Наследники Скорби Казакова Екатерина
— Лес не мал, а укрыться негде. Скоро же и вовсе нос из норы не высунешь. Думать надо.
Ярец стоял молча и внимательно разглядывал двоих кровососов. Мужики как мужики, но пахнут… А никак не пахнут. Ничем. Вроде и слышно, как сердце стучит, а запаха нет.
— Идем, малой. Чего вылупился? — сказал старший из незнакомцев.
— Меня Лихом звать, а тебя как?
— Малым. Или Ярцем.
— Бывает.
Они двинулись в сторону черного, поросшего папоротниками провала. Ух ты! Да тут пещеры! Волчонок мигом перекинулся, чтобы ловчее было спускаться по глинистому, размытому ночными ливнями откосу. Ничего себе! В пещере было тепло и гуляло эхо. Пахло камнем и влагой. Мальчик снова перебросился.
— Ты б угомонился, Малой, — беззлобно сказал Лих. — Чего туда-сюда вертишься? В глазах рябит.
— У вас тут избы? — удивился паренек. — Бать, смотри, дома!
И он ткнул пальцем вперед.
— Вижу, — отозвался Серый.
— Вот иди, погуляй. Я тебя потом найду. Иди, иди.
— Но если хоть одна курица сгинет, шкуру спущу, — пообещал вслед Лих.
— Да нужны мне ваши куры! — огрызнулся Ярец через плечо и утек в ближайший закоулок.
Волчонок рассматривал избы, вдыхал запах сладковатого дыма, пытался разглядеть теряющиеся в высоте своды пещеры. Красотища! Хлопнула дверь одного из домов.
— Ух ты, собачка! — Белобрысая девчонка с тонкой косой, одетая только в посконную рубаху, стояла на пороге с решетом в руках.
— Сама ты "собачка"! — перекинулся Малой.
— Ой! — взвизгнула дуреха и выронила решето. — Ой!
Ярец покачал головой.
— Юна, ты что? — позвал женский голос из-за двери.
Девчонка пискнула и скрылась в доме.
Однако уже через пару мгновений дверь приотворилась, и оттуда показалось любопытное личико:
— Ты волколак, да? — шепотом спросила трусиха.
— А ты кровососка?
Юна надулась.
— Чего тут ходишь? Иди отсюда! — топнула она ногой.
— Разбежался.
— Я все бате скажу… — пригрозила она.
— И я скажу.
— Дурак какой.
— Сопля.
Она схватила решето и запустила им в мальчика. Он ловко увернулся. Юна засмеялась. И снова вышла на крыльцо.
— А у нас дядька по весне перебесился, — сообщила она.
— Человека съел? — с пониманием спросил Малой.
— Не-е-е… Каженник сглазил.
— Врешь!
— Да чтоб мне пусто было! — поклялась она. — Пришел в избу— и ну кидаться.
— Чё ж не задрал вас?
— А я за батей выскочить успела.
— Похоронили?
— Дык! А хочешь, я тебе пирожка дам? — безо всякого перехода спросила она. — С брусникой.
— Хочу.
— Сейчас! — и она убежала в дом.
Пирог оказался сладким. Ярец жевал его, прикрыв глаза. Он давно не кормил человеческое тело обычной едой. Хватало того, что съедал волком. Уже и забыл, что пироги бывают вкусными…
— Хочешь, я тебя в лес сведу? — повернулся он к девочке, вытирая сладкие пальцы о штаны. — Плотину бобровую покажу?
— А далеко?
— Не-е-е… Версты четыре.
— Мама не пустит.
— А ты не говори.
— Дык увидит. А ежели солнце встанет?
— Не встанет. Успеем.
Она нерешительно потопталась, а потом проказливо улыбнулась:
— Пойдем.
49
Клесх лежал, незряче глядя в темноту и слушая ровное дыхание жены. Дарина крепко спала, прижавшись к нему мягким нагим телом. Узкая ладонь лежала у обережника на груди, и он задумчиво поглаживал тонкие пальцы.
Майрико мертва. Она никогда больше не постучится в его дверь, не будет сидеть, скрестив ноги, на потрепанной волчьей шкуре в покое Главы… Ее силуэт не мелькнет в окне Башни целителей, а голос более не разнесется под каменными сводами Крепости.
