Правда о деле Гарри Квеберта Диккер Жоэль
– Расскажи, если хочешь?
– Ладно.
В тот вечер я рассказал Дугласу историю, связывавшую меня с Гарри. Повесив трубку, я спустился на пляж; хотелось свежего воздуха. В сумерках угадывались тяжелые тучи, плотно закрывшие небо: было душно, надвигалась гроза. Внезапно поднялся ветер, и верхушки деревьев заплясали в бешеном танце; сама природа словно возвещала конец великого Гарри Квеберта.
Домой я вернулся совсем поздно. А подойдя к входной двери, обнаружил записку, оставленную кем-то в мое отсутствие. Простой конверт, без адреса; внутри лежал листок с одной фразой, напечатанной на компьютере:
Возвращайся домой, Гольдман.
28. Как важно уметь падать
(Университет Берроуза, Массачусетс, 1998–2002)
– Гарри, если бы из всех ваших уроков надо было оставить только один, который это будет?
– А вы как думаете?
– Для меня это будет как важно уметь падать.
– Согласен. Жизнь – это долгое падение, Маркус. Главное – уметь падать.
1998 год был не только годом великих ледяных ливней, которые парализовали север Соединенных Штатов и часть Канады и оставили миллионы несчастных на много дней без света, но и годом моей встречи с Гарри. В ту осень, окончив Фелтон, я прибыл в кампус Берроуза, пеструю смесь сборных домиков и викторианских построек в окружении обширных, великолепно ухоженных газонов. Меня поселили в симпатичной комнате в восточном крыле дортуаров; соседом моим оказался милый очкарик из Айдахо по имени Джаред, тщедушный и чернокожий, который вырос под родительским крылышком и теперь, явно перепуганный внезапно обретенной свободой, все время спрашивал, имеет ли он право. “Я имею право выйти купить себе колы? Я имею право вернуться в кампус после десяти часов вечера? Я имею право хранить в комнате продукты? Я имею право не ходить на лекцию, если заболел?” Я отвечал, что с тех пор, как приняли 13-ю поправку и отменили рабство, он имеет право делать все, что хочет, и он сиял от счастья.
У Джареда были две мании: повторять пройденное и звонить матери, чтобы сказать, что у него все хорошо. У меня была только одна: стать знаменитым писателем. Я все время писал рассказы для университетского журнала, но там их печатали через раз и на самых последних страницах – вкладках с рекламой никому не интересных местных предприятий: “Типография Лукаса”, “Форстер, вывоз мусора”, “Парикмахерская Франсуа” или какой-нибудь магазин “Цветы Джулии Ху”. Такое положение дел казалось мне совершенно возмутительным и несправедливым. По правде говоря, в университете мне пришлось столкнуться с весьма суровым соперником в лице Доминика Рейнхарца, студента-третьекурсника, обладавшего исключительным писательским талантом: по сравнению с ним я выглядел бледно. В журнале ему всегда отводили почетное место, и после выхода каждого номера я обнаруживал в библиотеке восторженные комментарии студентов по его поводу. Единственным моим верным почитателем был Джаред: он жадно читал мои рассказы, едва они вылезали из принтера, а затем перечитывал еще раз, уже в журнале. Я всегда дарил ему экземпляр, но он непременно шел в редакцию журнала и платил за него положенные два доллара, достававшиеся ему тяжким трудом: по выходным он работал в университете уборщиком. По-моему, его восхищение мною не знало границ. Он нередко говорил: “Ты же такой крутой, Маркус… Что ты торчишь в этом заштатном Берроузе, а?” Однажды вечером, теплым бабьим летом, мы пошли поваляться на газоне кампуса, попить пива и посмотреть на звезды. Джаред для начала спросил, имеем ли мы право распивать пиво в пределах кампуса, потом – имеем ли мы право лежать на газоне ночью, а потом заметил падающую звезду и закричал:
– Загадывай желание, Маркус! Загадывай желание!
– Я загадал, чтобы мы с тобой достигли в жизни успеха, – сказал я. – Ты чем хочешь заняться в жизни, Джаред?
– Я бы хотел стать просто приличным человеком, Марк. А ты?
– А я хочу стать величайшим писателем. Чтобы везде продавались миллионы и миллионы моих книжек.
Он смотрел на меня во все глаза: я видел, как его белки сверкают в темноте, словно две луны.
– У тебя точно получится, Марк. Ты такой крутой чувак!
А я сказал себе, что падающая звезда – это звезда, которая могла быть прекрасной, но побоялась светить и сбежала куда подальше. Вроде меня.
По четвергам мы с Джаредом непременно шли на лекцию главной университетской знаменитости – писателя Гарри Квеберта. Он производил сильное впечатление: личность харизматическая, незаурядный педагог, обожаемый студентами и уважаемый коллегами. Именно он делал погоду в Берроузе; к его мнению прислушивались не только потому, что он был Гарри Квеберт, ТОТ САМЫЙ Гарри Квеберт, лучшее перо Америки, но и потому, что он внушал почтение своей статной фигурой, врожденным изяществом, теплым и в то же время звучным голосом. Когда он шел по коридорам университета или по аллеям кампуса, все оборачивались, чтобы поздороваться с ним. Он пользовался огромной популярностью: все без исключения студенты были благодарны ему за то, что он отдает свое время такому маленькому университету, – ведь ему достаточно позвонить, и его возьмут на любую престижнейшую кафедру страны. К тому же он единственный из преподавателей читал свои лекции в большой поточной аудитории, где обычно проходили церемонии вручения дипломов и театральные спектакли.
