Просто дети Смит Патти

Роберта покоробило известие, что Сэм женат. Он твердил мне: «Рано или поздно Сэм тебя бросит». Но я и сама это понимала. В глазах Роберта Сэм был блудливым ковбоем.

— Джексон Поллок тебе бы тоже не понравился, — парировала я.

Роберт только пожал плечами.

Я сочиняла стихотворение для Сэма, в честь его увлечения гоночными автомобилями. Оно называлось «Баллада о плохом мальчишке». Я выдернула лист со стихотворением из пишущей машинки и стала вышагивать по комнате, читая вслух. Работает! В стихотворении были энергия и ритм, которые я искала. Я постучалась к Роберту:

— Хочешь послушать?

В тот период мы несколько отдалились друг от друга: Роберт где-то пропадал с Дэвидом, а я — с Сэмом, но у нас оставалась точка пересечения. Оставалось наше творчество. Роберт выполнил обещание — организовал мне вечер. Замолвил словечко перед Джерардом Малангой, у которого в феврале был назначен вечер в церкви Святого Марка. Джерард великодушно согласился выпустить меня на разогреве.

В «Проекте Поэзия», пастырем которого была Энн Уолдмен, охотно выступали даже крупнейшие поэты. Кто там только не читал: и Роберт Крили, и Аллен Гинзберг, и Тед Берригэн. Если уж мне следует выступать на публике со своими стихами, то либо у Святого Марка — либо нигде. Я стремилась не просто удачно прочесть стихи, не просто показать, что и я тоже кое-чего стою. Поставила себе цель: в Святом Марке — без единой помарки. Собиралась выступить во имя Поэзии. И во имя Рембо, и во имя Грегори. Мне хотелось вдохнуть в литературное слово рок-н-ролльную непосредственность и способность к лобовой атаке.

Тодд посоветовал вести себя агрессивно и дал мне поносить черные сапоги из змеиной кожи. Сэм порекомендовал включить в выступление живую музыку. Я мысленно перебрала всех музыкантов, которые прошли через «Челси», но тут вспомнила, что Ленни Кей вроде бы играет на электрогитаре. И пошла к нему.

— Ты же играешь на гитаре, правда?

— Ну да, люблю это дело.

— А автокатастрофу сыграть на электрогитаре сумеешь?

— Ну да, это я сумею, — сказал он без заминки и согласился мне аккомпанировать. Пришел на Двадцать третью со своим «Мелоди-мейкером» и маленьким усилителем «Фендер». Я декламировала стихи, он подыгрывал.

Вечер был назначен на 10 февраля 1971 года. Для флаера Джуди Линн сфотографировала нас с Джерардом вдвоем: стоим у дверей «Челси», улыбаемся. Я навела справки, не связаны ли с 10 февраля какие-нибудь знамения. Узнала: это день рождения Бертольда Брехта. Плюс полнолуние. Два благоприятных знака. Ради Брехта я решила начать вечер с исполнения «Mack the Knife». Ленни аккомпанировал.

Это был всем вечерам вечер. Слушать Джерарда Малангу — харизматичного поэта и перформансиста — собрались чуть ли не все сливки круга Уорхола: от Лу Рида до Рене Рикара. Пришла Бригид Берлин. Пришел сам Энди. Поболеть за Ленни явилась его компания: Лиллиан Роксон, Ричард и Лайза Робинсон, Ричард Мельцер, Рони Хоффман, Сэнди Перлман. Была и делегация «Челси», в том числе Пегги, Гарри, Мэтью и Сэнди Дейли. Поэты — Джон Джиорно, Джо Брейнард, Энни Пауэлл и Бернадетта Майер. Тодд Рандгрен привел мисс Кристин из группы GTO. Грегори беспокойно ерзал на своем месте у прохода — не терпелось узнать, что это я задумала. Вошел Роберт, с ним Дэвид, они уселись в середине первого ряда.

Сэм перевешивался через перила балкона, подзуживал меня. Воздух был наэлектризован.

Энн Уолдмен нас представила. Меня штырило по полной. Свое выступление я посвятила преступникам — от Каина до Жана Жене. Выбрала, например, стихотворение «Клятва» («Oath»), которое начиналось словами: «Христос умер за чьи-то грехи / Но не за мои», и постепенно перешла от него к «Пожару, возникшему без причины» («Fire of Unknown Origin»). Для Роберта прочитала «Заусенец дьявола» («The Devil Has a Hangnail»), для Энни — «Наплачь мне реку» («Cry Me a River»). К песенной форме был всего ближе «Блюз о том, как повесить картину» («Picture Hanging Blues») — стихотворение с рефреном, написанное от лица подруги Джесса Джеймса.[105] Закончили мы «Балладой плохого парня» («Ballad of a Bad Boy») под аккомпанемент гитары Ленни: мощный ритм, электрический фидбэк. Под сводами Святого Марка электрогитара звучала впервые: аплодисменты смешались со свистом. Некоторые возмущались: как можно, в святом храме поэзии? Зато Грегори ликовал.

Иногда в зале точно гром гремел. Для выступления я задействовала все свои запасы затаенной спеси. Адреналин ударил мне в голову, и после вечера я повела себя как заносчивый молодой петух. Не поблагодарила ни Роберта, ни Джерарда. Не стала вести светские беседы с людьми из их компаний. Просто улизнула вместе с Сэмом, и мы поужинали омаром с текилой.

Итак, я получила свой вечер, и там было здорово, но я рассудила: самое лучшее — взглянуть на это событие философски и позабыть о нем. Просто не знала, что делать с этим опытом.

Я знала, что уязвила Роберта своим поведением. Но он все равно гордился мной в открытую. Как ни крути, я открыла в себе нечто совершенно неожиданное и должна была как-то с этим разобраться. Сама толком не понимала, какое отношение эта новая грань моей личности имеет к искусству.

После вечера на меня посыпалась лавина предложений. Журнал «Крим» согласился опубликовать цикл моих стихов, меня приглашали выступать в Лондон и Филадельфию, выпустить сборник в стиле «народных изданий» в издательстве «Миддл-Эрс букс», зашла речь о контракте на запись диска на «Блу екай рекордз» Стива Пола. Поначалу мне это льстило, потом возникло чувство неловкости. Реакция была несоразмерно-восторженная — почище, чем когда-то на мою стрижку под Ричардса.

Я почувствовала: успех пришел слишком легко. Роберту ничто так легко не давалось. И поэтам, перед которыми я преклонялась, тоже. Я решила дать задний ход. Отказалась от контракта на диск, но из «Скрибнерз» перешла работать к Стиву Полу, секретаршей на все руки. Платили мне чуть больше, чувствовала я себя чуть свободнее, вот только Стив допытывался, отчего это я предпочла готовить ему ланч и чистить птичьи клетки вместо записи пластинок. На деле я не считала, что рождена чистить клетки, но интуиция мне подсказывала: заключать контракт на пластинку было бы нечестно. Мне вспомнилось то, что я уяснила из книги Мэри Сандоз «Неистовый Конь: странный человек из племени оглала». Неистовый Конь верил, что победа останется за ним, если после сражения он сразу ускачет и не будет подбирать трофеи — иначе его разгромят. На ушах своих лошадей он сделал татуировки в виде молний, чтобы в пылу битвы они напоминали ему это правило. Я пыталась применять этот урок в своей жизни: остерегалась брать трофеи, не принадлежавшие мне по праву.

И решила: сделаю себе такую же татуировку. Сидела в холле «Челси», рисовала в блокноте разные варианты молний. И тут вошла необычная женщина: встрепанные рыжие волосы, живая лиса на плече, лицо покрыто тонкими линиями татуировок. Меня осенило: если убрать татуировки, обнаружится лицо Вали, девушки с обложки «Любви на левом берегу». Ее портрет давно прижился на моей стене.

Я без предисловий спросила ее, согласится ли она сделать татуировку на моем колене. Она пристально взглянула на меня и молча, без единого слова, кивнула в знак согласия. Через несколько дней мы уговорились, что она сделает мне татуировку в комнате Сэнди Дейли, а Сэнди заснимет процесс на кинопленку, совсем как было с пирсингом Роберта. Казалось, теперь пришел мой черед пройти инициацию.

