшно было.
Паневина понимающе прикрыла глаза, а я, вспомнив прошедшую неделю, подумал: «Страшно было, дорогая Валентина Георгиевна, очень страшно. И теперь я так спокоен и весел вовсе не потому, что все уже позади, а потому, что принято, наконец, решение…»
– А я вас искала в эти дни, – сказала Паневина, отвлекая меня от мыслей. – Соломон Ильич вам посылку прислал. Передал с одним человеком прямо из Москвы. Пишет, хорошо, что там теперь все можно достать… Подождите, я сейчас принесу.
Она вышла в соседнюю комнату и, почти тотчас, вернулась, неся в руках аккуратный деревянный ящичек с крышкой.
– Здесь все натуральное, – гордо сообщила Паневина, поглаживая крышку. – Сема очень хотел, чтобы вы, как и дядя, вели записи, и обо все позаботился. Смотрите, какая прелесть!
Она бережно подняла крышку, приглашая меня полюбоваться содержимым. И, право слово, было чем! Кроме увесистой пачки настоящей рисовой бумаги, в ящике лежал деревянный резной держатель для перьев, коробка с самими перьями и набор фарфоровых чернильниц.
– Какие они чудесные, правда? – ворковала Паневина. – Вы, Саша, когда используете хоть одну, не выбрасывайте её, ладно. Я бы с удовольствием забрала…
– Я вам все потом отдам.
Забота Довгера растрогала. Вещи явно были очень и очень дорогие. Не удивлюсь, если старинные, хотя…
Я потрогал ящик и коснулся всего, что в нем лежало.
Нет, вещи новые. В них ещё сохранился испуг исходных материалов перед обработкой, но испуг не сильный – все-таки тут была ручная работа. Довгер действительно позаботился обо всем.
– Передайте Соломону Ильичу огромное спасибо, – сказал я. – Тронут. Очень тронут. Тем более, что его желание полностью совпало с моим.
– Так вы и сами собирались писать? – обрадовалась Паневина.
– Собрался, да. И вы, уж пожалуйста, не откажите в любезности, сохраните потом мои записи для него, ладно?
Лицо Валентины Георгиевны испуганно вытянулось.
– А вы сами, что же? – пробормотала она.
И вдруг, словно догадалась, всплеснула руками.
– Саша, что вы задумали?! О, Господи! Я же сразу поняла, что-то у вас случилось! Но, умоляю, не спешите! Не делайте ничего такого, что потом нельзя было бы поправить. Дождитесь Соломона Ильича, он поможет, если что-то не так!
Она замолчала, увидев широкую улыбку на моем лице.
– Валентина Георгиевна, я ничего ТАКОГО не задумал. Но, вы же понимаете, положение, в котором я оказался, не позволяет далеко загадывать.
– У вас участились приступы, да?
– Нет. Они не сильней, чем прежде, но все ведь может измениться, не так ли?
– Да. Наверное…
Мы посмотрели друг на друга.
Конечно же, она все поняла. Но, слава Богу, ничего не стала уточнять. Просто проводила до дверей и сказала на прощание:
– Как жаль, что я не могу обнять вас.
А потом поспешно закрыла дверь.
Спасибо, дорогая Валентина Георгиевна, за эти слезы, пролитые по мне. И очень хорошо, что я не стал вам ничего рассказывать. О чем говорить? О том, как во дворе Екатерининого дома неясный призрак подсказал мне выход? О том, как я смертельно испугался того, что выход этот единственный и попытался найти иной? Как ходил по улицам, смотрел на людей и учился их любить? Но из этого все равно ничего не вышло. Единственное, чего я достиг – это умения обращать ненависть на самого себя. Стоило увидеть человека, который чем-то раздражал или отталкивал, как тут же говорил себе: «А ты-то чем лучше?», и злость отступала. Но добрее от этого я не стал. Тем же вечером, когда стоял под окнами Екатерины, уже возвращаясь домой, снова впал в бешенство, увидев трех сопляков, матерившихся через каждое слово. Прошел мимо, а потом взбесился ещё больше, но теперь на самого себя, хотя, что я, в сущности, мог сделать? Читать им мораль? Воспитывать? Все это было глупо, пошло, и, самое главное, неэффективно. По моему нынешнему разумению, заткнуть эти матерящиеся глотки можно было только одним – убить. Но этого-то делать было, как раз, нельзя…
А что можно?!