1998 год был еще и годом дела Левински. Годом президентского минета, когда вся Америка с ужасом обнаружила, что разврат проник на высшие этажи власти, и видела, как наш респектабельный президент Клинтон вынужден каяться перед всей нацией из-за того, что услужливая стажерка полизала ему причиндалы. Как и положено клубничке, дело было у всех на устах: в университетском городке только об этом и говорили, и все мы с напускным сочувствием задавались вопросом, что же теперь будет с нашим славным президентом.
Однажды в четверг, в конце октября, Гарри Квеберт начал свою лекцию так:
– Дамы и господа, всех нас очень волнует то, что сейчас происходит в Вашингтоне, верно? Дело Левински… Представьте себе, за всю историю Соединенных Штатов Америки со времен Джорджа Вашингтона отмечены лишь две причины для досрочного прекращения президентских полномочий: либо какая-нибудь выдающаяся мерзость, как у Ричарда Никсона, либо смерть. До сих пор девять президентов досрочно покинули свой пост по одной из этих двух причин: Никсон подал в отставку, а остальные восемь умерли, причем половина из них были убиты. Но теперь к этому списку может добавиться третья причина – фелляция. Оральный секс, минет, отсос. И все спрашивают себя, может ли наш могучий президент оставаться нашим могучим президентом со спущенными штанами. Вот что страстно интересует Америку: истории про секс, истории про мораль. Америка – это пиписькин рай. Вот увидите, пройдет несколько лет, и никто не вспомнит, что Клинтон поднял нашу развалившуюся экономику, грамотно управлялся с республиканским большинством в сенате или заставил Рабина и Арафата пожать друг другу руки. Зато все будут помнить про дело Левински, ибо минеты, дамы и господа, навсегда врезаются в память. Ну да, наш президент любит, чтобы ему время от времени откачивали шишку. И что? Он безусловно не одинок. Кто из вас тоже это любит?
Гарри замолчал и обвел глазами аудиторию. Повисла долгая пауза: большинство студентов созерцали свои ботинки. Джаред, сидевший рядом со мной, даже зажмурился, чтобы не встретиться с ним глазами. А я – я поднял руку. Я сидел в задних рядах, и Гарри, указывая на меня пальцем, провозгласил:
– Встаньте, мой юный друг. Встаньте, чтобы все вас видели, и поделитесь с нами своими мыслями.
Я встал на стул и гордо выпрямился.
– Я очень люблю минеты, профессор. Мое имя Маркус Гольдман, и мне нравится, когда меня сосут. Как нашему славному президенту.
Гарри сдвинул на кончик носа очки для чтения и взглянул на меня с интересом. Позже он признавался: “Когда я увидел вас в тот день, Маркус, увидел гордого, крепкого юношу, стоящего на стуле, я подумал: черт, какой крутой чувак”. Но тогда он просто спросил:
– Скажите, молодой человек: вы любите давать сосать мальчикам или девочкам?
– Девочкам, профессор Квеберт. Я примерный гетеросексуал и примерный американец. Благослови Бог нашего президента, секс и Америку!
Ошарашенная аудитория разразилась хохотом и аплодисментами. Гарри был в восторге. Он заявил, обращаясь к моим товарищам:
– Видите, теперь уже никто не будет относиться к бедному мальчику по-прежнему. Все станут говорить: а, это тот поганец, который любит сосалки. Плевать на его таланты, плевать на его достоинства, он так навсегда и останется мистером Минетом. (Он снова повернулся ко мне.) А теперь, мистер Минет, не сообщите ли вы нам, почему вы пустились в подобные признания, когда у ваших товарищей хватило такта промолчать?
– Потому, профессор Квеберт, что в пиписькином раю секс может вас погубить, а может и вознести на вершину. А теперь, когда все взоры прикованы ко мне, я имею счастье вам сообщить, что пишу отличные рассказы и что их печатают в университетском журнале, номера которого можно будет купить всего за пять долларов по окончании лекции у выхода из аудитории.
После лекции Гарри подошел ко мне. Студенты расхватали весь мой запас экземпляров журнала; он купил последний.
– Сколько вы продали? – спросил он.
– Все, что было, пятьдесят экземпляров. И мне заказали еще сотню, с предоплатой. Я платил за них по два доллара, а перепродал по пять. То есть заработал четыреста пятьдесят долларов. Не говоря уж о том, что один из членов редколлегии журнала только что предложил мне стать его главным редактором. Он говорит, что я сделал журналу невероятную рекламу и что он в жизни не видел ничего подобного. Ах да, чуть не забыл: добрый десяток девиц оставили мне свой номер телефона. Вы правы, мы живем в пиписькином раю. И каждому из нас остается только с умом этим пользоваться.
Он улыбнулся и протянул мне руку:
– Гарри Квеберт.
– Я знаю, кто вы. А я Маркус Гольдман. Я мечтаю стать великим писателем, как вы. Надеюсь, мой рассказ вам понравится.
Мы обменялись крепким рукопожатием, и он сказал:
– Дорогой Маркус, вы, без сомнения, далеко пойдете.