Я хотела проделать все без зрителей, но Сэм напросился. Приспособления у Вали были примитивные: длинная швейная игла, которую она облизала языком, свечка, чернильница с чернилами цвета индиго. Я решила держаться стоически. Не проронила ни звука, пока Вали накалывала мне на колено молнию. Когда моя татуировка была готова, Сэм попросил обработать его левую руку. Вали много раз тыкала иглой в место между большим и указательным пальцем, пока не проявился полумесяц.

Как-то утром Сэм спросил, где моя гитара, а я сказала, что подарила ее Кимберли, моей самой младшей сестре. После обеда он повел меня в гитарный магазин в Виллидже. На стене, точно в каком-нибудь ломбарде, висели акустические гитары, но сварливый хозяин, казалось, не желал расстаться ни с одной.

— Выбирай, какая понравится, — велел мне Сэм. Мы пересмотрели много «Мартинов», в том числе очень красивые, с перламутровой инкрустацией, но мое внимание привлек потертый черный «Гибсон», модель 1931 года, времени Великой депрессии. Нижняя дека заклеена после трещины, колки заржавели. Но чем-то эта гитара пленила мое сердце. Я подумала: она так выглядит, что никому не понравится, кроме меня.

— Ты уверена, что это она, Патти Ли? — спросил Сэм.

— Она, и никакая другая.

Сэм заплатил за нее двести долларов. Я ожидала, что хозяин магазина обрадуется, но он увязался за нами на улицу, повторяя:

— Если вам она когда-нибудь надоест, я ее выкуплю.

Так Сэм раздобыл мне гитару. Совершил красивый жест. Мне вспомнился фильм «Красавчик Жест» с Гэри Купером — о солдате французского Иностранного легиона, который пожертвовал своим добрым именем, чтобы уберечь от бед свою приемную мать. Я решила назвать гитару «Красавчик» — на память о Сэме, который, честно говоря, и сам влюбился в этот инструмент.

Красавчик — он до сих пор со мной, я им очень дорожу — стал моей преданной гитарой. Помог мне написать большую часть моих песен. Первую я сочинила для Сэма, предчувствуя нашу разлуку. Нас обоих приструнила наша совесть — честность в жизни и в творчестве. Мы ничуть не охладели друг к другу, но момент пробил — Сэму было пора уйти от меня. Это понимали мы оба.

Как-то вечером мы молча сидели, думали об одном и том же. Сэм вскочил, принес свою пишущую машинку и водрузил на кровать:

— Давай напишем пьесу.

— Да я даже не знаю, как пишут пьесы.

— Это просто. Я начну. — И он описал мою комнату на Двадцать третьей: автомобильные номера, пластинки Хэнка Уильямса, ягненка на колесиках, постель на полу, а затем ввел в действие самого себя — персонажа по имени Слим Шэдоу.

Подпихнул пишущую машинку ко мне:

— Твой черед, Патти Ли.

Я решила назвать мою героиню Каваль. Это слово я взяла у французской писательницы Альбертины Сарразен, уроженки Алжира. Совсем как Жан Жене, она в детстве осиротела, совсем как у Жене, у нее рано проявилась одаренность, совсем как Жене, она непринужденно переходила от преступной жизни к писательству и обратно. Больше всего мне нравился ее роман «La Cavale», что по-французски значит «побег».

Сэм был прав: сочинять пьесу оказалось совсем не сложно. Мы просто рассказывали друг дружке истории. Персонажей списали с самих себя и зашифровали в «Ковбойском языке» нашу любовь, фантазию и опрометчивые выходки. Пожалуй, получился скорее ритуал, чем пьеса. Финал наших похождений вдвоем мы облекли в форму ритуала. Выстроили ворота, через которые Сэм мог бы уйти.

По сюжету Каваль — преступница. Она похищает Слима и держит его в своем логове. Они друг друга любят, ссорятся — и выдумывают собственный язык, импровизируя стихи. Когда мы дошли до места, где надо было сымпровизировать спор на поэтическом языке, я запаниковала:

— Не могу. Не знаю, что говорить.

— Говори что в голову взбредет. Когда импровизируешь, невозможно сбиться.

— А если я все испорчу? Собью тебя с ритма?

— Не собьешь, даже если нарочно захочешь. Это как стучать на барабанах. Сбился с ритма — ерунда, задавай свой ритм, новый.

Вот так, между делом, Сэм поделился со мной секретом импровизации, которым я пользуюсь всю жизнь.

Премьера «Ковбойского языка» состоялась в конце апреля в театре «Америкэн плейс» на Западной Сорок шестой. По сюжету Каваль пытается переделать Слима по образу и подобию святого спасителя с рок-музыкальным уклоном. Поначалу Слим увлекается этой идеей и подпадает под чары Каваль, но в конце концов вынужденно признается, что не может осуществить ее мечту. Слим Шэдоу возвращается в свой собственный мир, к семье, к обязанностям, а Каваль оставляет одну. Отпускает ее на волю.

Сэм радовался: пьеса вышла хорошая. Но обнажать душу на сцене было нелегко: большой стресс. Режиссером был Роберт Глодини. Репетиции шли неровно и бурно. Правда, нам хотя бы не мешала публика.

Первый прогон устроили для местных школьников, и он нас окрылил: дети смеялись, хлопали, подзуживали нас. Казалось, мы творим с ними сообща. Но на официальном прогоне Сэм словно бы очнулся: обнаружил, что ему придется грузить реальных людей своими реальными проблемами.

На третьем представлении Сэм исчез. Мы сняли спектакль со сцены. И, точно Слим Шэдоу, Сэм вернулся в свой собственный мир, к семье и своим обязанностям.

Работая над спектаклем, я открыла кое-что и в себе самой. Раньше я и помыслить не могла, что образ «рок-Иисуса с ковбойским языком», о котором мечтала Каваль, может иметь хоть какую-то связь с моим собственным творчеством. Но когда мы пели, переругивались и вызывали друг дружку на откровенность, я обнаружила: на сцене я как дома. Была лишь одна загвоздка — я никакая не актриса. Для меня не было границы между жизнью и искусством. На сцене и за сценой я была самой собой.

Перед своим переездом из Нью-Йорка в Новую Шотландию Сэм вручил мне конверт с деньгами. На то, чтобы я позаботилась о себе. И взглянул на меня, мой ковбой с индейскими ухватками.

— Понимаешь, будущее, которое ты мне намечтала, не совпадает с моими мечтами. Возможно, оно тебе самой суждено.

Я оказалась на распутье. Гадала, что мне теперь делать. Когда Сэм ушел, Роберт не злорадствовал. А когда Стив Пол предложил свозить меня с другими музыкантами в Мексику для работы над песнями, Роберт сказал, что ехать надо обязательно. Мексика ассоциировалась у меня с двумя моими страстями — Диего Риверой и кофе. В Акапулько мы приехали в начале июня, поселились в просторной вилле с видом на море. Песен я сочинила немного, кофе напилась вдосталь. Опасный шторм заставил всех разъехаться по домам, но я осталась, а когда выехала обратно, по дороге заглянула в Лос-Анджелес. Это там я увидела огромный рекламный щит «L.A. Woman», нового альбома The Doors, с женщиной, распятой на телеграфном столбе. Мимо проехала машина, из ее радиоприемника я услышала риффы их нового сингла — «Riders on the Storm». Во мне зашевелилась совесть: неужели я почти забыла, как много дал мне Моррисон? Он указал мне дорогу, где поэзия сливается с рок-н-роллом, и я мысленно поклялась купить альбом и написать хвалебную рецензию, которой он вполне заслуживал.

Когда я вернулась в Нью-Йорк, из Европы просочились обрывочные вести о смерти Моррисона в Париже. Первые день-два никто точно не знал, что случилось. Джим скончался в ванне в своей квартире, от чего — загадка. Третьего июля, в годовщину смерти Брайана Джонса.

Поднимаясь по лестнице, я почувствовала: что-то неладно. Слышала крики Роберта: «Люблю! Ненавижу! Люблю!» Рывком распахнула дверь в его лофт. Он неотрывно глядел в овальное зеркало, по бокам которого висели черный хлыст и маска дьявола, несколько месяцев назад расписанная им из баллончика. Плохой трип. Внутри Роберта сражались добро и зло. Дьявол побеждал, искажал его лицо — искривленное, налитое кровью, совсем как маска напротив.

