Гоголь без глянца Фокин Павел
На станциях он покупал молоко, снимал сливки и очень искусно делал из них масло с помощью деревянной ложки. В этом занятии он находил столько же удовольствия, как и в собирании цветов.
Лев Иванович Арнольди:
Гоголь стал заказывать обед, выдумал какое-то новое блюдо из ягод, муки, сливок и еще чего-то, помню только, что оно вовсе не было вкусно.
Павел Васильевич Анненков:
Между тем мы подошли к дилижансу: там уже впрягали лошадей, и пассажиры начали суетиться около мест своих. «А что, разве вы и в самом деле останетесь без обеда?» – спросил я. «Да, кстати, хорошо, что напомнили: нет ли здесь где кондитерской или пирожной?» Пирожная была под рукою. Гоголь выбрал аккуратно десяток сладких пирожков, с яблоками, черносливом и вареньем, велел их завернуть в бумагу и потащил с собой этот обед, который, конечно, не был способен укрепить его силы.
Михаил Петрович Погодин:
Расскажу еще кстати один анекдот о Гоголе. После чаю он обыкновенно водил нас по Риму, и к двум часам приводил в гостиницу Лепри на Корсо или к Scalinata, близ Piazza di Spagna, обедать; но сам никогда ничего не ел, говоря, что не имеет аппетита и что только часам к шести может что-нибудь проглотить. Так он оставлял нас, и мы после обеда шли к Шевыреву или к учителю, который давал нам итальянские уроки. Так продолжалось недели две. Однажды вечером встретился я у княгини Волконской с Бруни и разговорился о Гоголе. – «Как жаль, – сказал я, – что здоровье его так медленно поправляется!» – «Да чем же он болен?» – спрашивает меня с удивлением Бруни. – «Как чем? – отвечаю я. – Разве вы ничего не знаете? У него желудок расстроен; он не может есть ничего». «Как не может, что вы говорите? – воскликнул Бруни, захохотав изо всех сил. – Да мы ходим нарочно смотреть на него иногда за обедом, чтоб возбуждать в себе аппетит: он ест за четверых. Приходите, когда угодно, около шести часов к Фалькони». Отправились мы гурьбой на другой день к Фалькони. Это была маленькая, тесненькая траттория, в захолустье, вроде наших харчевен, если и почище, то немного. Но Фалькони славился отличной, свежей провизией. Мы пришли и заперлись наглухо в одной каморке подле Гоголевой залы, сказав, что хотим попировать особо, и спросили себе бутылку Дженсано. К шести часам, слышим, действительно, является Гоголь. Мы смотрим через перегородку. Проворные мальчуганы, camerieri, привыкшие к нему, смотрят в глаза и дожидаются его приказаний. Он садится за стол и приказывает: макарон, сыру, масла, уксусу, сахару, горчицы, равиоли, брокколи… Мальчуганы начинают бегать и носить к нему то то, то другое. Гоголь, с сияющим лицом, принимает все из их рук за столом, в полном удовольствии, и распоряжается: раскладывает перед собой все припасы, – груды перед ним возвышаются всякой зелени, куча стклянок со светлыми жидкостями, все в цветах, лаврах и миртах. Вот приносятся макароны в чашке, открывается крышка, пар повалил оттуда клубом. Гоголь бросает масло, которое тотчас расплывается, посыпает сыром, становится в позу, как жрец, готовящийся совершать жертвоприношение, берет ножик и начинает разрезывать… В эту минуту наша дверь с шумом растворяется. С хохотом мы все бежим к Гоголю. – «Так-то, брат, – восклицаю я, – аппетит у тебя нехорош, желудок расстроен? Для кого же ты это все наготовил?» Гоголь на минуту сконфузился, но потом тотчас нашелся и отвечал с досадою: «Ну, что вы кричите, разумеется, у меня аппетита настоящего нет. Это аппетит искусственный, я нарочно стараюсь возбудить его чем-нибудь, да черта с два, возбужу, как бы не так! Буду есть, да нехотя, и все как будто ничего не ел. Садитесь же лучше со мной; я вас угощу». – «Ну, так угости. Мы хоть и пообедали, но твои искусственные приготовления такие аппетитные…» – «Чего же вы хотите? Эй, камериере, принеси!» – и пошел, и пошел: agrodolce, di cigno, pelustro, testa di suppa Inglese, moscatello, и пр., и пр. Началось пирование, очень веселое. Гоголь уписывал за четверых и все доказывал, что это так, что это все ничего не значит, и желудок у него расстроен.
Николай Васильевич Гоголь. Из письма А. С. Данилевскому 31 декабря 1838 г., из Рима:
Ты спрашиваешь, что я такое завтракаю. Вообрази, что ничего. Никакого не имею аппетита по утрам и только тогда, когда обедаю, в 5 часов, пью чай, сделанный у себя дома, совершенно на манер того, какой мы пивали в кафе Anglais, с маслом и прочими атрибутами. Обедаю же я не в Лепре, где не всегда бывает самый отличный материал, но у Фалькона, – знаешь, что у Пантеона? где жареные бараны поспорят, без сомнения, с кавказскими, телятина более сыта, а какая-то crostata с вишнями способна произвесть на три дня слюнотечение у самого отъявленного объедала. Но увы! не с кем делить подобного обеда.
Павел Васильевич Анненков:
Гоголь (в Риме, в 1841 г. – Сост.) поразил меня, однако, капризным, взыскательным обращением своим с прислужником. Раза два менял он блюдо риса, находя его то переваренным, то недоваренным, и всякий раз прислужник переменял блюдо с добродушной улыбкой, как человек, уже свыкшийся с прихотями странного форестьера (иностранца), которого он называл синьором Николо. Получив, наконец, тарелку риса по своему вкусу, Гоголь приступил к ней с необычайною алчностью, наклонясь так, что длинные волосы его упали на самое блюдо, и поглощая ложку за ложкой со страстью и быстротой, какими, говорят, обыкновенно отличаются за столом люди, расположенные к ипохондрии. <…>
Почти каждое утро заставал я его в кофейной «Del buon gusto», отдыхающим на диване после завтрака, состоявшего из доброй чашки крепкого кофе и жирных сливок, за которые почасту происходили у него ссоры с прислужниками кофейни <…>.
Лев Иванович Арнольди:
Гоголь любил хорошо поесть и в состоянии был, как Петух, толковать с поваром целый час о какой-нибудь кулебяке; наедался очень часто до того, что бывал болен; о малороссийских варениках и пампушках говорил с наслаждением и так увлекательно, что у мертвого рождался аппетит; в Италии сам бегал на кухню и учился приготовлять макароны. А между тем очень редко позволял себе такие увлечения и был в состоянии довольствоваться самою скудною пищей, и постился иногда как самый строгий отшельник, а во время говенья почти ничего не ел.
Пантелеймон Александрович Кулиш:
За столом судил о винах с большими подробностями, хотя не обнаруживал никакого пристрастия к ним.
Александр Павлович Толченов:
Перед обедом Гоголь выпивал рюмку водки, во время обеда рюмку хереса, а так как собеседники его никогда не обедали без шампанского, то после обеда – бокал шампанского.
Ольга Васильевна Гоголь (в замужестве Головня):
Водку он просил настаивать на белой нехворощи; говорил, что она полезна.
Со слов Александра Семеновича Данилевского:
Обедая в гостинице (в 1836 г., в Бремене. – Сост.) вместе с Данилевским, Гоголь неожиданно сказал ему торжественным тоном: «Потребуем старого, старого рейнвейна». Но вино ни ему, ни Данилевскому не понравилось вовсе. По воспоминанию Данилевского, оно было слишком «capiteux» (крепко) и не понравилось также соседям, бывшим с ними вместе за табль-дотом. За это удовольствие путешественники должны были заплатить наполеондор (20 франков) – цена довольно внушительная. По словам Данилевского, оба они далеко не обладали хорошими средствами и вообще ездили очень экономно, но тут решились непременно испробовать этот знаменитый рейнвейн.
Федор Васильевич Чижов:
Сходились мы в Риме по вечерам постоянно у Языкова, тогда уже очень больного, – Гоголь, Иванов и я. Наши вечера были очень молчаливы. Обыкновенно кто-нибудь из нас троих – чаще всего Иванов – приносил в кармане горячих каштанов; у Языкова стояла бутылка алеатино, и мы начинали вечер каштанами, с прихлебками вина.
Ольга Васильевна Гоголь (в замужестве Головня):
Когда поспел терн, я сказала брату: «Какая великолепная наливка из терну!» – «Как бы сделать?» – «Налить можно, но не скоро поспеет». – «Так сделаем скороспелку». Велел принести новый горшок, положил полный горшок терна, потом налил водку, накрыл ее, замазал тестом, велел поставить в печь, в такую, как хлеб сажают. На другой день вынули, поставили, пока простыло. Вечером открыли: цвет великолепный, и на вкус ему очень понравилось.
Александр Михайлович Щепкин (1828–1885), сын актера М. С. Щепкина:
Винам он давал, по словам М. С. (Щепкина. – Сост.), названия «Квартального» и «Городничего», как добрых распорядителей, устрояющих и приводящих в набитом желудке все в должный порядок; а жженке, потому что зажженная горит голубым пламенем, – давал имя Бенкендорфа.
– А что? – говорил он М. С. после сытного обеда. – Не отправить ли теперь Бенкендорфа? – И они вместе приготовляли жженку.
Шутки, розыгрыши, проказы
Павел Васильевич Анненков:
Юмор занимал в жизни Гоголя столь же важное место, как и в его созданиях: он служил ему поправкой мысли, сдерживал ее порывы и сообщал ей настоящий признак истины – меру <…>.
Сергей Тимофеевич Аксаков:
Вообще в его шутках было очень много оригинальных приемов, выражений, складу и того особенного юмора, который составляет исключительную собственность малороссов; передать их невозможно. Впоследствии бесчисленными опытами убедился я, что повторение гоголевых слов, от которых слушатели валялись со смеху, когда он сам их произносил, – не производило ни малейшего эффекта, когда говорил их я или кто-нибудь другой.
Тимофей Григорьевич Пащенко:
Вот некоторые из оригинальностей Гоголя. Гимназия высших наук князя Безбородко разделялась на три музея, или отделения, в которые входили и выходили мы попарно; так водили нас и на прогулки. В каждом музее был свой надзиратель. В третьем музее надзиратель был немец, З<ельднер>, безобразный, неуклюжий и антипатичный донельзя: высокий, сухопарый, с длинными, тонкими и кривыми ногами, почти без икр; лицо его как-то уродливо выдавалось вперед и сильно смахивало на свиное рыло… длинные руки болтались как будто привязанные; сутуловатый, с глуповатым выражением бесцветных и безжизненных глаз и с какою-то странной прическою волос. Зато же длинными кривушами своими Зельднер делал такие гигантские шаги, что мы и не рады были им. Чуть что, он и здесь: раз, два, три, и Зельднер от передней пары уже у задней; ну просто не дает нам хода. Вот задумал Гоголь умерить чрезмерную прыткость этого цыбатого (длинноногого) немца и сочинил на Зельднера следующее четырехстишие:
- Гицель – морда поросяча,
- Журавлини ножки;
- Той же чортик, що в болоти,
- Тилько приставь рожки!