Честно говоря, в тот день я пошел не слишком далеко: меня вызвал в свой кабинет декан, Дастин Пергол; он был вне себя от гнева.
– Молодой человек, – сердито спросил он своим гнусавым голосом, вцепившись в подлокотники кресла. – Правда ли, что вы сегодня перед всей аудиторией позволили себе высказывания порнографического характера?
– Порнографического? Нет.
– Не вы ли в присутствии трехсот своих товарищей превозносили оральный секс?
– Да, действительно. Я говорил о минете.
Он воздел глаза к небу.
– Мистер Гольдман, признаете ли вы, что употребили в одной фразе слова “Бог”, “благословлять”, “секс”, “гетеросексуал”, “гомосексуалист” и “Америка”?
– Не помню дословно, но да, что-то такое было.
Он спросил – медленно, членораздельно, пытаясь сохранять спокойствие:
– Мистер Гольдман, не могли бы вы объяснить, в какой непристойной фразе могут содержаться сразу все эти слова?
– О, не волнуйтесь, господин декан, никаких непристойностей там не было. Просто благословение – Бога, Америки и секса во всех его проявлениях. Спереди, сзади, слева, справа и во всех направлениях, если вы понимаете, что я имею в виду. Видите ли, мы, американцы, обожаем благословлять, такой уж мы народ. Культура такая. Всякий раз, как мы довольны, мы благословляем.
Он снова воздел очи горе.
– Правда ли, что затем вы самовольно торговали университетским журналом у выхода из аудитории?
– Совершенно верно, господин декан. Но к этому меня вынудили чрезвычайные обстоятельства, я вам с удовольствием все объясню. Видите ли, я много работаю, пишу рассказы для журнала, но редакция печатает их на худших страницах. Так что мне нужна была небольшая реклама, иначе меня никто не читает. Зачем писать, если никто тебя не читает?
– Это рассказ порнографического характера?
– Нет, господин декан.
– Я бы хотел взглянуть.
– Пожалуйста. Пять долларов номер.
Пергол взорвался:
– Мистер Гольдман! Вы, кажется, не понимаете всей серьезности положения! Ваши слова оскорбили всех! Мне поступили жалобы от студентов! Ситуация крайне неприятная – для вас, для меня, для всех. Вы якобы заявили (он взглянул на лежавший перед ним листок): “Я люблю минеты… Я примерный гетеросексуал и примерный американец. Благослови Бог нашего президента, секс и Америку”. Это что за клоунада, черт побери?
– Это всего лишь правда, господин декан: я примерный гетеросексуал и примерный американец.
– Я не желаю ничего знать! Ваша сексуальная ориентация никого не интересует, мистер Гольдман! А мерзости, которые вы творите у себя между ног, ваших товарищей нисколько не касаются!
– Но я всего лишь отвечал на вопросы профессора Квеберта.
От этой фразы Пергол потерял дар речи.
– Что… Что вы такое говорите? Вопросы профессора Квеберта?
– Да, он спросил, кто любит давать сосать, а поскольку я поднял руку, потому что, по-моему, невежливо не отвечать, когда тебе задают вопрос, он спросил, предпочитаю ли я давать сосать мальчикам или девочкам. Вот и все.
– Профессор Квеберт спросил, предпочитаете ли вы давать…
– Именно так. Понимаете, господин декан, во всем виноват президент Клинтон. Все хотят делать то же, что делает президент.
Пергол встал и, порывшись среди подвесных папок, достал какое-то дело. Потом сел обратно за стол и посмотрел мне прямо в глаза.
– Кто вы такой, мистер Гольдман? Расскажите немного о себе. Интересно знать, откуда вы взялись.
Я рассказал, что родился в Монтклере, штат Нью-Джерси; мать – продавщица в универмаге, отец – инженер. Средний класс, хорошая американская семья. Единственный сын. Безоблачное детство и отрочество, несмотря на уровень интеллекта выше среднего. Фелтоновская школа. Великолепный. Болельщик “Джайентс”. Брекеты в четырнадцать лет. Каникулы у тетки в Огайо, бабушка с дедушкой во Флориде – из-за солнца и апельсинов. Все более чем нормально: никаких аллергий, никаких особенных болезней. В возрасте восьми лет – пищевое отравление цыпленком в летнем лагере скаутов. Любит собак, не любит кошек. Занятия спортом: лакросс, бег, бокс. Цель жизни – стать знаменитым писателем. Не курит, потому что от этого бывает рак легких и скверный запах по утрам. Пьет в меру. Любимое блюдо – стейк и макароны с сыром. Эпизодически потреблял морепродукты, преимущественно в ресторане “Джоз Стоун Крэб”, во Флориде, хотя мама говорит, что это приносит несчастье по причине нашей религиозной принадлежности.
Пергол выслушал мою биографию не моргнув глазом и, когда я умолк, сказал:
– Мистер Гольдман, может, хватит уже байки травить? Я ознакомился с вашим делом. Я кое-кому позвонил, говорил с директором вашей школы. Он сказал, что вы были незаурядным учеником и могли бы записаться в лучшие университеты. Так скажите мне: что вы здесь делаете?
– Простите, господин декан?
– Мистер Гольдман, кто же предпочтет Берроуз Гарварду или Йелю?
