Путешествия в Центральной Азии Пржевальский Николай
В продолжение всего лета гольды промышляют рыбу преимущественно острогою, которая имеет форму трезубца и усажена на древке длиною от 2 до 3 сажен и толщиной около дюйма. Самый трезубец сделан из железа и надет неплотно, так что легко может соскакивать и держится в это время на длинной тонкой бечевке, которая укреплена также в начале древка. Завидев место, где рябит вода от рыбы, или самую рыбу, гольд бросает в нее свое копье, и железо, вонзившись в мясо, соскакивает с дерева; рыба, в особенности большая, метнется, как молния, но никогда не в состоянии порвать крепкую бечевку, за которую и вытаскивают ее из воды.
Гольды чрезвычайно ловко владеют подобным оружием и при благоприятных обстоятельствах очень редко дают промах.
Проводя на воде большую часть своей жизни, гольд придумал для себя и особую лодку – так называемую оморочку. Эта лодка имеет 2 1/2 – 3 сажени длины, но не более аршина ширины, и оба носа ее высоко загнуты над водой. Остов оморочки делается из тонких крепких палок и обтягивается берестой, так что эта лодка чрезвычайно легка и послушна мельчайшему движению весла; но нужно иметь большую сноровку, чтобы безопасно управлять ею. Под искусною рукою гольда, который одним длинным веслом гребет на обе стороны, эта лодка летит, как птица; если же нужно потише, то он бросает длинное весло и, взяв в обе руки два маленьких, сделанных наподобие лопаток, изредка гребет ими и неслышно скользит по зеркальной поверхности тихого залива.
Впрочем, гольды, с малолетства привыкшие к воде, смело ездят в этих лодках по Уссури даже и в сильный ветер.
Самая горячая пора рыбной ловли для всего уссурийского населения бывает осенью, когда в половине сентября идет здесь в верх реки красная рыба в бесчисленном множестве. Эта рыба, известная в здешних местах под именем кеты, входит в конце августа из моря в устье Амура, поднимается вверх по этой реке, проникает во все ее притоки до самых вершин и мечет икру в местах, более удобных для ее развития.
Ход красной рыбы на Уссури продолжается недели две с половиной, до конца сентября, – и в это время все спешат на берег реки с неводами, острогами и другими снарядами. Даже белохвостые орланы слетаются во множестве к реке, чтобы есть убитую или издохшую и выброшенную на берег рыбу. Гольды в это время делают весь годовой запас для себя и для своих собак, которых они держат очень много как для звериного промысла, так и для зимней езды.
Приготовлением рыбы впрок занимаются гольдские женщины, которые для этой цели разрезают каждую рыбину пополам и сушат ее на солнце. При этом вовсе не употребляют соли, так что подобная сушеная рыба, известная здесь под именем юколы, издает самый невыносимый запах.
Наши казаки хотя также занимаются ловлей красной рыбы, но далеко не с таким рвением, как гольды, и притом большая часть из них вовсе не делает себе запасов в зиму на случай голодовки.
Русские обыкновенно не сушат, но солят красную рыбу; в таком виде она очень похожа на семгу, только несколько погрубее ее. Впрочем, на устье Амура, где эта рыба ловится еще не исхудавшая от дальнего плавания, ее вкус ничуть не уступает самой лучшей европейской семге.
Обратный ход красной рыбы неизвестен. Гольды и казаки говорят, что она не возвращается, а вся погибает. В этом, вероятно, есть своя доля правды, так как уцелевает и возвращается назад, может быть, одна из многих тысяч рыб, поэтому ее обратный ход и незаметен.[13]
Как ни много идет красной рыбы по Уссури, но все-таки гольды говорят, что прежде ее бывало гораздо больше. Может быть, этому причиной развивающееся по Амуру пароходство, а может быть, в этих рассказах играет общая многим людям страсть хвалить прошлое, старину.
Когда замерзает Уссури, рыбные промыслы гольдов почти прекращаются, так как все здоровые мужчины отправляются в это время в леса на соболиный промысел. Только оставшиеся старики и женщины ловят еще рыбу на удочку, делая для этого проруби по льду Уссури. На крючок для приманки привязывается кусочек красной материи или клочок козлиной шкуры.
Сидя на льду и держа удилище в руках, гольд беспрестанно дергает им вверх и вниз, чтобы приманка не стояла неподвижно.
На такую удочку попадаются преимущественно сазаны и таймени. В счастливый день, говорят, можно поймать от 2 до 3 пудов, но только нужно иметь терпение и здоровье гольда, чтобы от зари до зари просидеть открыто на льду во время ветра и иногда при морозе в 20° Р.
В то время, когда гольды ловят зимой рыбу на удочку, казаки добывают ее посредством так называемых заездков. Для этой цели перегораживают какой-нибудь рукав или глубокое место на главном русле реки посредством плетня, который опускается до дна и там вколачивается. В этом плетне на расстоянии 1–2 сажен делают свободные промежутки, в которые вставляют сплетенные из тальника морды. Эти морды иногда бывают сажени две длины и около сажени высоты, так что для поднятия их из воды тут же на льду устраиваются особые рычаги, вроде тех, какими достают из колодцев воду в наших русских деревнях.
Рыба, которая идет обыкновенно против течения, встречая плетень, ищет прохода и попадает в морду. Эти морды осматривают каждый день утром; и с начала зимы, когда улов бывает всего прибыльнее, на 10 или 15 морд каждый раз вынимают от 10 до 15 пудов рыбы, то есть средним числом по 1 пуду на каждую морду.
С начала зимы более всего добывают таким образом налимов, которые в это время мечут икру; потом начинают попадаться сазаны, таймени, белая рыба, и к концу зимы, то есть в феврале, улов бывает весьма незначителен, так что многие заездки в это время совсем бросаются.
Кроме рыбной ловли, другой важный промысел, обеспечивающий существование гольдов, есть звероловство, в особенности охота за соболями, которая начинается с первым снегом и продолжается почти всю зиму.
Лишь только замерзнет Уссури и земля покроется снегом, гольды оставляют свои семейства и, снарядившись как следует, отправляются в горы, лежащие между правым берегом Уссури и Японским морем, преимущественно в верховья рек Бикина, Има и ее притока Вака. Многие из них, даже большая часть, идут на места ловли еще ранее замерзания воды и поднимаются в верховьях названных рек на лодках, для того чтобы не терять времени и начать охоту с первым снегом; те же, которым идти поближе, отправляются уже зимой. Для этой цели они снаряжают особенные легкие и узкие сани, называемые нарты, кладут на них провизию и все необходимое и тащат эти нарты собаками, которые служат также для охоты.
Обыкновенно, добравшись до места промысла, каждая партия разделяется на несколько частей, которые расходятся по различным падям и избирают их местом своей охоты.
Прежде всего устраивается шалаш, в котором складывается провизия и который служит для ночевок. К этому шалашу каждая отдельная партия собирается всякий вечер, между тем как днем все ходят особо или только вдвоем.
При этом гольды никогда не забывают взять с собой своих богов, или бурханов, которые представляют изображения человека китайского типа, сильно размалеванные красной краской на бумаге или на дереве. Устроив шалаш, каждая партия вешает тут же на дереве и своего бурхана. Отправляясь на промысел, гольды молятся ему, прося хорошего лова, и в случае действительной удачи, то есть поймав хорошего соболя, убив кабана или изюбра, опять приносят своему бурхану благодарственные моления, причем брызгают на него водкой, мажут салом или вареным просом и вообще стараются всяким образом выразить свою признательность.
В начале зимы, то есть в течение ноября и декабря, когда снег еще мал, охота производится с собаками, которые отыскивают соболя и, взогнав его на дерево, начинают лаять до тех пор, пока не придет промышленник. По большей части соболь, взбежав на дерево, начинает перепрыгивать с одного на другое чрезвычайно быстро, но хорошая собака никогда не потеряет зверя из виду и, следуя за ним с лаем, всегда укажет охотнику дерево, на котором наконец он засел.
Случается, что иной соболь пускается на уход по земле и залезает в дупло дерева, в нору или под камень. В первом случае дерево обыкновенно срубается; во втором – копают нору, если только это позволяет грунт земли, и, наконец, в третьем – выкуривают зверька дымом. Охотясь за соболями, гольды бьют и других зверей, если только они попадаются. Весьма большой помехой для всех этих охот служат тигры, которых довольно много на Уссури и которые часто ловят охотничьих собак, а иногда приходят даже к самым шалашам спящих промышленников.