С такой ситуацией я столкнулась впервые. Но вспомнила, как Роберт помог мне, когда в «Челси» мне подсунули наркотик. Хладнокровно заговорила с ним, успокоила, незаметно убрала с глаз долой маску и зеркало. Поначалу он смотрел на меня, словно не узнавая, но вскоре его одышливое дыхание стало размереннее. Совершенно обессиленный, он побрел за мной к кровати, положил голову мне на колени и заснул.

Я переживала из-за его внутренней раздвоенности. В основном потому, что считала: она и ему не дает покоя. Когда мы только познакомились, его творчество выражало веру в Бога, понимаемого как всеобщая любовь. Но он сбился с пути, почему — как знать. Снова, как свойственно католикам, зациклился на размышлениях о добре и зле. Как будто его ставили перед жестким выбором — либо одно, либо другое. Он порвал с церковью, а теперь она рвала его душу. Наркотический кошмар усилил в Роберте страх, что он заключил с темными силами необратимую сделку, повторил судьбу Фауста.

Роберт взялся называть себя исчадием ада, отчасти в шутку, отчасти просто чтобы выделиться. Однажды при мне нацепил кожаный гульфик. Вид у Роберта был скорее дионисийский, чем сатанинский: олицетворение свободы и полнокровных ощущений.

— А знаешь, тебе не обязательно быть исчадием ада, чтобы отличаться от других, — сказала я. — Ты и так отличаешься. Художники — особая порода.

Роберт обнял меня. Гульфик уперся в мое тело.

— Роберт, — ойкнула я, — ах ты скотина.

— Я же говорил, — подмигнул он мне.

Потом Роберт куда-то ушел, а я вернулась в свою мастерскую. Заметила в окно, как он быстрым шагом идет мимо ИМКА. Художник и жиголо, а заодно почтительный сын и мальчик-алтарник. Я верила, что он еще заново поймет: не существует зла в чистом виде или добра в чистом виде. Есть только чистота.

Будь у Роберта постоянный доход, он сосредоточился бы на каком-нибудь одном виде искусства. А так он по-прежнему хватался за разные искусства и техники. Появлялись деньги — снимал фильмы, подворачивалось подходящее сырье — делал ожерелья. Из находок с помойки создавал инсталляции. Но больше всего его, несомненно, влекла фотография.

Первой моделью Роберта стала я. Второй — он сам. Начал он с того, что фотографировал меня с дорогими мне вещами или своими собственными культовыми объектами. Постепенно созрел для портретов и обнаженной натуры. В итоге меня частично заменил Дэвид: для Роберта он был идеальной музой. Дэвид был фотогеничен и гибок, он преспокойно участвовал в некоторых необычных сценариях Роберта: позировал, лежа в одних носках, или голый, завернутый в черную сеть, или в галстуке-бабочке и с кляпом во рту.

Роберт по-прежнему снимал «Полароидом» Сэнди Дейли. Это была модель «Ленд-360»: узкий выбор параметров съемки, зато устройство простое и экспонометр не нужен. Снимки Роберт покрывал специальным восковым составом розоватого цвета — предохранял от медленного выцветания. Находил применение всем частям отработанных кассет: из чехлов делал рамки, даже отрывной язычок куда-нибудь пристраивал. Иногда Роберт даже давал новую жизнь запоротым снимкам — раскрашивал их эмульсионкой.

Кассеты стоили недешево, и Роберт полагал: его долг — постараться, чтобы ни один кадр не пропал зря. Терпеть не мог лажать и тратить кассеты на ерунду. Так Роберт выработал в себе решительность и зоркость. Работал аккуратно и бережливо: сначала по бедности, потом по привычке. Мне было отрадно наблюдать его стремительный творческий рост, я чувствовала себя полноправной участницей работы. Сотрудничая в качестве художника и модели, мы следовали своему простому кредо: «Доверяюсь тебе, доверяюсь себе».

* * *

В жизни Роберта появилась новая важная фигура. Дэвид познакомил его с Джоном Маккендри, куратором отдела фотографии музея Метрополитен. Тот был женат на Максиме де ля Фалез, законодательнице мод нью-йоркского высшего света. Джон и Максима ввели Роберта в такое блистательное общество, что о большем он и мечтать не мог. Максима была искусным кулинаром и давала утонченные званые обеды, где подавала малоизвестные блюда: английскую кухню прошлых веков она знала досконально. Каждое изысканное яство украшалось столь же блестящими перлами остроумия ее гостей. В столовой Максимы обычно собирались Бьянка Джаггер, сестры Мариса и Берри Беренсон, Тони Перкинс, Джордж Плимптон, Генри Гельдзалер, Диана фон Фюрстенберг и ее супруг, князь Эгон.[106]

Роберт хотел ввести меня в эту среду — познакомить с интересными, культурными людьми, полагал, что у меня с ними найдутся точки пересечения. Надеялся, что эти люди нам помогут. Как всегда, из-за этого замысла Роберта мы препирались — не совсем в шутку. Я одевалась не так, как полагалось, то стеснялась, то зевала от скуки и чаще болталась на кухне, чем судачила за обеденным столом. Максима сносила мои выходки терпеливо. А вот Джон, видимо, понимал, что мне совершенно чужд этот мир. Возможно, сам чувствовал себя чужим. Я питала к Джону большую симпатию, а он всячески старался проявить радушие. Мы вместе усаживались на ампирную кушетку, и он читал мне отрывки из «Озарений» Рембо в оригинале.

Благодаря своей должности Джон имел уникальную привилегию — доступ в депозитарий Метрополитена, где хранилось все собрание фотографий. Многие работы не экспонировались никогда. Джон был специалистом по викторианской фотографии. Он знал, что я тоже питаю слабость к этому периоду, и пригласил нас с Робертом посмотреть оригиналы. В депозитарии высились до потолка шкафы с узкими ящиками. Там, а также на железных стеллажах хранились отпечатки старых мастеров: Фокса Тальбота, Альфреда Стиглица, Пола Стрэнда и Томаса Икинса.

Позволение приподнимать папиросную бумагу, которой были переложены фотографии, своими руками прикасаться к ним, ощущать фактуру отпечатка, тепло пальцев автора — все это произвело на Роберта колоссальное впечатление. Он вдумчиво изучал все: бумагу, процесс лабораторной обработки, композицию, насыщенность темных тонов.

— Свет — вот главное, — рассудил он.

Самые умопомрачительные изображения Джон приберег напоследок. Одно за другим он выкладывал перед нами фото, запрещенные к публичному показу, в том числе великолепные ню Стиглица — портреты Джорджии О’Киф. Стиглиц снимал ее на самом пике их романа. Это были глубоко интимные произведения, в которых отражен интеллект обоих и мужественная красота Джорджии. Роберт сосредоточился на технических аспектах, а я — на самой Джорджии: она и Стиглиц работали над портретами, никогда не срываясь на фальшь. Роберта занимало, как сделать фотографию, а меня — как стать фотографией.

Этот тайный просмотр стал одним из первых шагов к отношениям Джона и Роберта. Отношения были непростые, но Джон очень поддержал Роберта: купил ему фотоаппарат «Полароид», добыл для него в фирме «Полароид» грант — неограниченные запасы кассет. Это произошло в момент, когда Роберт уже горячо увлекся фотосъемкой, и только дороговизна кассет останавливала его.

Джон открыл Роберту двери в высший свет не только в Америке, но и в международном масштабе: вскоре взял его с собой в Париж, в командировку по делам музея. Так Роберт впервые оказался за границей. Его «окно в Париж» было роскошным. Лулу, приятельница Роберта, была падчерицей Джона, и они пили шампанское с Ивом Сен-Лораном и его спутником Пьером Берже. Об этом я узнала из открытки, которую Роберт написал мне, сидя в кафе «Флор». А еще он сообщил, что фотографирует статуи — впервые выражает через фотографию свою любовь к скульптуре.

Джон благоговел перед творчеством Роберта, и это чувство распространилось и на самого Роберта. Роберт принимал от Джона подарки и не упускал благоприятных возможностей, которые открывал перед ним Джон, но поддерживать с ним романтические отношения никогда не стремился. Джон был хрупко сложенный, тонко чувствующий человек настроения — а Роберта прельщали совсем иные натуры. Например, Максиму Роберт уважал за сильный характер, амбициозность и безупречную родословную. Возможно, Роберт слишком бережно относился к чувствам Джона, потому что со временем оказался в путах разрушительной страсти.