Можно смотреть на милых забавных малышей и умиляться? Но куда деть мысли, которые возникают при взгляде на их родителей? Кого скопирует, став взрослой, эта прелестная девчушка в невесомых кудряшках? Свою мамашу – совсем ещё молодую, но уже ставшую теткой из-за неопрятности, вываленного живота и вульгарных манер…
Можно радоваться, глядя на влюбленных, которые легко распознавались в толпе по совершенно одинаковому сиянию. Но рядом, в той же толпе, серыми пятнами расплывались одинокие, никого уже толком не любящие лица, и скучные супружеские пары, где и он, и она смертельно устали друг от друга.
Господи, восклицал я тогда, неужели ничего доброго и хорошего мне больше не увидеть?! Но так нельзя! Я должен пытаться! Должен бороться сам с собой. Ведь было же, было то немыслимое, напоминающее счастье, переживание, которое случилось со мной, на кладбище, когда руки погрузились в землю! Может быть, попытаться ещё раз? Что если несколько дней, проведенных там, где нет людей, очистят меня, и вернусь я совсем другим?
И я пошел через весь город, рассчитывая когда-нибудь дойти до какого-нибудь поля или леса. Шел, осматривая пустеющие к ночи улицы, и тоскливо думал о том, что не могу до конца порадоваться собственной свободе. Раньше, когда мы с Екатериной возвращались из поздних гостей или просто ходили погулять, мне нравились и эти пустые улочки, и таинственные ночные тени на них. Особенно летом, когда, после жаркого дня, спускалась приятная прохлада, или снежной, морозной зимой, под тихо падающим снегом. «Очень романтично», – думали мы тогда. Но, может быть, дело было вовсе не в романтике, а в том, что людская суета в такие минуты замирала, и в тайных, непознанных ещё уголках сознания, возникало НЕЧТО?
И этим НЕЧТО вполне могла быть та диковатая музыка, которая, теперь уже постоянно, звучала у меня в голове.
Она звучит и сейчас, когда я пишу все это, только теперь нет больше тайны. Хотите верьте, хотите нет, но слышу я голос нашей планеты. Ту самую музыку, по которой её узнают во Вселенной существа, не растратившие свой мозг на научно-технический прогресс.
Мы так гордились своими полетами в космос, но где теперь эта гордость? Да, конечно, тяжеловесные, дорогостоящие аппараты могут взлететь и улететь очень далеко, но дальше-то, что? Так ли уж много нового узнали мы о своих соседях по Галактике после этих полетов? Или, может, просто заново изобретаем велосипед?
Как-то, в нормальной жизни, я читал о диком племени, чудом избежавшем цивилизации и сохранившем в своих преданиях, в форме сказки, точнейшие астрологические знания о таинственной планете Сириус и его спутниках! А каменные календари майя! Дольмены Европы, испещренные таинственными числами, подчиняющимися законам Галактики! Пирамиды Египта, наконец! Когда-то целые народы могли слышать голос планеты, в этом я нисколько не сомневался. Потому что, слушая музычку из плеера, сфинкса, приветствующего созвездие Льва, не забабахаешь. И тонкий луч, от только что взошедшей звезды, в узкую каменную щель гигантского строения не поймаешь, запусти, хоть тысячу ракет! Тут надобен всего лишь мозг. Полноценный, включенный не на одну десятую часть, а на полную катушку!
И в том лесу, куда я добрался, ближе к рассвету, под высокими, порыжевшими соснами, я СВОЙ мозг подключил!
Скажите, видели ли вы Луну не привычным плоским блинчиком, а именно планетой, висящей над нами? Чудным галактическим подарком, которым нужно и должно любоваться, удивляясь такому близкому и доброму соседству? Ощущали звездное небо не куполом со сверкающими точками, а бездонной, безграничной Вселенной, в которой разнообразные таинственные шарики-планеты живут, перемигиваются, посылают друг другу сигналы? Не казалось ли вам тогда, что все мы, как несчастные сироты, стоим под окнами прекрасного дворца и только смотрим на плавно танцующие тени за окнами?
Если да, то вы должны помнить, каких усилий требует это «видение», как легко оно ускользает, и нужно снова и снова напрягать воображение, чтобы вернуть, ухватить, задохнуться от восхищения перед приоткрывшейся тайной!
А теперь представьте, ЧТО было со мной, когда, глядя на бледный серп Луны и посеревшее, предрассветное небо, я вдруг ощутил, что напрягаться не надо, все ощущения приходят сами, легко и просто. И, одновременно с этим, то ли сам мой взор, то ли бестелесный какой-то дух, смотрящий моими глазами, пронесся сквозь стволы деревьев к линии горизонта, «завернулся» за неё и полетел дальше и дальше, сворачивая в теплый голубоватый шар землю, на которой я сидел!
Как же любил я в тот момент все, что меня окружало!
