Наследники Скорби Казакова Екатерина
Страх разъедал рассудок. Не давал покоя. Что если лишится наузник сути своей? Куда подастся, утратив ремесло? Как жить будет? Да и будет ли? А если будет, то зачем? Чего для? Верно, не для чего.
— Ну хоть высплюсь, — пробормотал обережник, толкнул дверь мертвецкой и тут же споткнулся о кучу ветоши, сваленной у самого порога.
Колдун кое-как устоял на ногах и лишь теперь увидел — груда тряпья оказалась человеком. Девкой.
Светла.
Хранители спаси.
Каких еще грехов он в этой жизни наделал, коль такое наказание ему отмеряли?
— Чтоб тебя Встрешник три раза да через колено! — выругался крефф, и в сердцах поддал продирающей глаза девке сапогом под то место, на котором она сидела.
— Не ругайся, свет мой ясный, не ругайся, — залепетала скаженная. — Я вот поесть тебе принесла, а то ты в трапезной-то и не появлялся…
И дурочка достала из кармана передника зачерствевшую горбушку.
— Прибью… — прошипел колдун, отталкивая от себя руку, держащую ломоть.
— Прибьешь, родненький, прибьешь, — согласилась юродивая. — Только поешь сначала. Откуда силы-то набраться? Вон еле ходишь.
Крефф почернел лицом, выругался, помянул Хранителей, пихнул дуру в сторону и ушел.
А Светла, сжимая в одной руке краюху, а другой держась за осклизлую стену, тихонько кралась следом. И с каждым шагом ее спина распрямлялась, как у всякого, кто твердо идет к поставленной цели и не собирается отступать. Во дворе Цитадели скаженная подошла к колодцу, не обращая внимания на раззявивших рты послушников, и стала любоваться на себя в деревянную бадью. Поворачивалась то так, то эдак, ловила взглядом отражение, поправляла лоскутки ткани и перышки в кудлатой голове.
Здесь и нашел ее Ихтор.
— Ты где была? — встряхнул блаженную лекарь. — Я всю крепость обошел, покуда тебя сыскал. Дел у меня иных нет, что ли?
— Дак чего меня искать? Я ж не бусина, под половицу не закачусь, — удивилась девушка.
— Еще раз улизнешь — выпорю без всяких разговоров, — склоняясь к ней, раздельно проговорил крефф. — Поняла?
Она покраснела и кивнула, а сама непроизвольно потерла то место, которое уже натерпелось от Донатосова сапога.
— То-то же, — сказал целитель и добавил: — А теперь к Главе пойдем. Пусть решает, куда тебя девать, горе луковое.
40
Нэд был найден на ратном дворике, где задумчиво смотрел, как Дарен с Озброй гоняют первогодков. Лицо у Главы было хмурым, брови сошлись на переносице.
— Скачут, как кобылы беременные… — пробормотал он и повернулся к Ихтору. — Опять ты с ней? Обневеститься, что ли, надумал?
Целитель досадливо поморщился:
— А куда ее девать? Ты ее в поломойки отрядил — так служки прогнали, говорят, нет в ней ни ума, ни сноровки. Отрядили к искройщикам, те тоже жалуются, мол, поручение дашь ей, так и пропадет до вечера, или не сделает ничего, или напакостит не со зла. На скотный двор отправили, там скотина пугается, видать, девка волками навек пропахла. И что прикажешь? Волочу ее за собой, как хвост, а только отвернусь — уже сбежала, уже где-то егозит.
— Ты его не ругай, дяденька, — ласково заговорила Светла и подошла поближе к смотрителю.
Рослый крефф как скала возвышался над дурехой. А та без страха смотрела ему в глаза и безмятежно улыбалась. Так, как могут улыбаться только дети и блаженные — без ума и смысла, с одной душой.
— Не ругай, он ведь не виноват, что я глупая такая. Да и ты себе сердце не рви, — забормотала дурочка, обходя Нэда по кругу. — Любит она тебя, любит. Но все бежит. Не одну пару сапог стопчешь, пока догонишь. Она ж у тебя как речка быстрая.
— Ты чего мелешь? — растерялся Глава. — Какая речка? Какие сапоги?
— Обыкновенные, — улыбнулась скаженная и вдруг вцепилась в ремень воеводы. — Ой, опоясок какой у тебя справный! Но душит он тебя. Душит. Потерпи, родненький, потерпи. Скоро все кончится. Вздохнешь спокойно. Не горюй. Вот держи, — она пошарила в кармашке передника и достала оттуда глиняный черепок. — Держи, держи, миленький, у меня еще есть.