Когда Роберт был в отъезде, Джон навещал меня. Иногда приносил подарки — крохотное парижское колечко из крученого золота, книги Верлена и Малларме в блестящих переводах. Мы беседовали о фотографиях Льюиса Кэрролла и Джулии Маргарет Камерон, но по-настоящему Джону хотелось говорить только о Роберте. На первый взгляд меланхолия Джона объяснялась неразделенной любовью, но чем больше времени я с ним проводила, тем очевиднее видела: Джон питает необъяснимую ненависть к самому себе. Джон был, как никто, энергичен, любознателен и ласков, и я никак не могла разгадать, отчего он о себе столь низкого мнения. Старалась успокоить его как могла, но чем тут утешишь? Роберт всегда видел в нем лишь друга и наставника, не более.

В «Питере Пэне» одного из Потерянных Мальчиков зовут Джон. Иногда мне казалось, что это и есть Джон Маккендри, бледный, призрачно-изящный викторианский мальчик, вечно пытающийся угнаться за тенью Питера Пэна.

Как бы то ни было, Джон Маккендри не мог бы сделать Роберту лучшего подарка, чем фототехника. Роберт влюбился в фотографию по уши, завороженный не только техническими методами, но и ролью фотографии среди других искусств. Он бесконечно спорил с Джоном: сердился, что тот успокоился на достигнутом. Роберту казалось: Джон мог бы использовать свое положение в музее, чтобы повысить уважение к фотографии и уровень критики. Негоже, что фотографию ставят ниже живописи и скульптуры, полагал Роберт. Но Джон — он тогда готовил крупную выставку Пола Стрэнда — был всего лишь адептом фотографии и не считал, что он обязан повышать ее статус в иерархии искусств.

Я и не ожидала, что Роберт всецело подпадет под чары фотографии. Когда я уговаривала его фотографировать, то считала, что снимки послужат для коллажей и инсталляций — надеялась, что он пойдет по стопам Дюшана. Но у Роберта сменился угол зрения. Из подручного средства фотография стала для него целью. А надо всем этим витал Уорхол — фигура, которая, казалось, одновременно вдохновляла Роберта и сковывала его.

Роберт решил сделать то, чего Энди пока еще не пробовал. Прежде Роберт глумился над католическими образами Пресвятой Девы и Христа, включал в коллажи образы уродов и элементы садомазохизма. Но Энди считал себя пассивным наблюдателем, а Роберт рано или поздно сам включался в действо. Участвовал в том, к чему раньше мог прикоснуться только через журнальные картинки, становился летописцем.

Он начал расширять тематику: снимал знакомцев по своей запутанной светской жизни: сливки и отбросы общества, от Марианны Фэйтфул до молоденького жиголо с наколками. Но всегда возвращался к своей музе. Я считала, что больше не гожусь ему в модели, но он отметал мои возражения. Во мне он видел больше, чем могла увидеть я сама. Отделяя карточку с позитивным изображением от негативного, он всегда говорил: — С тобой я никогда не промахнусь.

Я любила его автопортреты. Себя он снимал много. «Полароид» был для него этаким персональным фотоавтоматом, а Джон, считай, подарил ему неразменную монетку.

Нас пригласили на бал-маскарад, который давал Фернандо Санчес, великий испанский модельер, известный своим провокационным нижним бельем. Лулу и Максима прислали мне винтажное платье от Скиапарелли, сшитое из плотного крепа. Лиф был черный, с рукавами-фонариками и V-образным вырезом, красная юбка в пол широко развевалась. Платье подозрительно походило на наряд Белоснежки при ее знакомстве с Семью Гномами. Роберт был вне себя от радости.

— Ты его наденешь? — нетерпеливо спрашивал он.

На мое счастье, платье оказалось мне мало. Я оделась во все черное и дополнила ансамбль белоснежными кедами. Дэвид и Роберт были в смокингах.

То был один из самых изысканных вечеров сезона, собрались сливки мира моды и искусств. Я чувствовала себя Бастером Китоном: стояла одна, прислонившись к стене. Ко мне подошел Фернандо. Скептически оглядел меня.

— Милочка, ансамбль прекрасный, — сказал он, погладив меня по руке, косясь на мой черный пиджак, черный галстук, черную шелковую рубашку и сильно зауженные черные атласные брюки, — но эти белые теннисные туфли меня немножечко смущают.

— Они необходимы для моего костюма.

— Костюма? А кого вы изображаете?

— Теннисиста в трауре.

Фернандо оглядел меня с ног до головы и засмеялся.

— Бесподобно, — сказал он, указывая на меня публике. Взял меня за руку и немедленно повлек танцевать. Тут я оказалась в своей стихии: не зря же я выросла в Южном Джерси. На балу я не ударила в грязь лицом.

Фернандо был так заинтригован нашим диалогом, что пригласил меня участвовать в своем дефиле. Демонстрировалось нижнее белье. Манекенщицы, которые специализировались на белье, и среди них — я. Я была в тех же черных атласных брюках, рваной футболке и белых кедах: демонстрировала я черное, восемь футов в длину боа из перьев — творение Фернандо, — напевая «Annie Had a Baby».[107] Таков был мой дебют на подиуме, начало и конец моей карьеры манекенщицы.

Важнее другое: Фернандо был почитателем творчества Роберта и моего собственного творчества, часто заходил в наш лофт посмотреть новые работы. Приобретал наши вещи во времена, когда мы с Робертом нуждались в деньгах и моральной поддержке.

Роберт сфотографировал меня для моего первого тоненького сборника стихов «Кодак» — брошюрки, которую выпустило филадельфийское издательство «Миддл-Эрс букс». Я решила, что обложка должна напоминать издание «Тарантула» Дилана: кавер на кавере,[108] так сказать. Купила кассеты для «Полароида» и белую рубашку с воротником на застежке. Надела ее с черным пиджаком и очками «Вэйфарерз».

Роберт не хотел, чтобы я надевала черные очки, но стерпел мой каприз: для фотографии на обложку сфотографировал меня в очках.

— А теперь сними очки и пиджак. — И сделал еще несколько кадров, где я в белой рубашке. Отобрал четыре, выложил в ряд. Взял пустую кассету. Вставил одну из фотографий в кассету — черную металлическую рамку. Счел, что черная рамка не подходит. Обрызгал ее белой краской из баллончика. Роберт умел преображать исходные материалы и находить им неожиданное применение. Он выудил из мусорного ведра еще три или четыре пустых кассеты и тоже покрасил.

Еще немного покопался в мусоре, выудил черную бумажную полоску с надписью «Не прикасаться», вставил в одну из распотрошенных кассет. Когда Роберту улыбалась удача, он был вылитый Дэвид Хеммингс из «Фотоувеличения». Сосредоточенность на грани помешательства, снимки, развешанные по стенам — кот-сыщик, метящий территорию, которую патрулирует. Кровавый след, отпечаток ступни — его метка. Даже слова Хеммингса из фильма казались многозначительным намеком, заветной мантрой Роберта: «— Хотел бы я иметь кучу денег. Деньги — это свобода. — И что бы ты делал с этой свободой? — Да все, что захочу».

* * *

Как говаривал Артюр Рембо: «Новые декорации — и шум новый». После нашего с Ленни Кеем выступления в церкви Святого Марка моя жизнь ускорилась. Мои связи в среде рок-музыкантов окрепли. На вечере были многие известные критики — Дейв Марш, Тони Гловер, Дэнни Голдберг, Сэнди Перлмен, и теперь мне чаще заказывали статьи. А подборка стихов в журнале «Крим» стала моей первой крупной публикацией как поэта.

Сэнди Перлмен вообще выстроил целую концепцию того, чем мне стоило бы заняться. Тогда я еще не была готова осуществить этот сценарий моего будущего. Но мнение Сэнди всегда ценила. В голове Сэнди хранилась целая библиотека аллюзий — от пифагорейской математики до святой Цецилии, покровительницы музыки. Его оценки были основаны на глубоком знании всего на свете. В центре его непостижимой картины находился культ Джима Моррисона: Сэнди отводил Моррисону столь важное место в своей личной мифологии, что даже одевался под него — черная кожаная рубашка, черные кожаные брюки, пояс кончо[109] с огромными серебряными кругляшами. Сэнди был человек с юмором, говорил скороговоркой, никогда не снимал черных очков — прятал голубые льдинки своих глаз.