Ниже я сообщу подробно об этом звере и его проделках, теперь же скажу только, что гольды страшно его боятся и даже боготворят. Завидев тигра хоть издали, гольд бросается на колени и молит о пощаде; мало того, они поклоняются даже следу тигра, думая этим умилостивить своего свирепого бога.
Впрочем, с тех пор как на Уссури поселились русские и начали почти каждый год бить тигров, многие гольды, видимо, сомневаются во всемогуществе этого божества и уже менее раболепствуют перед ним. Некоторые даже совсем перестали поклоняться тигровым следам, хотя все еще не отваживаются прямо охотиться за страшным зверем.
Здесь, кстати, следует отметить, что гольды охотно заменяют свои прежние фитильные ружья нашими сибирскими винтовками, которые хотя по виду не стоят и двух копеек, но в искусных руках здешних охотников без промаха бьют всякого зверя – и большого, и малого.
Когда выпадут большие снега и охота с собаками сделается крайне затруднительной, тогда гольды промышляют соболей иным способом. Нужно заметить, что в это время, то есть в январе, у соболей начинается течка, и каждый из них, напав на след другого, тотчас же пускается по этому следу, думая найти самку. Другой, третий делают то же самое, так что наконец протаптывается тропа, по которой уже непременно идут все случайно попавшие на нее соболи. На таких тропах гольды настораживают особые луки, устроенные таким манером, что когда соболь заденет за привод, то стрела бьет сверху вниз и пробивает его насквозь. Такой способ охоты гораздо добычливее и не требует особенных трудов от охотника, который только однажды в сутки обходит и осматривает свои снаряды, а остальное время сидит или спит в своем шалаше.
Кроме того, есть еще один способ добывания соболей, который также употребляется с успехом. Этот способ основан на привычке соболя бегать непременно по всем встречным колодам. Не знаю, чем объяснить такую привычку, но я сам, видевши не одну сотню соболиных следов в хвойных лесах, покрывающих главный кряж Сихотэ-Алиня, всегда замечал то же самое: соболь непременно влезет и пробежит по верху каждой встречной колоды.
Зная такое его обыкновение, в тех местах, где много соболиных следов, устраивают на колодах особенные проходные перегородки, в которых настораживают бревна, а иногда даже кладут приманку: кусочек рыбы или мяса. Соболь, взбежав на колоду и схватив приманку или просто пробегая сквозь загородь, трогает за привод бревно, которое падает и давит зверька. Такой снаряд употребляется всеми инородцами на Уссури и нашими казаками, у которых называется слопцом. Подобные слопцы употребляются также для ловли енотов и зайцев.
Между всеми соболиными промышленниками – как инородцами, так и русскими – развита чрезвычайная честность относительно добычи охоты, запасов и т. п. Часто случается, что промышленник набредет на чужой шалаш, в котором никого нет и где лежит вся провизия или добытые соболи, но он никогда ничего не украдет. Только, по существующему обычаю, он может сварить себе обед и поесть сколько хочет, но ничего не смеет брать в дорогу. Примеров воровства никогда не бывает, и я, несколько раз расспрашивая об этом у казаков и гольдов, всегда получал один ответ, что если бы случайно набредший на чужой шалаш промышленник украл из него что-нибудь, то хозяин украденной вещи непременно нашел бы его по следу и убил бы из винтовки. Вероятно, такая острастка сильно действует даже и на тех охотников, которые при случае не прочь стянуть чужое.
С соболиного промысла гольды возвращаются в конце зимы, то есть в феврале и марте; другие же остаются в лесах до вскрытия рек и выезжают уже на лодках. Число соболей, добываемых каждым охотником, неодинаково каждый год и меняется от 5 до 15 и даже 20 штук. Это зависит от большего или меньшего счастья; главным же образом – от количества соболей, которых в один год бывает много, а в другой на тех же самых местах мало. Подобное явление происходит оттого, что соболи, так же как белки, хорьки, а в Уссурийском крае даже кабаны и дикие козы, предпринимают периодические переселения из одной местности в другую. Такие переселения обуславливаются различными физическими причинами. Так, например, когда снег падает на мерзлую землю, то кабанам неудобно копать ее, и они тотчас же перекочевывают на другие, более удобные места; точно так же урожай кедровых орехов в данном месте привлекает туда множество белок, за которыми следует и соболь, их главный истребитель.
Всех добытых соболей гольды отдают китайцам за порох, свинец, просо, табак, соль и другие продукты, которые они набирают наперед в долг и за это обязываются доставлять весь свой улов. Заплатив за прежнее взятое, гольд снова забирает у китайца, опять несет ему на будущий год всех добытых тяжким трудом соболей и, таким образом, никогда не освобождается от кабалы. Эта кабала так велика, что гольд не смеет никому продать своих соболей даже за цену гораздо большую, а обязан всех доставить своему заимодавцу китайцу, который назначает цену по собственному усмотрению. Я думаю, что каждый соболь обходится китайцу гораздо менее рубля. Этих соболей китайцы, в свою очередь, отдают русским купцам большей частью за товар, взятый в долг, или свозят летом на продажу в селение Хабаровку.
Соболиным промыслом занимаются и наши казаки, но только в размерах, несравненно меньших, чем гольды.
Русские охотятся на этих зверьков только с собаками и уходят из станиц в горы по первому снегу недели на две, на три или, уже много, – на месяц.
Этот народ, по количеству, вероятно, не уступающий гольдам, обитает по береговым речкам Японского моря, начиная от устья Суйфуна до устья реки Тазуши и даже несколько далее к северу; сверх того, он встречается внутри страны по большим правым притокам Уссури: Бикину, Иму и др.
По образу своей жизни орочи разделяются на бродячих и оседлых.
Первые из них представляют в полном смысле тип дикарей-охотников и целую жизнь скитаются со своими семействами с места на место, располагаясь в шалашах, устраиваемых из бересты.
Это жалкое убежище ставится обыкновенно там, где можно добыть побольше пищи, – следовательно, на берегу реки, когда в ней много рыбы, или в лесной пади, если там много зверей. Часто случается, что ороча, убив кабана или оленя, перекочевывает сюда и живет, пока не съест свою добычу, после чего идет на другое место.
Во время странствований по Уссурийскому краю мне несколько раз случалось встречать одинокие становища этих бродяг, и я всегда с особенным любопытством заходил к ним. Обыкновенно вся семья сидит полуголая вокруг огня, разложенного посередине шалаша, до того наполненного дымом, что с непривычки почти невозможно открыть глаза. Тут же валяются звериные шкуры, рыболовные снаряды, различная рухлядь, и рядом с малыми детьми лежат охотничьи собаки. При появлении незнакомца целое общество разом забормочет, собаки залают, но через несколько минут все успокоятся: собаки и дети по-прежнему улягутся в стороне, взрослые орочи и их жены опять начнут продолжать еду или какую-нибудь работу – словом, появление неизвестного человека производит на этих людей впечатление не больше, чем и на их собак.
Другая часть орочей поднялась ступенью выше своих собратий и достигла уже некоторой степени оседлости. Хотя они, так же как и гольды, не знают земледелия, но, подобно последним, живут в фанзах, которые как по своему наружному виду, так и по внутреннему устройству ничем не отличаются от китайских. Летом орочи покидают эти фанзы и переселяются на берега рек, обильных рыбой, но с наступлением зимы снова возвращаются в них. Здесь остаются тогда жены, старики и малые дети; все же взрослые мужчины уходят в леса на обильный промысел, с которого возвращаются к началу весны. За забранные у соседнего или какого-нибудь другого манза просо, табак, водку и пр. ороча несет ему всех добытых соболей, отдает их по цене, назначенной китайцем, и затем опять в течение года берет у него в долг все необходимое для себя, так что остается в постоянной кабале.
Женщины орочей, если и не отличаются красотою, то тем не менее имеют большую претензию на щегольство, хотя, конечно, по собственному вкусу. Прежде всего у каждой из них в правой ноздре и в ушах продеты довольно толстые кольца, на которых висят медные или серебряные бляхи величиной с двугривенный. Кроме того, на всех пальцах надеты, иногда по нескольку штук на одном, медные и серебряные кольца, а на кистях рук такие же или, реже, стеклянные браслеты.