Глава стоял — дурак дураком — посередь ратного двора с осколком старой миски в руке и молчал. Глядел на скаженную и… завидовал. Потому что не было у нее на плечах груза забот о Цитадели и выучах, не приходилось ей думать о том, как защитить людей от Ходящих. Вся ее немудреная радость — бусины да лоскутки.
— Ты б определил ее, Глава, куда-нибудь, — донесся из-за его спины голос Ихтора, — не могу ж я с ней ходить до старости.
— Может, к Нурлисе в мыльни приставить? — с сомнением отозвался Нэд.
— Приставь меня к свету моему ясному, — с мольбой проговорила Светла. — Я за ним пригляжу. Совсем вон неприкаянный ходит.
Глава смерил дуреху внимательным взглядом. Блаженные ежели что в голову вобьют — кнутом не перешибить. Так и Светла. Взбрело ей опекать Донатоса — и хоть ты тресни. Таскается за ним уже который день, выматывает обережнику душу. То возле покоя его караулит, то по следу бредет, то пытается в накидку теплую закутать, чтобы не мерз, то коркой сухой подкармливает. И не боится ведь. Однажды до того его вывела, что вытянул розгой поперек спины. Так эта бестолочь рубец терла, плакала, но все одно бродила за колдуном, будто навь неприкаянная.
Крефф то и дело врывался к Главе, требуя убрать от него подальше скаженную, грозился прибить ее. Ненадолго удавалось Светлу спрятать, а потом дура-девка опять вырывалась на свободу и бралась за наузника с новой силой. Уж и шишки ему к поясу привешивала, и лоскутки на рукава вязала, чтобы краше стал. Сколько раз крефф за ухо блаженную к Главе приводил — не счесть. Но наука ей впрок не шла.
Нэд смотрел на безумицу и думал, что нынче же надо будет отправить Донатоса куда-нибудь по требам: глядишь, проветрится и внимание на глупую обращать перестанет. Безобидная она, что возьмешь. Ну вот вбила в голову, будто опека ему нужна. Назад ведь ум не вывернешь…
А может, выделить каморку, пусть запирает ее там, чтоб под ногами не мельтешила?
— Ступай в мыльню, воды возьми, да иди на поварню котлы чистить. Узнаю, что отлыниваешь — запру в чулан, а света твоего ясного отправлю на год по деревням скитаться. Коли завел себе такую дуру бездельную, пусть хоть сам пользу приносит.
Угроза достигла цели. Блаженная сошла с лица, испуганно захлопала переливчатыми глазищами и поспешила прочь. Нэд усмехнулся. Диво, что раньше не додумался этак пригрозить. Долго, конечно, она не продержится, но хоть на время Донатоса спасти. Совсем-то ведь все равно не отвяжется.
41
Через седмицу к Нэду пришла стряпуха. За руку она тащила зареванную Светлу, у которой даже тряпицы в волосах обвисли скорбно и печально.
— Глава, что хочешь со мной делай, но дуру эту забирай, — с порога кинулась Матрела. — Ни к чему не пригодная девка. Воды скажешь принести — так будто за Встрешником посылать. С утра попросишь — дай Хранители, к вечеру притащится. С пустым ведром. И так во всем. Только отвернешься, а ее уж след простыл.
— И куда же ты бегаешь, отчего не трудишься? — вкрадчиво спросил Нэд. — С чего взяла, будто хлеб свой задаром есть будешь?
Девка потерла щеку, на которой цвел переливчатый синяк, и ответствовала:
— Ну что вода, родненький? Принесет ее кто-нибудь. Вон сколько народу тут. А свет мой ясный без догляда в каземате сидит. Не понятно, в чем жизнь-то теплится.
— Чего?! — вызверился воевода. — Ты опять, вместо того чтоб работать, за Донатосом бегаешь?
— Бегает, окаянная, словно привязанная, — сурово поджала губы стряпуха. — Только в подземелье ее найти и можно — возле покойницкой или мертвецкой. Старая я, Глава, по нижним ярусам как коза скакать. А девки мои боятся туда ходить, эту же кудлатую наверх и калачом не выманишь. Да еще норовит с кухни что-нибудь стянуть. То хлеба, то меда, то горшок со щами… Сил моих больше нет!
Нэд нахмурился и грозно спросил у виновато насупившейся Светлы:
— Ты почто снедь таскаешь?
— Я же не себе, — всхлипнула девушка, — я ж свету моему ясному! Ведь прозрачный совсем стал, ничего не ест! Как сосулька на солнышке тает!