Любил и безумно страдал, потому что любовь эта была совершенно незаслуженным подарком. Внутри гигантского чувства злоба не растворилась без следа, а лишь свернулась мерзкими черными сгустками, облепившими меня со всех сторон. Они словно искали защиты, и я, запустив руки в землю, безжалостно пытался их отодрать, испытывая при этом такую боль, как будто сдирал собственную кожу. Казалось, что здесь, среди нахлынувших хрустально чистых впечатлений, это обязательно получится – черное отделится от белого, злое от доброго, что-то одно непременно победит, и тогда все со мной решится…
Наивный!
В свой первый день отшельничества я ещё мог на это надеяться. Идеальная выровненная сфера, в которой, по идее, не должно было остаться никаких потребностей и желаний, вся вибрировала и переливалась различными оттенками чувств. Все стихии пришли в волнение, и я, то полыхал, словно огонь, от любви к самому себе, но не к человеку, а к части Природы, которая все в ней принимает и разделяет. То растекался хладнокровием, потому что понимал – стань я опять нормальным человеком, и снова захочется сесть в машину, чтобы доехать куда-нибудь, воспользоваться продукцией какого-нибудь смердящего завода или зловонной фабрики. А то каменел от ненависти к самому себе за те же заводы, машины, железные дороги и бетонные города. За то, что спрос на все это рождает ещё большее предложение. За то, что я – человек, а все мы, человеки, никакая не часть Природы, потому что нельзя так методично травить, резать, жечь, истреблять самоё себя…
Ото всех этих мыслей я вскакивал и несся, сломя голову, сквозь деревья, «быстрее гончих, легче тени…»
Стоп! Где-то я читал эти слова, и почему-то они кажутся мне очень важны. Кажется, именно их пытался как-то вспомнить… Стены египетских захоронений… Величайшая тайна Ухода.
Нет! Не хочу вспоминать! Я не готов уйти, я ещё надеюсь. Человек, как система, устроен гораздо сложнее, чем можно себе представить, но я разберусь! Я раскопаю замысловатую границу между белым и черным, разрою, словно землю, все оттенки между ними…
Увы… К концу третьего дня своего отшельничества весь тысячелетний путь борьбы со злом был исчерпан, и я понял – оно от меня неотделимо. Совершенное убийство всегда будет стоять между мной и нормальной жизнью. И неважно, преднамеренным оно было или случайным. Никогда мне не выдавить из себя ни подонка, ни труса, ни убийцу, потому что эликсир определил во мне все это, проявил, высветил, и теперь, словно издевается – вот он ты, и другим тебе не быть! Ты, конечно же, умрешь – не важно от чего – важно то, что злоба в тебе, до самого момента ухода, будет копиться и копиться, отправляя излишки в мировую пневму. Ну, а после того, как ты уйдешь, все накопленное «богатство», хлынет туда в полном объеме…
А может быть, это не эликсир издевается надо мной, а тот самый призрак, который подсказал такой страшный, но теперь уже кажется единственный путь? Истребить подобное подобным – да, это может сработать…
Я должен убить себя.
Должен и уже хочу это сделать, потому что пришел сюда, поднял глаза в небо и познал такое, после чего никогда не осмелюсь запачкать своей грязной злобой, и без того несчастную, ауру этой планеты. Как там было в Библии? Кесарю кесарево? Что ж, тогда, убийце – самоубийство. Все честно!
Но тут, как ушатом холодной воды, окатило вопросом: а как?!
Отравиться, подобно дяде? Но он сделал это, когда эликсир ещё только вершил свою работу. У меня же процесс почти завершен, и любой яд организм, скорей всего, благополучно переварит.
Как же тогда?
Ясно, что посредством одной из стихий, но какой? Воздух мне в самоубийстве вряд ли поможет, смешно даже думать. Земля? Закопаться в неё и задохнуться? Можно, наверное, но это слишком долго и мучительно. Развести костер и в нем сгореть? Тоже страшно. Причем, одинаково пугают, как мучения перед смертью, так и то, что могу вообще не сгореть – говорил же Довгер про святых мучеников, легенды о которых, возможно, не совсем легенды.
Нет, я не должен допустить в свои последние минуты ни отчаяния, ни ужаса, ни сожаления. Нужен самозабвенный восторг, который, на короткий миг перехода, нейтрализует и злобу, и ненависть.
Выходит, остается только вода? Но, обдумывая этот вариант, я не мог понять, чем заход в воду с тяжестью на шее отличается от закапывания в землю? И потом, опять же, вопрос – сумею ли я войти в воду и утонуть? А вдруг правда – «по воде, аки по суху»?
Это требовало проверки!