Идем, Зельднер – впереди; вдруг задние пары запоют эти стихи – шагнет он, и уже здесь. «Хто шмела петь, што пела?» Молчание, и глазом никто не моргнет. Там запоют передние пары – шагает Зельднер туда – и там тоже; мы вновь затянем – он опять к нам, и снова без ответа. Потешаемся, пока Зельднер шагать перестанет, идет уже молча и только оглядывается и грозит пальцем. Иной раз не выдержим и грохнем со смеху. Сходило хорошо. Такая потеха доставляла Гоголю и всем нам большое удовольствие и поумерила гигантские шаги Зельднера. Был у нас товарищ Р<иттер>, большого роста, чрезвычайно мнительный и легковерный юноша, лет восемнадцати. У Риттера был свой лакей, старик Семен. Заинтересовала Гоголя чрезмерная мнительность товарища, и он выкинул с ним такую штуку: «Знаешь, Риттер, давно я наблюдаю за тобою и заметил, что у тебя не человечьи, а бычачьи глаза… но все еще сомневался и не хотел говорить тебе, а теперь вижу, что это несомненная истина – у тебя бычачьи глаза…»
Подводит Риттера несколько раз к зеркалу, тот пристально всматривается, изменяется в лице, дрожит, а Гоголь приводит всевозможные доказательства и наконец совершенно уверяет Риттера, что у него бычачьи глаза.
Дело было к ночи: лег несчастный Риттер в постель, не спит, ворочается, тяжело вздыхает, и все представляются ему собственные бычачьи глаза. Ночью вдруг вскакивает с постели, будит лакея и просит зажечь свечу; лакей зажег. «Видишь, Семен, у меня бычачьи глаза…» Подговоренный Гоголем лакей отвечает: «И впрямь, барин, у вас бычачьи глаза! Ах, боже мой! Это Н. В. Гоголь сделал такое наваждение…» Риттер окончательно упал духом и растерялся. Вдруг поутру суматоха. «Что такое?» – «Риттер сошел с ума! Помешался на том, что у него бычачьи глаза!..» – «Я еще вчера заметил это», – говорит Гоголь с такою уверенностью, что трудно было и не поверить. Бегут и докладывают о несчастье с Риттером директору Орлаю; а вслед бежит и сам Риттер, входит к Орлаю и горько плачет: «Ваше превосходительство! У меня бычачьи глаза!..» Ученейший и знаменитый доктор медицины директор Орлай флегматически нюхает табак и, видя, что Риттер действительно рехнулся на бычачьих глазах, приказал отвести его в больницу. И потащили несчастного Риттера в больницу, в которой и пробыл он целую неделю, пока не излечился от мнимого сумасшествия. Гоголь и все мы умирали со смеху, а Риттер вылечился от мнительности.
Замечательная наблюдательность и страсть к сочинениям пробудилась у Гоголя очень рано и чуть ли не с первых дней поступления его в гимназию высших наук. Но при занятии науками почти не было времени для сочинений и письма. Что же делает Гоголь? Во время класса, особенно по вечерам, он выдвигает ящик из стола, в котором была доска с грифелем или тетрадка с карандашом, облокачивается над книгою, смотрит в нее и в то же время пишет в ящике, да так искусно, что и зоркие надзиратели не подмечали этой хитрости. Потом, как видно было, страсть к сочинениям у Гоголя усиливалась все более и более, а писать не было времени и ящик не удовлетворял его. Что же сделал Гоголь? Взбесился!.. Да, взбесился! Вдруг сделалась страшная тревога во всех отделениях – «Гоголь взбесился!..» Сбежались мы и видим, что лицо у Гоголя страшно исказилось, глаза сверкают каким-то диким блеском, волосы натопорщились, скрегочет зубами, пена изо рта, падает, бросается и бьет мебель – взбесился! Прибежал и флегматический директор Орлай, осторожно подходит к Гоголю и дотрагивается до плеча: Гоголь схватывает стул, взмахнул им – Орлай уходит… Оставалось одно средство: позвали четырех служащих при лицее инвалидов, приказали им взять Гоголя и отнести в особое отделение больницы. Вот инвалиды улучили время, подошли к Гоголю, схватили его, уложили на скамейку и понесли, раба Божьего, в больницу, в которой пробыл он два месяца, отлично разыгрывая там роль бешеного…
У Гоголя созрела мысль и, надо полагать, для «Вечеров на хуторе». Ему нужно было время – вот он и разыграл роль бешеного, и изумительно верно! Потом уже догадались.
Александр Семенович Данилевский:
Мы всегда ездили домой на вакации с Гоголем и с сыном моего отчима, Барановым. Помню один забавный случай с надзирателем Зельднером. Зельднер навязался ехать с нами. Коляску прислали четвероместную. Было бы место для всех, но к нам напросился еще некто Щербак (он был знаком с семейством Гоголя); он жил около Пирятина; это были довольно богатые люди. Зельднер еще сохранял тогда для нас авторитет: его присутствие нас очень стесняло. К тому же с ним было несчастье: каждый раз, когда он пускался в дорогу, с ним случалось расстройство желудка, да и в деревне жить с ним было не очень приятно. Он ехал к нам обоим, но обоим не хотелось его брать. Когда условились с ним ехать, то он пошел с нами на черный двор, где была коляска, и хотел непременно доказать, что можно ехать впятером. Наружность его была забавная, ноги циркулем. Наконец все было готово к отъезду. Накануне жена Зельднера, Марья Николаевна, напекла нам на дорогу пирожков, и на другой день, чем свет, мы должны были тронуться в путь. Но мы составили заговор – уехать раньше. На другой день утром приехавший за нами человек Гоголя, Федор, разбудил нас в музее (так назывались отделения, на которые разделялись воспитанники; их было три: старшее, среднее и младшее). Зельднер потом нас искал и ни за что не хотел поверить, что мы уехали. «А, мерзкая мальчишка!» – говорил он.