Глава, приметив синяки на руках и лице девки, устало спросил:
— Это свет ясный тебя этак приласкал? — и кивнул на кровоподтеки.
— Что ты, родненький, что ты! Как же он на меня руку-то поднимет? Я ж судьба его. Ну, заденет по неловкости, так я зла в сердце не храню.
Воевода устало вздохнул и ответил:
— То-то и оно. Матрела, следи за девкой, а то ведь не доживет до зимы, забьет он ее. А ты, — смотритель повернулся к блаженной, — допросилась-таки. Говорил — работать не будешь, отправлю твоего ненаглядного на выселки? Я слово держу. Завтра же духу его в Цитадели не будет. Покуда не увижу, что ты за ум взялась. Иди отсюда.
Несчастная выбежала, захлебываясь слезами от ужаса предстоящей разлуки. Следом вышла и Матрела, на круглом добром лице которой отразилось жалостливое понимание
42
"Тык-дык, тык-дык, тык-дык…" — Тамир уже всей душой ненавидел этот размеренный звук. Увы. Ничего другого в последние дни слышать ему не доводилось. Он бы и рад, но копыта усталого жеребца извлекали из окаменевшей от засухи дороги только эти заунывные глухие "тык" и "дык".
Раскаленный воздух обжигал затылок и плечи, во рту пересохло. Несколько раз он прикладывался к баклаге, но нагревшаяся вода не утоляла жажды. Он плескал на темя, умывал лицо, чтобы пот не разъедал глаза, и ехал дальше.
На небе ни облачка… Рубаха уже давно снята в глупой надежде, что горячий ветер обдует изнывающее от жары тело, и станет полегче. Как бы не так! Даже сейчас, когда солнце уже катилось к горизонту, от земли по-прежнему пыхало жаром.
Тракт вился меж пожухлых лугов, но впереди уже виднелся лесок. Слава Хранителям, тень! В старину, когда такая жара стояла, обозы и странники только по ночам в путь пускались. Ныне же — терпи и не ропщи.
Заветная опушка приближалась, и даже уставший Ярко припустил резвее, позвякивая сбруей. И ему в прохладу хочется.
Через пол-оборота обережник расседлал скакуна, вытер тяжело вздымающиеся бока жеребца холстиной, обнял за шею и погладил по усталой морде:
— Замаялся, да?
Конь фыркнул.
— Ну, идем, идем, ручей где-то рядом совсем.
Брести им и впрямь пришлось недалеко. Ручеек оказался тоненьким, мелким — лишь напиться. Даже лечь в него, чтобы хоть немного омыться, и то не получилось бы. Кое-как Тамир обтерся сырой тряпицей, выполоскал задубевшие от соли рубаху и порты, а потом надел их, как были — сырыми. Благодать!
Ночлег обустраивал уже в подкравшихся сумерках. Наломал лапника, приготовил нехитрое ложе, застелил ветки войлоком. Развел костер, обнёс место стоянки обережным кругом, стреножил и привязал коня. Похлебка весело булькала на огне, пахло луком и мясом, по телу разливалась благодатная истома. Привалившись спиной к переметным сумам, странник устало прикрыл глаза. Три последние седмицы высосали все силы. Ныне даже не верилось, что все закончилось, и он возвращается в Цитадель.
…По приезде из родного города, Нэд отправил Тамира в Тихвень. Упырь разодрал там обережника, обескровил, паскуда, сторожевую тройку. Вот и пришлось выучу Донатоса спешно ехать в городишко, принимать требы и ждать, пока Нэд пришлет нового колдуна. По чести сказать, Тамир недоумевал, почему его самого не оставят в Хранителями забытом Тихвене, но, видать, Глава отмерил ему мотаться по дорогам.
Донатос на прощанье сказал:
— Ты, как был дурак-дураком, так и остался. Отпускать-то боязно. Поди, в первую же ночь обглодают где-нибудь в овраге.
Молодому обережнику стало смешно. Наставник брюзжал скорее по привычке, чем со зла. Однако теперь уже не казалось странным, что тот, кого Тамир ненавидел первые годы обучения, нынче стал ближе отца. И потому выуч успокоил креффа:
— Не обглодают.
— Да уж надеюсь. Езжай. И гляди, чтоб по уму все. Не то шкуру спущу.
Послушник кивнул, а Донатос продолжил:
— Сторожевиком быть — труд неблагодарный. Хранителей моли, чтобы не оставили тебя в этом Тихвене. Как сменят, сразу назад езжай. Ты здесь нужнее. А по пути жальники проверь, какие встретятся, а то отожрешься, опять рожа станет больше лохани.