Триумф в поточной аудитории полностью перевернул мою жизнь, хоть и едва не стоил мне места в Берроузе. Пергол, завершая нашу беседу, сказал, что ему надо подумать над моей дальнейшей участью, и в конечном итоге дело обошлось без последствий. Только годы спустя я узнал: Пергол, полагая, что студент, однажды создавший проблему, будет создавать их всегда, хотел меня отчислить, и в Берроузе я смог остаться лишь по настоянию Гарри.
На следующий день после этого достопамятного эпизода мне единогласно вручили бразды правления университетским журналом, дабы я придал ему новую динамику. Как истинно Великолепный, я решил, что новую динамику ему можно придать, прекратив печатать тексты Рейнхарца и украшая обложку каждого номера самим собой. Потом, в понедельник, я случайно встретил Гарри в зале для бокса, который прилежно посещал с самого приезда. Зато его я там видел в первый раз. Обычно народу в зале почти не было: в Берроузе боксировать не любили. Кроме меня, регулярно туда ходил только Джаред, которого мне удалось уговорить проводить со мной несколько раундов каждый второй понедельник – мне нужен был партнер, желательно очень слабый, чтобы быть уверенным в победе. Так что два раза в месяц я делал из него котлету, и не без удовольствия: приятно было снова и снова чувствовать себя Великолепным.
В тот понедельник, когда в зале появился Гарри, я отрабатывал перед зеркалом боевую стойку. В спортивном костюме он выглядел не менее элегантно, чем в своих двубортных пиджаках. Входя, он издали поздоровался со мной и сказал только: “Не знал, что вы тоже любите бокс, мистер Гольдман”; потом стал работать с мешком в углу зала. У него был отличный удар, двигался он проворно и стремительно. Мне страшно хотелось с ним поговорить, рассказать, как после лекции меня вызывал Пергол, поболтать о минетах и свободе слова, сказать, что я теперь главный редактор университетского журнала и как я им восхищаюсь. Но я был слишком взволнован и не решился к нему подойти.
В следующий понедельник он снова пришел и присутствовал при традиционном избиении Джареда. Стоя у края ринга, он с интересом наблюдал, как я безжалостно и по всем правилам лупцую товарища, а после боя сказал, что я неплохой боксер, что самому ему хочется снова серьезно заняться спортом, дабы не потерять форму, и что мои советы приветствуются. Ему было за пятьдесят, но под широкой майкой угадывалось крепкое, сильное тело; он умело бил по груше, имел хорошую устойчивость, сохранил стойку, все рефлексы и чуть замедленную, но уверенную работу ног. Я предложил ему для начала немного потренироваться с мешком, и за этим занятием мы провели весь вечер.
Он приходил и через понедельник, и потом. А я стал в каком-то смысле его личным тренером. Вот так, на тренировках, мы с Гарри и начали сближаться. Нередко после занятий мы садились рядом на деревянную скамейку в раздевалке, обсохнуть и немного поболтать. Несколько недель спустя настал момент, которого я боялся: Гарри захотелось подняться на ринг и провести со мной три раунда. Естественно, я не осмелился его бить, зато он с удовольствием отвесил мне несколько весьма увесистых ударов в челюсть и несколько раз послал в нокдаун. Он смеялся, говорил, что не делал этого много лет и уже забыл, как это здорово. Разделав меня буквально под орех и обозвав хлюпиком, он предложил пойти поужинать. Я повел его в студенческую столовку на оживленной улице Берроуза, и мы, поглощая сочащиеся жиром гамбургеры, поговорили о книгах и писательском ремесле.
– Вы хороший студент, – сказал он, – знаете, что к чему.
– Спасибо. Вы прочли мой рассказ?
– Пока нет.
– Мне бы очень хотелось знать, что вы о нем думаете.
– Ладно, друг, если это доставит вам удовольствие, обещаю, что погляжу и скажу свое мнение.
– Только без всяких поблажек.
– Договорились.
Он назвал меня “друг”, и я был вне себя от восторга. В тот же вечер я позвонил родителям и сообщил, что всего через несколько месяцев после поступления в университет уже ужинаю с великим Гарри Квебертом. Моя мать чуть не сошла с ума от счастья и обзвонила половину Нью-Джерси, хвастаясь, что ее чудо-Маркус, Маркус Великолепный, уже вращается в высших литературных кругах. Маркус скоро станет великим писателем, это уж будьте благонадежны.
Ужин после бокса вскоре стал частью нашего понедельничного вечернего ритуала, помешать которому не могли никакие обстоятельства. Я, как никогда, чувствовал себя Великолепным: ведь я состоял в особых отношениях с Гарри Квебертом, и отныне по четвергам, когда я брал слово на его лекциях, он называл меня “Маркус”, тогда как остальным студентам приходилось довольствоваться заурядным “мистер” или “мисс”.
Спустя несколько месяцев – должно быть, в январе или феврале, вскоре после рождественских каникул, – во время очередного понедельничного ужина я снова пристал к Гарри с вопросом, как ему понравился мой рассказ: до сих пор он так ни разу о нем и не заговорил. Поколебавшись, он спросил:
– Вы действительно хотите знать, Маркус?
– Непременно. И критикуйте, пожалуйста. Я здесь, чтобы учиться.
– Вы хорошо пишете. У вас огромный талант.
