Маяковский без глянца Фокин Павел
– Ищу жемчужных зерен… Записок сотни.
И серьезные, и шутливые, и задиристые, и просто глупые.
– Почему вы назвали свое детище «Хорошо»?
– А как мне его назвать, – Петей, что ли?
На вечере в Харькове какой-то студент прислал ему такую записку:
– А наш профессор на рабфаке говорит, что вы примазались к советской власти…
Это было далеко не жемчужное зерно, но Маяковский прочел записку вслух.
– Не я примазался к советской власти, а ваш профессор примазался к рабфаку.
А. Егармин, слушатель на выступлении В. Маяковского в Свердловске в 1928 г.:
Зажав большую пачку записок в руке, Маяковский шутил:
– А на эти вопросы сейчас сразу дать ответ не смогу, надо подумать. Приходите за ответом через сто лет…
Зал снова разражается смехом, гремят аплодисменты.
Наталья Александровна Брюханенко:
Однажды в Ялте, в городском саду, Маяковский выступал на открытой сцене. Рядом шумело море. Вдруг поднялся сильный ветер, срывая листья с деревьев, закружил их по эстраде и разметал бумажки на столе.
– Представление идет в пышных декорациях, – торжественно сказал Маяковский. – А вы говорите – билеты дорогие!
Александр Вильямович Февральский:
Маяковский любил шутить. В отличие от разящих острот, которыми он стрелял с эстрады, его шутки о повседневной обстановке были веселыми и мягкими.
Василий Васильевич Катанян (1924–1999), кинорежиссер документального кино, мемуарист, наследник архива Л. Ю. Брик. Сын Г. Д. и В. А. Катанянов:
У молодого Маяковского не было своей бритвы, и он часто одалживал ее у соседей. Соседи были молодые люди, а у них была мама.
Маме это надоело, и однажды, когда Маяковский опять постучался за бритвой, она многозначительно ему отказала:
– Бритва занята. И до-о-олго будет занята.
– Понимаю… – так же многозначительно ответил Маяковский. – Слона бреете…
Лев Федорович Жегин:
Наши профессора (в Школе живописи. – Сост.) довольно безобидный и совершенно безличный старичок Милорадович и Касаткин, считавшийся «грозой» учеников, требовавший точного рисунка и знания анатомии, делали вид, что не замечают новаторских попыток Маяковского, и даже похваливали его за колорит и ставили ему удовлетворительные отметки, кажется немного его побаиваясь.
Маяковский подтрунивал над обоими, бормоча им вслед: Косорадович и Милорадкин.
Александр Вильямович Февральский:
Помню две его остроты на театральных диспутах 1921–1922 годов. Говоря о постановке в Камерном театре «Ромео и Джульетты», Маяковский предложил называть ее сокращенно «Ридж». А когда обсуждалась неудачная деятельность драматургической организации «Масткомдрама», во главе которой стоял Д. Н. Бассалыго, Маяковский перетасовал название учреждения с фамилией его руководителя, – получилось: Бассодрама и Маскодрыга.
Петр Васильевич Незнамов:
Цитируя образчики стихов из «Перевала», он их называл «не образчиками, а дикобразчиками».
Критика Роскина, одно время что-то делавшего в Наркомпросе, он перекрестил в «Наркомпроскина».
И еще он говорил:
– В критике сплошные ненужности: лишний Вешнев и важный Лежнев.
Петр Васильевич Незнамов:
Надо мной он однажды пошутил:
– Не верю я, что вы сибиряк: напора нет! Вы, наверное, мамин сибиряк? мамочкин?
За картами своему партнеру он заметил:
– Вот случай, когда два враждебных лагеря не противостоят, а противосидят друг другу.
Когда ему несколько юмористически рассказывали, как тащился от города к городу, на манер грузовика, одноглазый Бурлюк, он, не улыбнувшись, промолвил:
– Бедный Додя, через всю Сибирь – и с одним фонарем!
Вера Николаевна Агачева-Нанейшвили, двоюродная сестра В. Маяковского:
Мы подъехали к Большому театру, как помню, он предложил нам послушать «Евгения Онегина». Закурив папироску, неторопливо подошел к кассе и в шутливом тоне сказал:
– Дайте, пожалуйста, два ложных билета. А затем, получив билеты, спросил:
– А они действительны?
Анатолий Борисович Мариенгоф (1897–1962), поэт, драматург, мемуарист. Один из основателей имажинизма:
Вот мы с Никритиной сидим ночью в Литературно-художественном кружке, который тогда помещался в особняке какого-то бывшего посольства, почти насупротив нашей Богословской квартиры.