Тамир усмехнулся, пропуская мимо ушей слова наставника про тяжкую долю сторожевиков. А зря. Жизнь показала, что крефф снова был прав. Тихвень оказался городишком далеким и многолюдным. Возле него аж четыре жальника насчитывалось. Да еще деревень и весей, заимок и хуторов по окрестностям столько, что в пору крылья себе отращивать, как у сороки, дабы поспеть везде.
Едва не каждый день прилетала вестница — то покойник где встанет, не пойми с чего, то помрет кто. Всеми днями колдун носился от веси к веси. На заду уже мозоль седлом натер, руки все изрезал, язык на наговорах отболтал, пальцы стер, наузы плетя.
Вот тогда-то и вспомнились слова Донатоса. Сладкой патокой ученье в Цитадели теперь казалось, а наставник — мамкой ласковой. Всего и дела у послушников — урок твердить да старших слушать. Ни забот тебе, ни хлопот. Ныне же только успевай оборачиваться. Иной раз вернешься в тройку, а там уж новая сорока. Переоденешься, лошадь переменишь, кусок в зубы схватишь, да и обратно.
А еще жара эта.
От нее, казалось, даже Ходящие одурели. Каждую ночь под стенами посада выли и рычали волколаки. Ратоборец едва успевал отыскивать лежки и вырезать Стаи. Замаялся. Одни глаза остались. Хвала Хранителям, что пожары еще нигде не вспыхнули. По правде, не три обережника такому городу нужны, а шестеро-семеро, вот только где набраться их…
Скорей бы зима. Там хоть упыри худо-бедно угомонятся…
Тамир еле дождался приезда Радда. Тот, загорелый дочерна, рассказывал, что задержало в пути:
— Жара… Старики мрут — тяжко им в пекло такое. Дети тонут частенько. Разок пришлось за день пятерых покойников отчитать. Утром, думал, сам не встану…
Колдун качал в ответ головой и думал, что этак его обратная дорога до Цитадели растянется на полгода.
— Лесанку опоясали, знаешь? Нет? Она Дивена по всему ратному двору катала, а потом ладонь ему ножом к земле пригвоздила, — меж тем продолжал вещать Радд. — Нэд аж пятнами весь пошел. Особливо, когда она рану при всех исцелила. Теперь говорят, будто из обережников нет ее сильнее. Ты б видел лица креффов…
Но рассказ Радда не позабавил Тамира, наоборот, вызвал прилив забытой уже тоски. Сердце тихонько ёкнуло. По сей день помнил, как та, которую он считал единственным близким человеком — другом считал! — словно подлый враг ударила в спину. Почему? За что? Как смогла променять того, с кем делила хлеб и кров, на дикую кровожадную тварь? Отчего забыла все, чему учили?
Хотя… что толку теперь былое вспоминать? Нет уж ни Тамира того, ни той Лесаны. Умерли друг для друга. Вот только колдун и по сей день не мог простить вероломства. Чтобы простить, понять надобно, а он не понимал. И тяжельше муки смертной было ему встречать ее в Цитадели, видеть виноватое лицо и жестоко пресекать неловкие попытки начать разговор, вымолить прощение, вернуть то, что по дурости сама же и растоптала.
Потому, когда отправили девушку на выселки вместе с креффом, частенько ловил себя Тамир на недостойной, немужской мысли, что лучше было бы Лесане сгинуть где-нибудь в чащобе. Так сильны оказались его обида, досада и… острое сожаление, что уже ничего между ними не будет так, как прежде.
До сих пор он помнил, как все внутри цепенело от этой мысли. Как пусто и холодно становилось на душе. Казалось, будто смерть Айлиши и предательство подруги проломили на месте сердца сквозную брешь, и с той поры в эту брешь промозглый сиверко вытягивал все, что оставалось в жизни хорошего. Даже память об этом хорошем.
А ведь были когда-то у него верная подруга Лесана и девушка по имени Айлиша. Нежная, ласковая, красивая… Но обе бросили его. Оставили один на один с холодом Цитадели. Не объяснив ничего, не попрощавшись даже. И сколько дней и ночей он провел без сна — только Хранители ведают.