Я покраснел от удовольствия и в нетерпении воскликнул:
– А еще?
– Вы, бесспорно, очень одаренный человек.
Я был на седьмом небе.
– Но мне надо что-то улучшить, как вы считаете?
– О, безусловно. Знаете, у вас большой потенциал, но, по сути, все, что я прочел, – плохо. Очень плохо, если честно. Вообще никуда не годится. Кстати, это относится и ко всем остальным текстам, которые я видел в университетском журнале. Вырубать деревья ради того, чтобы печатать такую пачкотню, – преступление. На всех скверных писак в этой стране лесов не напасешься. Надо сделать над собой усилие.
Кровь застыла у меня в жилах. Меня словно огрели дубиной по голове. Выходило так, что Гарри Квеберт, первостатейный писатель, – еще и первостатейная сволочь.
– Вы всегда такой? – резко спросил я.
Он усмехнулся, глядя на меня с вальяжным видом и явно наслаждаясь моментом:
– Какой такой?
– Несносный.
Он расхохотался:
– Слушайте, Маркус, я ведь точно знаю, что вы такое: первачок с претензиями, полагающий, будто Монтклер – это центр мироздания. Вроде как европейцы в Средние века, покуда не сели на корабль и не обнаружили, что большинство цивилизаций по ту сторону океана куда более развиты, чем их собственная, – что они и пытались скрыть, устраивая побоище за побоищем. Я что хочу сказать, Маркус: вы потрясающий парень, но если не будете шевелить задницей, то, скорее всего, погаснете. У вас хорошие тексты. Но переделывать надо все: стиль, фразы, понятия, идеи. Вам надо взглянуть на себя со стороны и гораздо больше трудиться. Ваша проблема в том, что вы очень мало работаете. Довольствуетесь тем, что есть, лепите слова одно к другому без особого разбора, и это чувствуется. Думаете, вы гений, а? Ошибаетесь. Ваша работа – халтура, а значит, никуда не годится. Все надо делать заново. Понимаете?
– Не совсем…
Я просто кипел от гнева: да как он смеет, будь он хоть сто раз Квеберт? Как он смеет так обращаться с человеком, получившим прозвище Великолепный? А Гарри продолжал:
– Приведу очень простой пример. Вы хороший боксер. Это факт. Вы умеете драться. Но смотрите сами: вы меряетесь силами с одним этим несчастным заморышем и лупите его почем зря с таким самодовольным видом, что меня тошнит. Деретесь только с ним, потому что уверены в своем превосходстве. А значит, вы слабак, Маркус. Жалкий трус. Дристун. Ничтожество, барахло, фуфло, дешевка. Только и можете, что пускать пыль в глаза. И что всего хуже, вас это абсолютно устраивает. Померяйтесь силами с настоящим противником! Наберитесь храбрости! Бокс никогда не врет, ринг – лучший способ узнать, кто чего стоит: либо ты отметелишь, либо тебя отметелят, но обмануть нельзя, ни себя, ни других. А вы так и норовите улизнуть. Знаете, кто вы? Вы самозванец. Знаете, почему журнал печатал ваши рассказы в самом конце? Потому что они плохие. Вот и все. А почему рассказы Рейнхарца были в таком почете? Потому что они отличные. Это могло вызвать у вас желание превзойти самого себя, трудиться с утра до ночи и написать потрясающий текст, но ведь куда как проще совершить небольшой государственный переворот, убрать Рейнхарца и печататься самому, вместо того чтобы себя изменить. Дайте-ка угадаю, Маркус, вы ведь всю жизнь вели себя так? Или я не прав?
Вне себя от бешенства, я воскликнул:
– Ничего вы не знаете, Гарри! В школе меня очень ценили! Я был Великолепным!
– Да посмотрите вы на себя, Маркус, вы же не умеете падать! Боитесь падать! И по этой самой причине, если так пойдет и дальше, вы скоро превратитесь в никому не интересную пустышку. Как можно жить, если не умеешь падать? Черт возьми, взгляните на себя и ответьте честно самому себе, какого хрена вы торчите в Берроузе! Я читал ваше дело! Говорил с Перголом! Еще чуть-чуть – и он вышвырнул бы вас за дверь, гениальный мальчик! Вы могли учиться в Гарварде, в Йеле, во всей Лиге ядовитого плюща[1], если б захотели, так нет же, вам надо было забраться сюда, потому что Господь наш Иисус дал вам такие малюсенькие яйца, что вам слаб мериться силами с настоящими соперниками. Я и в Фелтон звонил, говорил с бедным директором, совершеннейшим простофилей, он мне рассказывал о Великолепном и чуть не плакал от умиления. Вы знали, когда ехали сюда, Маркус, что здесь вы будете тем непобедимым персонажем, которого состряпали на пустом месте и который на самом деле бессилен перед настоящей жизнью. Вы заранее знали, что здесь вам не грозит опасность упасть. Думаю, это и есть ваша проблема: вы еще не поняли, как важно уметь падать. И если вы не опомнитесь, то пропадете, именно из-за этого.
С этими словами он написал на салфетке какой-то адрес в Лоуэлле, Массачусетс, в часе езды отсюда, и сказал, что это боксерский клуб, где каждый четверг вечером устраивают бои для всех. После чего удалился, предоставив мне оплатить счет.