Ближайших водоемов было два – крошечная деревенская речушка километрах в тридцати от того места, где я находился, и водохранилище в самом городе. До города было ближе, и я вернулся.
Вернулся затемно, опять же, перед самым рассветом, спустился по бетонным ступеням набережной к воде и попробовал в неё войти. Ощущения были схожи с погружением в клейстер, но я все-таки погрузился! Правда тут же выскочил обратно, получив сильнейший ожег – вода была основательно загажена химическими отходами и всяким пластиковым мусором.
Да, пожалуй, здесь я умру мгновенно. Сразу потеряю сознание и подумать ни о чем не успею. Но, вот ведь беда, о каком самозабвенном восторге может тут идти речь?
Я стоял, смотрел на страдающую воду и чувствовал, как медленно гаснут во мне ощущения планет, Галактик и собственная причастность к мирозданию. Им на смену приходило тяжелое городское раздражение, при котором самоубийство обретало тот же смысл, что и счастливый конец… Господи, как же мне убить-то себя?!
До дома было рукой подать, И я побрел туда, размышляя о способе ухода из жизни.
И тут неожиданный сюрприз! Не успел я перешагнуть через порог, как вздрогнул от резкого телефонного звонка.
Лешка!!!
Мне даже не пришлось смотреть на определитель номера, на котором высвечивался код Москвы, я и так знал, что это он! Схватил трубку, от радости даже не чувствуя пластиковых ожогов, и заорал:
– Да! Аллё!!!
– Привет, Санек, – буркнул Леха, давая понять, что про ссору забыть готов, но, если я намерен её продолжать, то он в общем-то…
– Лешка, друг! Молодец, что позвонил! Я тоже хотел, но твой мобильник ни черта не отвечал, а потом мой разрядился… Короче, черт с ними, с мобильниками, как ты там?!
В трубке облегченно выдохнули.
– Ну, слава Богу, говоришь, вроде, нормально. А то я боялся – начнешь опять бредить, как в последний раз…
– Забудь! Я тогда… Ну, в общем, все уже закончено.
Но Леха не спешил радоваться. Когда он заговорил снова, в голосе ещё чувствовалось некоторое напряжение.
– Ну.., а вообще, самочувствие какое? Не хандришь? Я тут… Короче, долгие политесы разводить не могу – денег мало – скажу, как есть. Ты, старик, только не обижайся, но я сначала Катьке позвонил. А она.., ну, сам, наверное, понимаешь.., сказала она мне, что у вас все кончено. Плакала, между прочим… Но я и ей тогда, и тебе сейчас скажу – может, так и лучше. Уж очень долго вы ни то, ни се. Закисли. Поживете немного врозь, одумаетесь и снова сойдетесь. А ты, пока суть да дело, чтобы умом совсем не тронуться, давай-ка, дуй ко мне в Москву!
– Зачем это?
– Санек, не поверишь! Я тут с одним мужиком классным завязался, он себе команду набирает для нового журнала. Перспективы – страсть! Говорит очень нужны ребята пишущие и умные. Книгой моей заинтересовался.., хотя, ты об этом ещё не знаешь… Но неважно! Старик, ты представляешь, он твои чеченские публикации очень даже помнит! Говорит, «талантливо парень писал…» Короче, я тут мосты навел, и теперь дело за тобой. Бросай ты эту свою сериальную писанину! Здесь интереснейшие дела намечаются! Рискни, не бойся! Может, сейчас тебе и хреново, но жизнь-то по-всякому может повернуться.
– Это да.
– Ну! А я тебе о чем?! Вдруг сейчас тот самый момент, когда надо решиться? Что тебе терять? Ты же всегда любил новые ощущения. Помнишь, как в школе, с моста, а?..
Дальше я не слушал.
Повесил трубку.
Прости меня, Леха! Прости, пойми и не поминай лихом! Что бы ты ни делал для меня в Москве, все это ничто по сравнению с тем, что ты сделал только что!
Конечно же, с моста! Конечно же, в полете! Когда в голове ничего, кроме восторга от этих новых ощущений!
Ах, как здорово ты все разрешил, дорогой мой друг!
А потом.., я даже не успею ничего почувствовать Уйду, как положено – пролетев сквозь воздух, сгорев в воде и, в конце концов, опущусь на дно, на землю, где и останусь обновленным и чистым!
И тут слова, так долго не вспоминаемые, сами пришли мне на ум, как знак того, что решение принято правильное. Нужно немедленно их записать и помнить, помнить, до самого конца! И ещё нужно записать все, что случилось со мной. Я должен объяснить им всем, особенно Лешке и Екатерине, почему поступаю именно так. Пусть не думают, что это трусость, блажь или минутный порыв…