Сначала мучился, когда погибла Айлиша. Все пытался воскресить в памяти каждую минуту их близости, пытался понять — где и когда что-то сделал не так? Чем обидел? Как не заметил, как допустил? И искал причину то в себе, то в других. Но не находил. Не понимал. Перестал есть, потому что не чувствовал вкуса еды и не испытывал голода. Сама мысль о том, чтобы набивать пузо, когда единственная его любовь лежит в мерзлой земле каменоломен, казалась кощунственной.
Лесана тогда пыталась его растормошить, есть принуждала, но друг был, как тряпичная безвольная кукла. Ничему не внимал.
Его шатало. Он ни с кем не разговаривал, никому не перечил, покорно делал все, что ни прикажут. А самому казалось, будто не с ним все происходит, с другим кем-то…
Чем бы это закончилось, неизвестно, но спустя пару седмиц наставник сгреб его за грудки в мертвецкой и встряхнул несколько раз, будто пыльную тканку.
— Ты чего удумал? Уморить себя решил из-за дуры той малахольной?
Тамир смотрел на креффа с ненавистью и молчал.
Тогда Донатос схватил его за шиворот и поволок на верхние ярусы, подстегивая пинками и затрещинами. Крефф гнал послушника до своего покойчика, потом втолкнул туда, наподдав ногой по заду так, что Тамиру показалось — копчик промялся. Выуч растянулся на полу, но колдун тут же вздернул его на ноги, швырнул на лавку и придвинул горшок теплых щей, принесенных служкой.
— Жри.
Парень упрямо закусил губы и буркнул:
— Не хочу.
— Я сказал: жри. Будешь артачиться — выловлю Клесхову девку и отлупцую так, что ходить не сможет. А за что — придумаю. Послушников пороть, всегда повод отыщется.
Угроза возымела действие.
Выуч взялся за деревянную ложку и принялся вяло есть. Теплое хлебово растеклось по животу, согревая…
— А теперь лег, глаза закрыл, руки вдоль тела. И только шевельнись.
Он подчинился, недоумевая, что за диковинные приказы. Однако едва вытянулся на лавке, едва укрылся меховым одеялом и почувствовал в животе уютную сытость, как сладкое забытье заключило в объятия…
Юноша спал без сновидений. Не пришла к нему опять Айлиша с обезображенным смертью лицом, не плакала жалобно, не искала неведомого ребенка, не обвиняла.
Спасительная темнота сковала рассудок.
Тамир проснулся поздним вечером и с удивлением оглядел незнакомый потолок, чужие стены. Наставник дрых на соседней лавке. Негромко трещали поленья в очаге… Однако едва парень завозился, Донатос открыл глаза, со вкусом зевнул и сказал:
— Хватит бока отлеживать. Сутки прошли. Жри давай да в мертвецкую спускайся. Я через оборот приду, — с этими словами он перевернулся на другой бок и мгновенно заснул.
Послушник поел, впервые за многие дни испытывая голод и впервые чувствуя себя отдохнувшим, а не чуть живым. Привычную уже боль сменило глухое безразличие.
Это безразличие давало трещину только тогда, когда парню случалось встретиться с Лесаной. Девушка изредка выбиралась к нему и они подолгу говорили, утешали друг друга, как могли… А потом Лесана его предала. Только еще гаже, чем Айлиша. И снова он не знал причины.
Но в этот раз Тамир уже так не убивался. Хотя найти в себе сил на то, чтобы сказать креффам о проступке выученицы, юный обережник не смог. Лесану за это ждала смерть. А его самого Донатос наверняка заставил бы потом упокаивать дуру-девку, чтобы тоже свое получил.
Но не это пугало Тамира. Упокоить Лесану он бы смог. Вот только… его вины в случившемся было ничуть не меньше. Ведь и сам хорош. Дал крови выродку Ходящей.
Оттого и промолчал потом. Не возмездия испугался. Стыдно было признаться. Мучительно стыдно. И стыд этот был сильнее страха. С той поры ненавидел себя парень и Лесану вместе с собой, за то, что проявил слабость, которой она воспользовалась.
Потому из-за досады он и думал иногда, что лучше было бы Клесховой ученице сгинуть навек.
Но она не сгинула. Вон что Радд говорит. Хотя и на брехню похоже.
— Как вой может и целителем быть? — недоверчиво спросил Тамир. — Поди, всего и умеет, что царапину зашептать да юшку из разбитого носа остановить.
— Ну, ежели рана сквозная — это царапина, то да, — усмехнулся обережник.
— Да и Встрешник с ней, — отмахнулся колдун, думая о своей "сквозной ране", в которую опять потянуло холодом.