Сэнди видел меня «фронтменом» какой-нибудь рок-группы. Я о такой роли и не помышляла, да и не поверила бы, что справлюсь. Но после того, как мы с Сэмом сочиняли и исполняли песни в «Ковбойском языке», мне захотелось поглубже изучить, как пишутся песни.

Когда-то Сэм познакомил меня с композитором и клавишником Ли Крэбтри, который работал с The Fugs и The Holy Moda Rounders. У Крэбтри был номер в «Челси», где стояло бюро, битком набитое сочинениями: стопками музыкальных произведений, которых еще никто не слышал. У Крэбтри всегда было такое лицо, точно ему слегка не по себе. Он был веснушчатый, с жидкой рыжей бородкой, рыжие волосы прятал под шерстяной шапкой. Невозможно было понять, молод он или стар.

Начали мы с песни, которую я сочинила для Дженис, с песни, которую она так и не спела. Крэбтри обошелся с ней по-своему — наигрывал мелодию словно бы на каллиопе.[110] Я немножко робела, но Крэбтри робел еще больше, и мы были терпеливы друг с другом.

Проникнувшись ко мне доверием, он немного рассказал о себе. Он очень любил своего деда, у которого и жил в доме в Нью-Джерси, а дед оставил ему в наследство дом и еще кое-что: наследство скромное, но все же не пустячное. Крэбтри признался, что его мать оспаривает завещание, пытается запретить ему распоряжаться наследством, ссылаясь на его хрупкую психику. Даже пробовала упрятать его в больницу. Он повез меня смотреть дом. Пришел, сел в кресло своего дедушки и заплакал.

После этого мы отправились репетировать, и дело пошло на лад. Мы работали над тремя песнями. У него были кое-какие идеи насчет музыки к «Собаке Дилана» («Dylan’s Dog») и «Пожару, возникшему без причины», а закончили мы «Песней о работе» («Work Song») — моей песней для Дженис. Я поразилась, как классно она зазвучала: Крэбтри подобрал тональность, в которой я могла петь.

Как-то он пришел ко мне на Двадцать третью. На улице лил дождь. Крэбтри был в отчаянии: мать доказала, что он не в состоянии распоряжаться наследством. Теперь он не имел права появляться в дедовом доме. Он промок до костей, и я дала ему футболку, которую мне подарил Сэнди Перлмен, пробный экземпляр с логотипом одной новой рок-группы (Сэнди был у них менеджером).

Я постаралась как могла утешить его, и мы договорились встретиться снова. Но на следующей неделе он так и не пришел репетировать. Я сходила в «Челси», но там его не застала. Через несколько дней стала расспрашивать людей и услышала от Энн Уолдмен: потеря наследства и страх перед госпитализацией подтолкнули его к прыжку с крыши «Челси»; он разбился насмерть.

Я остолбенела. Перерыла воспоминания в поисках предвестий. Стала гадать, могла бы я ему как-то помочь. Но мы только-только начали находить общий язык, доверять друг другу.

— Почему мне никто не сказал? — спросила я.

— Не хотели тебя расстраивать. Он был в футболке, которую ты ему дала, — сказала Энн.

После этого, когда я пела, у меня возникали какие-то странные ощущения. И я вернулась к сочинению стихов, но пение само меня нашло. Сэнди Перлмен, убежденный, что мое дело — петь, свел меня с Алленом Ланьером, клавишником группы, в которой был менеджером. Свою карьеру они начали под названием Soft White Underbelly. Записали для фирмы «Электра» альбом, который так и не вышел. Теперь они называли себя Stalk-Forrest Group, но вскоре переименовались в Blue Oyster Cult.

Сэнди хотел убить двух зайцев: во-первых, считал, что Аллен сможет отшлифовать песни, которые я писала просто для себя, во-вторых, надеялся, что я буду писать тексты для группы. Аллен был из прекрасного южного рода, к которому принадлежали поэт времен Гражданской войны Сидни Ланьер и драматург Теннесси Ланьер Уильяме. Он был учтив, старался меня ободрить. Как и я, любил Блейка, знал его стихи наизусть.

Наше музыкальное сотрудничество продвигалось медленно, но дружба все крепла, и вскоре мы предпочли романтические отношения творческому партнерству. В отличие от Роберта, Аллен старался не смешивать первое со вторым.

Роберту Аллен был симпатичен. Оба уважали друг друга и мои отношения с ними по отдельности. Аллен вписался в наше сообщество, как и Дэвид при Роберте, и все мы сосуществовали мирно. Аллен часто уезжал на гастроли с группой, но когда он был в городе, то все чаще ночевал у меня.

Аллен помогал нам сводить концы с концами. Тем временем Роберт всеми силами стремился к финансовой независимости. Вновь и вновь предлагал свои работы по галереям, но чаще всего слышал: «Хорошо, но слишком рискованно». Иногда ему удавалось продать какой-нибудь коллаж, иногда он слышал похвалы от Лео Кастелли и птиц не менее высокого полета, но в целом оказался в том же положении, что и молодой Жан Жене. Когда Жене принес свои рукописи Жану Кокто и Андре Жиду, они поняли, что перед ними талант, но испугались его накала, а также того, что тематика книг Жене сорвет покров с их личной жизни.

Роберт заглядывал туда, где люди по доброму согласию дают выход своим темным порывам, и превращал свои впечатления в произведения искусства. Он даже не пытался извиняться за своих героев. Придал гомосексуалистам величественность, маскулинность, завидное благородство. Манерность была ему чужда. Он создал образ человека, который является полноценным мужчиной, но не подавляет в себе женскую грацию. Роберт не собирался заниматься политической агитацией или оповещать об эволюции своей сексуальной ориентации. Просто показывал зрителю нечто новое, то, чего прежде не видели и не осмысляли так, как видел и осмыслял он. Стремился возвысить аспекты мужского опыта, наполнить гомосексуальность мистицизмом. Как сказал Кокто об одном стихотворении Жене: «Его непристойности никогда не непристойны».

Роберт был абсолютно бескомпромиссен, но, как ни странно, на меня смотрел с укором. Боялся, что моя ершистость помешает мне добиться успеха. Но к тому успеху, которого он желал мне, я была глубоко равнодушна. Когда маленькое радикальное издательство «Телеграф букс», где у руля стоял Эндрю Уайли,[111] предложило мне опубликовать у них тонкий сборник стихов, я отобрала вещи, которые балансировали на грани, — тексты о сексе, девках и богохульстве.

Меня заинтересовали девушки: Марианна Фэйтфул, Анита Палленберг, Амелия Эрхарт, Мария Магдалина. Я ходила с Робертом на вечеринки, просто чтобы поглазеть на дам. У них была хорошая фактура, и одеваться они умели. Прически «конский хвост», шелковые платья-рубашки. Некоторые девушки попали в мои произведения. Люди неверно трактовали мое увлечение. Думали: то ли я латентная лесбиянка, то ли притворяюсь такой. Но я всего лишь была персонажем Микки Спилейна — давала волю своей беспощадной иронии.

Меня забавляло, что Роберт — это Роберт-то! — смущен тематикой моих работ. Он боялся, что эпатаж помешает мне преуспеть. Вечно уговаривал меня: «Напиши песню, под которую я мог бы танцевать». В итоге я обычно говорила, что он, наподобие своего отца, толкает меня на коммерческую дорожку. Но меня этот путь не привлекает, и вообще, моя грубость с коммерческим искусством несовместима. Роберт мрачнел, но от своего мнения не отступался.

Когда вышла моя книга «Седьмое небо» («Seventh Heaven»), Роберт вместе с Джоном и Максимой организовал по этому случаю вечеринку. Неформальный дружеский ужин в изящной квартире Джона и Максимы на Сентрал-Парк-Вест. Они любезно позвали множество своих друзей из сфер искусства, высокой моды и книжного бизнеса. Я развлекала гостей стихами и байками, а потом приволокла большую хозяйственную сумку и принялась торговать своими книжками по доллару штука. Роберт беззлобно упрекнул меня — как можно, устроила базар в гостиной Маккендри, — но Джордж Плимтон, которому особенно понравилось стихотворение об Эди Седжвик, нашел мою оборотистость очаровательной.