В понедельник Квеберта в зале для бокса не оказалось, и через понедельник тоже. В аудитории он называл меня “мистер” и держался высокомерно. В конце концов я решил подойти к нему после лекции.
– Вы больше не ходите на бокс?
– Маркус, я вас очень люблю, но я уже вам сказал: по-моему, вы просто мелкий нытик с претензиями, а у меня слишком мало времени, чтобы тратить его на вас. Вам не место в Берроузе, и мне в вашем обществе делать нечего.
В следующий четверг я взял у Джареда машину и, кипя от бешенства, отправился в указанный Гарри клуб. Это оказался огромный сарай в промышленной зоне. Жуткое место, набитое людьми и провонявшее потом и кровью. На центральном ринге бушевал на редкость свирепый бой; множество зрителей, столпившихся у самых канатов, издавали зверские вопли. Мне было страшно, хотелось сбежать, признать себя побежденным, но я не успел: передо мной нарисовался громадный негр – как я потом узнал, владелец зала: “Боксировать пришел, whitey?” Я ответил “да”, и он послал меня переодеваться. Спустя четверть часа я стоял на ринге напротив него: бой, два раунда.
Никогда в жизни не забуду, как он мордовал меня в тот вечер; я думал, что умру. Меня буквально размазали под дикое улюлюканье зала, в восторге следившего, как милый желторотый студентик из Монтклера огребает по морде. Несмотря на свое состояние, я почел делом чести продержаться до конца основного времени – вопрос самолюбия, – и, дождавшись финального гонга, рухнул на землю: нокаут. Когда я снова открыл глаза, совершенно оглоушенный, но, благодарение богу, живой, надо мной склонился Гарри с мокрой губкой в руке.
– Гарри? Что вы здесь делаете?
Он бережно промокнул мне лицо. Он улыбался.
– Милый мой Маркус, у вас просто железные яйца: этот тип фунтов на шестьдесят тяжелее вас… Это был великолепный бой. Я очень вами горжусь…
Я попытался было встать, но он не позволил:
– Ну-ка, не прыгайте, по-моему, у вас сломан нос. Вы отличный парень, Маркус. Я догадывался, но вы мне доказали. Приняв этот бой, вы доказали, что я не зря возлагаю на вас надежды со дня нашей первой встречи. Вы показали, что способны преодолеть и превзойти самого себя. Теперь мы можем стать друзьями. Я хотел сказать вам вот что: вы самый незаурядный человек, который встретился мне за последние годы, и, вне всякого сомнения, станете великим писателем. Я вам помогу.
В общем, настоящая наша дружба началась после достопамятного мордобоя в Лоуэлле; Гарри Квеберт, в дневное время профессор литературы, стал для меня просто Гарри, партнером по боксу по понедельникам, другом и наставником в те выходные, когда он по вечерам учил меня, как стать писателем. Последнее происходило, как правило, по субботам. Мы встречались в кафешке неподалеку от кампуса и располагались за большим столом, где можно было разложить книги и исписанные листы. Он перечитывал мои тексты и давал советы, заставлял вновь и вновь начинать сначала, заново обдумывать фразы.
– Текст хорошим не бывает, – говорил он. – Просто есть момент, когда он не так плох, как раньше.
В промежутке между нашими встречами я часами просиживал в комнате, раз за разом перерабатывая свои тексты. Я, всегда порхавший по жизни в свое удовольствие, всегда умевший всех обмануть, налетел на преграду – но на какую преграду! На Гарри Квеберта собственной персоной, первого и единственного человека, сумевшего столкнуть меня с самим собой.
Гарри не только учил меня писать – он научил меня восприимчивости. Он водил меня в театр, на выставки, в кино. И еще в бостонский Симфони-Холл; говорил, что от хорошего оперного пения может расплакаться. Он считал, что мы с ним очень похожи, и нередко рассказывал о своей прошлой писательской жизни. Писательство, по его словам, изменило всю его жизнь, и случилось это в середине семидесятых. Помню, однажды мы с ним отправились в Тинейдридж послушать хор пенсионеров, и он поделился со мной очень давними воспоминаниями. Он родился в 1941 году в Бентоне, в Нью-Джерси; мать – секретарша, отец – врач, других детей в семье не было. Думаю, детство у него было совершенно безоблачное, и о юных его годах рассказывать особенно нечего. На мой взгляд, история его жизни началась в конце шестидесятых, когда он, окончив филологический факультет Нью-Йоркского университета, нашел место учителя литературы в Куинсе. Но скоро почувствовал, что в школьном классе ему тесно; в нем всегда жила одна-единственная мечта – писать. В 1972 году вышел его первый роман, на который он возлагал большие надежды, но который имел успех в очень узких кругах. Тогда он решил перейти на новый этап. “Однажды, – вспоминал он, – я решился: сказал себе, что пора написать сногсшибательную книжку, забрал из банка все свои сбережения и стал искать дом на побережье, чтобы несколько месяцев пожить спокойно и поработать без помех. Дом я нашел, в Авроре, и сразу понял: это то, что надо. В конце мая 1975 года я уехал из Нью-Йорка и перебрался в Нью-Гэмпшир, да здесь и остался. Потому что в то лето я написал книгу, открывшую передо мной врата славы: да-да, Маркус, в тот год, в Авроре, я написал “Истоки зла”. На гонорар за книгу я выкупил дом и до сих пор в нем живу. Вот увидите, это потрясающее место, приезжайте ко мне при случае…”
Первый раз я приехал в Аврору на рождественских каникулах, в начале января 2000 года. К тому моменту мы с Гарри были знакомы около полутора лет. Помню, я привез бутылку вина для него и цветы для его жены. При виде громадного букета Гарри как-то странно посмотрел на меня и сказал:
– Цветы? Это уже интересно, Маркус. Вы собрались признаваться мне в любви?