Дальше говорить о девке не хотелось. Она свой выбор сделала, он свой. Только глаз да глаз за ней отныне, а то, кто знает… Оглянуться не успеешь — ворота Цитадели Ходящим откроет. Коль один раз предала, веры больше нет.
— Ты когда вертаться-то будешь? — Радд вопросительно глянул на неразговорчивого собеседника. Видно было — надеялся парень, что Тамир еще на седмицу-другую задержится, поможет ему. Но тот мигом развеял глупые чаяния:
— Утром тронусь. По дороге жальники проверить надо. Вон сорока из Пружениц прилетела, колдуна просят…
— Нет больше Пружениц, — Радд потер переносицу, — сожрали. Я туда ехал обережный круг обновить. А приехал — мертвецов упокаивать.
С этими словами он встал и, прихватив смену одежды, ушел в баню.
Вечером же молодой колдун до самой ночи рассказывал обережникам байки про Донатоса и блаженную дурочку, что взяла опеку над самым злющим креффом Цитадели, про Ихтора с его кошкой, про Нурлису…
А на заре Тамир уехал. Отчего-то на душе было легко, словно разговор с соучеником влил в нее новые силы.
Да только эти самые силы за несколько дней странствия ушли безвозвратно. Вымотался обережник. Сколько деревень проехал, сколько буевищ проверил — не счесть. И везде смерть и горе. Понимать он стал наставника, отчего тот сделался равнодушным к людским страданиям. Но сам молодой колдун пока еще не оброс ледяной коркой. Нет-нет, да кололо сердце, когда видел, как убивалась по покойнику родня.
Ветер тихо шелестел в кронах… На лес опустилась ночь. Странник неторопливо поел, присыпал кострище землей и с наслаждением вытянулся на войлоке. Черное небо, заплатками видневшееся из-за крон деревьев, серебрилось звездной россыпью. Вот с небосклона сорвалась одна сияющая точка… за ней другая… третья… Звездопадец… Вроде бы так называли раньше Велик-день, про который он и вовсе забыл? Веки колдуна отяжелели, и он сам не заметил, как уснул.
Разбудил его холод. Не предутренняя зябкость, не внезапный кусачий ветерок, а холод, расползающийся изнутри, поднимающий дыбом волоски, обсыпающий тело мурашками.
Этот холод был знаком обережнику. Тамир выпростал руку из-под овчинного одеяла, которым укрывался, и посмотрел, как под кожей серебрятся, переплетаются путаные линии.
Навь где-то рядом.
Колдун пошарил взглядом вокруг. Никого. Только шумит лес. Ну ладно же. Поднялся на ноги и посмотрел за обережный круг.
— Выйди.
Она появилась у самой черты. Тонкая, бледная, в ношеной рубашонке. Девчонка весен восьми-девяти прижимала к груди дохлого щенка и смотрела на человека бездонными черными глазищами.
— Дяденька…
— Чего ты хочешь? — вздохнул колдун, понимая, что опять задержится в пути, потому что сейчас его попросят или отыскать любимую собачку, или любимую игрушку, или маму…
Но ответ ребенка удивил:
— Я спать хочу, дяденька.
Тамир смотрел удивленно.
— Что?
— Спать. Собачка моя спит. И я спать хочу.
Она кивнула на дохлого щенка. Обережник посмотрел на безвольно обвисшего в детских руках зверя и с удивлением признал в "собачке" маленького волчонка. Недоумевая, наузник шагнул из круга. И в этот миг…
Тело сковал холод. Рванулась по жилам не горячая кровь, а студеная вода и обрушилось внутрь что-то чужое, стылое. Распахнулись перед взором звериные желтые глаза, потянули в черную пустоту.
Ах ты, дрянь этакая! Играться вздумала? И колдун одним несильным напряжением воли вышвырнул навь из тела.
Девчоночка скорчилась на земле, по-прежнему прижимая к груди дохлого волчонка и заскулила:
— Бо-о-ольно…
Мужчина склонился над ней и с холодной яростью произнес:
— Я тебя за это к месту на кровь привяжу. Век тут бродить в трех соснах будешь, паршивка.
Она заплакала безутешно и горько, понимая, что человеку, на тело которого по глупости покусилась, достанет сил выполнить угрозу.
Тамир шагнул обратно в круг и склонился над переметной сумой, чтобы достать узкий кожаный ремешок и сплести науз. Навья поскуливала у него за спиной — жалкая, скорбная.
Как же, жалкая! Скольких она уже сгубила? Может статься, что и не один десяток, если не первый год тут бродит.
— Дя-а-аденька… Не на-а-адо… — захлебывалась девчонка.