Да, манеры вести себя в обществе у нас с Робертом были несхожими, и мы страшно раздражали друг друга. Но нас выручали любовь и юмор. В конечном итоге общего у нас было больше, чем различий, и мы инстинктивно тянулись друг к дружке через самую широкую пропасть. С неослабевающей выдержкой перетерпели все — беды большие и маленькие. Я считала, что мы с Робертом связаны неразрывно, точно Поль и Элизабет — брат и сестра из «Ужасных детей» Кокто. Мы играли в похожие игры: самые пустяковые вещицы объявляли сокровищами, часто озадачивали друзей и знакомых нашей преданностью друг дружке, ускользавшей от всех ярлыков.

Роберта осуждали за то, что он якобы отрицал свою гомосексуальность; о нас судачили, будто мы лишь притворяемся парой. Роберт боялся: если он открыто назовет себя гомосексуалистом, наши отношения рухнут. Нам требовалось время, чтобы разобраться, что все это значит, как нам приноровиться к ситуации и дать новое определение нашей любви. Благодаря Роберту я усвоила: через противоречие часто лежит самый короткий путь к истине.

Если сравнивать Роберта с моряком, то Сэм Уэгстафф стал для него кораблем. У Дэвида Кроленда на каминной доске стояла фотография юноши в матросской шапке: лицо вполоборота, нахальный манящий взгляд. Сэм Уэгстафф взял в руки фото, вгляделся. — Кто это? — спросил он.

«Ага!» — подумал Дэвид и назвал имя. Сэмюэль Джонс Уэгстафф-младший был умен, красив, богат. Он был коллекционер, меценат, одно время занимал пост куратора Детройтского института искусств. Тогда Уэгстафф оказался на распутье. Он получил крупное наследство и погрузился в глубокие размышления: его одинаково сильно влекли и духовные и материальные ценности. Раздать все имущество и пойти стезей суфия? Или инвестировать капитал в какой-нибудь вид искусства, которым он до сих пор не занимался? И вдруг дерзкий взгляд Роберта словно бы подсказал Сэму ответ.

В квартире Дэвида там и сям висели работы Роберта. Сэм увидел все, в чем нуждался для принятия решения.

Так, без какого бы то ни было умысла, Дэвид предопределил дальнейшую жизнь Роберта. Я вижу это так: Дэвид, точно кукловод, вводил в спектакль нашей биографии новых персонажей, подталкивал Роберта в новую сторону, провоцируя повороты сюжета. Это Дэвиду Роберт был обязан знакомством с Джоном Маккендри — с тем, кто впустил его в сокровищницу шедевров фотоискусства. Теперь же Дэвид прислал Роберту Сэма Уэгстаффа, и благодаря Сэму в жизни Роберта появились любовь, богатство, дружба и кое-какие невзгоды.

Через несколько дней в лофте Роберта зазвонил телефон.

— Это застенчивый порнограф? — таковы были первые слова Сэма.

За Робертом увивались и мужчины и женщины. Знакомые частенько стучались в мою дверь: просили позволения приударить за Робертом, спрашивали, как найти путь к его сердцу.

— Полюбите его творчество, — отвечала я. Но ко мне почти никто не прислушивался.

Рут Клигмен[112] спросила меня: «Ничего, если я попробую его закадрить?» Рут — единственная, кто уцелел в автокатастрофе, убившей Поллока (потом она написала книгу «Любовная связь: воспоминания о Джексоне Поллоке»), — была хороша собой в духе Элизабет Тейлор. Рут всегда была разодета в пух и прах. Запах ее духов я чуяла, когда сама Рут еще только поднималась по лестнице. Рут постучалась ко мне (шла она вообще-то к Роберту, напросилась к нему в гости) и, многозначительно подмигнув, попросила:

— Пожелай мне удачи.

Через несколько часов она вновь зашла ко мне. Сбросила с ног свои босоножки на шпильках, растерла щиколотки.

— О господи! Когда он говорит «Приходи посмотреть гравюры», он и вправду имеет в виду, что мы будем смотреть гравюры.

Полюбить его творчество. Только так можно было завоевать сердце Роберта. Но единственным, кто действительно это понял, единственным, кто сумел полюбить его творчество всей душой, оказался человек, который стал его любовником, меценатом и другом на всю жизнь.

Когда Сэм впервые пришел в лофт Роберта, меня не было дома. Потом Роберт сказал, что они с Сэмом весь вечер смотрели его работы. Сэм делал глубокие, вдохновляющие замечания с шутливо-игривым подтекстом. Пообещал зайти еще раз. В ожидании следующего звонка Сэма Роберт весь извелся — ну прямо школьница.

Сэм Уэгстафф с ошеломляющей быстротой вошел в нашу жизнь. Внешне он походил на скульптуру, на гранитное изваяние: высокий, суровый, вылитый Гэри Купер — но с голосом Грегори Пека, непосредственная и нежная натура. Роберту Сэм понравился не только своей внешностью. Сэм смотрел на жизнь с оптимизмом, не растерял любопытства, а также, в отличие от других знакомых Роберта по арт-тусовке, не терзался из-за сложных аспектов гомосексуализма. А если и терзался, то это было незаметно. Как и другие люди его поколения, Сэм старался не афишировать свою нетрадиционную ориентацию. Но он ее и не стыдился, не боролся со своей натурой и — по крайней мере, так показалось мне — охотно согласился с предложением Роберта не скрывать их отношения.

Сэм был настоящий мужчина с отменным здоровьем и ясным умом. Немаловажные достоинства во времена, когда все вокруг ходили под кайфом и даже при желании не могли поддержать серьезный разговор об искусстве. Сэм был богат, но не делал из денег культа. Эрудированный, с восторгом встречавший провокационные идеи, он стал идеальным меценатом Роберта и адептом его творчества.

Сэм импонировал нам обоим: мне нравилась его независимая натура, Роберту — его солидное положение в обществе. Сэм изучал суфизм и одевался незамысловато: в белую льняную одежду и сандалии. Он был человек скромный и, казалось, даже не замечал восхищенных взглядов. Сэм окончил Иельский университет, в звании лейтенанта служил на корабле, который участвовал в высадке войск в Нормандии, работал куратором Атенеума Уодсворта.[113] Мог с юмором и знанием дела беседовать о чем угодно — от рыночной экономики до личной жизни Пегги Гуггенхайм.

Казалось, их союз предрешен свыше. Роберт и Сэм даже родились в один день с разницей в двадцать пять лет. Четвертого ноября мы отпраздновали эту дату в «Розовой чашке» — ресторанчике на Кристофер-стрит, где отменно готовили блюда кухни соул.[114] Несмотря на свои финансовые возможности, Сэм любил питаться в тех же забегаловках, что и мы. В тот вечер Роберт подарил Сэму свою фотоработу, а Сэм ему — фотоаппарат «Хассельблад». Этот обмен в самом начале знакомства символизировал распределение ролей между ними: один — меценат, другой — художник.

«Хассельблад» представлял собой среднеформатный фотоаппарат со специальной приставкой для съемки на кассеты «Полароид». Машинка была далеко не примитивная: для настройки требовался экспонометр. Сменные объективы позволяли Роберту варьировать глубину резкости. «Хассельблад» расширил возможности Роберта, позволил работать более гибко, лучше контролировать светотени. Но собственный фотографический язык у Роберта уже был. Новый фотоаппарат ничему его не научил, просто дал шанс реализовывать замыслы в точности. Роберт с Сэмом не могли бы придумать более символичных подарков друг другу.

* * *

В конце лета перед «Челси» в любое время дня и ночи стояли два «кадиллака» модели, прозванной «двойной пузырь». Один был розовый, другой желтый. Их хозяева, сутенеры, носили костюмы и широкополые шляпы под цвет своих автомобилей. А их женщины — платья под цвет костюмов сутенеров. «Челси» менялся, и в воздухе Двадцать третьей улицы ощущался привкус шизофрении: казалось, что-то прогнило. Логическое мышление отключилось, несмотря на всеобщее внимание к шахматному матчу, в результате которого молодой американец Бобби Фишер положил на лопатки могучего русского медведя. Одного из сутенеров убили; его женщины остались без крова и агрессивно толклись у наших дверей, нецензурно ругались, рылись в наших почтовых ящиках. Чисто ритуальные перебранки Барда с нашими друзьями переросли в серьезные перемены: многих выселили за неуплату.