Подходит Маяковский:
– Можно присесть?
– Пожалуйста, Владимир Владимирович, – радушно приглашает Никритина. Я придвигаю третий стул. <…>
Маяковский берет карточку с дежурными блюдами и мрачно читает ее, словно это извещение о смерти близкого человека.
Мне подают на закуску великолепный телячий студень с хреном в сметане.
Маяковский переводит на студень тяжелый взгляд и спрашивает:
– Вы, значит, собираетесь умывальником закусывать?
Я отвечаю коротко:
– Да.
Студень действительно похож на мраморный умывальник, из которого я мылся в детстве. Образ точный. Но закусывать умывальником невкусно.
Юрий Карлович Олеша:
Едим раков. Когда снимаешь с них их покрытие, то и дело укалываешься, и Маяковский говорит метрдотелю:
– Хоть бы вы им маникюр сделали, что ли.
Василий Абгарович Катанян:
А то раздавался звонок:
– Приезжайте! Покера не будет. Будут Семка и Клава. И дикая просьба – купите по дороге что-нибудь. В доме нет ничего. Белого вина. И что найдется. Побольше…
Помню, почему-то в магазине на Разгуляе, куда я зашел, были одни сиги. Побольше, так побольше. Маяковский очень удивлялся, разворачивая пакеты.
– Опять сиг? И это сиг?! Sic transit…
Лили Юрьевна Брик:
За табль д’отом мы сидели в одном конце длинного стола. А в другом конце сидела пышная блондинка. Вдруг блондинка исчезла, а на ее месте оказалась очень некрасивая худая старуха. Володя взялся за ложку есть суп, поднял глаза на визави и испуганно прошептал: «Где стол был яств, там гроб стоит».
Александр Вильямович Февральский:
Собираясь провести отпуск в Петрограде, я зашел однажды к Керженцеву, который только что вернулся оттуда. <…> У Керженцева я застал Маяковского. Шла беседа о жизни Питера в советское время, о новых культурных начинаниях, и я спросил Керженцева: «Что особенно интересно в Петрограде?» Маяковский совершенно серьезным тоном ответил мне за Керженцева: «Исаакиевский собор посмотрите. Очень интересно».
Эльза Триоле:
Веселые, идем гурьбой по бульвару Монпарнас, отчего-то прямо по мостовой. Володя острит, проверяя на нас свое остроумие. Он весь день провел с одной девушкой, Женей, и ему ни разу не удалось ее рассмешить! И это начинало его беспокоить, не выдохся ли он, не в нем ли тут дело? Рассказывает, как он с Женей катался по Парижу и как, проезжая мимо Триумфальной арки, она его спросила, что это за огонь горит над аркой? «Парижанин» Володя объяснил ей, что то – неугасимая лампада на могиле Неизвестного солдата. Но Женя, привыкшая к тому, что Володя шутник, презрительно ответила: «Никогда не поверю, чтобы из-за одного солдата такую арку построили». Мы все уже обессилели от смеха, а Володя рассказывает еще про то да про это.
Василий Васильевич Катанян:
От Лоредо до Нью-Йорка четверо суток курьерским. 31 июля Маяковский приехал в Нью-Йорк.
Ввалившись в гостиницу, он позвонил Бурлюку:
– Говорит Маяковский.
– Здравствуй, Володя. Как ты поживаешь? – ответил голос Бурлюка.
– Спасибо. За последние десять лет у меня был как-то насморк…
Александр Вильямович Февральский:
В порядке обновления языка Маяковский предлагал переделывать пословицы. То он менял слова: «В тесноте да не обедали». То соединял две пословицы в одну, – из пословиц «Не плюй в колодец, пригодится воды напиться» и «Слово не воробей, вылетит – не поймаешь» неожиданно получалось: «Не плюй в колодец, вылетит – не поймаешь». Если какой-нибудь слушатель не сразу воспринимал остроту, Маяковский говорил: «Его смешишь во вторник, а он смеется в пятницу».
Иннокентий Александрович Оксенов (1897–1942), поэт, переводчик, критик:
Запомнилась <…> его интонация, которая была обратной содержанию его слов: серьезным тоном отпускал он шутку и, наоборот, шутливо-иронически говорил о стихах и других достойных внимания вещах.