— Ты что плачешь? — вдруг услышал Тамир за спиной мягкий мужской голос.
Навья затихла. Колдун рывком обернулся и увидел стоящего за кругом незнакомца. Лет ему было около сорока — высокий, длинные посеребренные годами волосы убраны в хвост, в темной бороде от уголков губ вниз пролегли белые полоски седины. Одет в сермягу, посконные штаны и сапоги из рыбьей кожи. На колдуна диковинный гость не смотрел.
— Намаялась? — спросил он ласково у девочки. — Ну, иди сюда. Я тебя спать отпущу.
Она вскинула на мужчину полные надежды глаза и шагнула вперед. Тамир смотрел на происходящее, затаив дыхание, нащупывая на всякий случай убранный за пояс нож. Ну как придется быстро кровь отворять…
Широкие как лопаты ладони легли на голову ребенка.
— Уходи с миром, — сказал незнакомец, и его руки охватило мертвенное зеленое сияние.
Маленькая хозяйка волчонка улыбнулась и… исчезла. А мужчина обернулся к стоящему в круге колдуну и сказал:
— Устал я с ними…
Ночь отозвалась шумом деревьев, и Тамир остался один.
43
Черное пепелище. Сырое, вонючее, страшное. Погорельцы медленно разбрелись по дворам, выискивая хоть что-то уцелевшее. Над мертвой деревней летали причитания и плач…
Майрико обессиленная опустилась на обгорелый чурбан и уткнулась лицом в изрезанные ладони. Ее колотил озноб, а в груди разлилось гулкое опустошение. Не терзала совесть, не лезли в голову переживания о сгинувших людях. Страшно озябли и вымокли ноги. Болела поясница — видать, сорвала, когда закидывала девчонку-подростка на лошадь. Откуда только мощи столько взялось? А теперь вот, едва опасность отступила, накатила мучительная слабость. Дергало израненные руки, ломило каждую косточку, а тело охватила мелкая дрожь.
Однако все же и у едва живой целительницы достало сил оторвать себя с насиженного места, добрести до распростертого на земле Гостяя — бледного, хрипло дышащего. Дар лился медленно, с натугой, но скоро бледное сияние охватило разбитую голову старосты, и тот перестал надсадно со свистом втягивать в себя воздух, успокоился и более не метался. Правда, по-прежнему оставался без памяти, но теперь хоть не помрет.
Закончив лечить мужика, Майрико вернулась на насиженное бревно и попыталась собрать в кулак остатки расползающейся воли. Мысли в голове едва ворочались.
Нужно спасти людей. Уцелели только несколько изб. Да и то… как уцелели — не рухнули. Крыши у всех огнем траченные, стены обуглились. Если собрать выживших в одном доме и обнести его чертой, можно дождаться подмоги из сторожевой тройки. Хотя, нет. Не получится. Обережник из тройки приедет, самое быстрое, через двое суток, да и то, если сорока его в городе застанет. А если нет? Если по требам уехал? Не успеет в Лущаны до того, как поднимется навь.
Сколько народу сгорело нынешней ночью? Даже думать о том страшно. А ведь обережный круг, начерченный целительницей, от бесплотных не защитит. Тем паче, что сроков, когда поднимается навь, даже колдуны до сей поры толком не знают. Зимой вставали, чаще всего, на третьи сутки. А летом, бывало, в следующую же ночь. Значит, с наступлением сумерек могут прийти в деревню бестелесные душить и терзать людей, искать себе новые тела. И те, кого Майрико спасала на пределе сил — погибнут.
От горькой безысходности в сердце всколыхнулась злоба. Нет. Не допустит. Для того они столько пережили? Для того она надрывалась, чтобы сгибли все до единого? Идти надо. Оставаться нельзя.
— Найди, во что одеться, — глухо сказала лекарка Дарине, опустившейся рядом с ней. — Застудишься. Дите скинешь. Иди, поищи сухое.
Дарина перевела на обережницу остановившийся взгляд и ужаснулась. Та была серой от усталости. Кожа обрела мертвенный цвет, и мокрые светлые волосы казались теперь крашеной паклей. Коричневое одеяние лишь усиливало болезненный вид.
— Тебе лечь надо… — мягко сказала женщина. — Устала ты. Или… вот!
Она порылась в суме и достала кувшинец.
— На! — раскупорила и поспешно протянула целительнице.
Та отпрянула, словно ей в лицо ткнули ядовитую змею, и покачала головой.