Роберт часто куда-нибудь уезжал с Сэмом, Аллен много времени проводил на гастролях. Оба тревожились, что мне приходится ночевать одной.

Потом в наш лофт залезли. У Роберта украли «Хассель-блад» и кожаную куртку-косуху. На этой квартире нас еще никогда не обворовывали, и Роберт расстроился не только из-за дорогого фотоаппарата, но и потому, что почувствовал свою уязвимость: в его дом вторглись чужие. Я скорбела по куртке, ведь мы использовали ее в инсталляциях. Позднее мы обнаружили, что куртка свисает с пожарной лестницы — вор впопыхах уронил ее, но фотоаппарат все-таки унес. В моем лофте вор наверняка обалдел от беспорядка, но все-таки стащил одежду, в которой я ездила на Кони-Айленд в 1969-м, праздновать год со дня нашего знакомства. Это был мой любимый наряд — я в нем сфотографировалась. Одежда, только что принесенная из химчистки, висела на крючке с внутренней стороны двери. Зачем только вор ее прихватил? Как знать.

Пришло время переезжать в другое место. Трое мужчин, три спутника моей жизни, — Роберт, Аллен и Сэм — все устроили. Сэм дал Роберту денег на покупку лофта на Бонд-стрит, в квартале от своего дома. Аллен нашел квартиру на втором этаже на Восточной Десятой улице, в шаговой доступности от Роберта и Сэма. Он заверил Роберта, что прокормит меня на свои музыкальные заработки.

Мы решили переехать 20 октября 1972 года. В день рождения Артюра Рембо. Роберт и я рассудили, что сдержали свою клятву. «Теперь все будет иначе», — думала я, упаковывая свои вещи, весь свой безумный бардак. Перевязала шпагатом коробку, в которой когда-то лежали чистые листы лощеной бумаги. Теперь она хранила отпечатанные на машинке страницы с кофейными пятнами — их спас Роберт, подобрал с пола и разгладил своими руками, словно написанными Микеланджело.

Мы с Робертом немного постояли вместе в моем лофте. Кое-что я оставила: ягненка на колесиках, старый белый жакет из парашютного шелка, буквы и цифры «ПАТТИ СМИТ, 1946», написанные по трафарету на дальней стене. Это было мое приношение комнате: так богам оставляют вино на донышке сосуда.

Знаю: мы думали об одном и том же, обо всем, что пережили вместе, о плохом и хорошем, и одновременно чувствовали, что сбросили некое бремя. Роберт сжал мою руку:

— Тебе грустно переезжать?

— Нет. Я готова.

Мы покидали водоворот нашей постбруклинской жизни, центром которой был «Челси», этот форум, где жизнь била ключом. Карусель замедляла вращение. Я упаковывала даже самые пустяковые вещицы, накопленные за несколько лет, и передо мной, как слайды, мелькали лица. В том числе лица тех, кого я больше не увижу.

«Гамлет» — память о Джероме Рагни, вообразившем меня в роли печального и надменного принца Датского. Рагни был соавтором мюзикла «Волосы» и играл в нем главную роль. Наши дороги больше не пересеклись, но вера Рагни в меня помогла раскрыться моей личности. Энергичный, мускулистый, с густой шапкой кудрей и широкой ухмылкой, Рагни так увлекался какой-нибудь сумасшедшей затеей, что вскакивал на стул и воздевал руки: казалось, ему срочно нужно поделиться идеей с потолком, а лучше бы — со всей Вселенной.

Мешочек из синего атласа, расшитый золотыми звездами: Дженет Хэмилл сшила мне его для хранения карт таро. И сами карты, на которых я гадала Энни, Сэнди Дейли, Гарри и Пегги.

Тряпичная кукла с волосами из испанских кружев — подарок Эльзы Перетти.[115] Подставка для губной гармошки — оставил Мэтью. Записки от Рене Рикарда[116] — он меня отчитывал за то, что я хочу забросить рисование. Черный мексиканский ремень со вставками из горного хрусталя остался от Дэвида. Майка с широким воротом — от Джона Маккендри. Кофта из ангоры — от Джеки Кертис.

Складывая кофту, я явственно увидела Джеки, окутанную алой мглой дальнего зала у «Макса». В этом заведении тусовка менялась не менее стремительно, чем в «Челси», и те, кто пытался привнести туда шик классического Голливуда, неминуемо обнаруживали, что безнадежно отстали от молодой гвардии.

Многие не выдюжили. Кэнди Дарлинг умерла от рака. Динь-Динь и Андреа Хлыст покончили с собой. Другие принесли себя в жертву наркотикам и несчастьям. Их скосило на самых подступах к высокому пьедесталу славы, который они так мечтали покорить. Заржавевшие звезды, упавшие с неба.

Выжили немногие. В том числе я. Совершенно не собираюсь гордиться тем, что уцелела. Я бы предпочла, чтобы все, кто катался на нашей карусели, схватили удачу за хвост. Просто мне по чистой случайности досталась счастливая лошадка.

Разными дорогами вместе

Он ушел своей дорогой, я — своей, но поселились мы по соседству. Лофт, купленный Сэмом для Роберта, представлял собой неотделанное помещение в доме 24 на Бонд-стрит — в переулке с булыжной мостовой, где гаражи перемежались с домиками времен Войны Севера и Юга и небольшими складами. В переулке вдруг забурлила жизнь — так уж водится, когда промзону начинают осваивать художники: выносят на помойку хлам, моют полы, обдирают с огромных окон наслоения прошлого, чтобы впустить свет в помещения. Лофт в здании напротив приобрели Джон Леннон и Иоко Оно, в соседнем доме работал Брайс Марден[117] — в студии, где царила мистическая чистота, среди мерцающих банок с пигментами и безмолвных маленьких фотографий, которые он позднее подвергал «дистилляции», превращал в полотнища из дыма и света.

Лофт Роберта нуждался в серьезном ремонте. Водопровод барахлил, отопление тоже: из труб вырывались клубы пара. Кирпичные стены были почти доверху обиты заплесневевшим гипсокартоном. Роберт снял гипсо-картон, вычистил кирпичи, выкрасил белой краской в несколько слоев. Лофт был готов — наполовину студия, наполовину инсталляция, и на все сто процентов — мир Роберта.

Казалось, Аллен не вылезает с гастролей в составе Blue Oyster Cult, а я живу сама по себе. Наша квартира на Восточной Десятой была около церкви Святого Марка — прямо в соседнем квартале. Квартира была маленькая и очаровательная, со стеклянными дверями, выходившими на сад. Обжив свои новые логова, мы с Робертом вернулись к нашему прежнему образу жизни: вместе обедали, вместе искали элементы для коллажей, вместе работали над фотографиями, наблюдали, как подвигается мое и его творчество.

Хотя у Роберта появилась собственная студия, он явно все еще тяготился своим финансовым положением. Ему не хотелось целиком зависеть от Сэма, и он твердо, как никогда, вознамерился добиться успеха сам. Я же, съехав с Двадцать третьей улицы, оказалась в каком-то раздрае. Моя сестра Линда пристроила меня на полставки в книжный магазин «Стрэнд». Я скупала книги пачками, но не читала их. Прикрепляла к стене листы бумаги, но не рисовала. Гитару зашвырнула под кровать. По ночам, в одиночестве, просто сидела и ждала. В очередной раз поймала себя на мысли: что бы такое сделать, чем бы заняться, чтобы мой труд не пропадал зря? Все идеи, приходившие мне в голову, казались какими-то бестолковыми или бесполезными.

На Новый год я поставила свечку за Роберто Клементе, любимого бейсболиста моего брата. Он погиб в авиакатастрофе, сопровождая груз гуманитарной помощи в Никарагуа, где произошло страшное землетрясение. Я отчитала себя за пассивность и потакание своим капризам, решила вновь посвятить себя творчеству.

В тот день я отправилась в церковь Святого Марка. Уселась на пол. Проходил ежегодный поэтический марафон — благотворительный, в пользу церкви. Чтения длились с раннего вечера до поздней ночи, все вносили свой вклад в сохранение «Проекта Поэзия». Я высидела почти весь марафон. Мысленно выставляла поэтам свои оценки. Мне хотелось быть поэтом, но я поняла: в их узкое, инцестуальное сообщество мне никогда не вписаться. Вспомнила мамину примету: мол, чем займешься на Новый год, тем и будешь заниматься весь остаток года. Почувствовала рядом с собой дух моего собственного святого Грегори и приняла решение: 1973-й станет для меня годом поэзии.