Наконец, голова и все платье украшено множеством различных побрякушек: бубенчиков, медных или железных пластинок и т. п., так что при мельчайшем движении такой красавицы издаются самые негармонические звуки.
Нужно заметить, что все инородцы нашего Уссурийского края совершенно свободно объясняются по-китайски, так что этот язык в здешних местах в таком же ходу, как и французский в Европе.
Корейские деревни состоят из фанз, расположенных на расстоянии 100–300 шагов одна от другой. Своим наружным видом и внутренним устройством эти фанзы ничем не отличаются от китайских. Только в тех из них, где находятся несколько женатых, нары разделены перегородками на части, служащие отдельными спальнями для каждой пары.
В пространствах между фанзами находятся поля, в трудолюбивой и тщательной обработке которых корейцы нисколько не уступают китайцам.
Все полевые работы производятся на коровах и на быках; но плуги весьма дурного устройства, так что работа ими тяжела как для скотины, так и для человека.
Из хлебов корейцы более всего засевают просо (буды), которое составляет для них, так же как и для китайцев, главную пищу, потом бобы, фасоль и ячмень, в меньшем же количестве сеют кукурузу, картофель, гречиху, коноплю и табак, а также огородные овощи: огурцы, тыкву, редьку, салат, красный перец и пр.
Хлеб свой корейцы жнут небольшими серпами, вроде нашей косы, и затем связывают в снопы, которые молотят колотушками на особых токах, находящихся возле фанз.
Табак после сбора вешают под навес для просушки; курят все, даже женщины. Для обработки конопли они сначала варят стебель часа два в горячей воде, а потом уже руками обдирают волокно. Кроме того, корейцы, так же как и китайцы, приготовляют для себя масло из семян кунжута. Для этого они сначала мелют семена в жернове, потом наливают на них немного воды и варят; наконец кладут в мешок под тяжелый камень. Масло вместе с водой вытекает в подставленный сосуд. Вкусом оно похоже на подсолнечное.
Кроме хлебопашества, корейцы занимаются скотоводством, в особенности разведением рогатого скота, который служит им для работ. Коров своих они никогда не доят и, так же как китайцы, вовсе не употребляют молока.
В своем домашнем быту корейцы, или, как они сами себя называют, каули, отличаются трудолюбием, особенной чистотой. Само одеяние их белого цвета уже указывает на любовь к чистоте.
Обыкновенная одежда мужчин состоит из верхнего платья вроде халата с чрезвычайно широкими рукавами, белых панталон и башмаков; на голове они носят черные шляпы с широкими полями и узкой верхушкой. Шляпы эти сплетены в виде сетки из волос; ободки их сделаны из китового уса. Кроме того, старики носят постоянно, даже дома, особый волосяной колпак.
Одежда женщин состоит из белой кофты и такой же белой юбки с разрезами по бокам.
Волосы свои корейцы не бреют, как китайцы, но собирают их в кучу наверху головы и сплетают здесь в виде столба; женщины же обвивают волосы кругом головы и тут их связывают. Вообще красота волос считается главным щегольством, так что щеголихи, обиженные в этом случае природой, носят искусственные косы, работа которых доведена у корейцев до высшей степени совершенства.
В общем физиономии корейцев довольно приятны, хотя стан их, в особенности женщин, далеко не может назваться стройным. Здесь прежде всего бросается в глаза очень узкая, как будто сдавленная грудь. Лица у корейцев по большей части круглые, в особенности у женщин, но притом белые, и все они решительно – как мужчины, так и женщины, – брюнеты.
Мужчины носят бороды, которые, впрочем, очень невелики и редки. Роста мужчины большей частью среднего; женщины же несколько меньше. Последние носят маленьких детей не на руках, как обыкновенно это делается у нас, а привязывают их полотенцем за спину возле поясницы.
Замечательно, что женщины у корейцев не имеют имен, а называются по родне – например, мать, тетка, бабушка и пр.; у мужчин же сначала пишется и говорится фамилия, а потом имя.
Я считаю уместным поместить рассказ о посещении мной в октябре 1867 года пограничного корейского города Кыген-пу.
Этот город находится в 25 верстах от Новгородской гавани и расположен на правом берегу реки Туманги, которая имеет здесь около 100 сажен ширины.
Весь город, состоящий из трех или четырех сотен фанз, налепленных, как гнезда ласточек под крышей, выстроен на довольно крутом южном склоне горы, которая упирается в реку отвесным утесом.
Обождав до девяти часов утра, чтобы дать как следует проспаться тамошним жителям и, в особенности, их начальнику, я взял лодку, находящуюся на нашем пограничном посту, трех гребцов и поплыл вверх по реке к городу, до которого расстояние от нашего караула не более версты. Со мной был также переводчик – один из солдат, живущих на посту; хотя он весьма плохо говорил по-корейски, но все-таки с помощью пантомим мог передать обыкновенный разговор.
В то время, когда наша лодка плыла по реке, несколько раз показывались около фанз внизу и в крепости, наверху горы, белые фигуры корейцев и, пристально посмотрев, куда-то быстро скрывались. Но лишь только мы вышли на берег и направились к городу, как со всех сторон его начали сбегаться жители, большие и малые, так что вскоре образовалась огромная толпа, тесно окружившая нас со всех сторон. В то же время явилось несколько полицейских и двое солдат, которые спрашивали, зачем мы пришли. Когда я объяснил через переводчика, что желаю видеться с начальником города, то солдаты отвечали на это решительным отказом, говорили, что их начальник никого не принимает, потому что болен, и что даже если пойти доложить ему, то за это тотчас отрежут голову. Впрочем, все это было только одна уловка со стороны солдат, не желавших пустить нас в город; вместе с тем они требовали, чтобы мы тотчас же уходили на свою лодку и уезжали обратно.
Между тем толпа увеличивалась все более и более, так что полицейские начали уже употреблять в дело свои палочки, которыми быстро угощали самых назойливых любопытных.
Действительно, становилось уже несносным это нахальное любопытство, с которым вас рассматривают с ног до головы, щупают, берут прямо из кармана или из рук вещи и чуть не рвут их на части. Впрочем в толпе были только одни мужчины; женщин я не видал ни одной во все время своего пребывания в Кыген-пу. Не знаю, действовало ли здесь запрещение ревнивых мужей или кореянки, к их чести, менее любопытны, чем европейские женщины.
Между тем солдаты опять начали повторять свое требование, чтобы мы убрались обратно, и, наконец, видя наше упорство, спросили: имею ли я какую-либо бумагу к их начальнику, без чего уж никоим образом нельзя его видеть. Хотя со мной не было никакого документа в этом роде, но, по счастию, оказалось в кармане открытое из Иркутска предписание на получение почтовых лошадей, и я решился пустить в дело эту бумагу, на которой сидела большая красная печать – самая важная вещь для корейцев.
Взяв от меня это предписание, один из солдат начал рассматривать печать и потом вдруг спросил: почему же бумага написана не по-корейски?
На это я ему отвечал, что корейского переводчика теперь нет в Новгородской гавани, что он куда-то уехал, а без него некому было писать.
Убедившись таким аргументом и помявшись еще немного, солдат решился наконец доложить обо мне начальнику города. Для этого он сделал рукой знак, чтобы следовать за ним, и повел нас в особый дом, назначенный для приема иностранцев, которые до последнего времени состояли только из пограничных китайских властей.
Между тем толпа, не отстававшая ни на минуту и все более увеличивавшаяся, опять окружила нас со всех сторон и битком набилась даже под навес.
Мальчишки начали уже шкодничать, дергали нас исподтишка за фалды или за панталоны, а сами скрывались. Взрослые же корейцы по-прежнему ощупывали, обнюхивали или стояли неподвижно, не спуская с нас глаз.
Минут через десять после ухода солдат принесли несколько плетенных из травы циновок, которые разостлали на полу и одну из них покрыли небольшим ковром; все это было знаком, что начальник города согласился на свидание.