Василий Абгарович Катанян:
Когда гости уходят, Маяковский нравоучительно, «как старший товарищ, неглупый и чуткий», говорит мне:
– Первое дело: если вы придумали что-нибудь смешное, никогда не гогочите, рассказывая. Отхохочитесь всласть дома, а на люди выходите с каменным лицом, не проронив улыбки. И благодарные люди вознаградят вас самым сочным смехом.
Особенности поведения, манеры, привычки
Лили Юрьевна Брик. В записи Григория Израилевича Полякова:
Мимика однообразная и небогатая, но очень выразительная. Было несколько выражений.
Временами немного красовался собой, мог стать в позу. <…>
Был неуклюж. Движения были порывистые, резкие, угловатые, размашистые, «шумные». <…>
Улыбался нечасто. Смеялся заливаясь, лицо при этом сильно искажалось. Весь трясся и как бы давился от смеха. Смех носил «нервный», с истерическим оттенком характер. Наиболее характерное выражение лица было несколько напряженное, нахмуренное, внимательное, пристальное, с оттенком самоуглубленности, как это видно и на его фотографиях.
Как мимика, так и жестикуляция всегда имели на себе характерный для всего облика М. отпечаток порывистости, резкости, размашистости, и в этом отношении их можно назвать однообразными.
<…> Был свойственен взгляд несколько в сторону. «Была страшная сила взгляда». В глазах чувствовалось сильное напряжение. Очень охотно жестикулировал ртом и массивной нижней челюстью, перекатывал папиросу из одного угла рта в другой. Очень сильная складка бровей.
Лев Абрамович Кассиль. В записи Григория Израилевича Полякова:
Была привычка щелкать зубами.
Лев Вениаминович Никулин:
Он выговаривает слова негромко и медленно, но эта медлительность вдруг может обратиться в стремительность и легкость. В его видимом наружном спокойствии – нервность и сокрушительный темперамент. Он может быть грубым, но когда он с вами говорит ласково и по-приятельски, он делает с вами, что хочет.
Лили Юрьевна Брик:
Родительный и винительный падежи он, когда бывал в хорошем настроении, часто образовывал так: кошков, собаков, деньгов, глупостев.
Василий Абгарович Катанян:
Улыбки разные и все добрые. Злых, насмешливых, издевательских улыбок у него не было. Если уж он злился, ему не до улыбок. Тогда большой одухотворенный рот выражал это чувство очень настойчиво. Нижняя челюсть приобретала резкий угол, выдвигалась вперед. Почти свирепо. Глаза – то что называется сверкали.
Петр Васильевич Незнамов:
Никогда не забуду его позы, когда он, взяв со стола Брика какой-то журнальчик, процитировал и сатирически растерзал продукцию нескольких петроградских пролет-поэтов. Он стоял и, высоко держа книжку в раскрытом виде тремя пальцами правой руки, яростно потрясал ею в воздухе и при этом как бы наступал на слушателей, выкрикивая свои гневные оценки.
Лев Абрамович Кассиль:
От грохота его гнева, от бодрящей, но крепкой встряски его шуток укрыться невозможно. <…>
Однажды по просьбе и наущению редактора одного ведомственного малоизвестного журнала, ютившегося на Солянке и называвшегося как будто «За рыбо-мясо-хладо-овощ» или вроде этого, я наспех написал очерк. Очерк получился откровенно плохой, так как я абсолютно ничего не понимал ни в рыбе, ни в мясе, ни в хладе, ни в овощах. Однако времени для того, чтобы переписать, уже не было. Я понес очерк в журнал, утешая себя по молодости лет тем, что этот журнал никто, кроме редактора и автора, по-видимому, не читает. На всякий случай я все-таки решил не подписываться полностью, а благоразумно укрылся за инициалами: «Л. К.». Но вот через несколько дней после выхода журнала я иду по Таганской площади. А далеко на противоположной стороне вдруг замечаю Маяковского, шагающего навстречу. Вид у Владимира Владимировича такой, что у меня сразу пропадает всякая охота попадаться ему на глаза. Я делаю попытку отрулить за угол, но Маяковский уже приметил меня.
– Стой-те!!! – гремит он.
А голос у него такой, что останавливаюсь не только я. Замерли все, кто проезжал или проходил в ту минуту через площадь. Завизжали тормоза осаженных машин, посыпались искры из-под дуги застопоренного трамвая, и вожатый высунулся с площадки, чтобы узнать, в чем дело. Не обращая ни на кого внимания, Маяковский направляется через площадь ко мне.
