Просто дети Смит Патти

— Я сказала бы, что я была голодна и ты дал мне поесть,[74] — сказала я. Собственно, так ведь и случилось.

Наша комната заполнялась всякой всячиной: к папкам с работами, одежде и книгам прибавились материалы, которые Роберт раньше хранил в мастерской Брюса Рудоу: проволочная сетка, марля, канаты на бобинах, баллончики с краской, клей, фанера, рулоны обоев, кафель, линолеум, стопки старинных мужских журналов. Роберт никогда ничего не выбрасывал. Он стал использовать в своем творчестве изображения мужчин так, как еще ни один художник на моей памяти: вырезки из журналов с Сорок второй включал в коллажи, где пересечения линий вели взгляд зрителя за собой. Я говорила:

— А почему ты не хочешь сам фотографировать?

— Да ну, слишком много возни, — отвечал он. — Мне самому лень печатать, а печать в лаборатории нам не по карману.

В Прэтте он занимался фотографией, но по своей нетерпеливости не выносил долгого процесса лабораторной обработки.

Однако поиски мужских журналов тоже были нелегким испытанием. Я оставалась в первом зале и высматривала книги Колина Уилсона, а Роберт шел в заднюю комнату. Мне становилось немного жутковато, точно мы занимались нехорошими делами. Хозяева лавок были несговорчивы: если ты вскрывал целлофановую обертку журнала, чтобы заглянуть внутрь, тебя заставляли его купить. Роберта раздражало это правило: журналы стоили дорого, пять долларов штука, но за эти деньги он получал кота в мешке, о содержании мог лишь догадываться. Когда он наконец-то выбирал себе журнал, мы возвращались в отель бегом. Роберт рвал целлофан, совсем как Чарли — фольгу с шоколадки в надежде на золотой билет. Говорил, что чувствует себя как в детстве, когда, пленившись рекламой в детских журналах, без спроса заказывал наборы-сюрпризы. Потом перехватывал почтальона, хватал бандероль и бежал с ней в туалет: там запирался, вскрывал упаковку и выкладывал на пол комплекты «Юный фокусник», рентгеновские очки и миниатюрных морских коньков.

Иногда Роберту везло: попадалось несколько картинок, подходящих для начатого коллажа, или что-нибудь яркое, закваска оригинального замысла. Но часто журналы не оправдывали ожиданий, и он швырял их на пол, сокрушаясь, что растранжирил наши деньги.

Порой, как и раньше, в Бруклине, меня озадачивали образы, которые ему приглянулись. Зато методы Роберта были мне близки: я сама когда-то вырезала из модных журналов изысканные платья и наряжала своих бумажных кукол. — Ты должен фотографировать сам, — говорила я.

Повторяла неустанно.

Я и сама иногда фотографировала, но печатать отдавала в ателье. В лабораторной обработке я ничего не понимала — разве что мельком видела, как печатает свои снимки Джуди Линн. После окончания Прэтта Джуди посвятила себя фотографии. Когда я приезжала к ней в Бруклин, мы иногда целый день занимались съемкой: она фотографировала, я позировала. Мы хорошо спелись: у нас было общее поле визуальных ассоциаций. Спектр источников вдохновения был широчайший — от «Баттерфилд 8»[75] до французской «новой волны». Джуди снимала кадры из фильмов, которые мы вместе выдумывали. Я не курила, но на фотосессии приносила «Куле», которые воровала у Роберта: для цикла по мотивам Блеза Сандрара нам требовался густой дым, для образа а-ля Жанны Моро — черная кружевная комбинация и сигарета.

Когда я показала Роберту снимки Джуди, его позабавили личины, которые я на себя надевала.

— Патти, да ты же некурящая, — говорил он и щекотал меня. — Сигареты у меня воруешь?

Я думала, что он рассердится: сигареты стоили дорого, но когда я в следующий раз поехала к Джуди, он сделал мне сюрприз — вытащил последние две сигареты из помятой пачки.

— Я знаю, что курю понарошку, — говорила я, — но кому от этого плохо? И образ должен быть цельным.

Все это я проделывала исключительно ради Жанны Моро.

Мы с Робертом продолжали поздно вечером ходить к «Максу» — уже вдвоем, без Сэнди. Со временем нас сочли созревшими для дальнего зала; там мы усаживались в углу под флуоресцентной скульптурой Дэна Флэвина, подсвеченной красным. Привратница Дороти Дин прониклась симпатией к Роберту и стала нас впускать.

Дороти была миниатюрная, чернокожая и гениальная. Она была блестяще образованна. Носила очки в оправе «арлекин» и классические трикотажные костюмы-двойки. У «Макса» Дороти охраняла дверь в дальний зал, точно жрец-абиссинец — Священный Ковчег. Без одобрения Дороти никто не смел и на порог ступить. Роберт соответствовал ее кислотно-едкому языку, ее язвительному юмору. Меня Дороти остерегалась, а я — ее: мы старались не переходить друг дружке дорогу.

Я знала, что Роберту важно бывать у «Макса». Я не могла отказать ему в этом ежевечернем ритуале — ведь Роберт, со своей стороны, очень поддерживал меня в моей творческой работе. Микки Раскин разрешал нам часами сидеть за столиком, почти ничего не заказывая: мы только потягивали кофе и кока-колу. Иногда за весь вечер зал так и не оживал, люди не появлялись. Измотанные, мы брели домой пешком, и Роберт заявлял: — Больше никогда не пойдем.

В другие вечера царила лихорадочная живость, точно в нехорошем берлинском кабаре 30-х годов, пульсирующем маниакальной энергией. Раздражительные актрисы затевали визгливые перепалки с оскорбленными трансвеститами. Казалось, все тут проходят кастинг у призрака — призрака Энди Уорхола. «Интересно, он ими хоть немножко интересуется?» — размышляла я.

В один из таких вечеров к нам подошел Дэнни Филдс[76] и пригласил за круглый стол. Этот незамысловатый жест означал, что нас берут на испытательный срок. Для Роберта это была знаменательная перемена. Роберт повел себя красиво — спокойно кивнул и повел меня к круглому столу. Ничем не выдал, что мечтал об этом моменте. Я всегда была признательна Дэнни за его участие в нашей судьбе.

За круглым столом Роберт почувствовал себя раскованно: наконец-то он оказался там, где хотел. А мне стало не очень-то уютно — какое там. Девушки были красивые, но недобрые — наверно, потому, что ими интересовалось лишь меньшинство присутствующих мужчин. Я чувствовала: меня здесь просто терпят, зато Роберта находят привлекательным. Он был объектом их страсти, а их круг избранных — его кругом. Казалось, тут Роберта хотели все: и женщины и мужчины. Но в те времена Робертом двигали амбиции, а не половое влечение.

Роберт ликовал, что преодолел мелкое и одновременно колоссальное препятствие — попал за круглый стол. Но я предчувствовала, что круглый стол даже в его звездный час обречен на гибель. Так уж заведено: Энди разогнал своих рыцарей круглого стола, их место заняли мы, а затем, несомненно, и нас вытеснит следующее поколение тусовщиков. Свое предчувствие я держала при себе.

Я обвела взглядом всех, омытых кровавым светом дальнего зала. Дэн Флэвин посвятил свою инсталляцию памяти жертв вьетнамской войны. Никому из завсегдатаев не было суждено погибнуть во Вьетнаме, но почти всех сразили беспощадные болезни поколения.

* * *

Возвращаясь из прачечной с чистым бельем, я услышала за дверью голос: Тим Хардин? Песня «Black Sheep Boy»?

Откуда? Оказалось, Роберт принес старый проигрыватель — получил его вместо денег за работу грузчиком — и поставил нашу любимую пластинку. Сделал мне сюрприз. Проигрывателя у нас не было со времен Холл-стрит.

Дело было в воскресенье накануне Дня благодарения. Поздняя осень, но день выдался солнечный — прямо-таки бабье лето. Утром я собрала наше грязное белье, надела старое хлопчатобумажное платье, шерстяные чулки и теплый свитер и отправилась на Восьмую авеню. Спросила Гарри, не надо ли чего постирать, но он театрально содрогнулся при мысли, что я притронусь к его подштанникам, и спровадил меня. Я загрузила белье в машину, бухнула туда же несколько горстей питьевой соды и прогулялась за пару кварталов в «Азия де Куба» — выпить чашку кафе кон лече.

И вот теперь я складывала наши выстиранные вещи. Зазвучала песня, которую мы называли нашей: «How Can You Hang On to a Dream?»[77] Мы оба были мечтатели, но только Роберт осуществлял свои мечты на практике. Я умела зарабатывать на жизнь, а Роберт был целеустремлен и сосредоточен на своем деле. Планировал свое будущее, но и мое тоже. Ему хотелось, чтобы мы творчески росли, но была одна помеха — теснота. Все стены в номере были завешаны нашими произведениями. Роберту было негде воплощать задуманные инсталляции. Когда он распылял краску из баллончиков, я кашляла все надсаднее — кашель у меня никогда не проходил. Иногда Роберт пристраивался поработать на крыше отеля, но климат ему не благоволил: становилось все холоднее, дул ветер. Наконец Роберт решил найти для нас какой-нибудь лофт без отделки. Стал просматривать «Виллидж войс», расспрашивать людей.

Наконец Роберту повезло. По соседству с нами жил печальный толстяк в мятом плаще. Он выгуливал своего французского бульдога взад-вперед по Двадцать третьей. У них с собакой были одинаковые физиономии — каскад отвисших складок. Хозяина мы прозвали Человек-Свинья. Роберт приметил, что он живет неподалеку от «Челси» над баром «Оазис». Однажды вечером Роберт остановился, погладил бульдога. Завязался разговор. Роберт спросил, нет ли в его доме свободных квартир, а Человек-Свинья сообщил ему, что занимает весь третий этаж, но комната окнами на улицу служит ему просто кладовкой. Роберт спросил, не сдаст ли он ее нам. Сначала Человек-Свинья не соглашался. Но Роберт понравился бульдогу, и в итоге сговорились, что с первого января мы арендуем комнату за сто долларов в месяц. Человек-Свинья предложил: если Роберт внесет залог, пусть въезжает прямо сейчас и приступает к ремонту. Роберт плохо представлял себе, откуда взять такие деньги, но они ударили по рукам.

Роберт повел меня смотреть помещение. Окна во всю стену выходили на Двадцать третью улицу, на здание ИМКА, над подоконником торчала верхушка вывески «Оазиса». Все мечты Роберта сбылись: комната как минимум втрое больше нашего номера, очень светлая, из стены торчит штук сто гвоздей.

— А тут мы развесим ожерелья, — сказал он.

— Мы?

— Естественно. Ты тоже можешь тут работать. Это будет наша общая мастерская. Ты снова сможешь рисовать.

— Первым делом нарисую Человека-Свинью, — сказала я. — Мы ему стольким обязаны! А о деньгах не беспокойся. Достанем.

Вскоре мне подвернулось полное собрание Генри Джеймса в двадцати шести томах практически задаром. Оно было в идеальном состоянии. Я знала, что один клиент «Скрибнерз» охотно купит эти книги. Гравюры даже не выцвели, прикрывавшие их листки папиросной бумаги были совершенно целыми, ни на одной странице уголок не загнут. На перепродаже я заработала сто долларов. Сложила пять двадцатидолларовых купюр в носок, обвязала ленточкой и вручила Роберту.

— Не знаю, как тебе это удается! — воскликнул он, заглянув в носок.

Роберт вручил деньги Человеку-Свинье и занялся уборкой на нашей части этажа. Работы было невпроворот. Возвращаясь вечером, я заглядывала туда и обнаруживала Роберта по колено в хаосе, среди невообразимых залежей «свинского» мусора: пыльных ламп дневного света, рулонов утеплителя, коробок с просроченными консервами, полупустых флаконов без этикеток с моющими средствами, мешков для мусора, штабелей помятых жалюзи, заплесневелых ящиков с многолетними наслоениями налоговых деклараций и стопок пожелтевших журналов «Нэшнл джиогрэфик», перевязанных красно-белыми веревочками (веревочки я приберегла — на браслеты).

Роберт вынес мусор, все отмыл, покрасил стены. Ведра мы одалживали в отеле, там же наливали воды и возили в мастерскую на тележке. А когда все было готово, молча застыли вдвоем посреди зала, воображая, сколько всего теперь сможем сделать.

Такой светлой комнаты у нас еще никогда не было. Даже после того, как Роберт до половины закрасил огромные окна черной краской, свет лился водопадом. Мы разыскали на помойке матрас, столы и стулья. Я сварила на электроплитке эвкалиптовый отвар и протерла им пол.

Первое, что принес Роберт из «Челси», — папки с нашими работами.

У «Макса» дело пошло лучше. Я перестала смотреть вокруг судейским взглядом и научилась ловить кайф от происходящего. Завсегдатаи круглого стола приняли меня в компанию — до сих пор удивляюсь почему, ведь моя натура, по сути, не вписывалась в их тусовку.

Приближалось Рождество, и повсюду сквозила печаль, словно все разом спохватились, что им не с кем провести праздник.

Их называли «травести» или «трансвеститами», но Уэйн Каунти, Холли Вудлаун, Кэнди Дарлинг и Джеки Кертис[78] не вмещались в столь узкую категорию. Они были настоящие актрисы, перформансисты, эстрадные клоунессы. Уэйн был остроумен, Кэнди — миловидна, Холли — эмоциональна, но я ставила на успех Джеки Кертис. На мой взгляд, у нее были самые большие перспективы. Она успешно манипулировала разговором с начала до конца только для того, чтобы процитировать какую-нибудь меткую фразу Бетт Дэвис. А еще она умела носить халат. В гриме она была вылитая старлетка 30-х годов с поправкой на моды 70-х. На веках — тени с блестками. В волосах — блестки. Пудра с блестками.

Я блестки не переваривала, а сидеть рядом с Джеки значило возвращаться домой, сверкая блестками от головы до пят.

Накануне праздников Джеки загрустила. Чтобы утешить, я угостила ее «Снежком» — немыслимо дорогим лакомством, о котором все мечтали. Это была огромная порция шоколадного торта: сверху — кокосовая стружка, внутри — ванильное мороженое. Джеки сидела, ела и роняла в лужицу мороженого огромные слезы с блестками. Рядом с ней присела Кэнди Дарлинг, опустила в тарелку свой палец с длинным накрашенным ногтем, начала утешать, нежно приговаривая.

В Джеки и Кэнди было что-то щемящее. Они срежиссировали свою жизнь по образцу голливудских киноактрис — только не реальных, а мифических. У обеих было что-то общее с Милдред Роджерс — неотесанной неграмотной официанткой из «Бремени страстей человеческих». Кэнди походила на Ким Новак[79] внешне, а Джеки изъяснялась в ее стиле. И Джеки и Кэнди опередили свое время, но так и не дожили до эпохи, которую предвосхитили, — умерли слишком рано. «Первопроходцы без фронтира», говоря словами Уорхола.

В рождественский вечер пошел снег. Мы прогулялись пешком на Таймс-сквер — посмотреть на белый рекламный щит: «война окончена! Если вы этого хотите. Счастливого Рождества! Джон и Иоко». Щит висел над лотком, где Роберт обычно покупал мужские журналы, между «Чайлдз» и «Бенедикте» — двумя ночными закусочными.

Мы подняли глаза и изумились: этот кадр из нью-йоркской жизни был таким бесхитростно-человечным! В снежной круговерти Роберт взял меня за руку, я заглянула ему в лицо. Он сощурился, кивнул: то, как Джон и Иоко преобразили Сорок вторую, произвело на него большое впечатление. Для меня главным было содержание, для него — форма.

Получив новый заряд вдохновения, мы вернулись пешком на Двадцать третью взглянуть, как там наша мастерская. Ожерелья висели на гвоздях. Роберт прикрепил к стене несколько наших рисунков. Мы стояли у окна и смотрели, как на заднем плане, позади светящейся вывески «Оазиса» — изогнутой пальмы — падает снег.

— Гляди, снегопад в пустыне, — сказал Роберт.

Мне вспомнилось, как в фильме Говарда Хоукса «Лицо со шрамом» Пол Муни и его подруга смотрят в окно на неоновую вывеску «Мир принадлежит вам». Роберт стиснул мою руку.

Шестидесятые приближались к концу. Мы с Робертом отпраздновали дни рождения. Сначала Роберту исполнилось двадцать три года. Потом мне. Двадцать три — идеальное простое число. Роберт сделал мне в подарок вешалку для галстуков с изображением Пресвятой Девы. Я подарила ему семь серебряных черепов, нанизанные на кожаный шнурок.

Он надел на шею шнурок с черепами. Я надела галстук. Мы почувствовали, что полностью готовы к семидесятым.

— Это будет наше десятилетие, — сказал Роберт.

ВИВА ВОРВАЛАСЬ В ВЕСТИБЮЛЬ, НЕПРИСТУПНАЯ, как Грета Гарбо: надеялась отпугнуть мистера Барда, чтобы не смел расспрашивать о накопившихся долгах. Кинорежиссер Шерли Кларк и фотограф Дайана Арбус вошли по отдельности, но с одинаковой целеустремленностью, сознавая свою великую миссию на этом свете. Джонас Микас — непременный фотоаппарат на шее, непременная таинственная улыбка на губах — запечатлевал быт и нравы в закоулках около «Челси». А я стояла и держала в руках чучело черного ворона, купленное за бесценок в Музее американских индейцев. Насколько я поняла, музейщики обрадовались случаю от него отделаться. Я решила назвать ворона Реймоном в честь Реймона Русселя, автора «Locus Solus». Не успела я подумать, что наш холл — настоящие волшебные врата миров, как тяжелая стеклянная дверь распахнулась, точно от порыва ветра, и на пороге появилась какая-то знакомая фигура в черно-красном плаще. Сальвадор Дали. Он нервно оглядел вестибюль, потом заметил моего ворона и улыбнулся. Положил мне на макушку свою изящную костлявую руку, проговорил:

— Вы — словно ворон, готический ворон.

— Вот так-то, — сказала я Реймону, — самый обычный день в «Челси».

В середине января мы познакомились со Стивом Полом, менеджером Джонни Винтера. Стив, харизматичный импресарио, подарил шестидесятым годам один из лучших рок-клубов Нью-Йорка — «Сцену». Клуб находился на боковой улице неподалеку от Таймс-сквер. Там собирались заезжие музыканты, по ночам устраивались джем-сейшены.

Стив походил на Оскара Уайльда и Чеширского Кота сразу: одевался в синий бархат и взирал на окружающий мир с непреходящим изумлением. В то время он вел переговоры о записи диска Джонни Винтера. Поселил своего клиента в одном из люксов «Челси».

Как-то вечером мы все повстречались в «Эль-Кихоте». С Джонни поговорили совсем недолго, но я поразилась его уму и инстинктивному нюху на подлинное искусство. Это был открытый и добродушно-чудаковатый собеседник. Нас пригласили на концерт Винтера в «Филмор-Ист». Я еще никогда не видела, чтобы артист так уверенно общался с аудиторией. Джонни, бесстрашный, светло-воинственный, то кружился на манер дервиша, то расхаживал по сцене крадучись, и его совершенно белые волосы струились вуалью. На гитаре он играл быстро и плавно, зрителей обвораживал своими глазами разного цвета и шутливо-демоническим оскалом.

На День сурка мы пришли на небольшую вечеринку в отеле в честь Джонни — праздновали его контракт с «Коламбиа рекордз». Почти весь вечер трепались с Джонни и Стивом Полом. Джонни понравились ожерелья Роберта, и он пожелал приобрести одно из них; зашла речь и о том, чтобы Роберт сшил ему плащ из черной сетчатой ткани.

Сидя рядом с ними, я подметила, что теряю материальную прочность, размякаю: как будто тело стало пластилиновым. Казалось, никто даже не замечает во мне ни малейших изменений. Но волосы Джонни спадали, как два длинных белых уха. Стив Пол, в синем бархатном костюме, опираясь на гору подушек, неестественно медленно курил косяки, зато Мэтью то возникал рядом, то улетучивался. Я же ощутила в себе такие перемены, что сбежала на одиннадцатый этаж и заперлась в туалете, которым мы пользовались раньше.

Я не могла толком понять, что со мной стряслось. Больше всего мои ощущения походили на сцену со «съешь меня» и «выпей меня» из «Алисы в стране чудес». Я попыталась взять пример с Алисы — взглянуть со спокойным любопытством на эти психоделические злоключения. И рассудила: кто-то мне подсунул галлюциноген. Я никогда раньше не употребяла никаких наркотиков и знала о них лишь из наблюдений за Робертом и описаний наркотических видений у Готье, Мишо и Томаса де Куинси. Я забилась в угол туалета, не зная, что теперь делать. Понимала лишь: мне не хочется, чтобы люди видели, как я раздвигаюсь и складываюсь на манер подзорной трубы — даже если это мерещится мне одной.

Роберт — а ведь он, наверно, и сам был под кайфом — обшарил весь отель, пока меня не отыскал. Уселся под дверью туалета и разговаривал со мной, помогал найти дорогу обратно.

Наконец, я отодвинула задвижку. Мы вышли прогуляться, а затем вернулись в наш безопасный номер. Следующий день провели в постели. Когда я встала, то с драматичным видом надела темные очки и плащ. Роберт вошел в мое положение и ничуточки меня не дразнил, даже насчет плаща.

Мы провели прекрасный день, который перерос в редкостную страстную ночь. Я восторженно описала эту ночь в дневнике и даже, точно школьница, пририсовала на полях маленькое сердечко.

В последующие несколько месяцев наша жизнь изменилась — как стремительно, даже передать трудно. Казалось, мы близки, как никогда, но Роберт изводился из-за того, что мы не могли свести концы с концами — и это вскоре омрачило наше счастье.

Ему никак не удавалось найти работу. Он боялся, что нам будет не по карману арендовать сразу мастерскую и номер в «Челси». Роберт вечно обивал пороги галерей, а возвращался обычно поникший и обескураженный. — На работы они толком и не смотрят, — жаловался он. — Просто пробуют меня закадрить. Я раньше пойду канавы копать, чем соглашусь спать с этими людьми.

Роберт сходил в бюро по трудоустройству насчет работы на неполный день, но ничего так и не подвернулось. Иногда у него покупали ожерелья, но в мир моды не получалось пробиться быстро. Роберт все больше переживал из-за денег и из-за того, что добывать их приходилось мне. Эти заботы вновь заставили его задуматься о заработках на панели.

Первые попытки Роберта выйти на панель были продиктованы любопытством и навеяны романтикой «Полуночного ковбоя». Но он обнаружил, что на Сорок второй работать тяжело. Решил перебраться в более безопасный район Джо Даллесандро[80] — на Ист-Сайд около «Блуминг-дейлз».

Я умоляла его не ходить, но он твердо решил попробовать. Мои слезы его не остановили. Я сидела и смотрела, как он собирается для работы в «ночную смену». Вообразила, как он стоит на углу, румяный от волнения, и предлагает себя какому-то незнакомцу, чтобы заработать деньги для нас обоих.

— Пожалуйста, будь осторожен, — только и сказала я, что тут еще скажешь.

— Не волнуйся. Я тебя люблю. Пожелай мне удачи. Кто поймет душу молодых? Только те, кто молод.

* * *

Я проснулась. Роберта рядом не было. На столе лежала записка. «Не спится. Подожди меня». Я привела себя в порядок и взялась писать письмо сестре. Тут вошел Роберт, очень взбудораженный:

— Мне надо кое-что тебе показать.

Я быстро оделась и пошла с ним в мастерскую. По лестнице мы уже не шли, а бежали.

Я вошла в нашу комнату, быстро огляделась. От энергии Роберта, казалось, вибрировал воздух. На длинной черной клеенке были разложены зеркала, электролампочки и цепи: он начал работу над новой инсталляцией. Но Роберт привлек мое внимание к другой работе, которая была прислонена к «стене ожерелий». Утратив интерес к живописи, Роберт перестал натягивать холсты на подрамники, но один подрамник приберег. Теперь рама была целиком облеплена вырезками из мужских журналов — лицами и торсами молодых парней. Роберт чуть ли не трясся.

— Получилось, правда ведь?

— Да, — сказала я. — Это гениально.

Работа была относительно незамысловатая, но от нее словно бы исходила некая стихийная мощь. Ничего лишнего — идеальное произведение.

На полу валялись бумажные обрезки. Воняло клеем и лаком. Роберт повесил раму на стену, закурил, и мы без слов уставились на нее вместе.

Говорят, дети не видят разницы между одушевленным и неодушевленным. Я другого мнения. Ребенок по волшебству вдыхает жизнь в куклу или оловянного солдатика. Так и художник вдыхает жизнь в свои произведения — точно ребенок — в игрушки. Роберт наполнял неодушевленные предметы — и в искусстве и в жизни — своими творческими импульсами, своей священной сексуальной силой. Превращал в произведения искусства все, что угодно, — связку ключей, кухонный нож, обычную деревянную раму. Одинаково любил свое творчество и свое имущество. Однажды выменял на свой рисунок пару кавалерийских сапог — безумно непрактичный поступок, зато красивый на грани сакральности. Сапоги он начистил до зеркального блеска: старательно, как грум, прихорашивающий борзую собаку.

Роман Роберта с щегольской обувью достиг кульминации однажды вечером, когда мы возвращались из «Макса». Шли по Седьмой авеню, завернули за угол и набрели на пару туфель из крокодиловой кожи: они стояли на тротуаре и просто-таки сияли. Роберт подхватил туфли, прижал к груди, заявил, что нашел клад. Туфли были темно-коричневые, с шелковыми шнурками, на вид совершенно не ношенные. Они на цыпочках вошли в инсталляцию, из которой Роберт их часто изымал, чтобы надеть. Туфли были ему великоваты, но если засунуть в их острые носки бумагу, с ног не сваливались, хотя, пожалуй, плохо сочетались с джинсами и водолазкой. Осознав это, Роберт сменил водолазку на черную сетчатую футболку, дополнил ансамбль огромной коллекцией ключей на поясе и снял носки. Теперь он был готов к ночи у «Макса»: на такси денег нет, зато обувь элегантная. Ночь туфель, как мы ее прозвали, стала для Роберта знамением, что мы на верном пути, хотя путей было множество, и все они пересекались…

Грегори Корсо мог, едва переступив порог, мгновенно устроить кавардак, но его легко прощали: он столь же виртуозно умел распространять вокруг несказанную красоту.

Вероятно, это Пегги познакомила меня с Грегори: они дружили. Мне он очень полюбился вдобавок к тому, что я считала его одним из наших величайших поэтов. На моей тумбочке прочно поселилась потрепанная книжка Грегори «С днем рождения, Смерть». Среди поэтов-битников Грегори был самым молодым. Он был красив, как руины, и ходил горделиво, как Джон Гарфилд[81]. К самому себе Грегори не всегда относился серьезно, но к своим стихам — с максимальной серьезностью.

Грегори любил Китса и Шелли. Бывало, входил в холл «Челси» пошатываясь, в сползающих брюках и фонтанировал стихами своих любимых поэтов. Когда я пожаловалась, что не способна закончить ни одного стихотворения, он процитировал мне Малларме: «Поэты не заканчивают стихов — они стихи бросают». И добавил:

— Не волнуйся, девочка, все у тебя получится. Я спрашивала:

— Откуда ты знаешь? А он отвечал:

— Уж я-то знаю.

Грегори водил меня в «Проект Поэзия» — коллектив поэтов, который обосновался в старинной церкви Святого Марка на Восточной Десятой улице. На поэтических вечерax Грегори донимал выступающих, прерывая банальности криками: «Говно! Говно! Где кровь? Найди себе донора!» Наблюдая за его реакцией, я сказала себе: «Если когда-нибудь будешь читать свои стихи вслух, постарайся вести себя поживее».

Грегори составлял мне списки книг для обязательного прочтения, порекомендовал самый лучший словарь, поощрял меня, давал мне задания. Грегори Корсо, Аллен Гинзберг, Уильям Берроуз — все они были моими учителями, все они поодиночке пересекали холл отеля «Челси» — моего нового университета.

* * *

— Мне надоело, что я похож на маленького пастушка, — сказал Роберт, изучая в зеркале свою прическу. — Сможешь меня подстричь под рок-звезду пятидесятых?

Я нежно любила его непокорные кудри, но все же достала ножницы и взялась за работу, настроившись на стиль рокабилли. Потом скорбно подобрала с пола один локон и положила в книгу. Роберт, очарованный своим новым обликом, долго вертелся перед зеркалом.

В феврале он повел меня на «Фабрику» смотреть рабочие материалы фильма «Мусор». На «Фабрику» нас пригласили впервые, и Роберт ждал просмотра точно праздника. Меня фильм оставил равнодушной — наверно, я нашла его недостаточно французским. Роберт непринужденно общался с приближенными Уорхола. Правда, его обескуражила холодно-больничная атмосфера новой «Фабрики» и разочаровало, что сам Уорхол так и не появился. А у меня от сердца отлегло, когда я увидела среди присутствующих Брюса Рудоу. Он познакомил меня со своей приятельницей Дайаной Подлевски, которая в фильме играла сестру Холли Вудлаун. Дайана была добрейшей души южанка с огромной шапкой африканских кудряшек. Одевалась она в марокканском стиле. Я вспомнила, что видела ее на фотографии Дайаны Арбус, сделанной в «Челси», — девушка с внешностью мальчика.

Когда мы спускались на лифте к выходу, менеджер «Фабрики» Фред Хьюз заговорил со мной свысока:

— О-о-о, волосы как у Джоан Баэз. Народные песни поете? Мне нравилась Джоан Баэз, но эта фраза меня почему-то уязвила. Роберт взял меня за руку.

— Просто не обращай на него внимания, — сказал он.

У меня испортилось настроение. Бывают ночи, когда в голове бесконечно вертится то, что нас раздражает. Слова Хьюза гудели у меня в ушах. «Ну и хрен с ним», — сказала я себе, но меня бесило, что он не воспринял меня всерьез. Я посмотрелась в зеркало над раковиной. И сообразила, что не меняла прическу со школьных лет. Уселась на пол, разложила вокруг себя музыкальные журналы — у меня их было немного, но кое-что имелось. Обычно я покупала журналы ради новых фото Боба Дилана, но сегодня разыскивала другого. Я вырезала все снимки с Китом Ричардсом, какие попались. Рассмотрела. Взяла в руки ножницы. Так я прорубила сквозь джунгли путь из эпохи фолк-рока в новые времена: ножницами вместо мачете. Потом вымыла голову в туалете на этаже, высушила. Почувствовала какое-то освобождение.

Вернувшись домой, Роберт удивился, но остался доволен моей стрижкой.

— Что за дух в тебя вселился? — спросил он. Я молча пожала плечами. Когда же мы пошли к «Максу», моя стрижка произвела фурор. Я ушам своим не верила: из-за такой мелочи столько разговоров? Я была все та же, но мой социальный статус внезапно вырос. Стрижка под Кита Ричардса притягивала ко мне собеседников, как магнит. Мне вспомнились мои одноклассницы. Мечтали стать певицами, а сделались парикмахершами. Я ни к той, ни к другой профессии не стремилась, но в последующие несколько недель много кого постригла, да еще и спела на сцене «Ля МаМы».

У «Макса» кто-то спросил, не андрогин ли я. Я спросила, что это такое. — Ну, знаешь, как Мик Джаггер.

Я рассудила, что андрогин — это круто. Предположила, что андрогин — значит одновременно урод и красавец. Всего лишь стрижка — а я чудесным образом проснулась андрогином.

Внезапно передо мной открылись широкие перспективы. Джеки Кертис попросила меня сыграть в ее пьесе «Роковая женщина». Я без проблем заменила мальчика, который играл партнера Пенни Аркад — с пулеметной скоростью выпаливала реплики типа «Она была оторви да брось, и он ее оторвал, а потом бросил».

«Ля МаМа» была одним из первых экспериментальных театров — разряда не просто «офф-Бродвей», а «офф-офф-офф» и еще несколько «оффов». В педагогическом колледже я играла в любительских постановках — Федру в «Ипполите» Еврипида, мадам Дюбонне в «Поклоннике».[82] Играть на сцене мне нравилось, но зубрить текст и штукатурить лицо толстым слоем театрального грима я ненавидела. Авангардный театр оставался мне почти непонятен, но я решила, что поработать с Джеки и ее труппой будет занятно. Джеки взяла меня в спектакль без проб, и я сама не понимала, во что вляпалась.

* * *

Я сидела в вестибюле и старательно притворялась, что вовсе не дожидаюсь Роберта. Когда он исчезал в лабиринте своего мира жиголо, у меня душа была не на месте. В голову ничего не шло. Я сидела в своем обычном кресле, уткнувшись в свою оранжевую тетрадку с циклом стихов памяти Брайана Джонса. Я была одета в стиле фильма «Песня юга»:[83] соломенная шляпа, куртка «с плеча Братца Кролика», рабочие ботинки и высоко подвернутые брюки. Билась над несколькими строчками — все теми же, пока меня не отвлек странно знакомый голос:

— Чем занимаемся, милочка?

Я подняла глаза: незнакомое лицо, идеальные темные очки.

— Пишу.

— Вы поэт?

— Может быть.

Я заерзала в кресле, напуская на себя безразличный вид, словно и не узнала этого человека. Но его ни с кем нельзя было перепутать: манера растягивать слова, нахальная улыбка… Я прекрасно понимала, кто передо мной, — человек из «Не оглядывайся».[84] Второй герой. Бобби Ньювирт, миротворец-подстрекатель, альтер-эго Боба Дилана. Он был художник, автор-исполнитель песен и рисковый человек. Ему доверяли свои секреты многие из великих умов и музыкантов его поколения — поколения, которое опережало мое всего на один такт.

Я тщательно постаралась скрыть благоговейный трепет. Настолько тщательно, что встала, молча кивнула и, не прощаясь, направилась к двери. Он окликнул меня:

— Эй, а где это вы обучились такой походке? Я обернулась:

— По «Не оглядывайся».

Он рассмеялся и пригласил меня в «Эль-Кихоте» выпить текилы. Я вообще-то не пила, но постеснялась ударить в грязь лицом и одну рюмку осушила — правда, без соли и лимона. Общаться с Ньювиртом было легко: мы поболтали обо всем на свете, от Хэнка Уильямса до абстрактного экспрессионизма. Похоже, я вызвала у него симпатию. Он взял у меня из рук тетрадку, полистал. И видимо, счел, что я не безнадежна. Спросил:

— А песни писать не думали? Я не знала, что ответить.

— Чтобы к нашей следующей встрече песня была, — сказал он, когда мы выходили из бара. И на этом простился.

Когда он ушел, я поклялась себе, что напишу для него песню. Ради смеха я придумывала тексты для Мэтью, и для Гарри сочинила несколько песенок в аппалачском стиле, но не принимала эти опыты всерьез. Зато теперь я получила настоящее задание от человека, ради которого стоит поработать.

Роберт вернулся поздно. Он обиделся и слегка рассердился оттого, что я выпивала с каким-то посторонним мужчиной. Но на следующее утро я ему заявила: если моим творчеством заинтересовался человек уровня Боба Ньювирта, это обнадеживает. Роберт согласился со мной.

— А вдруг именно он уговорит тебя петь? Но никогда не забывай, кто первый сказал, что ты должна петь.

Роберту всегда нравился мой голос. Когда мы жили в Бруклине, он просил спеть ему колыбельную для успокоения нервов, и я пела ему песни из репертуара Пиаф и баллады из сборника Чайлда.[85]

— Да не хочу я петь. Я хочу просто писать для него песни. Я хочу быть поэтом, а не певицей.

— Ты можешь быть и поэтом и певицей сразу, — сказал он. Почти весь день в Роберте чувствовалась внутренняя борьба, он впадал то в нежность, то в уныние. Я видела: в нем что-то вызревает, но Роберт не желал обсуждать эту тему.

А потом между нами повисла зловещая тишина, которая не рассеивалась несколько дней. Роберт много спал; проснувшись, просил, чтобы я почитала ему мои стихи, особенно посвященные ему. Сначала я заподозрила, что его обидели. Но затем, вслушиваясь в его долгое молчание, задумалась над другой гипотезой: уж не появился ли в его жизни кто-то еще?

Его безмолвие я восприняла как знамение. Что ж, такое происходило с нами не впервые. Мы ничего не обсуждали, но я понемногу внутренне готовилась к неизбежным переменам. Мы все еще оставались любовниками, и нам обоим, думаю, было нелегко обсудить все открытым текстом. Роберт, как это ни парадоксально, словно бы хотел притянуть меня еще ближе к себе. Наверно, это было сближение перед разрывом: так настоящий джентльмен дарит своей любовнице драгоценности, прежде чем объявить, что между ними все кончено.

В воскресенье было полнолуние. Роберт, весь взвинченный, внезапно заявил, что ему нужно кое-куда сходить. Он долго и пристально смотрел на меня.

— У тебя все нормально? — спросила я.

— Не знаю, — ответил он.

Я проводила его до перекрестка. Постояла на улице, глядя на луну. Позднее, разволновавшись, сбегала выпить кофе. Луна сделалась кроваво-красной.

Он наконец-то вернулся, уткнулся головой в мое плечо и заснул. Я не требовала от него объяснений. Позднее он признался мне, что перешел Рубикон. Переспал с мужчиной не ради денег. Я смогла понять его шаг. Понять, но только отчасти. Мои доспехи пока не сделались непробиваемыми, и Роберт, мой рыцарь, проделал в них несколько брешей — пусть даже не нарочно.

Мы с ним стали дарить друг другу еще больше подарков. Мелочи, которые делали сами или отыскивали в пыльном углу ломбарда. Вещи, которые никому больше не приглянулись. Сплетенные из волос кресты, потемневшие брошки, валентинки-хайку из обрывков лент и ремешков. Мы оставляли друг другу записки, сладости. Вещи. Как будто вещами можно было заткнуть дыру, заново отстроить стену, которая вот-вот рухнет. Заткнуть рану, которую мы сами и прорубили, чтобы впустить новый для себя опыт.

Несколько дней мы не видели Человека-Свинью, но слышали вой его собаки. Роберт вызвал полицию, и дверь взломали. Оказалось, Человек-Свинья умер. Роберт зашел в его квартиру: пригласили для опознания. Человека-Свинью увезли, собаку тоже забрали. Часть лофта, которую занимал Человек-Свинья, была вдвое больше нашей. Роберт инстинктивно начал о ней мечтать, хотя и был крайне подавлен кончиной Человека-Свиньи.

Мы были уверены, что из мастерской нас выгонят — ведь официального договора аренды мы не заключали. Роберт пошел к домовладельцу и честно признался, что мы снимали помещение у Человека-Свиньи. Домовладелец рассудил: из-за стойкого запаха смерти и собачьей мочи будет непросто найти арендатора. Он предложил нам снять весь этаж. Просил он на тридцать долларов меньше, чем мы платили за номер в «Челси», предложил два месяца отсрочки — на уборку и ремонт. Чтобы упокоить духов Человека-Свиньи, я нарисовала рисунок с подписью «Я видела человека, он гулял с собакой». Когда рисунок был закончен, Роберт, похоже, успокоился и больше не переживал из-за печальной смерти Человека-Свиньи.

Само собой, мы ни за что не наскребли бы денег сразу на номер в «Челси» и целый этаж над «Оазисом». Мне очень не хотелось покидать «Челси», расставаться с призраками писателей и поэтов, с Гарри, с туалетом. Мы долго обсуждали наши планы. Я займу переднюю часть лофта, поменьше, а Роберт — дальнюю. На сэкономленные деньги будем оплачивать электричество и прочие счета. Я понимала, что решение практичное и открывает большие перспективы. У нас обоих будет место для работы, жить станем рядом. Но все равно мы очень печалились, особенно я. В отеле мне очень нравилось, и я сознавала: после переезда все будет уже не то.

— Что с нами станется? — спросила я.

— Мы навсегда останемся «мы», — ответил он.

Ни я, ни Роберт не забыли клятвы, которую дали друг другу в такси, когда ехали из «Оллертона» в «Челси».

Очевидно, мы были еще не готовы разойтись своими дорогами.

— Подумаешь, большое дело! Я буду жить прямо за стеной, — сказал он.

Нам пришлось вытрясать из карманов мелочь. Требовалось четыреста пятьдесят долларов — арендная плата за месяц и залоговый платеж. Роберт стал исчезать чаще, чем обычно, приносил по двадцать долларов. Я написала несколько рецензий на диски, и теперь мне штабелями присылали пластинки бесплатно. Те, которые мне нравились, я рецензировала, а потом несла всю стопку в магазинчик «Свобода бытия» в Ист-Виллидж, где их покупали по доллару штука. Десять пластинок — уже деньги. Собственно, пластинки приносили мне больше денег, чем рецензии: я была далеко не плодовитым автором, да и писала обычно о малоизвестных музыкантах — Патти Уотерс, Клифтоне Ченьере, Альберте Эйлере. Мне было интереснее не критиковать, а знакомить людей с артистами, которые, возможно, пока не замечены. Общими усилиями мы с Робертом накопили нужную сумму.

Я терпеть не могла упаковывать вещи и делать уборку. Роберт охотно взял на себя это бремя: выбрасывал лишнее, орудовал шваброй и кистью, совсем как раньше в Бруклине. Я же все время проводила в «Скрибнерз» и в «Ля МаМе». Вечером после репетиций мы встречались у «Макса». Теперь мы были достаточно высокого мнения о себе, чтобы спокойно, с хозяйским видом восседать за круглым столом.

Генеральная репетиция «Роковой женщины» состоялась 4 мая, в день, когда расстреляли демонстрацию студентов Кентского университета.[86] У «Макса» о политике, в сущности, никогда не разговаривали, если не считать «политических игрищ» на «Фабрике» — разнообразных интриг. Как правило, все разделяли мнение, что правительство коррумпировано, а воевать во Вьетнаме нехорошо, — вот и весь интерес к политике. И все же ужас Кентского расстрела витал над сценой, и спектакль прошел без особого блеска.

Но позднее, после официальной премьеры, дело пошло на лад. Роберт ходил на все спектакли, часто приводил новых друзей. Среди них была Динь-Динь, одна из «фабричных девушек». Жила она на Двадцать третьей в комплексе «Лондон-террас». Роберту импонировало ее живое остроумие. У нее было личико задорного ангелочка, но язык — острый как бритва. Я добродушно сносила ее насмешки, рассудив, что для Роберта Динь-Динь — все равно что для меня Мэтью.

Это Динь-Динь познакомила нас с Дэвидом Кролен-дом. Внешне Дэвид был просто близнец Роберта: высокий, стройный, с темными кудрями, бледной кожей и темно-карими глазами. Он был из хорошей семьи, учился в Прэтте на отделении дизайна. В 1965 году Энди Уорхол и Сьюзен Боттомли приметили его на улице и уговорили сниматься в кино. Сьюзен по кличке Международный Бархат готовили в качестве следующей суперзвезды, наследницы Эди Седжвик. У Дэвида был бурный роман со Сьюзен, а когда в 1969-м она его бросила, он сбежал в Лондон, где, как в теплице, цвели пышным цветом кино, дизайн одежды и рок-н-ролл.

Его взял под свое крыло шотландский кинорежиссер Дональд Кеммел. Кеммел находился в самом центре этого созвездия лондонской богемы: он и Николас Роуг только что сняли фильм «Представление», где сыграл Мик Джаггер. Дэвид, топ-модель из «Бойз инкорпорейтед», был абсолютно уверен в себе и никому не давал спуску. Когда его упрекали — мол, он наживается на своей красоте, Дэвид парировал: «Я лично — нет. А вот другие на моей красоте наживаются».

Дэвид делил свое время между Лондоном и Парижем, а в начале мая вернулся в Нью-Йорк. Остановился у Динь-Динь в «Лондон-террас», и она охотно всех нас перезнакомила. Дэвид был обаятельный человек. Он уважительно отнесся к тому, что Роберт и я — пара. Он обожал бывать у нас в мастерской. Называл ее «ваша фабрика искусства». Смотрел на наши работы с искренним восторгом.

С появлением Дэвида рассеялись тучи, тяготевшие над нашей жизнью. Роберту было приятно общаться с Дэвидом, он радовался, что Дэвид высоко ценит его работы. Именно Дэвид раздобыл для Роберта один из первых заказов. Нужно было сделать разворот для «Эсквайра» — портреты Зельды и Скотта Фитцджеральд. Роберт изобразил их с глазами, замазанными краской. Гонорар составил триста долларов; Роберт еще ни разу не получал столько денег зараз.

У Дэвида была машина, белый «корвер» с красной обивкой. Как-то он повез нас кататься вокруг Центрального парка. Мы с Робертом впервые вместе ехали на автомобиле, если не считать такси или машины моего папы, который подвозил нас в Нью-Джерси от автовокзала. Дэвид был не то чтобы богач, но уж зажиточнее Роберта. Он помогал нам тактично и великодушно: если вел Роберта в ресторан, сам оплачивал счет, а Роберт дарил ему ожерелья и маленькие рисунки. Совершенно естественно, что Дэвида и Роберта потянуло друг к другу. Дэвид ввел Роберта в свой мир, в общество, где Роберт вскоре стал своим.

Они проводили вместе все больше времени. Я наблюдала, как Роберт собирался — точно джентльмен на охоту. Продумывал все детали. Цветной носовой платок: сложить и засунуть в задний карман. Браслет. Жилет. Причесаться — это вообще длительная процедура, медлительная, методичная. Он знал, что мне нравится, когда его волосы слегка растрепаны, а я знала, что не ради меня он укрощает свои кудри.

Роберт начал вести светскую жизнь и просто-таки расцвел. Он знакомился с людьми, вхожими на «Фабрику», подружился с поэтом Джерардом Малангой. Джерард выходил на сцену с The Velvet Underground: танцевал и орудовал хлыстом. Роберта он водил по местам вроде секс-шопа «Сундук наслаждений». Приглашал в один из самых изысканных литературных салонов города. Роберт настоял, чтобы я сходила на одно из собраний — оно проводилось в жилом комплексе «Дакота» в квартире Чарльза Генри Форда, редактора журнала «Вью», который впервые познакомил Америку с сюрреализмом.

В салоне мне показалось, будто я на воскресном обеде в гостях у родственников. Поэты по очереди читали бесконечные стихотворения, а я спрашивала себя: «Неужели Форд в глубине души не жаждет вернуться в салоны своей молодости, где царила Гертруда Стайн, где бывали Бретон, Мэн Рей и Джуна Варне?» Однажды Форд пододвинулся к Роберту и сказал: — У вас немыслимо синие глаза.

Меня это страшно развеселило: глаза у Роберта были зеленые, это все отмечали.

Я не переставала дивиться, как успешно Роберт адаптировался в обществе. Когда мы познакомились, он был ужасно застенчив, а теперь он лавировал среди рифов «Макса», «Челси», «Фабрики» и прямо на моих глазах завоевывал успех.

* * *

Наша жизнь в «Челси» подходила к концу. Да, мы собирались переехать всего лишь в дом по соседству, но я знала: перемена колоссальная. Сознавала: мы станем больше работать, но в каком-то смысле отдалимся и друг от друга, и от номера Дилана Томаса. Мой пост в вестибюле «Челси» займет кто-то другой.

Чуть ли не последнее, что я сделала в «Челси», — закончила работу над подарком ко дню рождения Гарри. Это была «Алхимическая перекличка» — стихотворение с моими иллюстрациями, где были зашифрованы наши с Гарри беседы об алхимии. Лифт ремонтировали, и я поднялась в 705-й номер по лестнице. Собиралась постучаться — но Гарри сам открыл дверь. Он был в лыжном свитере — это в мае-то. В руках держал пакет молока. Показалось, он собирается налить молоко в огромные блюдца своих удивленных глаз.

Мой подарок он рассмотрел с большим интересом и тут же засунул в какую-то папку. Это была большая честь и огромное несчастье: несомненно, мое стихотворение навеки затерялось в бесконечном лабиринте его архива.

Гарри решил дать мне послушать нечто особенное — запись редкого обряда с пейотом, сделанную много лет назад. Попытался вставить пленку в головку магнитофона — бобинного «Уолленсека», но что-то забарахлило.

— Эта пленка вся спуталась — еще хуже твоих волос, — пробормотал он с досадой. Уставился на меня, принялся рыться в своих ящиках и коробках, пока не отыскал серебряную щетку для волос с ручкой слоновой кости и длинной светлой щетиной. Я потянулась к ней.

— Не прикасайся! — шикнул он на меня. Молча уселся в свое кресло, а я — у его ног. В полном молчании Гарри вычесал из моих волос все колтуны. Я предположила, что щетка принадлежала его покойной матери.

Потом он спросил, есть ли у меня деньги.

— Нету, — сказала я, и он театрально рассердился. Но я знала Гарри: ему просто захотелось спугнуть мимолетное ощущение близости. Всякий раз, когда Гарри совершал красивый жест, ему казалось, что нужно немедленно поставить все с ног на голову.

В последний день мая Роберт собрал своих новых друзей у себя в лофте. Он крутил на нашем проигрывателе песни артистов, которых издавала фирма «Мотаун». Вид у него был совершенно счастливый. В лофте нашлось место для танцев — не то что в номере в «Челси».

Я немного побыла на вечеринке и вернулась в нашу комнату в «Челси». Села на кровать и разревелась. Потом умылась над нашей маленькой раковиной. В тот момент — в первый и в последний раз в жизни — мне показалось, будто ради Роберта я поступилась чем-то своим.

Вскоре мы вошли в колею новой жизни. В нашем коридоре я, совсем как в «Челси», ступала по клеткам шахматного пола. Первое время мы оба спали в малом лофте, пока Роберт прибирался в большом. Когда я впервые легла спать одна, поначалу все было хорошо. Роберт оставил мне проигрыватель, и я слушала Пиаф и писала, но потом обнаружила, что не могу сомкнуть глаз. Мы привыкли спать в обнимку, что бы в нашей жизни ни случалось. В четвертом часу утра я завернулась в муслиновую простыню и поскреблась в дверь Роберта. Он моментально открыл.

— Патти, — сказал он, — что же ты так долго?

Я вошла, пытаясь скрыть смятение. Очевидно, он всю ночь проработал. Я заметила новый рисунок, компоненты новой инсталляции. А у его кровати — мой портрет.

— Я знал, что ты придешь, — сказал он.

— Мне приснился кошмар, и я не смогла заснуть снова. В туалет захотелось.

— И куда ты пошла, в «Челси»?

— Да нет, пописала в пустой стакан.

— О нет, Патти, нет!

Если требовалось сходить по-большому, приходилось отправляться в «Челси»: долгий путь в ночи. — Ну ладно, китаянка, залезай, — сказал он.

От работы меня отвлекало все, но больше всего — я сама. Роберт приходил в мой лофт и читал мне нотации. Без его направляющей руки я погрузилась в безумный хаос. Пишущую машинку пристроила на ящик из-под апельсинов. Пол был завален листками лощеной бумаги с недописанными песнями, размышлениями о смерти Маяковского, размышлениями о Бобе Дилане. Всюду лежали пластинки, которые требовалось отрецензировать. Стены были увешаны портретами моих героев, но мои свершения выглядели далеко не героическими. Я садилась на пол, пробовала писать, но вместо этого хватала ножницы и принималась состригать себе волосы.

События, которых я ожидала, не происходили. События, которых я совершенно не предвидела, случались.

Я поехала навестить родных. Мне нужно было как следует подумать о выборе своего пути. Я спрашивала себя, правильным ли делом занимаюсь. Или все мои затеи — ерунда? Меня мучила совесть, совсем как в тот вечер, когда я играла в спектакле, а в Огайо стреляли по студентам. Я хотела творить, но так, чтобы мое творчество на что-то влияло.

Мои родные сидели за столом. Отец читал нам вслух Платона. Мама готовила сэндвичи с фрикадельками. Как всегда, за нашим семейным столом царила атмосфера товарищества. Внезапно меня позвали к телефону. Это была Динь-Динь. Без проволочек она сообщила мне, что у Роберта роман с Дэвидом.

— В эту минуту они вместе, — произнесла она не без торжества. Я спокойно ответила, что звонить было необязательно — я уже в курсе.

И повесила трубку, чувствуя, как обращаюсь в камень. Тем не менее у меня проскочила мысль: неужели она просто выразила словами мою собственную интуитивную догадку? Я не могла взять в толк, зачем Динь-Динь позвонила. По доброте душевной? Непохоже — не такие уж мы близкие подруги. Интересно, она позвонила из вредности или просто любит посплетничать? — гадала я.

Был и еще один вариант: она солгала. Возвращаясь домой на автобусе, я решила: ничего говорить не буду, дам Роберту шанс рассказать все мне самому в той форме, в какой он захочет.

Роберт был весь красный, совсем как в тот раз, когда в «Брентано» спустил в унитаз гравюру Блейка. Оказалось, на Сорок второй он увидел один мужской журнал. Многообещающий, но дорогой — за пятнадцать долларов. Деньги у Роберта были, но он хотел удостовериться, что журнал заслуживает такой суммы. Роберт сорвал с журнала целлофан, но тут вернулся хозяин магазина и его застукал. Начал орать, требовать, чтобы Роберт заплатил. Роберт разнервничался, швырнул журналом в хозяина, тот бросился к нему. Роберт бежал от самого магазина до метро, от метро — домой.

— И все из-за какого-то проклятого журнала.

— А журнал был хороший?

— Не знаю, на вид — да, но этот тип отбил у меня все желание.

— Тебе надо самому фотографировать. Все равно у тебя получится лучше, чем у них.

— Ну, не знаю… Пожалуй, стоит попробовать.

Через несколько дней мы зашли к Сэнди. Роберт как бы невзначай взял в руки ее фотоаппарат «Полароид».

— Можно, я его одолжу ненадолго?

* * *

«Полароид» в руках Роберта. Физическое действие — резкое движение руки. Звук щелчка — кадр сделан. Предвкушение: через шестьдесят секунд выяснится, что получилось. Процесс, немедленно дающий результат, отлично подходил темпераменту Роберта.

Первое время он забавлялся фотоаппаратом, как игрушкой. Сомневался, что фотография придется ему по душе. Вдобавок кассеты для «Полароида» стоили дорого: примерно три доллара за десять кадров, неплохие деньги для 1971 года. Зато получалось на несколько порядков лучше, чем в фотоавтомате. И фото сами проявляются прямо у тебя на глазах.

Я стала для Роберта первой моделью. Со мной он чувствовал себя непринужденно, а ему требовалось время на оттачивание мастерства. «Полароид» был устроен просто, но сильно ограничивал возможности фотографа. Мы сделали бесчисленное количество снимков. Поначалу Роберту приходилось меня сдерживать. Я уговаривала его сделать нечто а-ля обложка «Bringing It All Back Home», где Боб Дилан окружен своими любимыми вещами. Разложила свои игральные кости, автомобильный номер с надписью «ГРЕШНИКИ», две пластинки — «Blonde on Blonde» и песни Курта Вайля, надела черную комбинацию, как у Анны Маньяни.

— Слишком много всякой хрени навалено, — сказал он. — Дай я просто так тебя сфотографирую.

— Но это мои любимые вещи, — возразила я.

— Мы не обложку для альбома делаем. Мы занимаемся искусством.

— Ненавижу искусство! — завопила я, и он меня щелкнул.

Первой моделью мужского пола для Роберта стал он сам. Никто не усомнился бы в его праве снимать самого себя. Он держал ситуацию под контролем. Глядя на себя, осознавал, что именно ему хочется увидеть.

Первыми снимками Роберт остался доволен, но из-за дороговизны кассет был вынужден отложить фотоаппарат в сторону. Впрочем, пауза продлилась недолго.

Роберт тратил много времени на отделку своего лофта и экспозицию своих работ в нем. Но иногда косился на меня с беспокойством:

— Все нормально?

— Не волнуйся, — отвечала я. Сказать по чести, я была вовлечена во столько разных проектов, что сексуальная ориентация Роберта не была для меня первоочередной заботой.

Дэвид мне нравился, Роберт создавал произведения исключительного уровня, а я сама впервые смогла самовыражаться так, как мечтала. Моя комната отражала пестрый хаос моего внутреннего мира: то ли товарный вагон, то ли сказочная страна.

Как-то днем в гости зашел Грегори Корсо. Сначала он заглянул к Роберту, и они покурили, так что, когда он добрался до меня, солнце уже клонилось к закату. Я сидела на полу и печатала на своем ремингтоне. Вошел Грегори, неспешно оглядел завалы из стаканчиков для мочи и сломанных игрушек.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Германия, зима 1394 a.D. Следователь Конгрегации Курт Гессе и его помощник Бруно Хоффмайер, направле...
Перед вами культовая книга всемирно известного ученого-филолога М.М. Бахтина (1895–1975). Она была з...
Маруся Климова на протяжении многих лет остается одним из символов петербургской богемы. Ее произвед...
Прага – столица Чехии, одного из самых важных экономических регионов Западной Европы. Уже во времена...
Величественные и таинственные пирамиды – знаменитая и загадочная достопримечательность Египта, вызыв...
Научно-исследовательские материалы были подготовлены студентами-культурологами РГСУ в рамках изучени...