Ее нет.
Навсегда.
Это новое непривычное знание не будило в душе Клесха ни печали, ни тоски. В голове воцарилась пустота, мысли разбежались, как тараканы, и он лежал, слепо вглядываясь в полумрак.
Он уже однажды потерял Майрико — когда они прощались во дворе Цитадели перед долгой пятилетней разлукой. В тот день было больно. Глухое отчаяние прихватывало за ребра, воздух комками застревал в горле, а сердце то грохотало, будто хотело выпрыгнуть, то вдруг осаживалось и едва трепыхалось. Тогда Майрико была жива. Но он испытывал такую боль, словно потерял ее безвозвратно, а вместе с ней и половину себя. А сейчас лекарка мертва. По-настоящему. И ему… все равно?
Но если бы умерла не Майрико, а Дарина?
Крефф вновь прислушался к себе, уткнулся носом в макушку спящей. Ее волосы пахли мыльным корнем и еще были слегка влажными.
Дарина… Он никогда не был к ней нежен. Не подкарауливал, чтобы защекотать, а потом неловко отдать порядком измявшийся за пазухой первоцвет. Он не выменивал ей пряников у заезжих купцов, не покупал костяных гребешков, не дрался за нее, не любил с неудержимым голодом в каком-нибудь пыльном закутке просто потому, что дойти до покойчика было выше всяких сил.
Ей он честно сказал, что мужем будет плохим. Приезжать сможет лишь изредка, да и то ненадолго. А коли и приедет, так больше отсыпаться, чем в доме хозяйничать. И еще решил: если Дарина окаменеет лицом или заговорит после этого холодно, то он развернется и уедет. Ну ее. А она… улыбнулась. Без грусти, без обиды. Мягко коснулась его плеча и ответила: "Ты, главное, приезжай". Ничего не просила, не обвиняла…
Он не баловал ее. Не дарил подарков. Отдавал деньги, справедливо полагая, что все нужное она купит без него. Но однажды, сам не зная почему, купил на ярмарке расписной ларчик. Небольшой, с ладонь всего. И не сказать, будто сильно дорогой. Увидел и взял. Потом долго вертел в руках, не зная, зачем ему понадобилась эта коробчонка. Задумался. Купил иголок, ниток, какой-то тесьмы, наперсток. Дурак дураком. Потом снова поразмыслил — решил выбросить, к Встрешнику. Но что-то удержало.
Когда приехал в Лущаны, и Дарина выбежала встречать, он не решился отдать ей подарок. Подумал — вдруг еще не понравится… Зачем он вообще все это затеял? Что у нее — ниток нет? Или иголок?
Но ларчик лежал в переметной суме, и следовало что-то с ним сделать — или выбросить, или отдать. Отдать Клесх так и не отважился. Вечером, когда жена уже спала, поставил на стол и долго задумчиво глядел. Потом плюнул на все и лег.
Утром Дарина вела себя, как ни в чем не бывало, но расписная коробчонка куда-то исчезла. Клесху стало совсем не по себе, однако он угрюмо молчал, словно бы ничего не случилось. Жена тоже не обмолвилась ни словом, покормила детей, убрала со стола, отпустила Клёну с Эльхой к соседской ребятне и захлопотала у печи. Клесх вышел в сени, собираясь принести дров на истоп, когда его окликнули.
Он обернулся, и в этот миг пестрая тесьма промелькнула перед глазами, захлестнула шею. Дарина дернула мужа к себе. Он наклонился, увлекаемый тканой лентой, хотел что-то сказать, но промолчал, удивившись тому, как сияли ее глаза, и какое счастье в них отражалось. На душе стало легко-легко.
— Спасибо. — Она поцеловала его так, словно получила в подарок не нитки и деревянную коробочку, а перстень с самоцветом.
…За окном ветер швырнул в каменную стену дождем. Клесх прикрыл глаза. Умерла Майрико, а он думает о Дарине. И на душе пусто.
50
Выезжали утром, еще в сумерках. Лесана настороженно смотрела, как наставник приторачивает к седлу заступ. Тамир проверял содержимое переметной сумы, затягивал подпругу.
— Ну? Едем? — спросил он, закончив.
— Едем. — Клесх рывком забросил себя в седло.