– Это для вашей жены.
– Моей жены? Но я не женат.
Только тогда я понял, что во время наших встреч мы ни разу не говорили о его личной жизни: миссис Гарри Квеберт не существовало. Родных Гарри Квеберта тоже. Был только сам Квеберт. Один. Квеберт, подыхавший со скуки настолько, что подружился с одним из своих студентов. Понял я это прежде всего по холодильнику. Сразу после моего приезда мы расположились в великолепной гостиной, стены которой были сплошь покрыты деревянными панелями и книжными полками, и Гарри спросил, не хочу ли я чего-нибудь выпить.
– Лимонаду?
– С удовольствием.
– Там в холодильнике стоит кувшинчик, специально для вас. Налейте себе и принесите мне тоже большой стакан, спасибо.
Я пошел на кухню и, открыв холодильник, обнаружил, что он пуст: внутри был один несчастный кувшин с лимонадом – тщательно приготовленным, со льдом в форме звездочек, лимонной цедрой и листиками мяты.Холодильник одинокого человека.
– Гарри, у вас в холодильнике ничего нет, – сказал я, вернувшись в гостиную.
– О, сейчас схожу в магазин. Простите, я не привык принимать гостей.
– Вы один здесь живете?
– Естественно. С кем же мне тут жить?
– Я имею в виду, у вас нет семьи?
– Нет.
– Ни жены, ни детей?
– Никого.
– И подружки?
Он грустно улыбнулся:
– И подружки нет. Никого.
В тот первый приезд в Аврору я осознал, что сложившийся у меня образ Гарри односторонен: его громадный дом на побережье океана был абсолютно пустым. Гарри Л. Квеберт, звезда американской литературы, почтенный, обожаемый студентами профессор, обаятельный, харизматичный, элегантный, спортивный, неприкасаемый, возвращаясь к себе, в маленький городок Нью-Гэмпшира, становился просто Гарри. Зажатым, иногда чуть грустным мужчиной, любящим долгие прогулки по пляжу, прямо у себя под домом, и считавшим своим священным долгом кормить чаек сухим хлебом, который он хранил в жестяной коробке с выбитой на ней надписью “На память о Рокленде, Мэн”. И я спрашивал себя, что же могло случиться в жизни этого мужчины, если таков ее конец.
Меня бы не так волновало одиночество Гарри, если бы наша дружба не породила неизбежные слухи. Остальные студенты, заметив, что у меня с Гарри особые отношения, намекали, что мы с ним голубые. В конце концов мне надоели подковырки товарищей, и в одно субботнее утро я спросил его напрямую:
– Гарри, почему вы всегда один?
Он опустил голову; глаза его заблестели.
– Вы пытаетесь завести разговор о любви, Маркус, но любовь – сложная штука. Очень сложная. Самое потрясающее и одновременно худшее, что может с вами случиться. Когда-нибудь вы сами поймете. Любовь может сделать вам очень больно. Из-за этого не надо бояться падать, и тем более влюбляться, потому что любовь – это прекрасно, но, как все прекрасное, она ослепляет, и у вас болят глаза. Вот почему потом часто плачут.
С того дня я стал регулярно навещать Гарри в Авроре. Иногда приезжал из Берроуза на день, иногда оставался ночевать. Гарри учил меня, как стать писателем, а я, как мог, старался скрасить его одиночество. Все последующие годы, пока продолжалась моя учеба в университете, я видел в Берроузе Гарри Квеберта, писателя-звезду, и общался в Авроре с просто-Гарри, одиноким мужчиной.
Летом 2002-го, отучившись четыре года в Берроузе, я получил свой диплом по литературе. После церемонии вручения дипломов в поточной аудитории, где я произнес положенную речь лучшего в выпуске, а мои родители и друзья, приехавшие из Монтклера, с волнением убедились, что я по-прежнему Великолепный, мы с Гарри прошлись по кампусу. Мы бродили под высокими платанами и случайно оказались у зала для бокса. Погода была замечательная, сияло солнце. Мы совершили последнее паломничество к рингам и мешкам.
– Вот здесь все и началось, – произнес Гарри. – Что вы будете теперь делать?
– Вернусь в Нью-Йорк. Напишу книгу. Стану писателем. Таким, как вы учили. Напишу великий роман.
Он улыбнулся:
– Великий роман? Погодите, Маркус, у вас вся жизнь впереди. Вы будете иногда сюда заезжать, да?
– Конечно.
– В Авроре для вас всегда найдется место.
– Я знаю, Гарри. Спасибо.
Он посмотрел на меня и положил руки мне на плечи.
– Годы прошли с момента нашей встречи. Вы очень изменились; стали мужчиной. Мне не терпится прочесть ваш первый роман.
Мы долго смотрели друг другу в глаза, а потом он спросил:
– Если честно, Маркус, почему вы хотите писать?