Дорога была продолжительная. Мы ехали на своих, и на третий день прибыли. Дорогой дурачились, и Гоголь выкидывал колена. Щербак был грузный мужчина с большим подбородком. Когда он, бывало, заснет, Гоголь намажет ему подбородок халвой, и мухи облепят его; ему доставался и «гусар» (гусар – это была бумажка, свернутая в трубочку). Когда кучер запрягал лошадей, то мы наводили стекло на крупы. Дорога была веселая.
Александр Петрович Стороженко:
Кто-то дернул меня за фалдочку, оглянувшись, я увидел Гоголя.
– Пойдем в сад, – шепнул он и довольно скоро пошел в диванную; я последовал за ним, и, пройдя несколько комнат, мы вышли на террасу.
Перед нами открылась восхитительная картина: по крутому склону расстилался сад; сквозь купы столетних дубов, клена виднелась глубокая долина с левадами и белыми хатами поселян-казаков, живописно раскинутыми по берегу извилистой реки; в светлых ее водах отражалась гора, вершина которой покрывалась вековым лесом. Было не более трех часов пополудни. Июльское солнце высоко стояло над горизонтом. Трава и верхи деревьев, проникнутые палящими лучами, отливались изумрудом; но там, где ложилась тень, она казалась мрачною, а из глубины леса глядела ночь. По прямому направлению лес от дома был не более полверсты, так что до нашего слуха долетали пронзительный свист иволги, воркованье горлиц и заунывное кукованье кукушки.
– Очаровательная панорама! – сказал Гоголь, любуясь местоположением. – А лес так и манит к себе: как там должно быть прохладно, привольно – не правда ли? – продолжал он, с одушевлением глядя на меня. – Знаете ли, что сделаем: мы теперь свободны часа на три; пойдемте в лес?
– Пожалуй, – отвечал я, – но как мы переберемся через реку?
– Вероятно, там отыщем челнок, а может быть, и мост есть.
Мы спустились с горы прямиком, перелезли через забор и очутились в узком и длинном переулке, вроде того, какой разделял усадьбы Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича.
– Направо или налево? – спросил я, видя, что Гоголь с нерешимостью посматривал то в ту, то в другую сторону переулка.
– Далеко придется обходить, – отвечал он.
– Что ж делать?
– Отправимся прямо.
– Через леваду?
– Да.
– Пожалуй.
На основании принятой от поляков пословицы: «шляхтич на своем огороде равен воеводе», в Малороссии считается преступлением нарушить спокойствие владельца; но я был очень сговорчив и первый полез через плетень. Внезапное наше появление произвело тревогу. Собаки лаяли, злобно кидаясь на нас, куры с криком и кудахтаньем разбежались, и мы не успели сделать двадцати шагов, как увидели высокую дебелую молодицу, с грудным ребенком на руках, который жевал пирог с вишнями и выпачкал себе лицо до ушей.
– Эй, вы, школяры! – закричала она. – Зачем? Что тут забыли? Убирайтесь, пока не досталось по шеям!
– Вот злючка! – сказал Гоголь и смело продолжал итти; я не отставал от него.
– Что ж, не слышите? – продолжала молодица, озлобляясь. – Оглохли? Вон, говорю, курохваты, а не то позову чоловика (мужа), так он вам ноги поперебивает, чтоб в другой раз через чужие плетни не лазили!
– Постой, – пробормотал Гоголь, – я тебя еще не так рассержу!
– Что вам нужно?.. Зачем пришли, ироды? – грозно спросила молодица, остановясь в нескольких от нас шагах.
– Нам сказали, – отвечал спокойно Гоголь, – что здесь живет молодица, у которой дитина похожа на поросенка.
– Что такое? – воскликнула молодица, с недоумением посматривая то на нас, то на свое детище.
– Да вот оно! – вскричал Гоголь, указывая на ребенка. – Какое сходство, настоящий поросенок!
– Удивительное, чистейший поросенок! – подхватил я, захохотав во все горло.
– Как! моя дитина похожа на поросенка! – заревела молодица, бледнея от злости. – Шибеники[11], чтоб вы не дождали завтрашнего дня, сто болячек вам!.. Остапе, Остапе! – закричала она, как будто ее резали. – Скорей, Остапе!.. – и кинулась навстречу мужу, который не спеша подходил к нам с заступом в руках.
– Бей их заступом! – вопила молодица, указывая на нас. – Бей, говорю, шибеников! Знаешь ли, что они говорят?..
– Чего ты так раскудахталась? – спросил мужик, остановясь. – Я думал, что с тебя кожу сдирают.
– Послушай, Остапе, что эти богомерзкие школяры, ироды, выгадывают, – задыхаясь от злобы, говорила молодица, – рассказывают, что наша дитина похожа на поросенка!
– Что ж, может быть и правда, – отвечал мужик хладнокровно, – это тебе за то, что ты меня кабаном называешь.
Нет слов выразить бешенство молодицы. Она бранилась, плевалась, проклинала мужа, нас и с ругательствами, угрозами отправилась в хату. Не ожидая такой благополучной развязки, мы очень обрадовались, а Остап, понурившись, стоял, опершись на заступ.
– Что вам нужно, панычи? – спросил он, когда брань его жены затихла.
– Мы пробираемся на ту сторону, – сказал Гоголь, указывая на лес.
– Ступайте ж по этой дорожке; через хату вам было бы ближе, да теперь там не безопасно; жена моя не охотница до шуток и может вас поколотить.
Едва мы сделали несколько шагов, Остап остановил нас.
– Послушайте, панычи, если вы увидите мою жену, не трогайте ее, не дразните, теперь и без того мне будет с нею возни на целую неделю.
– Если мы ее увидим, – сказал Гоголь, улыбаясь, – то помиримся.
– Не докажете этого, нет; вы не знаете моей жинки: станете мириться – еще хуже разбесите!
Мы пошли по указанной дорожке.
– Сколько юмору, ума, такта! – сказал с одушевлением Гоголь. – Другой бы затеял драку, и бог знает, чем бы вся эта история кончилась, а он поступил как самый тонкий дипломат: все обратил в шутку – настоящий Безбородко!
Выйдя из левады, мы повернули налево и, подходя к хате Остапа, увидели жену его, стоявшую возле дверей. Ребенка держала она на левой руке, а правая вооружена была толстой палкой. Лицо ее было бледно, а из-под нахмуренных бровей злобно сверкали черные глаза. Гоголь повернулся к ней.
– Не трогайте ее, – сказал я, – она еще вытянет вас палкой.
– Не бойтесь, все кончится благополучно.
– Не подходи! – закричала молодица, замахиваясь палкой. – Ей-богу, ударю!
– Бессовестная, Бога ты не боишься, – говорил Гоголь, подходя к ней и не обращая внимания на угрозы. – Ну, скажи на милость, как тебе не грех думать, что твоя дитина похожа на поросенка?
– Зачем же ты это говорил?
– Дура! шуток не понимаешь, а еще хотела, чтоб Остап заступом проломал нам головы; ведь ты знаешь, кто это такой? – шепнул Гоголь, показывая на меня. – Это из суда чиновник, приехал взыскивать недоимку.
– Зачем же вы, как злодии (воры), лазите по плетням да собак дразните!
– Ну, полно же, не к лицу такой красивой молодице сердиться. Славный у тебя хлопчик, знатный из него выйдет писарчук: когда вырастет, громада выберет его в головы.
Гоголь погладил по голове ребенка, и я подошел и также поласкал дитя.
– Не выберут, – отвечала молодица смягчаясь, – мы бедны, а в головы выбирают только богатых.
– Ну так в москали возьмут.
– Боже сохрани!
– Эка важность! в унтера произведут, придет до тебя в отпуск в крестах, таким молодцом, что все село будет снимать перед ним шапки, а как пойдет по улице, да брязнет шпорами, сабелькой, так дивчата будут глядеть на него да облизываться. «Чей это, – спросят, – служивый?» Как тебя зовут?..
– Мартой.
– Мартин, скажут, да и молодец же какой, точно намалеванный! А потом не придет уже, а приедет к тебе тройкой в кибитке, офицером и всякого богатства с собой навезет и гостинцев.
– Что это вы выгадываете – можно ли?
– А почему ж нет? Мало ли теперь из унтеров выслуживаются в офицеры!
– Да, конечно; вот Оксанин пятый год уже офицером и Петров также, чуть ли городничим не поставили его к Лохвицу.
– Вот и твоего также поставят городничим в Ромен. Тогда-то заживешь! в каком будешь почете, уважении, оденут тебя, как пани.
– Полно вам выгадывать неподобное! – вскричала молодица, радостно захохотав. – Можно ли человеку дожить до такого счастья?
Тут Гоголь с необыкновенной увлекательностью начал описывать привольное ее житье в Ромнах: как квартальные будут перед нею расталкивать народ, когда она войдет в церковь, как купцы будут угощать ее и подносить варенуху на серебряном подносе, низко кланяясь и величая сударыней матушкой; как во время ярмарки она будет ходить по лавкам и брать на выбор, как из собственного сундука, разные товары бесплатно; как сын ее женится на богатой панночке и тому подобное. Молодица слушала Гоголя с напряженным вниманием, ловила каждое его слово. Глаза ее сияли радостно; щеки покрылись ярким румянцем.
– Бедный мой Аверко, – восклицала она, нежно прижимая дитя к груди, – смеются над нами, смеются! –
Но Аверко не льнул к груди матери, а пристально смотрел на Гоголя, как будто понимал и также интересовался его рассказом, и когда он кончил, то Аверко, как бы в награду, подал ему свой недоеденный пирог, сказав отрывисто: «На!»
– Видишь ли, какой разумный и добрый, – сказал Гоголь, – вот что значит казак: еще на руках, а уже разумнее своей матери; а ты еще умничаешь, да хочешь верховодить над мужем, и сердилась на него за то, что он нам костей не переломал.
– Простите, паночку, – отвечала молодица, низко кланяясь, – я не знала, что вы такие добрые панычи. Сказано: у бабы волос долгий, а ум короткий. Конечно, жена всегда глупее чоловика и должна слушать и повиноваться ему – так и в Святом Писании написано.
Остап показался из-за угла хаты и прервал речь Марты.
– Третий год женат, – сказал он, с удивлением посматривая на Гоголя, – и впервые пришлось услышать от жены разумное слово. Нет, панычу, воля ваша, а вы что-то не простое, я шел сюда и боялся, чтоб она вам носов не откусила, аж смотрю, вы ее в ягничку (овечку) обернули.
– Послушай, Остапе, – ласково отозвалась Марта, – послушай, что паныч рассказывает!
Но Остап, не слушая жены, с удивлением продолжал смотреть на Гоголя.
– Не простое, ей-ей не простое, – бормотал он, – просто чаровник (чародей)! Смотри, какая добрая и разумная стала, и Святое Писание знает, как будто грамотная.
Я также разделял мнение Остапа; искусство, с которым Гоголь укротил взбешенную женщину, казалось мне невероятным; в его юные лета еще невозможно было проникать в сердце человеческое до того, чтоб играть им как мячиком; но Гоголь, бессознательно, силою своего гения, постигал уж тайные изгибы сердца.
– Расскажите же, паночку, – просила Марта Гоголя умоляющим голосом. – Остапе, послушай!
– После расскажу, – отвечал Гоголь, – а теперь научите, как нам переправиться через реку.
– Я попрошу у Кондрата челнок, – сказала Марта и, передав дитя на руки мужа, побежала в соседнюю хату.
Мы не успели дойти до места, где была лодка, как Марта догнала нас с веслом в руке.
– Удивляюсь вам, – сказал я Гоголю, – когда вы успели так хорошо изучить характер поселян.
– Ах! если б в самом деле это было так, – отвечал он с одушевлением, – тогда всю жизнь свою я посвятил бы любезной моей родине, описывая ее природу, юмор ее жителей, с их обычаями, поверьями, изустными преданиями и легендами. Согласитесь: источник обильный, неисчерпаемый, рудник богатый и еще непочатый.
Лицо Гоголя горело ярким румянцем; взгляд сверкал вдохновенно; веселая, насмешливая улыбка исчезла, и физиономия его приняла выражение серьезное, степенное.
Достигнув противоположного берега, мы вытащили челнок на берег и начали подыматься на крутую гору. Палящий жар был невыносим, но по мере приближения к лесу нас освежал прохладный ароматический ветерок; а когда мы достигли опушки, нас обдало даже ощутительным холодом.
В нескольких от нас шагах прорезывалась в лес дорожка, и где она пролегала, виднелся темный, как ночь, фон, окаймленный ветвями.
– Что б вы изобразили на этом фоне? – спросил Гоголь.
– Нимфу, – отвечал я, недолго думая.
– А я бы лешего или запорожского казака в красном жупане.
Сказав это, он повалился на мягкую траву, а я, вынув из кармана носовой платок, разостлал его, чтоб не позеленить травою моих панталон. Гоголь громко захохотал, заметив мою предосторожность.
– Чего вы смеетесь? – спросил я.
– Знаете ли, когда вы вошли в гостиную, ваши плюндры произвели на меня странное впечатление.
– А какое именно?
– Мне показалось, что вы были без них!
– Не может быть! – вскричал я, осматривая свои панталоны.
– Серьезно: телесного цвета, в обтяжку… Уверен, что не одного меня поразили они, а и барышень также.
– Какой вздор!
– Да; когда вы вошли, они потупились и покраснели.
Последнее замечание окончательно меня смутило. Еще раз я взглянул на панталоны и не сомневался более в справедливости слов Гоголя. Я был в отчаянии, а он заливался громким смехом. Натешившись моей простотой, он наконец сжалился надо мною.
– Успокойтесь, успокойтесь, – сказал он, принимая серьезный вид, – я шутил, право, шутил.
Но уверения Гоголя не поколебали собственного моего убеждения, и замечание его, сказанное, может быть, и в шутку, преследовало меня, как нечистая совесть, до самого отъезда.
– Ударьте лихом об землю, – продолжал он, ложась на спину, – раскиньтесь вот так, как я, поглядите на это синее небо, то всякое сокрушение спадет с сердца и душа просветлеет.
Я последовал его совету; и действительно, едва протянулся и взглянул на небо – раздражение мое притупилось и мне захотелось спать.
– Ну что? – спросил Гоголь после минутного молчания, – что вы теперь чувствуете?
– Кажется, лучше, – отвечал я, закрывая глаза.
– В этом положении фантазия как-то сильнее разыгрывается, в уме зарождаются мысли высокие, идеи светлые – не правда ли?
– Да, сильно клонит ко сну, – пробормотал я, погружаясь в дремоту.
– Не прогневайтесь, я вам не дам спать; чего доброго, оба заснем и проспим до вечера, а между тем возьмут лодку: что мы тогда будем делать? <…>
– Долго ли вам еще оставаться в лицее? – спросил я.
– Еще год! – со вздохом отвечал Гоголь. – Еще год!
– А потом?
– Потом в Петербург, в Петербург! Туда стремится душа моя!..
– Что вы, в гражданскую или военную думаете вступить?
– Что вам сказать? В гражданскую у меня нет охоты, а в военную – храбрости.
– Куда-нибудь да надо же; нельзя не служить.
– Конечно, но…
– Что?
Гоголь молчал. Через несколько минут я сделал ему вопрос, ответа не было: он заснул. Мне жаль было его будить, и я, следуя данному совету, устремив взор в голубое небо, задумался. <…>
Тень от деревьев протянулась; зной спадал; было около шести часов. Я разбудил Гоголя.
– Славно разделался с храповицким, – сказал он, приподымаясь и протирая глаза. – А вы что делали? тоже спали?
– Нет, – отвечал я, – по вашему совету я лежал на спине и фантазировал.
– Ну что ж? понравилось?
– Очень!..
– Примите к сведению и на будущее время, глядите на небо, чтоб сноснее было жить на земле.
Переправясь обратно через реку, мы пошли к известной хате, чтобы по той же дороге возвратиться к Ивану Федоровичу. На завалине сидел Остап понурясь.
– За что вы меня так обидели, – спросил он Гоголя очень серьезно, – что я вам сделал?
– Чем же я тебя обидел? – сказал Гоголь с недоумением, посматривая на Остапа.
– Чем! жинку мою нарядили как пани, подчиваете варенухой на серебряном подносе, величаете сударыней матушкой, а мне – батьку городничего, хотя бы спасибо сказали, чарку горелки поднесли!
Остап разразился громким смехом. Марта вышла из хаты без Аверки и, усмехаясь, низко поклонилась.
– О неблагодарный! – трагически произнес Гоголь, указывая на Марту. – Не я ли обратил волчицу в ягницу?!
– Правда, правда, за это спасибо, ей-богу спасибо!.. готов хату прозакладывать, что сегодня во всем селе нет молодицы разумнее моей жинки. А где ж городничий? – прибавил Остап, взглянув на жену.
– Уклался спать, – отвечала Марта, засмеявшись.
– Вот какую штуку вы нам выкинули! – продолжал Остап. – Не знаем, что будет с нашего Аверки, а уж городничим наверное останется до смерти.
– А кто знает! может быть… – начала было Марта, но Остап закрыл ей рукою рот.
– Молчи, дура! – сказал он. – Паныч шутит, а ты, глупая баба, уж и зазналась! Молись Богу, чтоб был честным человеком – для нас и того довольно.
Остап пустился в рассуждения, острил над женой и рассказывал смешные анекдоты, как жены обманывают своих мужей. Гоголь, со вниманием слушавший Остапа, хохотал, бил в ладони, топал ногами; иногда вынимал из кармана карандаш и бумагу и записывал некоторые слова и поговорки. Я не раз напоминал ему, что пора итти, но Гоголь не мог оторваться от Остапа.
– Помилуйте, – говорил он, – да это живая книга, клад; я готов его слушать трои сутки сряду, не спать, не есть!
Наконец я почти насильно увлек его. Мы пошли по прежней дороге, через леваду, и добродушные хозяева провожали нас до самого перелаза. Марта принялась было просить у нас опять прощения, но Остап ее остановил.
– Перестань, – сказал он, – они тебя дразнили как цуцика, им того и хотелось, чтобы ты лаяла на них как собака.
Подымаясь на гору <…>, Гоголь не переставал хвалить Остапа.
– Какая натура! – говорил он. – Какой рассказ! точно вынет человека из-под полы, поставит его перед вами и заставит говорить. Кажется, я не слышал, а видел наяву то, о чем он рассказывал.
Павел Васильевич Анненков:
Надо сказать, что около 1832 года, когда я впервые познакомился с Гоголем, он дал всем своим товарищам по Нежинскому лицею и их приятелям прозвища, украсив их именами знаменитых французских писателей, которыми тогда восхищался весь Петербург. Тут были Гюго, Александры Дюма, Бальзаки и даже один скромный приятель, теперь покойный, именовался София Ге. Не знаю, почему я получил титул Жюль Жанена, под которым и состоял до конца.
Григорий Петрович Данилевский:
Приятелям-сверстникам Гоголь щедро раздавал шутливые советы и прозвища <…>: Барончик, Доримончик, Фон-Фонтик, Купидончик, Хопцики и пр.
Тимофей Григорьевич Пащенко:
Приехали в Петербург и другие товарищи Гоголя, и собралось их там более десяти человек: Гоголь, Прокопович, <А. С.> Данилевский, <И. Г.> Пащенко, Кукольник, Базили, Гребенка, Мокрицкий и еще некоторые. Определились по разным министерствам и начали служить. Мокрицкий хорошо рисовал и заявил себя замечательным художником по живописи. Товарищи часто сходились у кого-нибудь из своих, составляли тесный, приятельский кружок и приятно проводили время. Гоголь был душою кружка. Гоголь и Кукольник сильно интересовались литературой. После знакомства с Пушкиным Гоголь всецело предался литературе. Вот приходит однажды в этот кружок товарищей Мокрицкий и приносит с собою что-то завязанное в узелке. «А что это у тебя, брате Аполлоне?» – спрашивает Гоголь. Мокрицкий был заика и с трудом отвечает: «Это… это, Николай Васильевич, не по твоей части; это – священне…» – «Как, что такое, покажи!» – «Пожалуйста, не трогай, Николай Васильевич, – говорю тебе нельзя – это священне». (В узелке были костюмчики детей князя N.; костюмчики нужны были Мокрицкому для картины, и он добыл их не без труда.) Гоголь схватил узелок, развязал, увидел, что там такое, плюнул в него и швырнул в окно на улицу. Мокрицкий вскрикнул от ужаса, бросился к окну и хотел выскочить, но было высоко; бросается в дверь, бежит на улицу и схватывает свой узелок… Хохотали все до упаду.
Владимир Александрович Соллогуб:
Он изредка посещал мою тетку и однажды сделал ей такой странный визит, что нельзя о нем не упомянуть. Тетушка сидела у себя с детьми в глубоком трауре, с плерезами[12], по случаю недавней кончины ее матери. Докладывают про Гоголя. «Просите». Входит Гоголь с постной физиономией. Как обыкновенно бывает в подобных случаях, разговор начался о бренности всего мирского. Должно быть, это надоело Гоголю: тогда он был еще весел и в полном порыве своего юмористического вдохновения. Вдруг он начинает предлинную и преплачевную историю про какого-то малороссийского помещика, у которого умирал единственный обожаемый сын. Старик измучился, не отходил от больного ни днем, ни ночью по целым неделям, наконец утомился совершенно и пошел прилечь в соседнюю комнату, отдав приказание, чтоб его тотчас разбудили, если больному сделается хуже. Не успел он заснуть, как человек бежит. «Пожалуйте!» – «Что, неужели хуже?» – «Какой хуже! Скончался совсем!» При этой развязке все лица слушавших со вниманием рассказ вытянулись, раздались вздохи, общий возглас и вопрос: «Ах, Боже мой! Ну что же бедный отец?» – «Да что ж ему делать, – продолжал хладнокровно Гоголь, – растопырил руки, пожал плечами, покачал головой, да и свистнул: фю, фю». Громкий хохот детей заключил анекдот, а тетушка, с полным на то правом, рассердилась на эту шутку, действительно, в минуту общей печали, весьма неуместную.
Сергей Тимофеевич Аксаков:
Гоголь был тогда еще немножко гастроном; он взял на себя распоряжение нашим кофеем, чаем, завтраком и обедом. Ехали мы чрезвычайно медленно, потому что лошади, возившие дилижансы, едва таскали ноги, и Гоголь рассчитал, что на другой день, часов в пять пополудни, мы должны приехать в Торжок, следственно должны там обедать и полакомиться знаменитыми котлетами Пожарского, и ради таковых причин дал нам только позавтракать, обедать же не дал. Мы весело повиновались такому распоряжению. Вместо пяти часов вечера мы приехали в Торжок в три часа утра. Гоголь шутил так забавно над будущим нашим утренним обедом, что мы с громким смехом взошли на лестницу известной гостиницы, а Гоголь сейчас заказал нам дюжину котлет с тем, чтоб других блюд не спрашивать. Через полчаса были готовы котлеты, и одна их наружность и запах возбудили сильный аппетит в проголодавшихся путешественниках. Котлеты были точно необыкновенно вкусны, но вдруг (кажется, первая Вера) мы все перестали жевать, а начали вытаскивать из своих ртов довольно длинные белокурые волосы. Картина была очень забавная, а шутки Гоголя придали столько комического этому приключению, что несколько минут мы только хохотали, как безумные. Успокоившись, принялись мы рассматривать свои котлеты, и что же оказалось? В каждой из них мы нашли по нескольку десятков таких же длинных белокурых волос! Как они туда попали, я и теперь не понимаю. Предположения Гоголя были одно другого смешнее. Между прочим он говорил с своим неподражаемым малороссийским юмором, что верно повар был пьян и не выспался, что его разбудили и что он с досады рвал на себе волосы, когда готовил котлеты; а может быть, он и не пьян и очень добрый человек, а был болен недавно лихорадкой, отчего у него лезли волосы, которые и падали на кушанье, когда он приготовлял его, потряхивая своими белокурыми кудрями. Мы послали для объяснения за половым, а Гоголь предупредил нас, какой ответ мы получим от полового: «Волосы-с? Какие же тут волосы-с? Откуда притти волосам-с? Это так-с, ничего-с! Куриные перушки или пух, и проч., и проч.». В самую эту минуту вошел половой и на предложенный нами вопрос отвечал точно то же, что говорил Гоголь, многое даже теми же самыми словами. Хохот до того овладел нами, что половой и наш человек посмотрели на нас, выпуча глаза от удивления, и я боялся, чтобы Вере не сделалось дурно. Наконец припадок смеха прошел. Вера попросила себе разогреть бульону; а мы трое, вытаскав предварительно все волосы, принялись мужественно за котлеты.
Так же весело продолжалась вся дорога. Не помню, где-то предлагали нам купить пряников. Гоголь, взявши один из них, начал с самым простодушным видом и серьезным голосом уверять продавца, что это не пряники; что он ошибся и захватил как-нибудь куски мыла вместо пряников, что и по белому их цвету это видно, да и пахнут они мылом, что пусть он сам отведает и что мыло стоит гораздо дороже, чем пряники. Продавец сначала очень серьезно и убедительно доказывал, что это точно пряники, а не мыло, и наконец рассердился. В моем рассказе ничего нет смешного, но, слушая Гоголя, не было возможности не смеяться.
Вера Александровна Нащокина:
Когда Гоголь бывал в ударе, а это случалось часто до отъезда его за границу, он нас много смешил. К каждому слову, к каждой фразе у него находилось множество комических вариаций, от которых можно было помереть со смеху. Особенно любил он перевирать, конечно в шутку, газетные объявления. Шутил он всегда с серьезным лицом, отчего юмор его производил еще более неотразимое впечатление.
Александр Иванович Урусов, князь (1843–1900), адвокат, историк театра:
Когда Гоголь читал или рассказывал, он вызывал в слушателях неудержимый смех, в буквальном смысле слова смешил их до упаду. Слушатели задыхались, корчились, ползали на четвереньках в припадке истерического хохота. Любимый род его рассказов в то время были скабрезные анекдоты, причем рассказы эти отличались не столько эротическою чувствительностью, сколько комизмом во вкусе Раблэ. Это было малороссийское сало, посыпанное крупною аристофановскою солью.
Дмитрий Александрович Оболенский:
В первых числах июля месяца 1849 года, проездом через Калугу в имение отца моего, я застал Гоголя, гостившего у А. О. Смирновой, и обещал ему на обратном пути заехать за ним, чтобы вместе отправиться в Москву. Пробыв в деревне недолго, я в условленный день прибыл в Калугу и провел с Гоголем весь вечер у А. О. Смирновой, а после полуночи мы решили выехать. <…>
К утру мы остановились на станции чай пить. Выходя из кареты, Гоголь вытащил портфель и понес его с собою, – это делал он всякий раз, как мы останавливались. Веселое расположение духа не оставляло Гоголя. На станции я нашел штрафную книгу и прочел в ней довольно смешную жалобу какого-то господина. Выслушав ее, Гоголь спросил меня:
– А как вы думаете, кто этот господин? Каких свойств и характера человек?
– Право не знаю, – отвечал я.