Трое вершников правили в серый предрассветный лес. Ехали молча. Лесана искоса поглядывала на креффа, он чувствовал ее взгляд, но делал вид, будто ничего не замечает. Девке явно было не по себе.
Указанное Дариной место они нашли, не плутая. Возле дороги, под кряжистой старой сосной, лежало одинокое мертвое тело, брошенное, словно забытый в спешке скарб. Клесх спешился первым.
Он не раз и не два видел мертвецов. Видел, как те, кто только что дышали, в ком горел огонь жизни и воли, вдруг становились лишь пустой скорлупой. Знал и то, что тело, едва его покинет душа, меняется до неузнаваемости. Но он никогда прежде не думал увидеть такой Майрико…
Порожний сосуд.
Крефф стряхнул с одежды и лица покойницы травяную пыль, отпугивавшую зверье, и всмотрелся. Перед ним лежала не Майрико. Это застывшее, вытянутое, бледное тело с восковыми чертами, проступившими скулами, ввалившимся глазами, синюшными губами, острым носом и слежавшимися безжизненными волосами не могло принадлежать той, которую он когда-то любил.
Мужчина осторожно коснулся холодного бескровного лица и прошептал:
— Что ж ты… — а после нескольких мгновений молчания повернулся к спутникам и сказал: — Нужно ее перенести.
— Зачем? — удивился Тамир, который начал уже было готовиться упокаивать целительницу.
— Тут низина, докопаемся до воды.
Колдун удивился:
— Ну и что? Докопаемся так докопаемся.
Обережник посмотрел на него снизу вверх и сказал ровно:
— В воду я ее не положу.
— Тамир… — Лесана осторожно коснулась плеча наузника, словно прося не перечить.
— Ну, понесли тогда, — стряхнул он ее ладонь.
— Бери.
Выуч Донатоса помог Клесху поднять с земли тяжелое безвольное тело, и крефф направился со своей скорбной ношей выше по дороге. Лесана шла следом, неся заступы — с коротким и длинным черенами.
— Здесь.
Ратоборец опустил лекарку в траву.
Они копали, сменяя друг друга, около двух оборотов — вгрызались острыми заступами в изрытую корнями землю, тяжело дышали и иногда ругались сквозь зубы. Ямина и впрямь оказалась сухой.
Наконец, сели отдыхать. Поели хлеба с вяленым мясом, попили воды. Все молча. Тамир стал готовиться к обряду, достал наузы, вытянул из-за пояса нож. Потом склонился над покойницей и внимательно оглядел тело — стопы, ладони, затылок. Лесану подхватило и понесло ощущение уже виденного.
Айлиша.
Хранители, как все повторяется! Пока звучали слова заговора, пока кровь колдуна капала в могилу, Клесх и Лесана сидели, глядя в пустоту, размышляя каждый о своем. Наконец, Тамир махнул рукой, мол, давайте.
Девушка достала из переметной сумы отрез добротной белой ткани, разложила на траве. Мужчины перенесли тело, обернули в холстину, перевязали веревкой. Потом крефф спрыгнул в ямину и кое-как перенял покойницу. Уложил.
Когда пришло время засыпать могилу, Тамир вдруг обернулся к Клесху и негромко сказал:
— Своих хоронить — дело особое. Чужого зарыл — и забыл. С близким же кусок себя закапываешь.
Ратоборец кивнул.
Первая лопата земли тяжело упала на ткань, и Лесана испугалась: больно, должно быть! Но сразу вспомнила, что Майрико все равно. И удивилась сама себе.
Земля глухо падала в яму, и скоро последний уголок белой ткани исчез под черными комьями. После того как Тамир еще раз окропил холмик кровью и начертал ножом последние резы, Клесх приладил заступы к седлу и махнул спутникам, отпуская.
Лесана уезжала с тяжелым сердцем. Наставник был спокоен. Причем видно было — спокойствие это не напускное. Оттого становилось страшно.
Когда двое уехали, крефф опустился в траву и положил руку на рыхлую прохладную землю, в которой теперь лежала женщина, что была жива еще сутки назад.
На душе снова было пусто. Он думал о том, что их с Майрико разделяют теперь не обида, не взаимная вина и даже не полторы сажени земли. Их разделяют пустота и вечная невозможность все исправить. Он пытался вспомнить, как они расстались в последний раз, о чем говорили и… не смог. Не смог воскресить в памяти ее лицо в тот день. Да и не получалось до сей поры понять, как же это так — ее больше не будет. Никогда.
Первое время он, наверное, станет забывать, что она умерла. Будет думать о ней, как о живой. Будет просыпаться по утрам и с холодной пустотой в душе понимать, что ее по-прежнему нет. Научится свыкаться. Иногда, должно быть, встрепенется от желания что-то ей рассказать. Иной раз, может, поблазнится, будто во дворе мелькнула на солнце светловолосая голова. Он по привычке станет размышлять о том, что она скажет на совете у Нэда, а потом запоздало будет вспоминать, что ничего. Ничего уже не скажет. Никому.
Чуть позже он стерпится с этой мыслью. Она уляжется у него в голове. Потом он забудет лицо и голос, позже начнет забывать и ее саму, и свою обиду на нее, останется светлый образ, лишенный изъянов, но постепенно сотрется из памяти и он…
Это жизнь, так и должно быть.
Мужчина погладил ладонью рыхлую прохладную землю.
Это жизнь.
Кто же виноват, что живут — всяк свой срок? И умирают в страшной для себя и близких внезапности.
Жизнь.
Клесх отряхнул руки, отвязал от деревца безмятежно пасущегося коня, привычным рывком забросил себя на спину вороному. Ничего уже не изменить. И странно, что мысли текут в голове так размеренно и ровно, и нет горечи потери. Странно, что ему все равно.
Обережник медленно ехал через чащу. И если бы кто-то попался одинокому вершнику навстречу, тот бы, наверное, испугался тому, какое мертвое лицо было у живого человека.
51
Прошло несколько седмиц, прежде чем Клёна смогла самостоятельно сидеть и есть. Несколько раз Фебр на руках относил ее в слабо натопленную баню и передавал какой-то жалостливой бабе. Та мыла девушку, причитая и всхлипывая. От этого Клёне и самой хотелось плакать. Особенно же горько — после того, как она первый раз увидела свое лицо — худое, изможденное, с темно-зелеными синяками вокруг глаз. Уродище страшное.
Ей теперь было невыносимо стыдно перед своим спасителем. И хотя тело уже шло на поправку — заживали кровоподтеки, отсыхали болячки с локтей и коленей, затягивались ранки заноз, Клёна сама себе казалась уродкой. Она исхудала до полного истощения, была очень слаба, даже голову держала с трудом, а сидеть могла, только подпертая со всех сторон подушками.
Болезнь отступала медленно, неохотно. Целитель по имени Орд лечил девушку каждый вечер. Она уже привыкла к тому, как ее головы касаются его ладони, охваченные прозрачным голубым сиянием. Орд был насмешник.
— Что, птичка, щекотно? — и он быстро-быстро перебирал пальцами в волосах Клёны, отчего та принималась хихикать, потому что колючие огоньки сыпались под кожу и бегали там, словно мураши.
Клёну ни о чем не расспрашивали и берегли, как умели. Колдун по имени Полян был старшим из троих обережников и, пожалуй, самым неразговорчивым, но и он иной раз находил для приживалки доброе слово. Поди, тоже слышал, как ночами она тихо стонет в подушку.
Страшно, очень страшно осознать, что ты — одна на всем белом свете. Сгиб малолетний братец, сгибла мать… Сердце не хотело принимать горькую правду, но Полян был неумолим. Лущан не осталось. Сгорело больше половины деревни, оставшиеся дворы разорены волколаками. Только смерть там осталась. Смерть и мертвецы.
— Такие дела, девочка.
Клёна тогда отвернулась к стене и замолчала. Она молчала до вечера. Все примеривала в уме страшную весть. "Такие дела, девочка". Как же? Совсем никого? Одна? И куда идти? Кому она нужна?
— Поплачь, птаха… — Фебр подсел к ней, когда за окном сгустились сумерки. — Поплачь. Горе слезами выливается.
Он погладил ее по острым плечам. Клёна повернулась к своему спасителю и хрипло сказала:
— Не могу…
И впрямь не могла. Не получалось. Кость опять засела в горле. Грудь щемило, сдавливало от рыданий, но… не получалось.
Тогда мужчина мягко поднял ее, обнял за плечи и сказал:
— Плачь. Надо.
Она уткнулась лицом в его черную рубаху и тихо-тихо заскулила. Как слепой щенок, потерявшийся от мамки. Твердая, словно деревяшка, рука гладила ее затылок.
— Плачь, плачь…
Рыдала Клёна долго, до икоты. Рубаха у него вымокла, а руки, должно быть, устали монотонно скользить по ее спине и плечам.
— Хоть кто у тебя есть родной? Дядья, может?
Она, разбрызгивая слезы, помотала головой, а потом вдруг спохватилась и ответила гнусавым голосом:
— Отчим. Но он не будет рад.
— С чего так думаешь? — удивился Фебр.
— Эльха… погиб… сын его. Мамы нет. А я — на что?
— Не любил тебя? — спросил обережник.
Клёна покачала головой, которая от рыданий снова начала болеть.
— Я его. Не люблю.
— А он?
— Не знаю. Поди, тоже.
— Надо увериться. Как окрепнешь, поедем. Где живет отчим-то?
Девушка вскинула на собеседника красные от слез глаза и просто ответила:
— В Цитадели.
— Вот так оборот… — крякнул с полатей Полян. — Как, говоришь, зовут батю твоего?
— Клесхом.
В горнице воцарилась такая глухая тишина, что Клёна подумала, будто ее не расслышали. Однако Фебр смотрел оторопело, а Орд оторвался от свитка, который читал при свете лучины, и теперь глядел на девушку круглыми от изумления глазами.
— Вот так оборот… — повторили хором за Поляном оба обережника.
52
Нэд сидел на привычном месте — за столом в своих покоях, в которых сиживал последние двадцать лет. Однако с трудом сдерживался посадник, чтобы не ущипнуть себя, не проверить — въяве ли все происходит? Блазнилось — пустили его, дурака старого, на родную лавку из жалости, чтоб не захирел с тоски.
Клесх ходил по покойчику вперед-назад и говорил глухо:
— Майрико упокоили, как подобает. Я уезжаю нынче. Опасно время терять, на печи сиживая. Нужно в люди идти, новый уклад до них доводить, недовольных усмирять, сомневающихся убеждать. И брать всех под одну руку, чтобы не расползались. Просить тебя хочу, Нэд…
Он замолчал и обернулся к настороженно слушающему его мужчине.
— Да что ты все волком смотришь? — раздосадовался ратоборец. — Что тебе опять не так?
Посадник помолчал, собираясь с мыслями. А правда, что ему не так? Да все! Чувствовал себя, будто пес дворовый, которому, чтобы не брехал, кость мозговую бросили.
— Ну? — Клесх подошел к собеседнику и навис над ним, упираясь ладонями в стол. — Чем опять тебя не уважил? Всякий раз так будешь теперь бычиться?
Нэд с трудом поборол в себе желание грохнуть кулаком по столу и потребовать, чтобы молодой крефф не забывал о почтении. Однако вовремя опамятовался.
— Ты… прости… Глава… — с трудом выталкивая слова, заговорил он. — Тяжко после стольких лет себя перековать. Трудно.
В ответ ратоборец в сердцах плюнул на пол и рявкнул:
— Чего трудно? Где сидел, там и сидишь, что делал, то и продолжишь! Я в Цитадели появляться буду, дай Хранители, в несколько месяцев раз. Мне ни хоромы твои не нужны, ни креффат. На тебя все оставляю!
Он замолчал, досадуя твердокаменному упрямству бывшего Главы. Уж, казалось, ну чего делить им? Так нет! Сидит бирюк бирюком, брови супит, рожа недовольная…
— Нэд, — Клесх вздохнул, — я в крепости жену оставляю. Непраздная она. Пригляди. Не знаю, когда вернусь. Может, уж родит к тому времени.
У новоиспеченного посадника глаза полезли на лоб. Он открыл было рот, чтобы что-то сказать, сомкнул и разомкнул губы, закашлялся и просипел:
— Какую жену?..
