Город (сборник) Кунц Дин
Наконец, выбираясь из постели, я на мгновение ощутил тонкий сладко-розовый аромат, такой же, как был у духов Перл. Ими она благоухала, когда сидела рядом со мной на крыльце. Но через три вдоха аромат растаял, и я подумал, что просто его выдумал.
Следующий фрагмент моей истории я частично узнал от других, но уверен, что именно так все и было. Моя мать могла чуть приврать, чтобы не лишать ребенка его невинных представлений о мире, как вы увидите, но я точно знаю, что сознательная ложь – это не про нее.
Пошла последняя неделя перед моим девятым днем рождения. Бабушке Аните оставалось жить десять месяцев, я учился играть на пианино, спасибо мисс Перл, и тут мой отец, вернувшийся к нам шестью месяцами раньше, прокололся по-крупному. Мы по-прежнему занимали квартиру на четвертом этаже дома без лифта, и он не приносил домой больших денег, получая часть жалованья акциями.
Миссис Лоренцо все так же обитала на втором этаже, но мистер Лоренцо еще не умер, а миссис Лоренцо была худенькой и «такой же красивой, как Анна-Мария Альбергетти». Анну-Марию, удивительно одаренную певицу и недооцененную киноактрису, которая стала звездой Бродвея, отличали миниатюрность и красота. Она получила премию «Тони» за «Карнавал»[9], сыграла Марию в «Вестсайдской истории». Хотя Анну-Марию знали не так хорошо, как других актрис итальянского происхождения, моя мать, если хотела сказать какой-нибудь женщине-итальянке, что та очень красивая, сравнивала ее с Анной-Марией Альбергетти. А если находила итальянца особенно привлекательным, всегда говорила, что он такой же симпатичный, как Марчелло Мастроянни. Анна-Мария – да, но насчет Марчелло Мастроянни я ничего не понимал. В любом случае мистер Лоренцо не хотел, чтобы его жена работала, полагал, что ее дело – воспитывать детей, но, как выяснилось, сам он никого зачать не смог. Так что Лоренцо устроили в своей квартире домашний, не имеющий официального разрешения детский сад, приглядывая за тремя детьми и, по случаю, за мной, как я уже говорил.
Когда все произошло, в середине дня первого вторника июня, я находился в школе святой Схоластики. В этот день заканчивался учебный год. Учили меня монахини, но мечтал я о том, чтобы стать пианистом.
Мать отправилась на работу в кафетерий «Вулвортса» к половине одиннадцатого. Придя туда, узнала, что в утреннюю смену случился пожар на маленькой кухне, поэтому кафетерий закрыли на два дня, до завершения ремонтных работ. Так что домой она пришла на четыре часа раньше.
Отец работал в ресторане допоздна, поэтому спал с трех часов утра до одиннадцати. Мать ожидала, что он еще будет спать или завтракать, но обнаружила, что он принял душ и ушел. Застилая кровать и переодеваясь, она услышала, как мисс Делвейн, которая жила наверху, в квартире 5-Б, училась объезжать жеребца.
Мисс Делвейн – симпатичная блондинка свободных нравов – жила над нами три года. Зарабатывала на жизнь статьями в журналах и работала над романом. Иногда из ее квартиры доносилось ритмичное постукивание, возможно отдаленно напоминающее стук лошадиных копыт, постепенно ускоряющих свой бег, и сдавленные человеческие крики, бессвязные, резкие или протяжные. Однажды я спросил маму, а что происходит наверху, и мама ответила, что мисс Делвейн учится объезжать жеребца. По словам матери, действие первого романа мисс Делвейн происходило на родео, а поскольку она собиралась отправиться туда, чтобы проникнуться духом родео и даже принять участие, то купила себе механическую лошадь, чтобы потренироваться в объездке. Мне было пять лет, когда мисс Делвейн въехала в квартиру над нами, и около девяти, когда моя мама вернулась из «Вулвортса» раньше обычного, и пусть я сомневался, тренировка объездки – полное объяснение, ни о чем другом я, конечно, и подумать не мог. Когда спрашивал насчет протяжных стонов, мама всегда говорила, что это запись рева быка. На родео на быка набрасывали лассо, чтобы потом свалить с ног, и мисс Делвейн ставила эту запись, чтобы создать нужную атмосферу, когда она объезжала механическую лошадь. У меня хватало вопросов насчет механической лошади и магнитофонной записи, но я никогда не задавал их мисс Делвейн, поскольку мама сказала, что бедная женщина стесняется и недовольна собой: прошло столько времени, а она никак не может дописать роман о родео.
Мисс Делвейн жила над нами с середины 1963 года, и хотя люди испытывали определенный интерес к сексу, страна еще не превратилась в гигантский порнотеатр. Родители могли защитить свое чадо и позволить ему иметь детство, и даже если у тебя возникали какие-то подозрения о чем-то секретном, ты не мог включить компьютер и отправиться на тысячу сайтов, чтобы узнать, что… что Бэмби, скажем, не появился исключительно по желанию его матери, как, впрочем, и ты сам.
Итак, мама, переодеваясь, слушала доносящиеся сверху звуки родео, и в какой-то момент стоны и рев записанного на магнитную пленку быка показались ей очень знакомыми. За семь с чем-то лет, которые Тилтон не жил с нами, мама время от времени виделась с ним, оставалась его женой, а когда он захотел вернуться, впустила в дом. Теперь ей не хотелось верить, что в этом она допустила ошибку. Она говорила себе, что все мужчины издают одинаковые звуки, играя в быка, после того как их крики пройдут потолочный фильтр. Она говорила себе, что эти звуки могла издавать сама мисс Делвейн, которую отличал низкий, с хрипотцой голос. С другой стороны, жизнь не раз сдавала Сильвии Бледсоу Керк различных джокеров в игре, где они были совсем не картами, и мама знала этого джокера, потому что однажды по его милости крупно проиграла.
Она побросала одежду и туалетные принадлежности отца в два его чемодана и вынесла их из квартиры. В этом доме жильцы могли подниматься к себе или выходить на улицу по двум лестницам, парадной и черной, более узкой и грязной. Моя мама знала, что Тилтон выберет черную: такая у него была натура, а не из опасений, что его увидят спускающимся не с четвертого, а с пятого этажа. Если на то пошло, едва ли кто-нибудь в нашем доме обратил бы на это внимание.
В тот день моя мама решила, что Тилтон не просто бабник, и патологический врун, и самовлюбленный урод, а по части карьеры – еще и страдающий самообманом болван. Все это обуславливалось тем, что он был, прежде всего, трусом, который не мог взглянуть жизни в глаза, не мог выбрать правильный путь и идти им, невзирая на препятствия. Ему приходилось лгать себе о жизни, притворяться, что она не такая уж трудная, как на самом деле, а потом продвигаться вперед, используя далеко не самые чистые средства, убеждая себя, что он покоряет мир. Моя мать никогда не назвала бы себя героиней, хотя на самом деле такой и была, но она знала, что трусости в ней нет, никогда не было и не будет, и она просто не могла заставить себя жить с трусом.
Она поставила чемоданы на потрескавшийся линолеум лестничной площадки между четвертым и пятым этажами и села несколькими ступеньками ниже, спиной к ним. Ей пришлось какое-то время подождать, и с каждой уходящей минутой она все меньше сочувствовала этому дьяволу. Наконец она услышала, как где-то наверху открылась дверь и кто-то начал насвистывать «Ты потеряла чувство любви», мелодию песни, которая стала хитом «Райтшес бразерс» в феврале этого года. Тилтон эту мелодию обожал и в тот день насвистывал без всяких задних мыслей, хотя потом, возможно, и осознал, что это не самый лучший саундтрек для этого конкретного эпизода в фильме его жизни.
Он открыл дверь на лестницу, начал спускаться и перестал свистеть, увидев знакомые чемоданы. Этого мужчину отличала невероятная изворотливость, и, думаю, как минимум, три достаточно убедительных и десяток более-менее приемлемых отговорок промелькнули в его голове, прежде чем он продолжил спуск. Разумеется, увидев мою маму, которая сидела несколькими ступеньками ниже, он вновь остановился, заколебавшись. Он никогда не лез за словом в карман, особенно если возникала необходимость оправдываться, но не в тот день. Его нервировали ее молчание и обращенная к нему спина. Если бы она принялась обвинять его или плакать, он бы, конечно, попытался солгать, принялся бы убеждать ее в своей полной невиновности, но она сидела лишь для того, чтобы засвидетельствовать его уход. Может, подумал он, у нее нож и она ударит его в спину, когда он будет протискиваться мимо нее с чемоданами в руках. Трудно сказать, по какой причине, но Тилтон подхватил оба чемодана и, вместо того чтобы спускаться, поднялся с ними на пятый этаж.
Сильвия встала и последовала за ним. Мой отец, оглянувшись, увидел, что она приближается, перепугался, споткнулся о порог, чемоданы ударились о дверь, его ноги – о дверную коробку. Чем-то он напоминал старый фильм с Лорелом и Харди, пытающимися протащить огромный ящик через слишком узкий проем. Потом он торопливо зашагал по коридору, моя мать – за ним, молча, не приближаясь, но и не отставая. На площадке парадной лестницы один чемодан выскользнул из его руки, запрыгал по ступенькам вниз, а Тилтон едва не упал, пытаясь побыстрее его схватить и покинуть этот дом. С каменным лицом, не отрывая глаз от согрешившего мужа, Сильвия спускалась пролет за пролетом, и ладони Тилтона, похоже, стали такими скользкими от пота, что чемоданы то и дело стукались о стены, норовя вырваться из рук. Поскольку Тилтон то и дело оглядывался, опасаясь получить в спину удар несуществующим ножом, он несколько раз оступался и его бросало на стену, словно в чемоданах, которые он тащил, лежали бутылки виски и последние несколько часов он знакомился с их содержимым.
На площадке между третьим и вторым этажами преследуемый и преследовательница наткнулись на мистера Иошиоку, вежливого и застенчивого мужчину, безупречно одетого первоклассного портного. Он жил один в квартире на пятом этаже, и все верили, что этот обходительный мужчина хранит какой-то страшный или трагический секрет, что, возможно, он потерял всю семью в Хиросиме. Когда мистер Иошиока увидел, как моего отца мотает от стены к стене, когда увидел каменное лицо матери, которая неумолимо преследовала отца, он сказал: «Премного вам благодарен», – развернулся и торопливо, перескакивая через ступеньку, спустился на первый этаж, чтобы подождать в вестибюле, прижавшись спиной к почтовым ящикам, пока эта парочка пройдет мимо, искренне надеясь, что ему удастся не попасть под горячую руку.
Тилтон выскочил через парадную дверь с такой скоростью, будто дом ожил и дал ему увесистого пинка. На крыльце один из чемоданов, которым при спуске крепко досталось, раскрылся, и Тилтон принялся торопливо подбирать вывалившиеся вещи и укладывать обратно. Мать наблюдала через окно у двери, а когда он собрал все и ушел, фыркнула: «Чувство любви, это ж надо!» – повернулась и, к своему удивлению, увидела бедного мистера Иошиоку, который так и стоял, прижавшись спиной к почтовым ящикам.
Он улыбнулся, кивнул.
– Теперь я хотел бы подняться.
– Извините, что так получилось, мистер Иошиока.
– Виноват только я, – ответил он и начал подниматься, перескакивая через ступеньку.
Так все произошло по версии матери, которой она поделилась со мной много лет спустя. Я после школы пошел в общественный центр, чтобы поиграть на пианино. Когда вернулся, она мне сказала: «Твой отец тут больше не живет. Он поднимался наверх, чтобы помочь мисс Делвейн с описанием родео, а я такого не потерплю».
Слишком юный, чтобы понять истинное значение ее слов, я очень заинтересовался механической лошадью и надеялся, что мне удастся ее увидеть. Сжатое объяснение матери не удовлетворило мое любопытство. Вопросов у меня хватало, но я не задал ни одного. По правде говоря, порадовался тому, что мне больше не придется сидеть в баре и выслушивать истории, которыми отец обменивался со случайными знакомыми. И я не пытался скрыть своей радости.
Тут же поделился с мамой секретом, который не мог открыть, пока Тилтон жил с нами: я уже больше двух месяцев брал уроки игры на пианино у миссис О’Тул. Мама меня обняла, расплакалась и извинилась, но я не понял, за что она извиняется. Мама сказала, это не важно, понял я или нет, главное, что она больше никому не позволит встать между мной и фортепьяно или мной и еще какой-то моей мечтой.
– Слушай, сладенький, давай отпразднуем нашу свободу кока-колой.
Мы сели за кухонный стол, чокнулись стаканами «кока-колы» и закусили ломтиками шоколадного торта перед обедом, и на все последующие годы событие это осталось в моей памяти одним из самых ярких. Мама уже перешла из «Сути дела» в «Слинкис», но в этот вечер она не выступала, а потому провела его со мной. Мы с ней о многом переговорили, в том числе и о «Битлз», которые в прошлом году раньше ворвались в хит-парады США с песнями «Я хочу держать тебя за руку», «Она любит тебя» и тремя другими. Уже в 1965 году еще две их песни поднимались на первую строчку хит-парадов. Маме нравились «Битлз», но она говорила, что ее любовь – джаз, особенно свинг, и переключилась на знаменитых солисток больших оркестров времен дедушки Тедди. Она знала все их песни, могла имитировать многих, и казалось, что все они здесь, на нашей кухне. Она показала мне книгу о том времени, с фотографиями всех этих женщин. Кэй Дэвис[10] и Мария Эллингтон[11], которая пела с Дюком. Билли Холидей с Бейси. Все симпатичные, некоторые – красавицы. Сара Вон, Хелен Форрест[12], Дорис Дэй, Харриет Кларк, Лена Хорн, Марта Тилтон[13], Пегги Ли. Возможно, самой красивой из них я посчитал Дейл Эванс[14], когда ей было за двадцать, та самая, которая потом вышла замуж за поющего ковбоя Роя Роджерса, но даже в молодости Дейл Эванс не могла сравниться красотой с Сильвией Бледсоу Керк. И моя мама могла превзойти Эллу. Когда дело доходило до скэта[15], создавалось полное впечатление, что это Элла и вас просто обманывают глаза. Мы съели кэмпбелловский томатный суп и сэндвичи с сыром, поиграли в рами-500. Прошли годы, прежде чем я осознал, что в этот день жизнь мамы в третий раз покатилась под откос, но тогда я все видел иначе. Когда пошел спать, думал, что на тот момент это был лучший день в моей жизни.
Но следующий оказался еще лучше, один из тех дней, которые мой друг Малколм называет намазанными маслом. Беда уже надвигалась, естественно, куда мы без беды, но пока я мог идти по жизни с улыбкой.
Намазанный маслом день…
Давайте сделаем маленькое отступление ради Малколма Померанца. Он первоклассный музыкант. Играет на тенор-саксофоне. Гений, который и в пятьдесят девять может сыграть весь целотонный ряд.
Он еще и сумасшедший, но совершенно безобидный. Он также суеверный. Скорее сломает себе спину, чем разобьет зеркало. И хотя он не настолько обсессивно-компульсивный, чтобы несколько часов в неделю проводить на кушетке мозгоправа, некоторые ритуалы Малколма могут вывести из себя, если ты его не любишь.
Во-первых, он должен вымыть руки пять раз – не четыре и не шесть, – прежде чем присоединиться к оркестру на сцене. А после того, как его проворные пальчики становятся достаточно чистыми, чтобы играть, голыми руками он не прикасается ни к чему, кроме саксофона, а если прикоснется, ему приходится снова мыть руки пять раз. Такая чистота рук не нужна ему на репетициях – только при выступлениях. Не будь он таким прекрасным музыкантом и обаятельным человеком – не сделал бы карьеру.
Малколм читает газету каждый день, за исключением вторника. Он не покупает вторничную газету и не занимает ее у соседа. По вторникам не смотрит новостные выпуски и не слушает радио. Он уверен: если посмеет ознакомиться с новостями в любой вторник, сердце его превратится в пыль.
Он не ест грибы, ни сырыми, ни приготовленными, ни в соусе, хотя грибы любит. Не ест закругленные булочки, которые напоминают ему грибную шляпку. В супермаркете не заходит в ту часть отдела овощей и фруктов, где продаются грибы. А если супермаркет для него новый, вообще не заходит в отдел овощей и фруктов из страха, что внезапно столкнется с грибами.
Что же касается намазанного маслом дня… Каждое утро он готовит на завтрак один лишний тост, кладет на кухонный стол, а потом небрежно сбрасывает на пол. Если тост падает маслом вверх, Малколм с удовольствием его съедает, в полной уверенности, что день будет хорошим от начала и до конца. Если тост падает маслом вниз, Малколм его выбрасывает, масло вытирает и весь день держится настороже, высматривая потенциальную опасность.
В первый вечер полнолуния Малколм идет в ближайшую католическую церковь, опускает семнадцать долларов в ящик для пожертвований, зажигает семнадцать свечей в стаканчике. Заявляет, что не знает, почему он это делает. Мол, свойственный ему ритуал, такой же, как все остальные. Я склонен думать, что причину он и впрямь не знает, что семнадцать свечей позволяют ему держать внутреннюю боль в узде, а если он позволит себе осознать мотив, боль эта выйдет из-под контроля. У большинства из нас нанесенные жизнью раны заживают медленно, и мы остаемся лишь со шрамами, но, возможно, Малколм слишком чувствительный, чтобы позволить этим ранам полностью затянуться: может, его обсессивно-компульсивные маленькие ритуалы – повязки, которые оставляют раны чистыми и препятствуют кровотечению.
Хотя мне не объяснить все заскоки Малколма, я знаю, почему он не ест грибы, ставит свечи на полнолуние и обходится без новостей по вторникам. Мы подружились, когда мне было десять лет. И тогда он ничем не напоминал нынешнего Малколма. С годами его безобидное безумие прогрессировало. Малколм – белый, а я – черный. Мы не братья по крови, но близки, как братья, связанные одними и теми же ужасными утратами. Я уважаю способы, какими бы странными они ни казались, к которым он прибегает, чтобы не дать боли скрутить его в бараний рог, и никогда не объясню ему значение этих ритуалов, потому что тогда он лишится облегчения, которое они ему приносят.
В один ужасный день каждый из нас потерял человека, которого любил, как саму жизнь. А несколькими годами позже, вновь в один день, мы опять потеряли любимых людей, а потом еще раз. Я по-прежнему оптимист, а Малколм – нет. Иногда я тревожусь, а что может произойти, если я умру первым, боюсь, что его эксцентричность возрастет многократно и, несмотря на весь талант, он больше не сможет работать. Работа – его спасение, ибо каждую мелодию он играет для тех, кого любил и потерял.
Поскольку «Вулвортс» еще приводили в порядок после пожара, на следующий день моей маме не пришлось идти на работу в дневную смену. Она захотела пойти со мной в общественный центр, чтобы узнать, чему я научился за два месяца уроков. Я опасался, что мне не удастся произвести должного впечатления на человека, который мог петь, как Элла. Вам следовало увидеть ее в тот день. Она оделась, как на праздник, словно сопровождала меня в какой-то концертный зал, который заполнили две тысячи человек, чтобы послушать мою игру. Желтое платье с плиссированной юбкой и черным кантом по воротнику и манжетам, черный пояс, черные туфли на высоком каблуке. Мы прошли полтора квартала, и выглядела она столь великолепно, что люди оборачивались вслед, как мужчины, так и женщины, словно на землю спустилась богиня, чтобы отвести этого худенького мальчика в некое особое место по причине столь удивительной, что ее просто невозможно себе представить.
Я познакомил маму с миссис О’Тул, и, как выяснилось, их связывал дедушка Тедди. «Мой первый муж в сорок первом играл на тенор-саксофоне у Шепа Филдса[16], – сказала миссис О’Тул. – В оркестре Филдса саксофонов было много – один бас, один баритон, шесть теноров, четыре альта, – и Тедди Бледсоу отыграл на рояле часть того года, прежде чем ушел к Гудмену. – Она смотрела на меня иначе, узнав, что я – внук Тедди Бледсоу. – Да благословит тебя Бог, дитя, теперь я понимаю, почему ты быстро учишься и у тебя все так хорошо получается».
Я и впрямь, как губка, впитывал все, чему она меня учила, и с недавних пор уже мог, прослушав мелодию, сесть за пианино и тут же ее сыграть, при условии, что мне хватало длины рук и пальцев. По части музыки обладал эйдетической памятью. Если проводить аналогии, это то же самое, что один раз прочитать роман, а потом продекламировать его слово в слово. Садясь за пианино, я мог сыграть практически все, независимо от сложности или темпа, разумеется, далеко не так хорошо, как сыграл бы дедушка Тедди, но мелодию вы бы узнали. И мне требовался не стул, а скамья, потому что я научился скользить по ней, полируя ее штанами, влево, вправо, опять влево, не стукая локти и не изменяя положения пальцев, то есть мог охватить достаточно большой диапазон для мальчишки моего возраста и телосложения.
Моя мама стояла, слушая, как я играю, и я не решался взглянуть на нее. Не хотел видеть, как радостно она улыбается, притворяясь, будто я играю лучше, чем на самом деле, или, наоборот, морщится. Второй я сыграл ее любимую мелодию, старый хит Аниты О’Дэй «И ее слезы лились, как вино». После первых звуков мама запела. Конечно, акустика общественного центра оставляла желать лучшего, но, думаю, мама не ударила бы в грязь лицом ни в театре «Парамаунт», ни в зале отеля «Пенсильвания» в те давние дни, когда Анита выступала со Стэном Кентоном, задолго до моего рождения.
Я обратил внимание, что люди начали подтягиваться к залу Абигейл Луизы Томас, привлеченные маминым пением. Я очень ею гордился и печалился, что аккомпаниатор у нее не очень. Песня плавно катилась к концу, и пела она фантастически, все лучше и лучше, и вот тут, в маленькой толпе, я увидел мисс Перл.
Все в том же розовом костюме и в шляпке с перышками, как было и почти три месяца назад, когда она сидела рядом со мной на крыльце и называла Утенком. Она помахала мне, и я улыбнулся.
Мне не терпелось представить мисс Перл миссис О’Тул, чтобы мы поблагодарили нашу благодетельницу за пианино. Я решил, что новенький «Стейнвей» простоял здесь достаточно долго, чтобы при его внезапном превращении в рухлядь и возвращении в подвал никто бы не вспомнил, что пианино отремонтировали или заменили, то есть уже не придавал такого значения страху, который не позволил мне упомянуть мисс Перл в тот день, когда я увидел новенькое, сверкающее черным пианино. Таково, если говорить о волшебстве, мышление восьмилетнего мальчишки: если чудо случается, Бог своей прихотью может аннулировать его в самом скором времени, но если с ним ничего не случилось день, неделю, месяц, то оно становится неотъемлемой частью реального мира, и даже у Бога нет никакой возможности лишить нас этого чуда.
По правде говоря, я и теперь исхожу из этого допущения. Если хаос заполняет мир – а он заполняет, – и если есть какая-то добрая сила, которая хочет, чтобы мир выжил, тогда стабильность будет поощряться и вознаграждаться. Может, не все время. Но большую его часть.
В любом случае мы закончили «И ее слезы лились, как вино», и по глупости – может, от избытка чувств – я добавил к мелодии эффектную «завитушку», которая отсутствовала в оригинале. К счастью, собравшиеся в зале посетители общественного центра знали, что песня закончилась с последним словом мамы, и их громкая овация меня спасла: моя финальная «завитушка» растворилась в громе аплодисментов. Многие из тех, кто приходил в общественный центр, чтобы поиграть в карты или пообщаться, возрастом не уступали, а то и превосходили дедушку Тедди, поэтому прекрасно знали старые песни и могли бы подпевать, если б не хотели послушать соло Сильвии Бледсоу. Они пожелали продолжения банкета, я посмотрел на маму, она кивнула.
В общественном центре хранились старые пластинки, и лишь несколькими днями раньше я услышал «Тобой все начинается» в исполнении Милдред Бейли и ансамбля Реда Норво[17]. Не подумав о том, чтобы спросить маму, знает ли она эту песню, заиграл мелодию, а она запела, да так здорово, что все мои огрехи растворились в ее голосе. Заметив слезы на глазах некоторых седоволосых женщин, я впервые понял, сколь важное значение имеет музыка, как дает она понять, кто мы теперь и откуда пришли, напоминает о веселых временах, но и о грусти тоже.
Когда закончилась и эта песня, всем хотелось с нами поговорить. Я, само собой, отвечал только: «Спасибо» и «Благодарю вас», но наших слушателей, конечно, в большей степени интересовала мама, а не я. Они хотели знать, где она выступает. Про «Слинкис» многие и не слышали, а те, кто знал, выглядели разочарованными.
Они столпились вокруг мамы, а я отправился на поиски мисс Перл, но нигде ее не нашел. Спросил у нескольких человек, не видели ли они высокую женщину в розовом костюме и шляпке с перышками, но никто ее не запомнил.
Из общественного центра – по предложению мамы – мы пошли в ближайший парк. Не такой и большой: деревья, скамейки и бронзовая статуя одного из прежних мэров или кого-то еще, наверняка недовольного тем, что его окружало такое запустенье, да только как он мог пожаловаться? К постаменту крепилась табличка, на которой указывалось, кто этот бронзовый человек, но вандалы вырвали ее из гранита. На лужайке хватало проплешин, деревья должным образом не подстригались, мусор вываливался из переполненных урн. Моя мама вспомнила про киоск, в котором продавались газеты, закуски и пакетики с маленькими крекерами, чтобы кормить голубей, но его, похоже, давно снесли, а голуби, которых в парке хватало, выглядели какими-то квелыми, с красными глазами.
– Чего уж там! – воскликнула мама. – Почему нет?
– «Почему нет» что? – переспросил я.
– Почему бы нам не устроить праздник? Ты, и я, да мы с тобой. Гульнем?
– И что будем делать?
– Все, что захотим. Для начала найдем парк получше.
Мы вышли на улицу, встали на бордюрный камень, оглядываясь в поисках такси. Два проехали мимо, не отреагировав на поднятую руку мамы. Третье остановилось, и водитель, Альберт Соломон Глак, повез нас в парк получше, который назывался Прибрежным. В те дни плексигласовая перегородка еще не отделяла заднее сиденье от переднего: никто даже не думал о том, что пассажиры могут представлять собой опасность для водителя. Мистер Глак развлекал нас, изображая Джеки Глисона, Фреда Флинтстоуна и Эрнеста Боргнайна[18], тогда звезд телеэкрана, а еще сказал, что может изобразить Люсиль Болл, да только заговорила она у него голосом Эрнеста Боргнайна, заставив меня хохотать до слез. Он хотел попасть в шоу-бизнес, поэтому шутки слетали с его губ одна за другой. Я заставил маму записать его имя и фамилию, чтобы рассказывать о встрече с ним, когда он станет знаменитостью. Годы спустя у меня появился повод найти его. Знаменитостью он не стал, но нашу вторую встречу я не забуду до конца своих дней, как не забыл первую.
Остановившись у парка, он сказал: «Подождите, подождите», – прежде чем мама успела ему заплатить, вышел из такси, обошел автомобиль, открыл заднюю дверцу и рукой обвел парк, как бы даря его нам. Плотный коренастый мужчина, с кустистыми бровями и подвижным лицом, созданным для комедии, улыбающийся, сыплющий шутками, но я заметил, что ногти его пальцев обгрызены до мяса.
После того как мы вышли на тротуар, мама заплатила ему. Он взял точно по счетчику, отказавшись от чаевых.
– Иногда попадаются пассажиры, которым хочется приплатить за то, что они сели в мое такси. И у меня есть кое-что для вас и вашего мальчика. – Он достал из кармана медальон на цепочке. Когда мама попыталась отказаться, покачал головой: – Если не возьмете, я буду кричать: «Полиция, на помощь!» – пока они не прибегут, а потом предъявлю ужасные обвинения, и к тому времени, когда вас выпустят из полицейского участка, идти в парк будет поздно.
Сильвия рассмеялась, покачала головой.
– Но я не могу взять…
– Мне дала его пассажирка шесть месяцев тому назад и сказала, что хочет, чтобы я передал медальон кое-кому еще. Я спросил кому, и она ответила, что я пойму, когда встречу этого человека. Но теперь выясняется, что это не один человек, а двое, вы и ваш мальчик. Это медальон удачи. Хорошей удачи. А если вы его не возьмете, тогда для меня удача переменится. Станет плохой. Хорошая удача для вас, плохая – для меня. И что… вы хотите погубить мою жизнь? У меня такие ужасные шутки? Пожалейте меня, женщина, дайте мне шанс, возьмите его, возьмите его, пока я не кликнул полицию.
Конечно, мы не смогли ему отказать. После его отъезда нашли скамейку, сели и принялись разглядывать медальон. Изготовили его из двух кусочков люсита[19], которые склеили вместе, и получилось сердечко размером с серебряный доллар. Внутри находилось белое перышко. Возможно, тоже приклеенное, но выглядело оно пушистым – чувствовалось высочайшее качество работы – и, похоже, могло затрепетать внутри сердечка, если подуть на люсит. Маленькая серебряная петелька, ввинченная во впадину сердечка, позволяла подвесить медальон на серебряную цепочку.
– Он, наверное, дорогой, – предположил я.
– Знаешь, сладенький, это все-таки не «Тиффани». Но красивый, правда?
– Почему он дал его тебе?
– Честно говоря, не знаю. Мне он показался очень милым человеком.
– Я думаю, ты ему понравилась.
– Если на то пошло, Иона, я уверена, он дал его мне, чтобы я отдала тебе.
С благоговейным трепетом я взял медальон, когда мама протянула его мне.
– Ты и впрямь так думаешь?
– У меня нет ни малейших сомнений.
Я взялся за цепочку и позволил сердечку покачаться в воздухе из стороны в сторону. В солнечном свете полированный люсит казался чуть ли не жидким, и перышко словно плавало в большущей капле воды, каким-то чудом соединенной с петлей. Или в слезе.
– И от какой птицы это перо? – спросил я. – Голубя?
– Нет, полагаю, птичка более достойная, чем голубь. Ты не думаешь, что оно от какой-нибудь певчей птички, с особенно нежным голосом? Таково мое мнение.
– Должно быть, – согласился я. – Но что мне с ним делать? Это же сердечко, девчачье украшение.
– И ты не можешь допустить, чтобы тебя увидели с девчачьим украшением… правильно?
– Меня уже дразнят за то, что я такой худой.
– Ты не худой. Ты поджарый. – Она ткнула меня локтем в бок. – Ты – поджарая, крепкая музыкальная машина.
Ей всегда удавалось повысить мое мнение о себе. Я думал, что это нормально и любая мать, безо всяких на то усилий, находит слова, повышающие самооценку ребенка. Но с годами все лучше узнавал мир и достаточно быстро понял: мне невероятно повезло в том, что воспитывала меня Сильвия Бледсоу.
– Мистер Глак сказал, что этот медальон приносит удачу, – напомнил я, когда мы еще сидели на скамейке.
– Удача еще никому не мешала.
– Он не сказал, можно ли загадывать с ним желание.
– Это легкая удача, Иона. Легкая удача всегда может привести к беде. Тебе нужна удача, которую придется заслужить.
– Может, мне лучше носить его в кармане – не на шее?
– Можно и в кармане. Или хранить в ящике прикроватного столика. Когда человеку дарят особый подарок, его надо беречь. Относиться к нему, как к сокровищу. Если ты относишься к чему-то, как к сокровищу, вещь эта таковым и становится.
Когда много лет спустя я узнал, кто дал этот медальон таксисту и что он из себя представляет, мне стало понятно, что он – точно сокровище.
Теперь, когда я шел с медальоном в кармане, у меня создалось ощущение, что в небе прибавилось синевы. День выдался теплым, эта часть города выглядела более чистой, чем наш район. С приближением полудня тени от стволов деревьев укорачивались, а тени от крон все больше напоминали круг со стволом в самом центре. Солнце отражалось от поверхности пруда, и мы видели десятки толстых декоративных карпов, кои, которые плавали в пруду с весны до поздней осени, когда их отправляли в бассейны под крышей. Мама купила за двадцать пять центов пакет с хлебными кубиками, рыбы подплывали к нам, лениво шевеля плавниками, с открытыми ртами, и мы их кормили.
Внезапно я проникся к кои неожиданной нежностью: красивые, яркие, они казались мне музыкой во плоти. Мама показывала мне то на одного, то на другого: какой красный, какой оранжевый, какой желтый, какой золотистый, а я вдруг почувствовал, что больше не могу о них говорить, потому что у меня перехватило горло. Я знал: если заговорю, голос задрожит и я, возможно, заплачу. Я не мог понять, что со мной. Это же обычные рыбы. Может, я становился маменькиным сынком, но, по крайней мере, я скормил им последний кубик хлеба без всяких слез.
Почти полстолетия спустя я чувствую ту же нежность ко всему, что плавает, летает, ходит на четырех лапах, и нисколько этого не стесняюсь. Чудо создания трогает и изумляет, если не отгораживаться от него. Когда я вспоминаю, сколь мала вероятность того, что все это живет в мире, созданном из пыли и горячих газов, сколь бесконечно разнообразие живых существ, которые ночами смотрят на звезды, в голову приходит мысль, что именно наша любовь ко всему живому позволяет Земле существовать и вращаться.
В тот день, покормив кои, мы гуляли по парку, неспешно шагали по дорожкам между площадками для пикника, обогнули поле для бейсбола. Народу было не так много, как я ожидал, вероятно, потому, что мы устроили себе праздник в будний день. Но, когда у нас зашел разговор о ланче, два парня, возможно шестнадцати и семнадцати лет, пристроились к нам, шли чуть позади, прибавляли шагу, если мы пытались оторваться от них, притормаживали, если это делали мы. Они говорили о девушках, с которыми встречались прошлым вечером, о том, какими те оказались горячими и что они с ними делали. Они хотели, чтобы моя мама их слышала. Я не знал всех слов, которые они произносили, не понимал всего, чем они хвалились, но у меня не вызывало сомнений, что это плохиши. Тогда такое случалось нечасто. Практически не случалось. Люди такого не терпели. И они не так боялись. Я пару раз сердито на них глянул, но моя мама одернула меня: «Не надо, Иона», – и мы продолжали идти к Келлогг-паркуэй. А эти хамы только добавили грязи в свой разговор и начали комментировать фигуру моей мамы.
Наконец она остановилась и повернулась к ним, сунув руку в сумку.
– Отвалите.
Один был белым, второй – мулатом, таким словом мы тогда пользовались, имея в виду полукровку, наполовину белого, наполовину черного. Они самодовольно улыбались, надеясь запугать маму.
Белый вскинул брови.
– Отвалить? Это общественный парк, конфетка. Или это не общественный парк, брат?
– Будь уверен, общественный, – ответил его друган. – Чел, перед у нее еще лучше, чем зад.
Моя мама приподняла сумку, не вынимая из нее руку.
– Предсмертное желание загадали? – спросила она.
Улыбка белого сменилась злобной ухмылкой.
– Конфетка, в этом городе мало у кого есть законное разрешение на ношение оружия, так что у тебя в сумке может быть только тампон.
Она смотрела на него, как на слишком много возомнившего о себе таракана, поднявшегося на задние лапы, говорящего, но остающегося тараканом.
– Послушай, придурок, я выгляжу школьной учительницей, которую заботит, что говорит закон? Посмотри на меня. Ты думаешь, я горничная в отеле или продавщица в дешевом магазине? Такой я для тебя выгляжу, говнюк? Что у меня есть, так это нигде не засвеченный пистолет. Я убью вас обоих, брошу его, а копам скажу, что вы напали на меня, пытались ограбить, пригрозив оружием, но в завязавшейся потасовке выронили пистолет. Я его схватила, подумала, что у вас есть еще один, и пустила в ход. Так что или вы валите прочь, или я вас прикончу. Мне без разницы, что вы выберете.
Ухмылки сползли с их лиц. Теперь они выглядели так, словно морщились от боли, хотя их глаза сверкали ледяной яростью. Я не знал, как все могло обернуться, даже ясным днем, на виду у других людей, но мой страх ушел, уступив место изумлению. Я просто не узнавал своей мамы. Я никогда не слышал от нее грубого слова, а насчет пистолета… скорее у меня был черный пояс по карате. Но со стороны создавалось полное ощущение, что слова у нее не разойдутся с делом.
И эти подонки поверили, Нет, они, конечно, шипели на нее – «сука», «шалава», что-то и грубее, – но при этом пятились, а потом развернулись и пошли прочь. Мы стояли и смотрели им вслед, пока не осталось сомнений, что они не вернутся. И только тогда мама заговорила:
– Если ты и услышал пару грубых слов, это не означает, что ты можешь их когда-нибудь повторить.
Я молчал, но не по той причине, которая лишила меня дара речи у пруда с кои.
– Иона? Ты меня слышал?
– Да, мэм.