– Боже ж мой, какую дрянь написал! – громогласно возвещает он на всю Таганку и ее окрестности, потрясая при этом поднятой над головой тростью. – Какая чистейшая халтура! И сам ведь знает, что халтуру накропал. Не подписался же полностью, а прикнопил две буковки, как к галошам, чтобы не спутали: «Лы-Ка… Лы-Ка…» А я из вас этого «лыка» понадергаю…
Вокруг меня уже собираются любопытные. Я стою растерянный, готовый провалиться сквозь тротуар, ожидая, что вот-вот под моими подошвами начнет плавиться асфальт. Стараюсь показать приближающемуся Маяковскому глазами, что неуместно меня бранить тут при всем народе…
– Он стесняется! – невозможным своим басом произносит Маяковский, показывая на меня в упор. – А что же вы в журнале не стеснялись? Тут всего человек десять – двенадцать, а там тираж десять тысяч. Вот там бы не мешало бы и постесняться.
Я совершенно посрамлен и убит. Но Маяковский подходит ко мне вплотную. Громадным своим плечом он отгораживает меня от всего публичного срама. Потом, как это он любил делать, сгибом локтя он легонько стискивает мою голову за затылком, слегка пригибая к себе, и говорит сверху, добродушно потупившись:
– Ну, бог с вами, Кассильчик… Идемте ко мне домой обедать. Я вас по дороге еще доругаю.
Николай Николаевич Асеев:
В гневе я видел его по-настоящему один только раз.
Мы с ним выполняли плакаты с подписями, кажется, по охране труда. Работа была ответственная, сроки подходили к окончанию. Наконец, окончив все, проверив яркость красок и звучность текстов, мы, радостные, пошли сдавать заказ в учреждение. Но учреждение отнюдь не обрадовалось нам. Там сидел тот самый индивидуум, который послужил позже Маяковскому моделью для изображения главначпупса в «Бане». Толстенький и важный, он заседал с таким азартом во всевозможных комиссиях, что добиться приема у него не было возможно. Мы ходили трое суток, дежуря в приемной по многу часов. Дождаться приема не смогли.
Тогда Маяковский, чувствуя, что запаздываем со сдачей материала, прорвался к нему в кабинет сквозь вопли дежурной секретарши, ведя меня на буксире. Главначпупс был возмущен при виде вторгшегося Маяковского, у которого в одной руке была палка под мышкой, а в другой свернутые в трубку плакаты; за ним следовал я. Главначпупс поднялся с кресла во всем своем величии, которому, правда, не хватало роста.
– Маяковский! Что это вы себе позволяете?! Здесь вам не Политехнический музей, чтобы врываться без разрешения!
Он был пунцов от раздражения, он грозил Маяковскому коротеньким пухлым пальцем, всей фигуркой выражая негодование. А тут еще секретарша сбоку старалась выгородить себя, вопя, что Маяковский поднял ее за локти и отставил в сторону от защищаемой ею двери начальства.
Начальство свирепело все больше. Что-то вроде «позвольте вам выйти вон», с указующим перстом на выходные двери.
Маяковский вдруг внезапно положил трость на письменный стол, снял шапку с головы, положил плакаты на кресло и, опершись ладонями о стол, начал с тихой, почти интимной, воркующей интонацией:
– Если вы, дорогой товарищ…
Громче и скандируя:
– …позволите себе еще раз…
Еще громче и раздельнее:
– …помахивать на меня вашими пальчиками!
Убедительно и почти сочувственно:
– То я!
оборву вам эти пальчики!!
вложу в порт-букет!!!
Со страшной силой убедительности и переходя на наивысшие ноты:
– и пошлю их на дом вашей жене!!!
Эхо раскатов голоса Маяковского заставило продребезжать стекла. Начальство по мере повышения голосовой силы, как бы пригибающей к земле, начало опускаться в свое кресло, ошарашенное и самим гулом голоса, и смыслом сказанного.
Результат был неожиданным.
– Маяковский, да чего вы волнуетесь! Ну что там у вас? Давайте разберемся!
Плакаты были просмотрены и утверждены за десять минут.
Анатолий Борисович Мариенгоф:
Госиздат.
Маяковский стоит перед конторкой главного бухгалтера, заложив руки в карманы и широко, как козлы, расставив ноги:
– Товарищ главбух, я в четвертый раз прихожу к вам за деньгами, которые мне следует получить за мою работу.
– В пятницу, товарищ Маяковский. В следующую пятницу прошу пожаловать.