— Беременную! — рявкнул Клесх, однако усилием воли взял себя в руки. — Она без дела сидеть не привыкла. Жить будет пока в моем покойчике, ей хватит. Работу любую знает. И пряха, и ткаха. Но ты проследи, чтобы ее грамоте учить начали. В Цитадели пригодится. Да и просто… приглядывай…
Посадник растирал под рубахой грудь. Пень бестолковый! Ведь узрел во вчерашней суматохе, как молодая красивая баба жалась к креффу, но в голову взять не мог, что жмется не просто так! Девки к нему вечно липли, как к прянику. Случалось, доходили до Нэда слухи о Клесховых похождениях. Баб он любил. А уж по дорогам, где обозы водил, поди, ни одной деревни просто так не миновал. Стервец. Но чтоб женой обзавелся?
Все эти мысли, как пчелиный рой, гудели в голове посадника, мешая ему сосредоточиться.
— И вот еще что. У меня дети в Вестимцах. Мальчишка и девка. Ежели с каким из обозов приедут, определи их к матери. Она уж и так извелась вся, — тем временем продолжал ратоборец.
— Ты… — подал, наконец, голос посадник. — Майрико…
— Говорю ж, упокоили. Досуха исчерпалась… — Крефф замолчал, глядя в пустоту, вспоминая изуродованное смертью, обескровленное восковое тело. — Дарина про нее ни сном ни духом. Узнает так узнает. Но уж нарочно языками-то не мелите.
Нэд усмехнулся. Ежели что Клесха когда и погубит, так это неумная любовь к бабам. Не Ходящие, нет. Бабы.
— Эх, соберутся, Клесх, как-нибудь твои девки всем миром… — заговорил посадник, пряча улыбку.
— Избави Хранители, — усмехнулся ратоборец, одновременно чувствуя, что лед между ним и Нэдом отчего-то… не треснул еще, но уже поддался, заскрипел.
— Значит, сын и дочь?
— Падчерица. Дарина сказала, будто Майрико грамотку тебе нацарапала. Что там?
— Да все то же, — вздохнул посадник. — Про весь разоренную, что да как случилось. Сколько народу сгибло. Видать, боялась, что деревенские перепутают со страху или приврут…
Клесх кивнул:
— Ладно, прощевай. Мира в дому.
— Мира в пути.
Хлопнула дверь. Нэд остался сидеть, глядя в пустоту.
Сгибла глупо и страшно лучшая целительница крепости. Сгибла как ратоборец, спасая людей, уводя их от опасности, делая то, чему не училась, чего не умела. Хорошая была Майрико девка. А уж лекарка и вовсе предивная. Жаль, Хранители отмерили ей жизнь короткую и горькую. Ходила за Клесхом своим, будто сговоренная. А теперь вон умерла, а ему и дела нет. Раздал указания, как пряники, и был таков.
Еще и обженился. Детьми обзавелся.
И горько вдруг стало Нэду от того, что понял он, чего лишился. И чего других лишиться принуждал.
Сын. Падчерица. Жена беременная.
53
— Дяденька, а дяденька! — разнесся по каменному коридору звонкий голос. — Дя-а-аденька!
Клесх замер и обернулся. В нескольких шагах от него стояла чудная патлатая девка. К груди она бережно прижимала ком мятого тряпья.
— Дяденька!
— Чего тебе? — Он внимательно ее оглядывал.
— У тебя глаза-то мертвые какие! — испугалась она. — И страшный ты весь!
— Страшный — так не гляди, — пожал он плечами и развернулся, чтобы идти дальше. Уже понял, что наткнулся на Донатосову дурочку.
Но Светла забежала вперед, снова глянула в изуродованное лицо обережника и сказала назидательно:
— Ты вот зря обиделся. Правду ведь говорю. Страшный ты. Безжалостный. И смерть вокруг тебя. Так и вьется!
Крефф вздохнул и как можно спокойнее произнес:
— Светла. Узнаю, что донимаешь Донатоса — распоряжусь, чтобы отправили тебя в самую захолустную сторожевую тройку. В Любяны. Колдун ихний без дела чаще мается, чем ненаглядный твой. Вот и будешь там докуку чинить. Ему смех, тебе развлечение. Поняла? Только узнаю, что креффу кровь портишь…
Она испугалась, забеспокоилась, закивала:
— Поняла, поняла, родненький. Ух, злющий ты! Яростному судьба покоряется. Но твоя судьба — горькая. Тоски в ней больше, чем радости. Зверь тебе дорогу перешел, родненький. Тоже злющий. Тоже яростный. Как ты.