– Понятия не имею.
– Это не ответ. Почему вы пишете?
– Потому что у меня это в крови… Потому что, когда я утром просыпаюсь, это первое, о чем я думаю. Больше я ничего не могу сказать. А вы, Гарри, почему вы стали писателем?
– Потому что это придало смысл моей жизни. Если вы еще не заметили, жизнь вообще-то – штука бессмысленная. Разве что вы сами постараетесь вложить в нее смысл и будете биться что есть мочи каждый день, чтобы достичь этой цели. Вы талантливы, Маркус; придайте смысл вашей жизни, и пусть ветер победы овевает ваше имя. Быть писателем – значит быть живым.
– А если не получится?
– Получится. Будет трудно, но у вас получится. В тот день, когда это придаст смысл вашей жизни, вы станете настоящим писателем. А пока главное – не бойтесь падать.
Роман, написанный мною за два следующих года, вознес меня на вершину. Сразу несколько издательств предложили купить у меня рукопись, и в итоге в 2005 году я подписал договор на кругленькую сумму с престижным нью-йоркским издательством “Шмид и Хансон”, глава которого, Рой Барнаски, как дальновидный бизнесмен заставил меня подписать общий договор на пять произведений. Осенью 2006-го роман вышел в свет и имел громадный успех. Великолепный из Фелтона стал знаменитым писателем, и в жизни моей произошел переворот: мне было двадцать восемь, а я уже был богат, известен и талантлив. Мне и в голову не приходило, что урок Гарри только начинается.
27. Там, где сажали гортензии
– Гарри, я как-то не уверен в том, что пишу. Не знаю, хорошо ли выходит. Стоит ли того, чтобы…
– Надевайте шорты, Маркус, и идите побегайте.
– Сейчас? Там же льет как из ведра.
– Избавьте меня от своих стенаний, маленький нытик. От дождя еще никто не умер. Если вам не хватает смелости пробежаться под дождем, вам не хватит смелости написать книгу.
– Еще один ваш пресловутый совет?
– Да. Причем этот совет годится для всех персонажей, что живут внутри вас: и для мужчины, и для боксера, и для писателя. Если в один прекрасный день вы усомнитесь в том, что делаете, – ступайте бегать. И бегайте, пока ноги держат: вот тогда почувствуете, как в вас пробуждается бешеная воля к победе. Знаете, Маркус, я ведь тоже ненавидел дождь, пока…
– И что вас заставило передумать?
– Не что, а кто.
– Кто?
– Вперед. Сейчас же бегать. И не возвращайтесь, пока семь потов не сойдет.
– Как я могу чему-то научиться, если вы мне никогда ничего не рассказываете?
– Вы задаете слишком много вопросов, Маркус. Удачной пробежки.
Это был здоровенный тип не самого приятного вида: афроамериканец, ручищи как кувалды, под слишком тесным блейзером угадывалось массивное, коренастое тело. В нашу первую встречу он наставил на меня револьвер. Между прочим, я первый раз видел, чтобы кто-то угрожал мне оружием. Он возник в моей жизни в среду 18 июня 2008 года, когда я всерьез принялся за расследование убийства Нолы Келлерган и Деборы Купер. Я жил в Гусиной бухте почти двое суток и в то утро решил, что пора вплотную познакомиться с ямой, зияющей в двадцати метрах от дома; до сих пор я довольствовался тем, что созерцал ее издали. Приподняв заградительные ленты, я пролез под ними и стал рассматривать хорошо знакомую местность. Границы Гусиной бухты обозначались пляжем и прибрежным лесом: ни заборов, ни табличек, запрещающих вторгаться в частные владения. Сюда любой мог зайти и выйти, и встретить людей, гуляющих по пляжу или по окрестным рощам, было делом вполне обычным. Яма находилась на лужайке прямо над океаном, между террасой и лесом. Я подошел к ней; тысячи вопросов роились у меня в голове, и в частности – сколько часов я просидел на этой террасе, в кабинете Гарри, когда рядом под землей покоилось тело девочки. Я сделал несколько фото и даже видео на мобильник, пытаясь представить себе разложившийся труп, представший взорам полиции. Целиком поглощенный местом преступления, я не заметил опасности у себя за спиной, и только повернувшись, чтобы снять террасу, увидел, что в нескольких метрах стоит человек и целится в меня из револьвера. Я завопил:
– Не стреляйте! О боже, не стреляйте! Я Маркус Гольдман! Писатель!
Он немедленно опустил оружие.
– Так это вы Маркус Гольдман?
Он сунул пистолет в кобуру на поясе, и я заметил у него бейджик:
– А вы коп?
– Сержант Перри Гэхаловуд. Уголовная полиция штата. Что это вы тут торчите? Это место преступления.
– И часто вы так, пугачом своим, в людей метите? А если б я был из федеральной полиции? Хороши бы вы тогда были, ха! Вылетели бы со службы как миленький!
Он расхохотался:
– Вы? Коп? Я за вами уж десять минут наблюдаю, как вы тут на цыпочках ходите, чтобы мокасины не испачкать. И федералы, когда ствол видят, не голосят, а выхватывают свой и палят во все, что движется.
– Я думал, вы бандит.
– Потому что я черный?
– Нет, потому что вид у вас бандитский. Это на вас индейский галстук?