– Товарищ главбух, никаких следующих пятниц не будет. Никаких пятых пятниц, никаких шестых пятниц, никаких седьмых пятниц не будет. Ясно?
– Но поймите, товарищ Маяковский, в кассе нет ни одной копейки.
– Товарищ главбух, я вас спрашиваю в последний раз…
Главный бухгалтер перебивает:
– На нет и суда нет, товарищ Маяковский!
Тогда Маяковский неторопливо снимает пиджак, вешает его на желтую спинку канцелярского стула и засучивает рукава шелковой рубашки.
Главный бухгалтер с ужасом смотрит на его большие руки, на мощную фигуру, на неулыбающееся лицо с массивными челюстями, на темные, глядящие исподлобья глаза, похожие на чугунные гири в бакалейной лавке. «Вероятно, будет меня бить», – решает главный бухгалтер. Ах, кто из нас, грешных, не знает главбухов? Они готовы и собственной жизнью рискнуть, лишь бы человека помучить.
Маяковский медленно подходит к конторке, продолжая засучивать правый рукав.
«Ну вот, сейчас и влепит по морде», – думает главный бухгалтер, прикрывая щеки хилыми безволосыми руками.
– Товарищ главбух, я сейчас здесь, в вашем уважаемом кабинете, буду танцевать чечетку, – с мрачной серьезностью предупреждает Маяковский. – Буду ее танцевать до тех пор, пока вы сами, лично не принесете мне сюда всех денег, которые мне полагается получить за мою работу.
Главный бухгалтер облегченно вздыхает: «Не бьет, слава богу».
И, опустив безволосые руки на аккуратные кипы бумаг, произносит голосом говорящей рыбы:
– Милости прошу, товарищ Маяковский, в следующую пятницу от трех до пяти.
Маяковский выходит на середину кабинета, подтягивает ремень на брюках и: тук-тук-тук… тук-тук… тук-тук-тук… тук-тук.
Машинистка, стриженая, как новобранец (вероятно, после сыпного тифа), шмыгнув носом, выскакивает за дверь.
Тук-тук-тук… тук-тук… тук-тук-тук… тук-тук…
Весь Госиздат бежит в кабинет главного бухгалтера смотреть, как танцует Маяковский.
Паркетный пол трясется под грузными тупоносыми башмаками, похожими на футбольные бутсы. На конторке и на желтых тонконогих столиках, звеня, прыгают электрические лампы под зелеными абажурами. Из стеклянных чернильниц выплескивается фиолетовая и красная жидкость. Стонут в окнах запыленные стекла.
Маяковский отбивает чечетку сурово-трагически. Челюсти сжаты. Глядит в потолок.
Тук-тук-тук… тук-тук-тук…
Никому не смешно. Даже пуговоносому мальчугану-курьеру, который, вразлад со всем Госиздатом, имеет приятное обыкновение улыбнуться, говоря: «Добрый день!» или «Всего хорошего!».
Через несколько минут главный бухгалтер принес Маяковскому все деньги. Они были в аккуратных пачках, заклеенных полосками газетной бумаги.
Лев Абрамович Кассиль:
Как-то раз он остановил на улице свободное такси, чтобы ехать домой. Он открыл уже дверцу и характерным жестом, обеими руками берясь за машину, наклонившись, большой, стал как бы нахлобучивать всю машину на себя, надевая через голову, – так нам всегда казалось, когда он влезал в маленький автомобиль…
Вдруг двое молодых людей развязно и категорически потребовали предоставить машину им. Узнав Маяковского, они влезли в лимузин, стали скандалить и для большей убедительности принялись размахивать какими-то «ответственными удостоверениями». Это и взорвало Маяковского, у которого к мандатам никогда почтения не было.
– Я бы охотно уступил им машину, – рассказывал он потом, – черт с ними! Как вдруг они бумажкой этой начали бряцать… Мандаты там какие-то… Понимаете? Раздобыл какую-то бумажку с печатью и уже опьянен ее властью. Подумаешь, ордер на мир! Особый бюрократический алкоголь. От бумажки пьян. Ему уже бумажкой человека убить хочется. Ах, до чего ж я ненавижу эту дрянь!.. Я их пустил в машину. «Садитесь, – говорю, – пожалуйста». Сели. Нагло сели. Я и отвез их в милицию.
Наталья Александровна Брюханенко:
Громко Маяковский говорил только на эстраде. Дома же говорил почти тихо. Никогда громко не смеялся. Чаще всего вместо смеха была улыбка. А когда на выступлениях из публики его просили сказать что-нибудь погромче – он объяснял:
– Я громче не буду, могу всех сдунуть.