— Нет. Для тебя наговорено, на имя. Мне от него толку не будет. Иди, оденься. Да скажи мужикам, чтобы телегу нашли. Треньку мою пусть впрягают и ребятишек сажают туда, да скарб, какой в пути понадобится, соберут. Много пусть не тащат, а то не дойдем. До полудня выдвинуться надо…
— Куда?
— В Цитадель вас поведу. — Она закрыла глаза. — Собирайтесь.
— Да как же? Может, в деревню какую?
— В какую? У вас тут навь вот-вот поднимется. Если сорока не сгорела — отправь птицу с серой ниткой на лапке. С двумя нитками. Так лучше. А нам уезжать надо.
Дарина опустила глаза:
— Дети у меня… в Вестимцах…
— До Вестимцев навь в ближайшую седмицу не дойдет. Ей сил набраться надо. А вот ежели мы туда потащимся, бестелесные на родную кровь мигом явятся, она их тянуть будет. Сгубим Вестимцы. Да никто и не захочет такую беду на порог пускать. Так что поведу в Цитадель.
— А ежели навь в пути нас настигнет? Ночью?
— Навь к печищу тянется. Она к нему привязана — к месту, где люди жили либо живут. На пустую дорогу не потянется. На пустую дорогу упыри лишь могут выползти. Но от них я вас уберегу. Скажи там Гостяю, пусть собирает народ. И еще… где поворот от большака, на дерево самое приметное повяжите белую холстину, побольше и позаметнее. То знак для путников будет, что поселение разорено и ехать к нему опасно. Главное, не позабудь ничего…
И Майрико вытянулась на обгорелом бревне. Дарина поднялась, с ужасом зажимая рот ладонью. Сердце у нее рвалось к детям в Вестимцы. Душа болела за сельчан, бродивших по пепелищу. Но ум понимал — обережница права. Путь им один — в Цитадель. Да дойдут ли? Заступница их вон без памяти лежит, уж и путаться стала, забыла, что Гостяй с пробитой головой в бреду мечется. Как поведет их?
— Эй! Будивой! — махнула Дарина соседу, стоящему напротив сгоревшего дома. — Созывай, кто в уме! В путь собираться надо. Сороку сыскать, ежели не сгорела, лошадь в телегу запрячь.
Здоровый мужик посмотрел на нее пустым взглядом, но потом сморгнул и кивнул.
…Сорока, слава Хранителям, не сгорела. Птице привязали на лапку две серых нитки и отправили с молитвой в небо. Вестница унеслась, только ее и видели.
С Гостяева подворья, по счастью сгоревшего не до пепелища, взяли крепкую надежную телегу, мяса с ледника, крупы, лука. Прихватили насколько топоров, кожаные полотнища — укрыть телегу на ночь, да оделись во что нашли. С грехом пополам собрались. К телеге привязали чудом уцелевшую козу.
Так и тронулись: заплаканные, усталые, жалкие, пропахшие дымом, одетые кто в рубахи с чужого плеча, а кто и вовсе в куски холстины. Всего их собралось восемнадцать человек. Пятеро баб, трое мужиков да десять ребятишек, ревущих без умолку.
Будивой устроил бесчувственную Майрико в телеге на куске овчины рядом со старостой. Люди смотрели на обережницу с опаской и страхом — не помрет ли в пути? Хотели было ослушаться — отправиться к ближайшей деревне, но не посмели — до ночи туда таким ходом все одно не добраться.
Целительница очнулась к вечеру от злой перебранки:
— Нахлестать ей по щекам! Солнце к закату вон идет!
— Только тронь! Лишь посмей руку вскинуть! Совсем очумел? Она за тебя кровь лила, а ты ее по щекам хлестать вздумал?
— Чего там у вас? — сипло спросила Майрико у Дарины, которая загораживала ее собой от разгорячившегося Будивоя.
— Смеркается уже, — виновато объяснил испуганный мужик. — На ночлег становиться надо. А ты спишь…
Лекарка села, с трудом понимая, чего от нее хотят. Оглядела жалкую кучку людей и вздохнула. Привычно дернула из-за пояса нож, полоснула себя по ладони…
Когда она осенила всех резами, очертила и заперла круг, в тело вновь возвратились мелкая дрожь и озноб. Дарина уложила обережницу поближе к огню, укрыла овчиной, принесла в миске отвара из брусничного листа. Заставила выпить. Майрико покорно глотала, понимая — ей это не поможет. О Клесхе не думалось. И о Дарине, как о сопернице — тоже. Была она обычной для нее. Просто женщиной. Изможденной, напуганной, жалостливой.