Спустя еще немного времени в крепости вдруг раздалось пение – знак шествия начальника, которого несли четыре человека на деревянных носилках. Впереди шли несколько полицейских, которые своими длинными и узкими палочками, или, скорее, линейками, разгоняли народ; потом четыре мальчика, исполняющие должность прислужников; за ними ехал на плечах своих подчиненных сам начальник города, и, наконец, человек десять солдат заключали шествие. Все это пело или, лучше сказать, кричало во всю глотку, что, вероятно, у корейцев делается всегда, когда только куда-нибудь несут начальника. Сам он сидел сложа руки и совершенно неподвижно на деревянном кресле, приделанном к носилкам и покрытом тигровой шкурой.
Вся толпа, до сих пор шумная, лишь только увидала шествие, мигом отхлынула прочь и, образовав проход, почтительно стала по бокам дороги; несколько человек даже поверглись ниц.
Взойдя на ступеньки приемного дома, носильщики опустили свои носилки. Тогда начальник встал с них, сделал несколько шагов внутрь здания и, поклонившись мне, просил сесть на тигровую шкуру, которую сняли с кресел и разостлали на циновках.
Сам он довольно красивый пожилой человек 41 года, по фамилии Юнь Хаб, и в чине капитана – «сатти» по-корейски.
В одежде начальника не было никаких особенных знаков отличия. Как обыкновенно у корейцев, эта одежда состояла из белого верхнего платья, панталон, башмаков и шляпы с широкими полями.
Прежде чем сесть на ковер, разостланный рядом с тигровой шкурой, назначенной собственно для меня, Юнь Хаб снял свои башмаки, которые взял и поставил в стороне один из находящихся при нем мальчиков.
В то же время возле нас положили бумагу, кисточку, тушь для писания и небольшой медный ящик, в котором, как я после узнал, хранится печать. Наконец принесли ящик с табаком, чугунный горшок с горячими угольями для закуривания и две трубки, которые тотчас же были наложены и закурены. Одну из них начальник взял себе, а другую предложил мне, но когда я отказался, потому что не курю, тогда эта трубка была передана переводчику-солдату, который, по моему приказанию, уселся рядом со мной.
Все же остальные присутствующие, даже адъютант начальника и много других корейцев, вероятно самых важных обитателей города, стояли по бокам и сзади нас.
Наконец, когда мы уселись, Юнь Хаб прежде всего обратился ко мне с вопросом, зачем я приехал к нему.
Желая найти какой-нибудь предлог, я отвечал, что приехал собственно для того, чтобы узнать, спокойно ли здесь на границе и не обижают ли его наши солдаты. На это получил ответ, что все спокойно, а обиды нет никакой.
Затем он спросил, сколько мне лет и как моя фамилия. То и другое велел записать своему адъютанту, который скоро записал цифру лет, но фамилию долго не мог выговорить и наконец изобразил слово, даже не похожее на него по звукам. Однако чтобы отделаться, я утвердительно кивнул головой и, в свою очередь, спросил о возрасте и фамилии начальника.
Этот последний сначала принял меня за американца и долго не хотел верить тому, что я русский.
Затем разговор свелся на войну, недавно бывшую у корейцев с французами, и Юнь Хаб, как истый патриот, совершенно серьезно уверял меня, что эта война теперь уже кончилась полным торжеством корейцев, которые побили несколько тысяч врагов, а сами потеряли за все время только шесть человек.
Потом принесли географический атлас корейской работы, и Юнь Хаб, желая блеснуть своей ученостью, начал показывать мне части света и различные государства, называя их по именам. Но, как видно, он имел весьма скудные географические сведения, потому что часто сбивался в названиях и справлялся в тексте, приложенном к каждой карте. Я же нарочно притворялся ничего не знающим, а потому корейский географ мог врать не смущаясь. Все карты были самой топорной работы, и хотя очертания некоторых стран нанесены довольно верно, но в то же время попадались страшно грубые ошибки. Так, например, полуостров передней Индии урезан до половины, а на месте нашей Камы показана какая-то река без истока и устья, вроде длинного узкого озера.
Перебирая одно за другим различные государства и часто невообразимо искажая их названия, Юнь Хаб наконец добрался до Европы, где тотчас же отыскал и показал Францию с Англией. Потом, пропустив все остальное, перешел к России, где также показал Петербург, Москву и, не знаю почему именно, Уральские горы. Показания его относительно России оказались настолько обширны, что он даже знал о сожжении Москвы французами. Когда эту фразу мой переводчик никак не мог понять и передать, то Юнь Хаб взял пепла из горшка, на котором закуривают трубки, положил на то место карты, где обозначена Москва, и сказал: «Французы».
Затем разговор перешел опять на Корею. Здесь начальник выказал большую осторожность, даже подозрительность и давал только самые уклончивые ответы. Когда я спрашивал у него, сколько в Кыген-пу жителей, далеко ли отсюда до корейской столицы, много ли у них войска, то на все это получил один и тот же ответ: «Много».
На вопрос, почему корейцы не пускают в свой город русских и не ведут с ними торговли, Юнь Хаб отвечал, что этого не хочет их царь, за нарушение приказания которого без дальнейших рассуждений отправят на тот свет. При этом он наивно просил передать нашим властям, чтобы выдали обратно всех переселившихся к нам корейцев и он тотчас же прикажет всем им отрезать головы.
Между тем принесли для меня угощение, состоящее из больших, довольно вкусных груш, чищеных кедровых орехов и каких-то пряников.
Во время еды всего этого начальник, оказавшийся не менее любопытным, чем и его подчиненные, рассматривал бывшие со мной вещи: штуцер, револьвер и подзорную трубу. Все это он, вероятно, видел еще прежде, потому что знал, как обращаться с револьвером и подзорной трубой.
Между тем бывшие со мной солдаты беседовали в стороне как умели с корейцами, даже боролись с ними и показывали разные гимнастические фокусы. Все это очень нравилось окружавшей их толпе, и, наконец, когда один из солдат проплясал вприсядку, то это привело в такой восторг корейцев, что они решились даже доложить о подобной потехе своему начальнику.
Последний также пожелал видеть пляску, а потому солдат еще раз проплясал перед нами к полному удовольствию всех присутствующих и самого Юнь Хаба.
В это время привели на суд трех виновных, уличенных в покраже коровы.
Представ пред лицом своего начальника, подсудимые поверглись ниц и что-то бормотали минут с пять. Выслушав такое, вероятно, оправдание, Юнь Хаб сказал отрывисто несколько слов, и полицейские, схватив виновных за чубы, – что весьма удобно при корейской прическе, – потащили их куда-то в город.
После суда разговор продолжался недолго, и наконец когда я объявил, что желаю уйти, то Юнь Хаб тотчас же встал и вежливо раскланялся.
На прощанье он только пожелал, чтобы я выстрелил из штуцера, для чего приказал поставить небольшую доску на расстоянии около 100 шагов. Когда я выстрелил и пуля, пробив эту доску, далеко еще пошла рикошетом по полю, то вся толпа издала какой-то громкий, отрывистый звук, вероятно знак одобрения, а Юнь Хаб тонко улыбнулся и вторично раскланялся со мной.
Затем, усевшись на носилки, с прежней церемонией и пением он двинулся в крепость. Я же со своими солдатами в сопровождении всей толпы направился к берегу и, переправившись через реку, поехал обратно в Новгородскую гавань, откуда вскоре предпринял экспедицию для исследования Южноуссурийского края.
Проведя около месяца в Новгородской гавани и ее окрестностях, я предпринял вьючную экспедицию в гавань Св. Ольги и оттуда на реку Уссури. Цель моей экспедиции заключалась в том, чтобы познакомиться с этой малоизвестной частью Южноуссурийского края, и, кроме того, я имел служебное поручение переписать наших крестьян, живущих на Сучане и возле гавани Св. Ольги.
На всем пространстве от залива Посьета до гавани Св. Ольги я намеревался следовать, держась морского побережья, которое здесь везде носит один и тот же характер. Горы, составляющие сначала отроги пограничного хребта, а потом Сихотэ-Алиня, обрываются в море отвесными утесами, между которыми открываются неширокие долины береговых рек. Такие долины оканчиваются у моря низменными песчаными берегами, представляющими резкий контраст с ограждающими их утесами.
Морские ветры и сильные туманы, господствующие на побережье, вредят успешному росту деревьев, поэтому береговая полоса на ширину от 10 до 20 верст вообще бедна лесами. Правда, здесь везде растет высокая трава и густой кустарник, состоящий главным образом из леспедецы, лещины, мелкого дубняка с примесью винограда, таволги, калины, бузины и шиповника, но из деревьев почти исключительно попадается дуб. Он образует по склонам гор редкие леса и хотя достигает иногда значительных размеров, но, вероятно, вследствие неблагоприятных климатических условий, обыкновенно имеет пустой внутри ствол, так что совершенно не годен для построек.
За береговой полосой, далее внутрь страны, леса становятся гуще, величественнее и самый состав их делается чрезвычайно разнообразным, так что здесь встречаются все породы деревьев, свойственные Уссурийскому краю, и даже появляются некоторые новые, как, например, граб, достигающий 10-саженной вышины при толщине 2–3 футов.
Различные кустарники достигают здесь роскошного развития и составляют густой подлесок, в котором особенно часто попадается колючая аралия, довольно редкая на самой Уссури. Это небольшое деревцо растет преимущественно по каменистым горным скатам и, будучи усажено острыми шипами, образует чащу, через которую иногда совершенно невозможно пробраться.
Быстро начали мелькать дни моего путешествия… Обыкновенно, вставши с рассветом, я приказывал вьючить лошадей, которые должны были следовать вместе с солдатами по указанному направлению; сам же отправлялся вперед, иногда вместе с товарищем или чаще один. На случай встречи с каким-нибудь врагом – человеком или зверем – я имел при себе, кроме ружья, кинжал и револьвер, а неизменный друг – легавая собака всегда заранее могла предупредить об опасности.
Особенную заманчивость всегда имели для меня эти одинокие странствования по здешним первобытным лесам, в которых единственная тропинка, бывало, чуть заметно вьется среди густых зарослей кустарников и травы, иногда высотой более сажени.
Кругом не видно ни малейшего следа руки человека: все дико, пустынно, нетронуто. Только звери, которые то там, то здесь мелькают по сторонам, напоминают путнику, что и эти леса полны жизни, но жизни дикой, своеобразной…
Часто, увлекшись охотой, я заходил далеко в сторону от тропинки, так что догонял своих спутников уже на ночлеге, который избирался обыкновенно в лесу или на песчаном берегу горной речки.
Здесь живо разводился костер, лошади пускались на пастбище, а мы, покончив свои работы, ложились под великолепным пологом ясного ночного неба и засыпали крепким сном под музыкальные звуки лебединого крика или под шум буруна, если такая ночевка случалась недалеко от моря.
Горные хребты сплошь покрыты дремучими, преимущественно лиственными лесами, в которых держится множество различных зверей: диких коз, аксисов или пятнистых оленей, медведей, кабанов, енотовидных собак, барсуков; менее часто попадаются: тигр, гималайская куница и антилопа. Теперь я упомяну о способе добывания их местными инородцами и преимущественно китайцами посредством ловли в ямы.
Для этой цели на известном месте в лесу, где, по охотничьим приметам, наиболее любит бродить зверь, устраивается из срубленных деревьев и валежника засека вышиной около 2 аршин. В такой засеке на расстоянии 100–150 сажен выкапываются глубокие (10–14 футов) ямы с более широким основанием, нежели верхушкой, – следовательно, с наклонными боками. Отверстие подобной ямы закладывается тонким хворостом или сухой травой, так что предательская ловушка совершенно незаметна. Сверх того, перед ней вбивается ряд колышков, на которые кладется жердь, для того чтобы животное непременно сделало скачок и, пробив покрышку ямы, ввалилось бы в нее.
Так действительно и случается. Олень, коза или какой-либо другой большой зверь, встречая в лесу засеку, направляется вдоль нее, пока не найдет отверстие, в которое прыгает через набитые колышки и попадает в ловушку.
Иногда подобные засеки устраиваются на большие расстояния. Таким образом, поперек всего полуострова Муравьева-Амурского, между вершинами Амурского и Уссурийского заливов, устроена засека, которая имеет в длину 19 верст и около полутораста ям. Кроме оленей и коз, в них попадаются кабаны и волки. Случалось даже, что тигр проваливался в эту западню, но всегда одним прыжком выходил на свободу.
Самый лучший лов в ямы бывает весной, когда звери идут на лето в гольцы[15] и глухие пади. Худшее же время для этой ловли – зима, когда глубокий снег засыпает поверхность ям, так что нужно делать прочную покрышку, через которую зверь иногда не проваливается.
Пойманных в ямы самцов пятнистых оленей и изюбров китайцы приводят домой живыми, помещают их здесь в особых стойлах и кормят сеном до того времени, пока у них спадут старые рога и заменятся новыми, так называемыми пантами.
Тогда оленей убивают и за молодые рога выручают хорошие деньги. Говорят, что даже старые самцы в неволе скоро ручнеют и делаются весьма смирными.
Самую большую помеху для ловли ямами составляют медведи, которые достают оттуда попавших зверей и съедают. Иногда же мишка сам спускается в яму, часто до половины наполненную водой, и ест там козу или оленя. Замечательно, что как ни неловок кажется с первого взгляда зверь, но всегда сумеет выбраться благополучно из ямы, в которую залезет. Если последняя глубока, то, по рассказам промышленников, мишка приносит предварительно толстое бревно, по которому спускается в яму и вылезает из нее.
От поста Раздольного путь мой лежал к Владивостоку. Отвратительная тропинка вела сначала по болотам Суйфунской долины, а затем мимо вершины Амурского залива, где стоит наш пост Угловой, направилась берегом вдоль полуострова Муравьева-Амурского. Последний довольно горист и сплошь покрыт смешанным лесом, в котором многие деревья, в особенности ель, кедр и ильм, достигают огромных размеров и могут доставить прекрасный материал для кораблестроения.
Совершенно посохшая трава везде уже истреблялась пожарами, или, как их здесь называют, палами, которые весной и осенью нарочно пускаются местными жителями для облегчения охоты за зверями и вообще для уничтожения тех страшных травянистых зарослей, которые успевают вырасти за лето.
Способ распространения палов самый легкий: стоит только зажечь одну былинку засохшей травы, и пожар, в особенности во время ветра, распространяется на большое пространство со страшной быстротой.
Черное облако дыма обозначает днем направление огня, впереди которого бегут различные звери и летят стаи птиц, спасаясь от пожирающей стихии. Не раз и мне самому вместе с вьючными лошадьми случалось выжидать, пока пронесется огненная струя, а иногда даже уходить вброд на противоположную сторону реки.
Ночью горящие палы представляют великолепную картину. Извиваясь змеею, бежит огненная струя, и вдруг, встречая массы более сухой и высокой травы, вспыхивает ярким пламенем и опять движется далее узкой лентой.
Для избежания опасности от огня местные жители в тихую погоду нарочно обжигают траву вокруг своих жилищ и таким образом обеспечивают их от пожара.
Под вечер 26 октября я добрался до Владивостока, и в ту же ночь поднялась сильная метель, которая продолжалась до полудня следующего дня, так что снегу выпало вершка на четыре. Слыша теперь завывание бури, я благодарил судьбу, что успел добраться до жилья, а то пришлось бы целую ночь мерзнуть на дворе. Замечательно, что еще накануне этой метели я нашел в лесу вторично расцветший куст рододендронов, который так отрадно было видеть среди оголенных деревьев и иссохших листьев, кучками наваленных на землю.
Почти все мои лошади сбили себе спины частью от дурной дороги, частью от неуменья вьючить, поэтому я решил прожить с неделю во Владивостоке, чтобы заменить сильно сбитых лошадей новыми, а другим дать немного оправиться.
Владивосток вытянут на протяжении более версты по северному берегу бухты Золотой Рог, обширной, глубокой, со всех сторон обставленной горами и потому чрезвычайно удобной для стоянки судов.
Кроме солдатских казарм, офицерского флигеля, механического заведения, различных складов провианта, запасов, в нем считается около пятидесяти казенных и частных домов да десятка два китайских фанз. Число жителей, кроме китайцев, но вместе с войсками, простирается до 500 человек. Частные дома принадлежат по большей части отставным, навсегда здесь поселившимся солдатам и четырем иностранным купцам, которые имеют лавки, но преимущественно занимаются торговлей морской капустой. Главный рынок этой капусты бывает во Владивостоке в конце августа и в начале сентября, когда сюда собирается несколько сот манз, привозящих на продажу всю добычу своей летней ловли.
Высушенная капуста, как уже говорено было прежде, связывается в пучки весом от 1 1/2 до 2 пудов и в таком виде пускается в продажу. Манзы складывают эти пучки на берегу кучами вышиной более сажени, покрывают их соломой от дождя и сами живут в палатках, разбитых возле куч.
Таким образом, в начале сентября, то есть в самый разгар капустной торговли, во Владивостоке устраивается целый базар, или, правильнее, лагерь, который, продолжается до половины этого месяца.
4 ноября я выступил в дальнейший путь и, пройдя вверх по полуострову Муравьева-Амурского, в полдень 6-го числа добрался до нашего поста, лежащего возле фанзы Кызен-гу, в вершине Уссурийского залива. Недалеко отсюда предстояла переправа через устье реки Майхэ, которая имеет здесь сажен восемьдесят ширины, хотя собственно глубокие места встречаются только на половину этого расстояния.
Снарядив на следующий день небольшую лодку, на которой сначала были перевезены на противоположную сторону реки наши вещи и вьючные принадлежности, а потом переехали мы с товарищем, всех лошадей я приказал пустить вплавь. Нужно заметить, что, к довершению трудности переправы, по реке неслись небольшие льдины, а берега были замерзшими на несколько сажен, так что сначала пришлось прорубать проход для лодки и лошадей.
Пока было мелко, дело шло хорошо. Вслед за передней лошадью, которую вели в поводу мои солдаты, бывшие в лодке, шли остальные в линию одна за другой. Но лишь только началось глубокое место и, на беду, небольшая льдина врезалась в середину лошадей, как эти последние сбились с направления и сначала стали кружиться на одном месте, а потом три из них поплыли по реке. Солдаты в лодке, растерявшись, не знали, что делать: спасать ли тех лошадей, которые еще кружились в реке, или бросаться за уплывавшими. Действительно, положение было довольно критическое, тем более что мы с товарищем, стоя на берегу, не могли ничем пособить со своей стороны.
Наконец солдатам удалось направить четырех бывших еще в реке лошадей к нашему берегу, где, добравшись до мели, они могли встать на ноги, следовательно, были уже безопасны.
Проводив их до такого места, люди в лодке бросились за теми тремя, которые уплыли уже довольно далеко в море.
Совершенно изнеможенные, эти лошади едва болтали ногами, и наконец одна из них погрузилась на дно; две же другие с большим трудом были подтащены к отмели и выведены на берег.
Сильно озябшие, все лошади дрожали как в лихорадке, так что мы сначала водили их около часу, чтобы согреть и обсушить, а потом завьючили и к вечеру пришли на устье реки Цыму-хэ, где расположена небольшая деревня Шкотова.
От устья Цыму-хэ путь наш лежал к реке Шито-хэ, откуда тропинка, и без того весьма плохая, сделалась почти совершенно незаметной, в особенности там, где она шла по лугам или по горным падям, в которых уже лежал снег. Притом же, следуя без проводника, я всегда определял путь по компасу, карте и расспросам у местных китайцев.
Последнее средство самое лучшее, но без знания языка и без переводчика расспросить подробно о чем-либо нет никакой возможности.
Обыкновенно все расспросы такого рода начинались одним и тем же: «Тау-ю?», то есть есть ли дорога, – спрашиваешь, бывало, у манзы и, получив утвердительный ответ: «Ю» – есть, прибавишь еще: «Игатау?», – то есть одна ли тропинка или от нее отходят боковые ветви. На вторичный вопрос китаец начнет много говорить, но из всего этого можешь понять только утвердительный или отрицательный ответ, а подробности, иногда очень важные, всегда остаются втуне.
Затем манза обыкновенно идет показать саму тропинку, которая начинается у его фанзы.
Но какова эта тропинка, в особенности там, где она вьется по густым травянистым зарослям лугов! Ей-ей, всякая межа между десятинами наших пашен вдесятеро приметнее подобной тропинки, по которой только изредка пробредет манза или какой-нибудь другой инородец[16], но измятая трава тотчас же опять поднимется и растет с прежней силой. Положительно, можно держать какое угодно пари, что новичок не пройдет, не сбившись, и 3 верст по большей части местных тропинок – этих единственных путей сообщения в здешнем крае.
Вот идешь, бывало, по тропинке, указанной китайцем. Прошел версту, другую, третью… Хотя и не особенно хорошо, но все-таки заметно вьется дорожка то между кустами, то по высоким травянистым зарослям падей и долин. Вдруг эта самая тропинка разделяется на две: одна идет направо, другая налево. Изволь идти, по какой хочешь! Помнится, китаец что-то бормотал в фанзе, может быть, и про это место; но кто его знает, о чем он говорил. Посмотришь, бывало, направление по солнцу или по компасу и идешь по той тропинке, которая, сколько кажется, направляется в нужную сторону. Так как я шел всегда за несколько верст впереди своих лошадей, то обыкновенно клал на таких перекрестках заметки, чаще всего бумажки, которые указывали товарищу и солдатам, куда нужно идти. Правда, впоследствии несколько раз случалось блуждать, даже ворочаться назад или, что еще хуже, пройдя целый день, вновь выходить на прежнее место, но в несравненно большей части случаев я угадывал истинное направление дороги.
Пройдя теперь от реки Шито-хэ верст пятнадцать по лесу, который делается все более и более густым, я вдруг наткнулся на фанзу, стоявшую среди небольшой, свободной от деревьев площадки.
Проночевав совершенно благополучно, на другой день утром я пошел отыскивать тропинку и, сделав большой круг, действительно нашел ее. Дело в том, что эта тропинка, дойдя до ручья возле фанзы, круто поворачивала в сторону, а так как здесь место было заросшее густым кустарником и притом еще покрытое снегом, то вчера мы и не заметили поворота.
Завьючив лошадей, отправились далее.
Из всех прибрежных долин Зауссурийского края самая замечательная по своему плодородию и красоте есть, бесспорно, долина реки Сучана, которая вытекает из главного хребта Сихотэ-Алинь и, стремясь почти в меридиональном направлении к югу, впадает в залив Америка. Имея истоки недалеко от верховьев Уссури, эта река в своих верхних и средних частях представляет характер вполне горной речки, то есть малую глубину и быстрое течение по каменистому ложу. Только в низовьях Сучан делается тихой, спокойной рекой и при значительной глубине достигает от 30 до 40 сажен ширины, так что здесь возможно плавание для речных судов всякого рода. Впрочем такие благоприятные свойства река представляет не более как верст на двадцать от устья; далее же вверх мелководье, камни и быстрое течение делают решительно невозможным плавание даже на лодках.
Гигантский, отвесный, как стена, утес, сажен в семьдесят вышины, обозначает в заливе Америка то место, где находится устье Сучана и откуда начинается его долина, с трех сторон обставленная горами и открытая только к югу.
Эта долина, гладкая, как пол, тянется в длину верст на шестьдесят и, имея в начале не более 2 верст в поперечнике, постепенно увеличивается по мере приближения к устью реки, так что достигает здесь от 4 до 5 верст ширины.
Боковые горы, ее ограждающие, довольно высоки, круты и изрезаны глубокими падями, которые в различных направлениях сбегают к главной долине. Эти горы сплошь покрыты лесами, в которых растут все породы лиственных деревьев, свойственные Уссурийскому краю, и только на самых вершинах и в некоторых высоких падях встречаются хвойные деревья: кедр и, реже, ель.
Густой кустарник и высокая трава покрывают собой почву этих лесов, в которых растительная жизнь развивается до огромных размеров.
Почва Сучанской долины, за исключением только болот при устье реки, чрезвычайно плодородна и состоит из чернозема в смеси с суглинком. Такой слой достигает средним числом до 3 футов толщины, а в некоторых местах вдвое более и лежит на подпочве, состоящей из глины и песка.
Сучанская долина замечательна необыкновенным обилием фазанов, которых вообще множество во всем Южноуссурийском крае и в особенности на морском побережье. Любимую пищу этих птиц составляют различные зерновые хлеба, поэтому осенью фазаны держатся преимущественно возле наших деревень и китайских фанз. Здесь они немилосердно истребляют всякий хлеб и даже молодой картофель, который проглатывают целиком. Кроме того, фазаны очень любят желуди, и я часто убивал в дубовых лесах экземпляры, у которых целый зоб был набит исключительно очищенными от кожуры желудями.
Во время своего пребывания в Новгородской гавани я встретил там великое множество фазанов, но еще более нашел их в Сучанской долине, где они большими стадами бегали по китайским полям или без церемонии отправлялись к скирдам хлеба, сложенным возле фанз.
Испытав еще прежде неудобство обыкновенного, хотя и очень большого ягдташа при здешних охотах, где убитую дичь можно считать на вес, а не на число, я брал теперь с собой, идя за фазанами, солдата с большим мешком, а сам нагружался порохом и дробью.
На чистом поле фазаны довольно осторожны, в особенности в стаде, и не подпускают к себе на выстрел, но лётом, а часто и пешком уходят в ближайшую густую траву.
Зная это, я проходил сначала вдоль поля и сгонял с него всех фазанов, а затем отправлялся искать их с легавой собакой.
Тут начиналась уже не охота, а настоящая бойня, потому что в нешироких полосах густого чернобыльника, которым обыкновенно обрастают здешние поля, собака находила фазана в буквальном смысле на каждом шагу. Пальба производилась настолько скорая, насколько можно было успевать заряжать ружье; и, несмотря на то что часто сгоряча делались промахи, да притом много подстреленных уходило и пропадало, все-таки часа через три или даже иногда менее я убивал от 25 до 35 фазанов, которые весили от 2 до 3 пудов, так что мой солдат едва доносил домой полный и тяжелый мешок.
Такой погром производил я почти ежедневно во время своего 10-дневного пребывания на Сучане, и долго будут помнить меня тамошние фазаны, так как дня через три уже можно было видеть на полях хромых, куцых и тому подобных инвалидов. Роскошь в этом случае доходила до того, что я приказывал варить себе суп только из одних фазаньих потрохов, а за неимением масла употреблял и собирал на дальнейший путь их жир, которого старый самец дает в это время почти со стакан.
Но не одним истреблением смиренных фазанов ограничились мои охотничьи деяния на Сучане – пришлось здесь поохотиться даже и на тигра, хотя, к сожалению, неудачно.
Дело происходило следующим образом.
В тот же самый день у меня издохла одна лошадь, которую я приказал положить на ночь возле бани, а сам сел туда караулить тигра; но он, будучи уже напуган днем, не приходил в эту ночь, так что и здесь дело кончилось неудачно.
Подобные посещения наших деревень и китайских фанз на Сучане тигры производят зимой почти каждую ночь, так что, по рассказам крестьян, после сумерек опасно выходить из избы.
Наглость этих зверей доходит даже до того, что они несколько раз таскали собак, привязанных для безопасности в сенях.
25 ноября я оставил долину Сучана и направился в гавань Св. Ольги, держась по-прежнему берега моря. На всем этом пространстве, занимающем в длину около 270 верст, путь весьма затруднителен, так как он лежит поперек боковых отрогов Сихотэ-Алиня, стоящих в направлении, перпендикулярном морскому берегу. Притом же и сама тропинка, редко посещаемая даже инородцами, то чуть заметно вьется в дремучей тайге, то поднимается очень круто на высокие горы, то, наконец, идет вброд по морю, обходя утесы, и вообще крайне затруднительна даже для вьючной езды.
Тропинка, по которой мы шли, часто выходила на самый берег моря, где в тихих пустынных заливах удавалось видеть китов, пускающих фонтаны. Здесь же на песчаных низменных берегах часто валялись выброшенные кости этих великанов, а иногда целые черепа, прекрасно сохранившиеся, рядом со множеством водорослей и раковин, среди которых попадались морские звезды и великолепного малинового цвета медузы. Но несравненно величественнее являлись морские берега там, где над самыми волнами угрюмо висели высокие отвесные утесы, у подошвы которых вечно бьет бурун сердитого океана. Присядешь, бывало, на вершине такого утеса, заглядишься на синеющую даль моря, и сколько различных мыслей зароится в голове! Воображению рисуются далекие страны, с иными людьми и с иною природою, те страны, где царствует вечная весна и где волны того же самого океана омывают берега, окаймленные пальмовыми лесами. Казалось, так бы и полетел туда стрелою посмотреть на все эти чудеса, на этот храм природы, полный жизни и гармонии…
Погрузится затем мысль в туманную глубину прошедших веков, и океан является перед нею еще в большем величии.
Ведь он существовал и тогда, когда еще ни одна растительная или животная форма не появлялась на нашей планете, когда и самой суши еще было немного! На его глазах и, вероятно, в его же недрах возникло первое органическое существо. Он питал его своей влагой, убаюкивал своими волнами! Он давнишний старожил земли; он лучше всякого геолога знает ее историю, и разве только немногие горные породы старее маститого океана!
К вечеру 7 декабря мы пришли в гавань Св. Ольги, где я расположился в доме начальника поста. После ночевки под открытым небом, на снегу и морозе, невыразимо отрадно было заснуть в теплой, уютной комнате, предложенной мне радушным хозяином. Сильная усталость, в лохмотья изношенные сапоги, сбитые спины у четырех лошадей – все это красноречиво говорило в пользу того, чтобы прожить здесь хотя с неделю, отдохнуть и починиться, променять сбитых лошадей на здоровых – словом, снарядиться как следует к дальнейшему пути.
По выходе из последней фанзы на реке Тазуши мы в тот же день сделали перевал через главную ось Сихотэ-Алиня и спустились в верховья реки Лифудин. На самой высшей точке перевала стоит китайская капличка с изображением размалеванного божества.
Такие каплички ставятся манзами на всех перевалах даже через небольшие возвышенности и в достаточном количестве существуют в самых глухих местах Уссурийского края.
Хотя на имеющихся картах подобные каплички обозначаются громогласным названием кумирни, но они в сущности ничего более, как квадратные деревянные клетки вышиною около аршина. Бока их делаются глухими, и только с одной стороны находится отверстие, перед которым на противоположной стороне наклеено изображение бога в образе китайца.
Перед таким изображением стоит иногда чугунный горшок и лежат различные приношения в виде мелких монет, ленточек, полотенец, кусочков красной материи и т. п.
Всякий проходящий мимо такой каплички манза непременно сядет возле нее, покурит трубку и выбьет пепел в чугунный горшок, делая таким образом приношение по пословице: «На тебе, боже, что мне негоже».
Здесь же, на перевале через Сихотэ-Алинь, я в первый раз видел японскую лиственницу, которая изредка попадается в Зауссурийском крае и отличается от обыкновенной изогнутым стволом и курчавыми ветвями. Все нижние ветви этой лиственницы, под которою стоит капличка, были увешаны различными ленточками, пожертвованиями одиноко сидящему здесь китайскому богу.
Первая ночь захватила нас на несколько верст ниже перевала в тайге, где даже не было воды. Однако, нечего делать, надо было останавливаться ночевать. Прежде всего разгребли снег, который лежал везде на 2 фута, и развели костер, чтобы сначала немного отогреться. Потом развьючили лошадей, которых отпускать кормиться было некуда (в тайге нет и клочка травы), поэтому я велел дать им ячменя и привязать на ночь к деревьям.
Холод был страшный (термометр показывал –20° Р), и еще счастье, что здесь в лесу не хватал нас ветер, который дул целый день, но не стих и к вечеру. За неимением воды мы натаяли сначала снегу, а потом сварили чай и ужин. Ни до одной железной вещи нельзя было дотронуться, чтобы не пристали к ней руки, а спина, не согреваемая костром, до того мерзла, что часто приходилось поворачиваться задом к огню.
Около полуночи я улегся вместе со своим товарищем и собакою возле самого костра на нарубленных еловых ветках и велел закрыть нас сложенною палаткою. Скоро сон отогнал мрачные думы; но этот сон на морозе какой-то особенный, тяжелый и не успокаивающий человека. Беспрестанно просыпаешься, потому что холод со стороны, противоположной костру, сильно напоминает, что спишь не в постели. От дыхания обыкновенно намерзают сосульки на усах и бороде и часто, опять растаяв, мокрыми, страшно неприятными каплями катятся через рубашку на тело. Иногда снится родина и все хорошее прошлое, но пробудишься… и мгновенно сладкие мечты уступают место не совсем приятной действительности…
От деревни Нота-хуза оставалось уже недалеко до устья реки Дауби-хэ, где расположена наша телеграфная станция и куда я всеми силами торопился поскорее добраться, рассчитывая прийти накануне Нового года. Однако в здешних местах более чем где-либо применима пословица «человек предполагает, а бог располагает», – и метель, бывшая 30 декабря, до того занесла тропинку, что на следующий день к вечеру мы были еще за 25 верст от желанного места.
И вот что писалось тогда в моем дневнике:
Лучшими, незабвенными днями моего пребывания в Уссурийском крае были две весны – 1868 и 1869 годов, проведенные на озере Ханка при истоке из него реки Сунгачи.
Пустынное это место, где, кроме нескольких домиков, именуемых пост № 4, на сотню верст, по радиусам во все стороны, нет жилья человеческого, предоставляло полное приволье для тех бесчисленных стай птиц, которые явились здесь, лишь только пахнуло первою весною. Никогда не тревожимые человеком, они жили каждая по-своему и представляли много интересного и оригинального, что я наперед сознаюсь в неумении передать вполне все то, чего был счастливым наблюдателем.
Но, пытаясь набросать хотя слабый очерк всего виденного, я возьму предметом своего описания вторую весну, здесь проведенную, именно 1869 года, так как впечатление ее полнее и свежее в моей памяти, тем более что общая картина оба раза была одинакова и разнообразилась только в немногих частностях.
…Уже конец февраля; было несколько хороших теплых дней; по выжженным с осени местам кой-где показались проталины; но еще уныло безжизненно смотрят снежные берега озера Ханка и те громадные травянистые равнины, которые раскинулись по восточную его сторону. Даже Сунгача, не замерзающая при своем истоке целую зиму и теперь уже очистившаяся ото льда верст на сто, и та безмолвно струит в снежных берегах свои мутные воды, по которым плывет то небольшая льдинка, то обломок дерева, то пучок прошлогодней травы, принесенной ветром.
Мертвая тишина царит кругом, и только изредка покажется стая тетеревов, или раздается в береговых кустах стук дятла и писк болотной птицы, или, наконец, высоко в воздухе, сначала с громким и явственным, но потом все более и более замирающим свистом пролетят несколько уток-гоголей, зимовавших на незамерзающих частях реки.
Неоглядные равнины, раскинувшиеся по обе стороны последней, отливают желтоватым цветом иссохшей прошлогодней травы, а по береговым заливам и озерам, где летом во множестве цветет нелюмбия, теперь лежит лед толщиной до 3 футов, и странно видеть, как заморожены в нем листья и цветовые стебли этого южного растения. Здесь же обыкновенно можно встретить небольшие стаи снежных стренаток и даже белую сову, которая зимою спускается из родных тундр севера до таких низких широт.
Присоедините ко всему этому несколько зверьков: енота, барсука, лисицу, ласку, хорька, – и вы получите полное перечисление тех немногих животных видов, которые держатся зимой на сунгачинских равнинах.
Но вот наступает март, и хотя холода все еще не уменьшаются, однако весна чуется уже недалеко. Как в первом, так и во втором году первыми вестниками ее прилета явились лебеди-кликуны и своим громким гармоническим звуком немного оживили безмолвие равнины. Затем появилась небольшая стая бакланов, которые, видимо, утомленные перелетом, несколько времени вились над Сунгачею и наконец опустились на поверхность воды. С тех пор эти птицы постоянно держались на Сунгаче, и часто можно было слышать хриплые, похожие на гоготанье, голоса, которые они издают как знак удовольствия, отдыхая целым обществом на низких ветвях берегового тальника или занимаясь рыбной ловлей.
В последней бакланы великие мастера, и, как известно, китайцы с давних времен употребляют их для подобной цели. Мне самому много раз случалось наблюдать, как долго может оставаться под водой нырнувший баклан, обыкновенно редко возвращающийся на поверхность без добычи. В случае, если пойманная им рыба велика, так что проглотить ее довольно трудно, то ближайшие товарищи бросаются тотчас же отнимать добычу, начинается шум и драка, которая не всегда оканчивается в пользу правого.
Притом же иногда не даром обходится баклану и самая ловля. Случается, что проглоченная им касатка, во множестве водящаяся в Сунгаче и в озере Ханка, распускает свои колючки в горле птицы, которая не имеет возможности освободиться от такой грустной неожиданности и бывает задушена рыбой.
По своему поведению баклан весьма хитрая и осторожная птица. При виде опасности он тотчас же погружается всем телом в воду, оставляя на поверхности только длинную шею и голову, которую вертит во все стороны и зорко следит за движениями своего неприятеля. От последнего спасается или быстрым нырянием, или чаще улетает, тяжело захлопав крыльями по воде, как лебедь, но потом летит скоро и сильно.
Валовой пролет бакланов на озере Ханка начинается с половины марта и продолжается до конца этого месяца.
Тогда они являются по Сунгаче большими стадами, но для вывода молодых здесь остаются только очень немногие.
Вслед за первыми водяными птицами стали появляться и голенастые, несмотря на то, что холода продолжали стоять по-прежнему и по болотам нигде еще не было оттаявших мест. В ожидании лучшего времени, которое обыкновенно наступает здесь только в конце марта, все эти, равно как и другие, птицы держались по берегу Сунгачи.
Только здесь пролетные гости могли находить для себя пищу, хотя, вероятно, случалось, особенно при большом скоплении потребителей, что многие из них иногда подолгу постничали.
Самыми нетерпеливыми выскочками из голенастых, несмотря на всю свою флегматичность, оказались журавли, которых два вида – японский (даурский) и китайский (уссурийский) – прилетели 3 и 4 марта.
Хотя в период весеннего пролета японские журавли держатся в значительном количестве по сунгачинским равнинам и некоторые остаются здесь для вывода молодых, но этот вид предпочитает открытым местностям горные долины и в них охотнее гнездится.
В верхних частях Дауби-хэ, Лэфу и Сиян-хэ я видал часто этих журавлей. Обитая в таких тихих, уединенных долинах и никогда не тревожимые человеком, они становятся гораздо смелее и подпускают к себе довольно близко, что никогда не делают на открытых сунгачинских болотах.
Привязанность названных журавлей к своим детям и между собой очень велика. Так, однажды, в долине Сиян-хэ я убил самку из пары, обитавшей недалеко от того места, где я жил несколько дней. Оставшийся самец долго летал вокруг меня, пока я нес его убитую подругу; затем держался два дня возле того места, часто и громко крича, и наконец, убедившись в бесполезности своих поисков, на третий день решил покинуть родину, в которой жил счастливо, может быть, несколько лет. Для этого он начал подниматься спиральными кругами кверху, как то обыкновенно делают осенью перед отлетом наши аисты, поднялся так высоко, что был заметен черной точкой, и затем полетел в направлении к озеру Ханка. Что будет делать он далее? Куда улетит? Найдет ли себе другую подругу?
Прилетающий почти одновременно с японским журавлем другой его собрат, журавль китайский, – есть самая большая птица здешних местностей, так как в стоячем положении он имеет до 5 футов вышины, 7 1/2 футов в размахе крыльев и весит 23 фунта. Притом же он очень красив: весь снежно-белый, за исключением черной шеи и такого же цвета малых маховых и плечевых перьев; последние достигают больших размеров и образуют при сложенных крыльях объемистый пучок, возвышающийся над хвостом и задней частью спины.
Вместе с тем этот журавль так осторожен, что не подпускает к себе на открытом месте даже на 300 шагов, и убить его весьма мудреная задача. Стрелять дробью, конечно, и думать нечего, так как эта птица очень крепка на рану, притом же никогда не даст подкрасться к себе на близкое расстояние, кроме самых редких исключений, так что для охоты надобно непременно употреблять штуцер.
Но для меткой стрельбы пулей, во-первых, необходим огромный навык, а во-вторых, даже и при таком условии далеко не всегда можно рассчитывать на успех при стрельбе с большой дистанции в сравнительно малую цель.