– Тогда повтори, что я сказала.
– Нельзя использовать грязные слова.
– Ты понимаешь, почему я их использовала?
– Ты говорила с этими парнями на их языке.
– Значит, говорила?
– Чтобы они лучше тебя поняли.
Она улыбнулась, достала руку из сумки, закрыла ее.
– Как насчет ланча?
– Я за.
С этой стороны к Прибрежному парку подступали только дорогие жилые дома, поэтому нам предстояло пройти минут десять, чтобы попасть в район магазинов и кафе.
– А что такое тампон? – спросил я, когда мы отшагали квартал. – Этот парень сказал, что пистолета у тебя в сумке нет, разве что тампон.
– Да ничего, что-то вроде губки.
– Вроде той, что лежит в раковине на кухне?
– Не совсем.
– Вроде той, какими пользуются на автомойке на Седьмой улице?
– Нет, не такая большая.
– А с чего он решил, что у тебя в сумке губка?
– Лучше подготовиться заранее.
– Подготовиться к чему? Что ты что-нибудь прольешь?
– Совершенно верно.
– Тебе эта губка когда-нибудь требовалось?
– Случалось.
– Ты у нас такая чистюля. Я постараюсь брать с тебя пример.
Мы как раз проходили мимо автобусной остановки, и она сказала, что ей надо присесть. А как только села, начала хохотать, да так, что из глаз полились слезы.
Сидя рядом с ней, я оглядывался, но не находил ничего особо веселого.
– Что тебя так рассмешило? – спросил я.
Она покачала головой, достала из сумки бумажную салфетку, принялась вытирать глаза. Наконец смогла мне ответить:
– Я просто подумала об этих двух идиотах.
– Мне они смешными не показались, мама. Скорее страшными.
– Конечно, они страшные, – согласилась она. – Но еще и тупые. Может, я смеялась от облегчения, что мы оба остались целыми и невредимыми.
– Как же ловко ты их провела.
– И ты молодец, хорошо держался.
Вытерев глаза, мама высморкалась и бросила бумажную салфетку в урну у скамьи.
– Тебе и раньше удавалось провести таких идиотов, как эти, потому что тампон-губка формой напоминал пистолет?
Тут она снова расхохоталась, и я решил, что ей в рот просто попала смешинка. Так иногда бывает, ты смеешься и смеешься, не можешь остановиться, хотя ничего смешного вроде бы и нет, но тебе кажется, что очень смешно, пока, наконец, смех не переходит в икоту.
– Сладенький… – говорила она, продолжая смеяться, – …тампон… это… не плохое слово. Но тебе… все-таки… лучше обходись без него.
– Обходиться? Но почему?
– Этому слову… не место… в лексиконе… маленьких мальчиков.
– И сколько я должен прожить лет, прежде чем оно войдет в мой лексикон?
– Двадцать пять, – ответила она и залилась смехом.
– Ладно, но губкой мне его называть можно?
У нее из глаз вновь покатились слезы.
Вскоре к остановке подошли какие-то люди, мы встали, чтобы уступить им скамейку, и пошли дальше. Прогулка излечила маму от смеха, и меня это только порадовало. Я опасался, что эти два хулигана появятся вновь, и точно знал, что больше маме их не напугать, потому что улыбка не сходила с ее лица.
Мы не могли позволить себе часто обедать вне дома, а если уж обедали, то шли в «Вулвортс», потому что Сильвии делали там скидку как сотруднице. Но в этот день мы пошли в настоящий ресторан, мама сказала во французский, и я испытал огромное облегчение, когда выяснилось, что там говорят на английском. Когда мы вошли, по одну руку я увидел длинный бар с большим зеркалом за стойкой. На полу в черно-белую клетку стояли черные стулья и столы, но с белыми скатертями. В черных кабинках и сиденья были из черного винила. Солонки и пепельницы выглядели хрустальными и были такими тяжелыми, что я боялся ими воспользоваться: вдруг выроню и разобью, а стоили они, наверное, целое состояние.
Ресторан предлагал и детское меню, включая чизбургер, который я и заказал, с картофелем фри и кока-колой. Мама остановилась на салате с куриной грудкой и стакане «Шардоне», закончили мы нашу трапезу блюдом, которое я назвал лучшим пудингом в истории мира, а мама – крем-брюле.
Мы ждали десерта, когда я наклонился над столом и прошептал:
– Можем мы себе все это позволить?
– Нет, – прошептала в ответ мама. – Мы и не платим.
– А что они с нами сделают, когда узнают? – спросил я, вцепившись в край стола.
– Платим не мы, а твой отец.
– Он не вернется? – в тревоге спросил я.
– Ты помнишь квартовую майонезную банку, в которую он каждый вечер бросал мелочь? Когда я собирала его вещи, банку в чемодан не положила.
– Может, он за ней вернется?
– Не вернется, – уверенно ответила она.
– Но это неправильно, брать его деньги.
– Нормально, это был его залоговый депозит.
– Его что?
– Владельцы квартир требуют залоговый депозит, некую сумму, которую ты вносишь, въезжая в квартиру, на случай, что ты причинишь урон перед тем, как съедешь. То есть у них остаются деньги для ремонта и нет нужды гоняться за тобой и требовать, чтобы ты этот ремонт оплатил. Твой отец не платил свою долю арендной платы с тех пор, как перебрался к нам, и вчера он причинил урон. Точно причинил. Поэтому я оставила его банку с мелочью как залоговый депозит, и сейчас он оплачивает нам ланч в ресторане.
Прошло много лет, прежде чем я снова поел крем-брюле и понял, что лучшим пудингом в истории человечества то блюдо стало благодаря обстоятельствам. Нет ничего лучше, чем дорогой ланч, оплаченный деньгами отца, который своим присутствием не мог все испортить.
Во второй половине дня мы посмотрели смешную комедию с Питером Селлерсом, а вечер я провел с мистером и миссис Лоренцо – заснул на их диване, крепко зажав в правой руке медальон, подаренный мистером Глаком. Время от времени почти просыпался и чувствовал, как трепещет перышко. Когда мама вернулась после полуночи, отработав четыре часа в «Слинкис», мистер Лоренцо отнес меня в нашу квартиру. Я был такой сонный, что мама уложила меня в трусах и майке, не переодевая в пижаму. Хотела убрать медальон в ящик прикроватного столика, но я очень крепко держался за него.
Мне приснилась белая птица, огромная, как самолет, и я мчался у нее на спине, не боясь упасть. Мир сверкал внизу: леса, поля, горы, долины, моря с белыми кораблями, а потом город, наш город. Люди поднимали головы, указывали, махали руками, я тоже махал, и только когда птица начала петь, до меня дошло, что птица не такая большая, как самолет, и вообще это не птица, а моя мама, одетая в белый шелк, с крыльями, более прекрасными, чем у лебедя. Она несла меня на спине, и я чувствовал удары ее сердца, ее чистого сердца, бьющегося мерно и сильно.
В следующее воскресенье, двенадцатого июня, бабушка и дедушка приехали в центр города на своем черном «Кадиллаке» модели «Серия 62 клаб-купе» выпуска 1946 года, который купили девятнадцатью годами раньше, и с тех пор дедушка Тедди поддерживал автомобиль в идеальном состоянии. Он напоминал большой корабль, несмотря на стремительную форму, с огромными пулеобразными передними и задними крыльями и плавно спускающейся к заднему бамперу крышей. После этого «Кадиллаку» так и не удалось сделать более крутую модель, особенно с появлением «плавников»[20]. Тедди и Анита отвезли нас в свой дом, чтобы отпраздновать мой день рождения, и событие это стало знаменательным.
Их удивила моя эйдетическая память к музыке, которая только крепла, благодаря моим занятиям с миссис О’Тул. На своем рояле, стоявшем в большой гостиной, дедушка Тедди сыграл мелодию, которую я раньше слышать не мог, «Глубоко во сне», написанную Уиллом Хадсоном и Эдди Деланжем[21], оркестр которых просуществовал несколько лет в тридцатых годах прошлого века. Сыграл он превосходно, а потом я повторил, конечно с учетом моих ограниченных возможностей, и, хотя я сам чувствовал разницу в исполнении, меня потряс сам факт, что я могу сыграть то же самое. Дедушка проверил меня еще на паре мелодий, а потом мы сели, чтобы сыграть вместе. Он взял на себя левую руку и педаль, мне досталась правая, и мы исполнили мелодию, которую я хорошо знал, «Лунное сияние»[22] Хадсона и Деланжа, от начала и до конца, не допустив ни одной ошибки в темпе или аккордах.
Мы могли бы так играть часами, но, думаю, я просто раздулся от гордости, а никто не хотел потворствовать мне в том, чтобы законная гордость за достигнутое перешла в недопустимое зазнайство. Мои бабушка и дедушка учили маму – а она меня, – что все и всегда надо делать хорошо не ради похвалы, но испытывая внутреннюю удовлетворенность от сделанной на совесть работы. Я только-только открыл в себе талант и по молодости возгордился невероятно, чем, видимо, вызывал некоторую антипатию.
Дедушка резко поднялся.
– Достаточно. Сегодня я не работаю, поэтому мы с Ионой прогуляемся перед ланчем.
День выдался теплым, но не удушающе жарким. Уличные клены, по осени красные, сейчас зеленели, легкий ветерок шевелил листву, и на тротуаре тени подрагивали, как темные рыбы, напоминая кои в пруду Прибрежного парка.
Дедушка Тедди возвышался надо мной как гора, и на фоне его баса я не говорил, а пищал. Он продвигался вперед, словно океанский лайнер, тогда как я напоминал суетливую моторную лодку, но при этом он давал мне понять, что я – неотъемлемая часть его жизни и в данный момент он предпочитает быть со мной, а не где-то еще. Мы поговорили с ним о многом, но целью нашей прогулки стало желание дедушки Тедди высказать мне свое мнение о моем отце.
– Твоя мать дала тебе новый ключ от квартиры?
– Да, сэр, дала. – Я достал из кармана брелок с ключами и продемонстрировал новенький, от которого отражался солнечный свет.
– Ты знаешь, почему поменяли замки?
– Из-за Тилтона.
– Не следует тебе называть отца по имени. Скажи: «Из-за моего отца».
– Нет у меня такого ощущения.
– Какого у тебя нет ощущения?
– Не чувствую я, что он мне отец.
– Но он – твой отец, и ты должен относиться к нему с уважением.
– Мне кажется, что ты – мой отец.
– Это приятно, Иона. И я каждый день благодарю Бога за то, что ты – часть моей жизни.
– Я тоже. Я хочу сказать, что ты – мой дедушка.
– Твой отец – не первый кандидат на уравновешенное отношение с твоей стороны. Слово «уравновешенное» тебе понятно?
– Да, сэр, – без крайностей.
– С ним не так просто не впасть в крайность, но ты должен всегда относиться к нему уважительно, потому что он – твой отец.
Когда мы проходили мимо людей, которые сидели на крыльце, они здоровались с дедушкой Тедди, а он здоровался с ними и махал рукой. Иногда водители проезжающих автомобилей нажимали на клаксон и выкрикивали его имя, и он в ответ приветственно махал им рукой. И мы встречали пешеходов, которые прогуливали собак или тоже решили пройтись в такой хороший день. Они заговаривали с ним, или он – с ними. Но, несмотря на все это, он продолжал возвращаться к главной теме.
– Ты должен его уважать, Иона, но при этом соблюдать осторожность. То, что я собираюсь тебе сказать, Иона, не должно убавить твоего уважения к отцу. Если это произойдет, я очень огорчусь. Но огорчусь еще больше, если не скажу тебе всего этого… У меня появится причина сожалеть о том, что оставил все при себе.
Я понимал: к тому, что он собирался мне сказать, я должен отнестись серьезно, так же, как ко всему, услышанному в церкви. Так я это воспринимал: дедушка в роли пастора, только речь пойдет не о значении какого-то церковного псалма, не о Вифлеемской истории, а о моем отце.
– Твоя мать – удивительная женщина, Иона.
– Она идеальная.
– Почти. Идеальных людей в этом мире нет, но ее отделяет от идеала что-то ничтожно малое. В свое время наши с ней мнения о твоем отце разделяли мили, а теперь – дюйм или два. Но это важные дюйм или два.
Он остановился, вскинув голову, долго смотрел на дерево, и я тоже посмотрел, но не мог понять, что его заинтересовало. Не увидел ни белки, ни птицы, никого.
Заговорил он, когда мы двинулись дальше.