Лев Абрамович Кассиль:
Но он сердится, когда дешево и умиленно восторгаются его необыкновенностью, масштабами его фигуры. Как-то он сосет конфету в перерыве после выступления. И какая-то девица – губы бантиком, – подлетев к нему, щебечет:
– Смотрите, как смешно: Маяковский, такой большой, и вдруг сосет такую маленькую конфеточку!
– А вы что же, хотите, чтоб я, по-вашему, тарелки глотал, столы жевал?!
Лев Вениаминович Никулин:
Нельзя передать легкость и своеобразие его диалога, неожиданность интонаций, странного чередования угрюмой сосредоточенности взгляда и жизнерадостности его усмешки.
Иван Васильевич Грузинов:
У Маяковского почти всегда – папироса, характерно зажатая сильным волевым движением выразительных и резко очерченных губ.
Вероника Витольдовна Полонская:
Владимир Владимирович очень много курил, но мог легко бросить курить, так как курил, не затягиваясь. Обычно он закуривал папиросу от папиросы, а когда нервничал, то жевал мундштук…
Наталья Александровна Брюханенко:
Он провожал меня домой. Он шел, как всегда, с толстой палкой. Идет и волочит ее по земле, держа за спиной. Гоняет папиросу из одного угла рта в другой.
Иван Васильевич Грузинов:
Еще один из характерных жестов поэта: руки, опущенные в карманы брюк.
Лев Абрамович Кассиль. В записи Григория Израилевича Полякова:
Всегда таскал с собой кастет, очень любил оружие.
Василий Абгарович Катанян:
Оружие тогда имели все. Все, кто хотел. Трудно ли получить разрешение? Члену партии, кажется, и этого не требовалось, – просто отмечали номер револьвера в партийном билете.
В одну из поездок в Москву в 1926 году я купил в магазине «Динамо» на Лубянке новенький маузер 6,35 (имея разрешение из Тифлиса). Маяковский увидел у меня в гостинице красную коробку и через несколько дней уже показывал мне близнеца, отливающего синевой, с деревянными щечками.
Были у него и другие пистолеты. Был американский Баярд, подаренный ему рабочими Чикаго, был браунинг, о котором в 1928 году, когда обокрали дачу в Пушкине, он телеграфировал Лиле: «Если украли револьвер, удостоверение номер 170, выданное Харьковом, прошу заявить ГПУ…» Револьвер остался цел.
Симон Иванович Чиковани:
Маяковский не любил оставаться один. Кажется, он всегда избегал одиночества, даже в минуты творческого вдохновения и напряженной внутренней работы. Он мог писать стихи в присутствии товарищей, и их разговор или даже шум не мешали ему работать.
Наталья Александровна Брюханенко:
Я приходила, он усаживал меня на диван или за столик за своей спиной, выдавал мне конфеты, яблоки и какую-нибудь книжку, и я часто подолгу так сидела, скучая. Но я не умела сидеть тихо. То говорила что-нибудь, то копалась в книгах, ища, чем бы заняться, иногда спрашивала его:
– Я вам не мешаю?
И он всегда отвечал:
– Нет, помогаете.
Мне кажется, что не так уж именно мое присутствие было ему нужно, когда он работал. Он просто не любил одиночества и, работая, любил, чтоб кто-нибудь находился рядом.
Лев Вениаминович Никулин:
Он любит увлекать с собой людей, водить их за собой, втягивать в орбиту своей сложной, малопонятной жизни, вовлекать их в свои неожиданные маршруты, неизвестно для чего водить их за собой, не отпуская от себя.
Павло Тычина (Павел Григорьевич; 1891–1967), украинский поэт:
Я помню его, когда он шел по саду в Алупке летней ранью. Море ждало его! Но Маяковский, шагая к морю, не переставал внимательно наблюдать людей (одни опережали его, другие шли ему навстречу). И я, судя по дружелюбным поворотам головы его, по размахиванию полотенцем, ясно видел: чего-то не хватает Владимиру Владимировичу. Достаточно было бы окликнуть его по имени, и «тринадцатый апостол» современности охотно бы остановился, заговорил. Море голов привык он видеть вокруг себя, постоянно быть на людях, сливаться с массами. А курортником чувствовать себя Маяковскому было, наверно, слишком уж скучно.
Виктор Андроникович Мануйлов: