Наследники Скорби Казакова Екатерина

Он хотел продолжить, сказать, что допрежь пойдет Руста и перетрясет все те охапки разнотравья, что им привезли, но осекся… Потому что мельком увидел в окно, как отразился солнечный луч от знакомой огненной макушки, как сверкнула в толпе рыжая коса…

— Вернусь через треть оборота — чтоб духу вашего тут не было, — бросил Ихтор через плечо и поспешил прочь из каморки, оставляя собеседника недоумевать.

Когда целитель вышел на крыльцо Башни и принялся вертеть головой в надежде отыскать взглядом ту, ради которой плюнул на Русту с его бесстыжестью, из толпы вынырнул злой, будто сыч, Койра. Старик шагал, прижав к груди кошель с деньгами, тревожно озирался и вообще был похож на боязливую бабу, которая опасается татей-лихоимцев.

— Очумели! Как есть очумели, клятые! — пожаловался ларник, едва не плача. — Серебрушку за мешок проса!

— Жить-то на что-то надо, — Ихтор не отрывал внимательного взгляда от мелькающих голов, — а с Цитадели не убудет.

— Не убудет?! — Старый крефф заковылял вверх по каменным ступенькам. — Чай, вас наперечет теперь! Откуда денег взять? По миру скоро все пойдем, как бродяги перехожие!

— Ну, а коли нас наперечет, так, значит, едоков меньше… — заметил лекарь, не проявляя никакого сострадания к горю скупердяя.

— Я за такие деньги покупать ничего не буду! — обиделся на мужиков Койра и насупился, сведя косматые брови на переносице. — В прошлом годе за четвертушку брал. Совсем стыд потеряли.

— Да ладно тебе, — Ихтор потер обезображенную щеку. — Им за защиту еще платить, а лето вон какое засушливое. Радуйся, что хоть это привезли.

— По миру пойдем! — снова завел прежнюю песню старик, но обережник, не вслушиваясь более в его причитания, спустился на двор, внимательно оглядывая приезжих.

— У, разорались… Орут и орут, будто Встрешник их за бока дерет… — послышалось рядом сварливое бухтенье — то Нурлиса, переваливаясь на кривых ногах, шла в свою каморку, неся в каждой руке по полену. — Как дала бы вон поперек горба-то! Приехали они… Дома не сидится! Ездят!..

Судьба, что ли, креффу нынче слушать этих сварливых стариков? Или то знак? Мол, скоро и сам таким же станет — будет ходить, скособочившись, ругать погоду, Нэда, деревенских мужиков и возросшие цены на ячмень. Хранители прости, подумается же такое!

Но вот опять, будто теплые солнечные лучи, будто золотая россыпь вспыхнула в толпе! Неужто и вправду? Нет, Ихтор понимал — не может она приехать. Что ей тут делать? Да и вообще… Но он все равно как зачарованный шел вперед, стараясь не потерять из виду сияющий затылок, не замечая толчеи и оживления…

Он, по чести говоря, даже не подумал о том, что ей скажет. Казалось, вот она обернется, и слова польются сами собой. Они ведь уже разговаривали, и это было так просто, будто знали друг друга много-много лет. Ему и хотелось от нее именно этого — доброй беседы, улыбки, теплоты во взгляде. Никто на него прежде так не смотрел. Взять хоть Айлишу, которая не была ни жестокой, ни равнодушной. Даже она — наивная нежная девочка — дрожала от отвращения и брезговала обезображенным креффом. Чего уж говорить о других. Ихтор привык, что обликом своим вызывает у девок испуг. И потом уж — неловкость, жалость.

А Огняна стала первой, кто словно бы не заметил его уродства.

— Здравствуй… — Рука целителя коснулась девичьего плеча.

Поворот головы и… на него смотрит незнакомая конопатая круглолицая девушка. Широкие скулы, вздернутый нос, карие глаза, наполняющиеся ужасом.

Обознался. И то было не странно…

— Прости, красавица, — отступил целитель, — с другой тебя перепутал.

Девка моргнула и покраснела. Устыдилась своего испуга, но в душе-то, поди, все одно радовалась, что не до нее этакая страсть дело имеет. Ихтор вдруг едва не рассмеялся над собой. Спасибо Хранителям, что хоть не заорала — вот бы потеха была…

— Ну чего встала-то, кобыла рыжая? — Нурлиса пригрозила испуганной девушке поленом. — Стоит она, рожу сквасила. Как дам вон, чтоб зенками не хлопала. Иди, иди отседова. Понаедут — ни пройти! Иль я тебя — корову здоровую — обходить должна?

И карга пошаркала дальше. А Ихтор, усмехнувшись, отправился туда, откуда пришел. Но так гадко стало на душе, словно бы не чужинка неведомая, а настоящая Огняна поглядела на него с отвращением. Да и далась она ему, Огняна эта? Чего ради вспомнил? Ну, коса рыжая, ну, голос ласковый. Подумаешь, эка невидаль — жалостливая девка.

Хотя… врал, врал обережник сам себе. Не было в глазах хозяйки лесной заимки жалости. И снова сделалось тошно, словно бы Огняна обещала ему приехать и обманула — нарушила данное слово. Не мог крефф объяснить своих досады и смятения, развернулся и, расталкивая обозников, едва не бегом направился в Цитадель.

— Ну, чего по углам хоронитесь, как мыши? Веником, что ли, вас гонять? — сердито рыкнул на выучей, дремавших над свитками в читальне. — Бегом в покойницкую!

Парни потянулись в казематы. Ихтор же, взяв кошель с деньгами, снова вышел на раскаленный двор. Рядом с ним тут же словно из-под земли выросла знахарка — крепкая мужеподобная баба с черной полоской усов, пробивающихся над верхней губой. Узнала по коричневому облачению лекаря и подступилась с разговором.

Ихтор перебрал привезенную ею сушеницу, проверяя, должным ли образом заготовлены травы, верно ли собраны, не перепутаны ли, не осыпаются ли соцветия девятисильника, не ломаются ли стебли чистотела, не напополам ли с мхом собраны медвежьи ушки. Но собственные пальцы, что с легкостью ощупывали ломкие былинки, казались лекарю мертвыми. Не торгуясь, он заплатил за товар и махнул рукой, показывая, куда все отнести, совсем при этом забыв, что Руста, возможно, еще обнимается в лекарской кладовой со вдовушкой.

Обо всех этих мелочах обережник не думал. Хотелось ему только одного — забыться. Вычеркнуть из памяти встречу с той рыжей. Но разве ж отыщешь в Крепости покоя? Только гаркнул на квелого первогодка, развешивающего под потолком пучки полыни, как со двора опять послышались крики. На этот раз тревожные.

Подбежал Руста в напяленной наизнанку рубахе и утащил в мертвецкую. Еще один обоз привез в Цитадель не товары, а искалеченных. Здоровенный оборотень напал на купеческие подводы, когда до Крепости оставалось лишь полдня пути.

Ратоборец бился со зверем насмерть и людей отстоял, но не всех…

На оббитом железом столе мертвецкой лежало изгрызенное мальчишечье тело. Волколаком к вечеру обернется.

Отца, по-медвежьи ревущего от глухой скорби, едва утащили Дарен и Озбра. Позеленевшие выучи стояли вокруг убитого паренька, кусая губы. Одно дело — просто мертвец. Уж к такому они начали привыкать. Но совсем другое — малец, который еще вот только-только дышал, когда его с телеги снимали, на помощь надеялся. А теперь в стылом воздухе каземата остро пахнет кровью, смертью, и кажется — этот запах оседает на языке и в гортани.

Да только наука неумолима.

— Глядите, — ровно говорит Ихтор, поддевая ножом изодранную плоть с грудины, — вот тут, где следы зубов…

И показывает рваные влажно блестящие края раны.

— Плоть почернела. Вот когда почернеет — уже не помочь. Если же синий край — спасти еще можно. Как?

Кто-то из выучей, с трудом подавляя тошноту, начинает рассказывать, вспоминая недавно прочитанный свиток.

Крефф слушает, потом передает нож парню и говорит:

— Доставай сердце.

Слова скупые, движения выверенные. Все это ему привычно. И выучи, зажимающие рты ладонями, и мертвые тела на широких столах, и горе людское, и равнодушие к этому. Все привычно, да. Нет сожалений, нет горечи, только неспешная деловитость. И лишь взгляд неведомо как оказавшейся в царстве смерти Рыжки вдруг царапает душу. Зачем пришла сюда? Прежде всегда пугалась, когда от него пахло смертью и мертвечиной. Нынче же сидит на пустом столе, смотрит внимательными желтыми глазами на то непотребство, которое творят руки человека, и откуда-то во взгляде столько тоски и понимания…

— А ну, брысь! — Ихтор топает на кошку, а руки… руки режут, пилят и выворачивают нутро того, кто еще день назад был живым непоседливым мальчишкой, поехавшим в первое свое путешествие. Просто ребенок, которому не повезло встретиться с Ходящим. Будь оно все проклято…

Из мертвецкой целитель вышел обессиленным и раздавленным, словно сам был второгодком и впервые видел мертвую человеческую плоть.

Забыться б, хоть на оборот… Не вспоминать тот рыжий затылок, мелькнувший в толпе… мальчишечье нескладное тело… кричащего отца… даже рожу свою страшную… все забыть… Стать просто Ихтой, тем, кем был до появления в родной деревне креффа, до того, как стал… кем? Тем, кем стал.

Очнулся он в мыльне, стоящим над бадейкой с водой и остервенело трущимся мочалом. Казалось, все никак не удается смыть запах крови. Поэтому, лекарь плюнул, окатился с головой и пошел одеваться.

В коридорах Цитадели пахло камнем и сыростью. Тошно.

— Ну, чего ходишь, будто Встрешник тебя гоняет? — высунулась из своей каморки Нурлиса. — У-у, коновал беззаконный… Иди сюда.

Мужчина вздохнул, но все-таки зашел в душный покойчик, пригнувшись, чтобы не удариться лбом о притолоку:

— Чего тебе?

— "Чего"? — передразнила бабка. — А ничего. На вот.

И сунула в руки ему свою долбленку.

— Это что? — холодно осведомился гость.

— Роса с бузины на волколачьих слезах, — сварливо отозвалась старуха. — Пей. Да спать иди ложись. Надоел, сил нет.

А может, и правда?

И он опрокинул долбленку в себя. Выкинуть из души все, что так некстати начало в ней бродить. А назавтра будет новый день, и все печали сегодняшние покажутся блажью.

— Спасибо тебе. — Он вернул бабке ее добро. На дне еще плескалось.

— Мира в пути, — едко напутствовала его карга. — Иль довести тебя?

— Да уж дойду как-нибудь… — отозвался Ихтор и направился прочь.

По телу разлилось обжигающее тепло, в голове шумело, но ноги слушались, и он добрел до покойчика, не обстукивая плечами стены. Открыл дверь, ввалился внутрь, и тут все выпитое обрушилось разом. Целитель рухнул на скамью, потом поднял тяжелую бездумную голову и сказал кошке:

— Ты уж прости, рыжая…

Она зевнула и отвернулась.

В темноте и тишине Цитадели Ихтор уплывал в сон. Ему мерещился слабый свет лучины и казалось, он снова на далекой заимке, а где-то рядом ходит женщина с косой цвета червонного золота. Он будто слышал жужжание ее веретена и даже то, как она тихо-тихо напевает песню, которую пели его старшие сестры…

  • Лес шумит вековой, шепчет тайны свои…
  • Ой, прядись, моя нить, поровней, поровней.
  • Лес да тьма за окном знают о моей любви,
  • А мое веретено только кружится быстрей.
  • Милый мой, торопись, чую я — быть беде.
  • Ой, прядись, моя нить, поровней, поровней.
  • Тьму и лес я спрошу, о тебе: где ты, где?
  • А мое веретено только кружится быстрей.
  • Лес шептал: берегись, на опушке у ручья!
  • Ой, прядись, моя нить, поровней, поровней.
  • Ждет охотник его, ждет его западня…
  • А мое веретено только кружится быстрей.
  • Верю я, ты сильней. Для тебя нет преград.
  • Ой, прядись, моя нить, поровней, поровней.
  • Тьма-сестра, лес ночной — мне вернут тебя назад,
  • А мое веретено только кружится быстрей.

Ихтор хотел открыть глаза и сказать, что она поет неправильно, в этой песне другие слова! Какие охотники, какая тьма-сестра? Он даже оторвал голову от подушки и что-то недовольно замычал, но сестра погладила его по волосам и сказала, как говорила обычно:

— Спи уж, герой…

В этот миг он понял: все это — только сон, а тишину комнаты нарушают лишь громкое урчание Рыжки да свист ветра за окном.

36

— Эх ты, птаха, куда забралась! Если б не волколачья тропка — и вовсе проглядел бы.

Клёна попыталась разлепить веки, но ничего не получилось. От долгого сидения в неудобной позе, от боли, тошноты, холода, голода и жажды у нее совсем не осталось сил.

Ночью разразился ураган. Девушка слышала, как падали деревья в лесу, как трещали могучие стволы, как ревел ветер. Но ее сосна стояла исполином, лишь стонала, раскачиваясь. Волки выли, вторя непогоде, и звучала в их жалобах глухая тоска, словно бы оплакивали они сгибшую деревню, растерзанных людей. Но то глупости. Выли, должно быть, от голода и досады. А потом, когда Клёна уже устала бояться, в прореху несущихся по небу туч ударила длинная кривая молния, похожая на огромную птичью лапу.

Белая вспышка озарила лес. Черные тени стали еще чернее, ветер взвыл, рванулся, и оглушительный треск многоголосыми раскатами обрушился на чащу. Девушка закричала от ужаса и боли в разбитой голове, еще плотнее вжалась в могучий ствол, а небесные хляби разверзлись…

С черной неоглядной вышины обрушился водопад. Дождь, по которому истосковалась земля, не лил, не хлестал, не сек, он устремился вниз ревущими потоками, словно бы полноводная река пала на мир людей, грозясь смыть его без следа.

Клёна не видела, что творилось в лесу — стена дождя не позволяла. Сколько бушевала стихия, девушка не знала. Может быть, снова потеряла сознание, может, уплыла в болезненное забытье. Очнулась же от холода — буря шла на убыль. Резкие порывы ветра сделались из обжигающих, знойных — студеными, осенними. И снова Клёна, дрожа в размокших путах, провалилась в черноту, моля Хранителей больше из нее не возвращаться.

— Эх, птаха… Слышишь хоть меня?

Незнакомый мужской голос. Девушка слабо кивнула, но, видимо, ее шевеления не заметили, либо приняли за бесчувственное, лишенное смысла.

— Слы…шу… — сипло прошептала она.

— Сейчас сниму тебя, не бойся. Руки-то разожми. — Он говорил уверенно, спокойно и эта уверенность передавалась ей.

Клёна попыталась разжать пальцы, стискивающие веревки, коими она примотала себя к дереву. Впусте. Окаянные будто закостенели.

— Ну-ну… — Мужчина мягко погладил ее запястья.

Девушка про себя удивилась тому, какие жесткие и твердые у него пальцы, словно гвозди. Но он касался ее так бережно, что несчастная едва смогла сдержаться и не расплакаться от облегчения. Она не одна. Рядом есть кто-то, кто готов взвалить на свои плечи груз забот.

Что-то тесно обхватило со всех сторон — под плечи, вокруг груди — и Клёна повисла в пустоте и парила, парила, парила, а потом плавно опустилась на мягкое, теплое. Она хотела открыть глаза, но снова ничего не вышло. Боль пульсировала в голове, давила изнутри, распирала, к горлу снова подступила тошнота, а потом судорога страдания прошла по телу, затекшему от долгого неудобного сидения на ветвях. Клёна застонала, чувствуя, как к онемевшим рукам и ногам тягучими толчками приливает кровь. Мир в очередной раз канул в темноту.

Она пришла в себя оттого, что те самые жесткие руки, которые гладили ее запястья, теперь снимали с тела одежду. Девушка попыталась вяло отмахнуться, вырваться, но в ответ на ее жалкие трепыхания все тот же голос сказал:

— Тихо, тихо…

И нож разрезал обе ее рубахи — верхнюю и исподнюю, оголяя тело. Шершавые ладони скользили по воспаленной коже. Клёну вертели, будто тряпичную куклу, снимая обрывки одежды.

А ей даже не было стыдно, что лежит совершенно нагая перед незнакомым мужчиной. Потом он протирал ее тряпицей, смоченной в теплой воде: лицо, плечи, грудь, руки, бедра, ноги. Эти прикосновения несли облегчение. Затем ее завернули в чистую сухую холстину, укрыли меховым одеялом до самого подбородка, а к губам поднесли посудину с пахучим отваром. Девушка жадно сделала несколько глотков. Питье оказалось приторно-горьким. Ее едва не вывернуло, но отчего-то нутро удержало отвратительную жижу, а потом по губам провели ложкой с медом. Клёна поймала целебное лакомство, улыбнулась, чувствуя, как блаженное тепло растекается по телу.

Солнце уже опустилось за верхушки деревьев, и ослепительные лучи больше не тревожили девушку. Она наконец смогла разлепить веки. Удивилась тому, что глядит, словно через узкие щелочки, и увидела склонившегося над ней мужчину. Она не поняла — молод он или стар, красив или безобразен, высок или низок. Но отчетливо видела сияние вокруг его головы.

— Ты… Хранитель?

— Можно и так сказать, птаха, — ответил он, и в голосе слышалась улыбка. — Спи, не бойся ничего.

И Клёна провалилась в сон.

37

Пахло едой. Сладкий запах готовящейся похлебки и дыма. Клёна открыла глаза. Темно. Ночь. Над головой шумят деревья. Но мир, все одно, кружится и вертится, стоит ей только попытаться оглядеться. Привычная тошнота встряхнула судорогой нутро. Хочется умереть.

— Где… мы… — прошептала девушка, чувствуя, как слова царапают сухую гортань.

Думала — не услышит. Но он услышал.

— Проснулась? Это хорошо. Сейчас поедим.

— Где… мы…

— В лесу. Как тебя зовут? Помнишь?

— Клёна…

— Красивое имя, как ты… — Он мягко приподнял ее голову, снова приложил к губам плошку с приторно-горьким питьем.

Снова Клёна сделала несколько глотков, снова ее до испарины скрутила тошнота, и снова страдание отступило.

Потом спаситель поил ее теплой похлебкой. Девушка покорно глотала. Но и этот труд оказался для нее непосилен — тело обсыпал горячий пот, от слабости не достало сил даже поблагодарить. Ее опять укрыли до подбородка меховым одеялом. Где-то недалеко протяжно и тоскливо выл волк. Однако Клёна больше не боялась. Сытая, она уснула. Голова болела, но это была привычная уже мука.

Мужчина задумчиво смотрел на простертую в телеге бесчувственную девушку. Ее лицо было черно от синяков, глаза затекли, одна рука покоилась в лубке, а занозы из узких ладоней он вытаскивал полдня. Судя по всему, она очень крепко приложилась головой — на затылке вздулся огромный кровяной желвак, его пришлось надрезать, пока она была без сознания.

Им нужен был лекарь. Очень нужен. Покуда удавалось спасаться травами и притирками, которые есть в заплечнике у любого обережника. Но девчонка была совсем плоха. Едва дышала. До города же еще ехать и ехать…

Дальнейший путь для Клёны превратился в череду сумбурных пробуждений. Вот ее безудержно рвет. Темнота. Вот ее опять поят горькой настойкой. Пот по всему телу, вкус меда на губах. Темнота. Вот она открывает слезящиеся глаза, видит склонившегося над ней мужчину, пытается что-то сказать, но слышит лишь собственное сиплое дыхание. Жар. Ломота во всем теле. Темнота. Тряска. Телега катится по лесной дороге. Вот подпрыгнула то ли на камне, то ли на кочке. Затылок тут же отозвался тошнотворной болью. Темнота. Вот скрипят ворота, ветер доносит многоголосье большого поселения — лай собак, скрип телег, разговоры. Темнота. Вот ее несут куда-то в избяное тепло, а она чувствует, как безжизненно болтаются ноги, словно тряпичные. Темнота.

Вот с нее снимают холстину, оставляя лежать нагой на мягком сеннике. Больше не трясет. Она не в повозке. Лежит на широкой лавке. Раздетая. И над ней склонились трое мужчин. Сквозь пеструю круговерть она ищет взглядом того, который привез ее сюда — с золотым сиянием вокруг головы, находит и успокаивается. Ей все равно, сколько их. Все равно, что она раздета. О, как приятно скользят прохладные руки по огненному телу! Кажется, от них разбегаются щекотные искорки, забираются под кожу и несутся по жилам.

Клёна хихикает.

— Эх ты, птаха…

Она слышит в его голосе улыбку и затаенную нежность. От этого становится так хорошо и спокойно, что девушка сворачивается калачиком на мягком сеннике, зарывается носом в подушку и…

Темнота.

38

— Как она ночь-то пережила?

— На дерево забралась. Там недалеко от деревни сосна растет. Здоровая, не вдруг обхватишь. Ты бы видел, как ей ствол измочалили! Вся кора когтями содрана сажени на полторы вверх.

— Еще бы! Человеком пахнет. Хм… Волколаки прошли обережную черту…

— Кто-то ворота открыл. Ночью.

— Дела… А ты видел, какой оберег на ней? Чудно — единственная во всей деревне с таким наузом. Денег великих стоит. Откуда?

— Окрепнет, спросим.

— Мама…

Разговаривавшие при свете лучины мужчины обернулись. Клёна медленно водила глазами, оглядываясь. Просторная горница. Неуютная — ни тканок вышитых на лавках, ни подзоров… Ничего лишнего: скамьи, печь, стол. И за этим столом — двое мужчин в темных одеждах. Девушка с трудом задержала взгляд на говоривших. Одного из них она знала. Это он снял ее с дерева и привез сюда, но лишь сейчас Клёна поняла — то, что она в полубреду приняла за сияние вокруг его головы, было всего лишь коротко остриженными светлыми как лен волосами.

— Очнулась? — Обережник подсел к ней на лавку и коснулся ладонью лба. — Все равно огненная… Спи. Мамы здесь нет. Спи, птаха.

— Как… тебя… зовут… помнишь?..

Он улыбнулся.

— Помню. Фебр. Спи.

Успокоенная неизвестно чем девушка опустила ресницы и заснула.

* * *

— Что это? — Дарина вздрогнула, услышав сухой раскатистый треск. — Что? На дерево не похоже вроде…

Майрико смотрела застывшим взглядом в пустоту. А потом ответила глухо:

— Молния.

Целительница отодвинула заволоку от оконца и выглянула в ночь. Тын полыхал! Порывы ветра раздували, гнали огонь, он ревел, бушевал, летел и стелился. Иссохшая за месяцы жары трава вокруг тына вспыхнула, и рваное пламя стремительно побежало во все стороны.

— Бежим! Быстрее!

Лекарка схватила замершую в ужасе женщину за локоть и потащила прочь из дома.

Сухая гроза.

Хранители! Что делать? Делать что?!

Они вынеслись в ночь, которая уже не была ночью: огонь ревел и рвался.

— Пожар! ПОЖАР!!! — Майрико завопила так, что Дарина присела, столь мощным и громким оказался у нее голос.

Крайние избы уже занялись. Дарина бросилась к ближайшей, загрохотала в ворота. В доме завыла, залаяла собака.

— Будивой! Сгорите!

Майрико бежала, грохоча по калиткам.

— Выходите! Выходите!

Пока женщины бегали, крича, от дома к дому, ветер раздувал пожар все сильнее.

Целительница пинками гнала из избы какую-то орущую в ужасе бабу, а сама держала в каждой руке по ребенку:

— Иди, дура! Сгорите!

Люди высыпали на улицу, покинули избы, в дыму и жару метались лошади. Хозяева пытались их ловить, но все без толку, кому-то пробило голову копытом. Визжали и плакали дети, причитали женщины. А жар, волнами расходившийся от домов, делался нестерпимым.

— Уходим! Уходим! — звала Майрико, цепко держа за гриву свою кобылку. — Уходим!

Она рванула Дарину за плечо и прокричала ей в лицо, сквозь рев пламени:

— Уходим! Быстро!

— Люди, людей вывести! — надрывалась та в ответ и забрасывала на спину напрягшейся лошади ребятишек.

Весь охватила паника, кто-то пытался тушить огонь, но яростный ветер так стремительно разносил пламя, что колодцы, даже наполнись они до краев, не дали бы столько воды. Кто-то ринулся спасать добро и не выбежал, сгинув под обрушившейся кровлей, кто-то пытался выгнать на улицу скотину… Майрико кое-как поймала еще одну невзнузданную лошадь, подсадила на спину зареванную девку, сунула ей в руки двоих малышей.

— В лес! В лес, дура! Дарина, выводи их!

Клесхова жена оказалась единственной, кто, как и лекарка, сохранила трезвый ум. Она накинула плетеную опояску на шею коню и потянула за собой. Целительница криками и тычками гнала к распахнутым воротам всех, до кого могла дотянуться. Иные очнулись и взялись помогать: тянули прочь тех, кого ужас и растерянность лишили на время ума. Обережница сорвала голос. От жара пересохло в горле, глаза слезились и ничего не видели в дыму.

Когда немногие уцелевшие вырвались из огненного кольца, деревня полыхала так, что вокруг было светло, словно днем. Майрико оглядела орущих детей и тех немногих полуживых баб, мужиков, парней и девок, что вырвались вместе с ней.

Дарина держала под уздцы лошадей. Дети ревели, бабы рыдали. Одеты все были только в исподние рубахи.

— Уходим! — Майрико махнула рукой. Даже здесь, на опушке леса, от жара горело лицо. — Уходим!

Она говорила сипло, но ее услышали. Лущанский староста, с обгорелой всклокоченной бородой, обернулся к колдунье и гаркнул:

— Куда? Куда уходим? Там лес — ночь! Сожрут!

— Гостяй, ветер в нашу сторону ежели задует — сгорим! — Дарина повернулась к мужику. — И убежать не успеем!

— Все одно! — махнул он рукой. — Сгорим, сожрут ли — до утра никто не доживет.

Майрико шагнула к упрямцу и вдруг со всего маху ударила по лицу. Да так, что тот не удержался на ногах. Обережница нависла над оглушенным старостой и просипела:

— Коли решил подохнуть, оставайся. А баб и детей мне не будоражь! Сказано идти — значит, пойдете.

— Куда? Куда идти? — взвыл с земли Гостяй, утирая окровавленный рот. — Куда с тобой идти? Нешто ты ратоборец?

Целительница плюнула и повернулась к сбившимся в кучу лущанцам.

— Что в стадо сбились, как коровы? В одну черту вставай. Быстро!

Лекарка дернула из-за пояса нож, полоснула себя по ладони и, погрузив палец в кровь, зашептала слова заклинания. По очереди она обходила людей, нанося каждому на лицо защитные резы.

Полыхала деревня, ветер рвал кроны деревьев, разгоняя волны жара, пламя рвано металось, и лекарка понимала, что Гостяй, скорее всего, прав. Не удастся им спастись. Но в тот миг, когда она обреченно думала о смерти, небеса разверзлись, и на людей потоком хлынула вода. Словно бы излились разом все дожди, на которые так скупилось нынешнее лето. Стена воды скрыла горящую деревню. За всю жизнь Майрико не могла припомнить такого ливня. Небо рассекали молнии, дождь лил, оглушая.

Подойдя к Дарине, целительница в самое ухо прохрипела ей:

— Обойди всех, скажи, чтобы не разбредались. Надо чертить обережный круг.

Женщина кивнула и бросилась собирать сельчан. Майрико же, нагнувшись, погрузила нож в воду, которую пересохшая земля пока еще не хотела принимать, и стала обходить погорельцев, проговаривая слова заклинания. Круг получился огромный. Лекарке пришлось пролить немало крови, чтобы замкнуть его, закончив заклинание.

— Скажи, чтобы закрывали лица. Если дождь смоет резы…

В этот миг Дарина с ужасом увидела, как девочка-подросток шагнула во тьму за обережную черту.

Майрико проследила за ее взглядом, выругалась и шагнула следом, за шиворот втаскивая девку. Та вырывалась, но целительница швырнула ее в чьи-то руки, спешно снова закрыла круг и склонилась над буйной, опять чертя резы. Несчастная успокоилась. Дождь смывал кровяные полосы. Люди, кто поняли угрозу, закрывали щеки ладонями, но около десятка человек Майрико упустила — они так и прянули на верную смерть. Забеспокоился и вырвался деревенский конь, метнулся в ночь, задев копытом голову старосты. Лекарка едва поспевала закрывать разорванную обережную черту.

Ливень перестал не скоро. Люди вымокли до нитки, колдунья с ног сбилась, проверяя на лицах защитные резы. Она иссекла себе обе руки, кровь уже еле сочилась. Майрико чувствовала — надорвалась. Ноги подкашивались, тело дрожало от слабости. Казалось, еще пара мгновений — и упадет прямо в лужи. Лишь бы закрыть глаза, провалиться в беспамятство! Нельзя. Никак нельзя. Нужно сохранить оставшихся людей, научить их, что делать. Нужно собрать все силы, нужно выстоять.

Такова судьба обережника — превозмогать себя. Вопреки здравому смыслу, усталости и отчаянию. На нее смотрят. Если она дрогнет — дрогнут все, и тогда — смерть. Поэтому целительница старалась дышать глубоко и ровно, старалась не показаться слабее, чем была. Выжившим не нужна ее слабость. Только сила. А что от силы той ничего, почитай, не осталось — о том лущанцам знать ни к чему.

Дождь прекратился лишь к утру. Люди, сбившиеся в тесный круг, жмущиеся друг к другу, чтобы хоть как-то согреться, наконец увидели выступившую из полумрака деревню…

39

Донатос смертельно устал.

Он уже не помнил, когда последний раз высыпался. Казалось, с той поры прошло много лет. Наверняка, так оно и было. Впрочем, что толку гадать? Но сегодня впервые за много лет изнеможение показалось неодолимым.

В мертвецкой царила тишина, только едва слышно потрескивали коптящие сальные свечи да вились к темным сводам струйки черного дыма. Ни выучей, ни креффов, ни прислужников. Никого. Хорошо… А к смраду мертвых тел он давно привык, перестал замечать.

Наузник опустился на низкую скамеечку, куда обычно ставили лоханки для потрохов, и прикрыл глаза. На миг даже захотелось лечь на свободный стол, укрыться рогожей и уснуть — не тащиться по темным переходам в мыльни, не брести потом в свой покойчик, а уснуть тут же. Все одно, едва проснется, сюда спускаться.

Остановила только дурость послушников. Найдут — решат еще, что помер, возьмутся упокаивать. Донатос зевнул и потер руками лицо. Надо подняться на ноги и идти. Что тут сидеть? Ворует время у сна.

Но подниматься не хотелось. Он стосковался по тишине. По покою. Когда не дергает никто, не бежит, ничего не просит, не заставляет торопиться и не принуждает в который раз объяснять то, что уже десятки раз объяснялось. Как надоело все…

В одного Тамира пока ум вкладывал — думал, с тоски рехнется. Парень же, с иными коли сравнить, толковый был. А сколько других? Поплоше, поглупее, поупрямее? Боязливые, балованные, Дар едва-едва теплится. А надо выучить, надо вбить в голову то, что противно людскому естеству. Иной раз уже и пороть их рука не поднимается. Не из жалости. От усталости. Из года в год одно и то же. Ему уж блазнится, будто он, как ручная белка в колесе — бежит, бежит, а с места не трогается.

Иногда он путается в именах этих Тамиров, Зирок, Велешей, Званов… Сколько их было? Сосчитаешь — и ужаснешься. А будет еще сколько? Лучше не думать. Донатос не забыл себя в их годы. Ему наука давалась легко. Он даже и харч не метал, в отличие от прочих. Обережник задумался, припоминая…

Первый раз он увидел мертвеца весен в пять. На ярмарке пьяные обозники передрались, и один пырнул другого ножом в живот. Донатос тогда удивился, сколько в человеке вмещается кишок. Казалось, из того мужика они никогда не закончат вываливаться: блестящие, спутанные.

Мать закрыла малому глаза ладонью, чтобы не глядел. Но он запомнил и свой страх, и отвращение, и потрясение от того, что увидел. Изнутри человек-то, как оказалось, ничем не отличался от скотины, разделанные туши и потроха которой мальчонок видел на торгу.

Детское любопытство оказалось столь сильно, что пересилило отвращение. Дня через два он поймал лягушку и разрезал ее ржавым обломком старого ножа, вынимая на свет то, что таилось под серой шкуркой.

После лягушки настал черед большой, пойманной кошкой в курятнике, крысы. Мальчику было страсть как любопытно сравнить. Нутро у лягушки и крысы оказалось на загляденье — и похожим, и различным.

А спустя пару месяцев отец взял сына на первый лов. Выслеживание зверя не вызвало в пареньке отклика, но шкурить и потрошить ему понравилось. Он с любопытством разглядывал скользкий ливер, без брезгливости брал его в руки, вертел перед глазами.

Сметливый отец мигом разглядел в мальце тягу к тому, что у других не вызывает приязни. Тогда, папаша, окрыленный надеждой, что Хранители вложили в сына склонность к лекарскому делу, показал первенца знахарке. Та долго глядела слезящимися глазами, а потом сказала, что толку из мальчишки не выйдет — лекарствовать он не сможет, лекари-де ищут, как исцелить, а он чужой боли не чует, ему смерть милее.

Отец приуныл. Лекарское искусство дорогого стоило, а какой толк от разделывания мертвечины?

Донатос же обиделся на старую дуру. Живодером он не был. Кошек и собак не убивал. А в мертвых, если попадутся, что ж не поковыряться? Однажды он нашел в брюхе дохлого бездомного кобеля полупереваренное человечье ухо. Но тогда он лез в нутро без всякого смысла, из одного лишь любопытства. Первый раз осознанно потянулся, когда умирал Гром.

Старый волкодав скулил и мучился, ходил кровью, рычал на людей. Издыхал мучительно и долго… А когда помер, маленький хозяин решил выяснить, что убило верного пса. Резать Грома было тяжело. Он был свой, родной. Да еще и здоровенный. У Донатоса едва хватило силенок распахать брюхо отцовым охотничьим ножом. Тогда паренек вытащил из потрохов могучего кобеля с десяток мелких рыболовных крючков, разорвавших волкодаву нутро…

Вытягивая из мертвой плоти острое железо скользкими от крови и нечистот пальцами, мальчик беззвучно плакал. Слезы горохом катились по щекам. Огромный зверь — здоровый, смелый и добрый — превратился в груду мяса и свалявшейся шерсти из-за нескольких ржавых рогулек, которыми и щуку-то добрую не выловишь!

Сердце разрывалось от беспомощности, злобы, обиды и невозможности сыскать виновного! Сыскать и наказать. Тогда еще подумалось — жаль, что у мертвых ничего не выведать. Уж он бы дознался у Грома, кто скормил ему лакомство, начиненное смертью и страданием. Но, увы, выведать ничего уже было нельзя.

Жалел Донатос об этом и когда помер отец. Батю сын не любил. Был тот сквалыга и трус. Всех боялся — колдунов, Ходящих, татей… А денег, хоть и шорником был знатным, в семью не нес. Перебивались с хлеба на жидкий квасок, с кваска на грибы, с грибов на пустые щи. Мать помалкивала, возмутиться не смела. А батя все только говорил, что де, накопит звонкой монеты, и заживут они… вот-вот уже. А сам "вот-вот" взял да и помер. Куда же серебро и медь припрятал — так никому и не сказал. И пришлось единственному сыну, которому тогда едва минуло тринадцать, добровольно идти в закуп. Не мать же с сестрами туда отдавать?

Сколько злобы тогда душа перемолола!

Досталась семье доля лихая — и без того едва тянули, тут же и вовсе голодать начали. У матери по весне взялись выпадать зубы. Сестра меньшая расхворалась и умерла. Еле пережили первый год. Донатос всеми силами души ненавидел отца, который украл деньги собственной семьи. Вот когда он по-настоящему жалел, что у мертвых ничего не узнать. Сильно жалел. Куда сильнее, чем по Грому страдал. Только Грома жалко было. А батю хотелось из земли вытащить и все кости перетрясти.

В закупе у кожемяки Донатос ломался на непосильной работе три с небольшим года, покуда не приехал в их городишко крефф и не положил мучениям парня конец — забрал с собой в Цитадель. Кажется, тот впервые понял, что за счастье — есть досыта, жить не как скотина под ярмом, не ломать хребет на тяжелом приработке. А уж сколько здесь было покойников! Один краше другого.

Но про папашу Донатос не забыл, нет.

Учила юного обережника Бьерга. Она же и удивилась тому, с каким любопытством он лез туда, куда иные взглянуть страшились и бледнели до зелени. А тощий как щепка парень с черными кругами вокруг глаз науку постигал жадно, давалась она ему легко. Он не брезговал, не корчился, проглатывал каждое новое знание, запоминая навек.

Молодой колдун и впрямь не боялся покойников. А потом, когда закончил обучение и смог вырваться наконец из Цитадели, первым делом отправился домой. Ох, как не терпелось ему оказаться на старом жальнике, возле заветного бугорка…

Папашу сын поднял той же ночью, проломил подгнившую крышку домовины, вытащил жалкие останки, сложил в мешок, науз-оберег зашвырнул обратно в могилу — не понадобится. А следующей ночью черные кости зашевелились в мешке… Колдун бросил туда две монетки. Ох, как застучало, задергалось! Почуял, старый козел! Из посмертия почуял.

Три горшка с серебром сын нашел закопанными под старой собачьей будкой. Отцовы кости жалко и беспомощно дребезжали, пытаясь подползти к тому, что столь дорого было при жизни, но колдун лишь небрежно отпихнул мешок в сторону, чтобы не копошился.

Упокоения старый хрыч, конечно, не заслужил, но долг обережника удержал Донатоса от мелочной мести почившему. Упокоил по порядку. Хоть и под Громовой конурой, но чин по чину. Пусть лежит там, где самое ценное берег.

Деньги, все до монетки, колдун отдал матери. Хоть на старости лет поживет в довольстве и сытости. И сестрам приданое справит. Девки, правда, боялись его, не понимали, но любили — благодарность оказалась наипаче обожания. Однако когда мать умерла, брат с ними больше не виделся. Уже лет двадцать прошло. Денег отправлял с оказией, сам же не ездил. К чему?

Крефф дернулся, поняв, что привалился спиной к мощной ножке стола и начал задремывать. Тьфу, сморило. Он поднялся. Нынче все через усилие. Тошно, маетно, душа себе места не находит. И усталость… Усталость с каждым днем растет, иной раз и думать сил нет. А надо ж ведь за дураками малолетними следить, чтобы не набедокурили и руки на себя не наложили, как целительница та малахольная, которая с башни шагнула.

А еще… жил в душе страх. Гаденький суетный страх, который заронила Лесана. Страх, что однажды Дар не отзовется и покойник не встанет на глазах первогодков. Теперь всякий раз, когда приходило время призывать силу, крефф замирал и только благодаря недюжей воле душил в себе бунтующий ужас.

Страницы: «« ... 56789101112 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Встречаются порой люди, не умеющие вести спокойную, мирную, лишенную приключений жизнь, и я, Инга Ст...
Легкая атлетика – это борьба на дорожках и в секторах. Но еще это и цифры – метры, минуты, секунды. ...
Чем старше мы становимся, тем больше времени хотим проводить в саду и огороде. И не только потому, ч...
Следует ли держать приствольные круги под паром? Почему измельчали ягоды аронии? Какие сорта виногра...
Книга «Грезы об Эдеме» заставляет нас задуматься над фантазиями о человеческих отношениях, которыми ...
В брошюре даны сведения о том, как с помощью природных средств можно провести летнее оздоровление. П...