Иногда Провидение нам помогает: вскоре Энди Браун вызвался опубликовать книгу моих стихов. Меня окрылила возможность опубликоваться в «Готэм бук март».[118] Энди Браун давно позволял мне слоняться по легендарному книжному магазину на Даймонд-роу, разрешал оставлять на прилавке мои флаеры и самиздатские листки с моими стихами. Теперь же, когда забрезжила возможность войти в ряд «авторов „Готэма“», я втайне светилась от гордости, когда видела вывеску магазина с девизом: «Здесь рыбачат мудрецы».

Я вытащила из-под кровати свой «Гермес-2000» (ремингтон приказал долго жить). Сэнди Перлмен напомнил мне, что крылатый вестник Гермес — покровитель пастухов и воров, и теперь я надеялась, что боги ниспошлют мне какие-нибудь слова: надо же как-то убивать время. Я впервые почти за семь лет бросила постоянную работу. Квартплату вносил Аллен, карманные деньги я зарабатывала в «Стрэн-де». Сэм с Робертом каждый день водили меня обедать, а вечером я готовила кускус на своей очаровательной кухоньке. Итак, я ни в чем не нуждалась.

Роберт тем временем продумывал свою первую персональную выставку полароидных снимков. Мне доставили на дом приглашение: кремовый конверт от «Тиффани», а внутри — автопортрет, отраженная в зеркале голая поясница Роберта и чуть выше промежности — рука с фото-таппаратом «Ленд-360». Его запястья я узнала с первого взгляда — по вспухшим венам. Причинное место на приглашении Роберт заклеил белым бумажным кружочком, в нижнем правом углу поставил штамп со своим именем. Роберт считал, что выставка начинается с пригласительного билета, и всегда превращал приглашения в соблазнительные подарки.

Вернисаж в галерее «Лайт» устроили 6 января, в день рождения Жанны д’Арк. Роберт подарил мне серебряный образок с ее изображением в короне из геральдических лилий — символа французских королей. Народу пришло немало: идеальный нью-йоркский коктейль из фетишистов в кожаных штанах, трансвеститов, светских львов и львиц, детей рок-н-ролла и коллекционеров. Настроение у собравшихся было приподнятое — но, пожалуй, с тайной примесью зависти. На дерзкой и изящной выставке Роберта классические мотивы смешивались с сексуальными, изображения цветов — с портретами, и все было одинаково значимо. Натюрморт с эрекционными кольцами — картинка четкая, никакой стыдливой размытости — соседствовал с букетом цветов. Для Роберта все это было едино.

* * *

Вновь и вновь звучал «Trouble Man» Марвина Гэя: я пыталась написать об Артюре Рембо. Его портрет — в глазах вызов, ну прямо Дилан — я приклеила скотчем над письменным столом, но за стол, по своему обыкновению, не уселась. Растянулась на полу и стала сочинять. Это были отрывочные фрагменты, не то стихи, не то начало пьесы: воображаемого диалога между мной и Полем Верленом, словесной битвы за любовь неприступного Артюра.

Как-то днем я задремала на полу среди стопок книг и бумаг и вновь оказалась в знакомом апокалиптическом мире, который снился мне вновь и вновь. Танки, задрапированные блестящей тканью и увешанные верблюжьими колокольчиками. Мусульманские и христианские ангелы хватали друг друга за горло, и их выдернутые перья падали на ползучие дюны. Я прорывалась сквозь дебри отчаяния, хаос революции, и вдруг наткнулась на кожаный портфель, пустивший корни посреди вероломно засохших деревьев. А в этом полусгнившем портфеле — утраченные великие произведения Артюра Рембо, написанные его собственной рукой.

Я без труда вообразила, как он прогуливается в банановых рощах, размышляя на языке науки. В Хараре, этом аде земном, он управлял кофейными плантациями, уезжал на лошади в горы, на высокое Абиссинское плато. Глухой ночью лежал под идеальным лунным кругом — сверкающим глазом, который видел его, охранял его сон.

Я проснулась, и меня осенило. Поеду в Эфиопию и найду этот портфель, больше похожий на знамение, чем на сон. И вернусь с содержимым портфеля, которое сохранила абиссинская пыль, и подарю эти произведения всему миру. Со своей мечтой я обращалась к издателям, в журналы о путешествиях, в литературные фонды. Но обнаружила: в 1973 году воображаемый тайный архив Рембо — далеко не самая модная тема. И все-таки не бросала свою затею — наоборот, казалось, что она во мне разрослась, я всерьез поверила, что мне суждено отыскать этот портфель. Однажды мне приснилось ладанное дерево на холме — дерево, не отбрасывающее тени, — и я смекнула: вот где он закопан.

Я попросила Сэма спонсировать мою поездку в Эфиопию. Сэм был человек авантюрный, мне симпатизировал, а идея его заинтриговала. Но Роберт перепугался. Сумел убедить Сэма, что я заблужусь, что меня похитят, что меня сожрут живьем дикие гиены. В тот момент мы сидели в кафе на Кристофер-стрит, и когда наш смех смешался с паром над эспрессо, я мысленно распрощалась с кофейными плантациями Харара, смирилась с тем, что до конца столетия мой клад не потревожат.

Из «Стрэнда» я твердо решила уйти: стало невмоготу сидеть в подвале и распаковывать пачки с неликвидными книгами, скупленными у оптовиков. Тони Инграссия, у которого я играла в «Острове», пригласил меня в постановку своей одноактной пьесы «Идентичность». Роль я прочитала, но ничегошеньки не поняла. Это был диалог между мной и другой девушкой. После нескольких вялых репетиций Тони попросил, чтобы я была с партнершей понежнее.

— Ты слишком деревянная, слишком отстраненная! — воскликнул он в сердцах.

«Понежнее так понежнее», — рассудила я и попыталась быть ласковой с ней, как со своей сестрой Линдой. Но Тони раздраженно всплеснул руками:

— У этих девушек любовь. Ты должна это показать.

Я опешила. В тексте роли ничто не намекало на характер отношений.

— Да ты просто притворись, что перед тобой какая-нибудь твоя зазноба.

Последовала бурная перепалка между мной и Тони. Под конец он недоверчиво расхохотался:

— Ты не ширяешься, ты не лесбиянка. Из чего у тебя вообще жизнь состоит?

Я усердно, как умела, щупала партнершу, но мысленно сказала себе: в театре я играю в последний раз. Не создана я быть актрисой.

Роберт убедил Сэма выкупить меня из рабства в «Стрэнде» — нанять для составления каталога его огромной коллекции книг и качин,[119] которую он собирался пожертвовать какому-то университету. В тот момент я и не осознавала, что навсегда распрощалась с работой в обывательском понимании этого слова. После ухода из «Стрэн-да» я больше никогда в жизни не работала «от звонка до звонка». Сама себе устанавливаю график и зарплату.

После провала в «Идентичности», не сумев вжиться в образ лесбиянки, я решила: если когда-нибудь и выйду снова на сцену, то не в чужой личине. Договорилась с Джейн Фридмен, и она стала находить мне ангажементы — выступления в барах с чтением стихов.

Джейн держала успешное пиар-агентство и славилась тем, что поддерживает андеграундных творческих людей.

В барах меня не особо привечали, но я отшлифовала умение шутливо переругиваться с враждебно настроенной аудиторией. Джейн устроила мне несколько выступлений на разогреве у рок-групп — например, у New York Dolls, на концерте в Центре искусств Мерсера, который размещался в запущенном отеле «Бродвей сентрал». Это здание xix века когда-то было пышно отделано, там обедали «Алмазный Джим» Брэди и Лилиан Рассел,[120] а на мраморной лестнице застрелили «Юбилейного Джима» Фиска.[121] От былой роскоши в отеле мало что сохранилось, зато теперь он приютил живые сокровища культуры: актеров, поэтов, рок-музыкантов.

Ежевечернее чтение перед безразличной и буйной толпой, пришедшей исключительно на New York Dolls, оказалось для меня трудной школой. У меня не было ни музыкантов, ни звукорежиссера, зато моя сестра Линда — душа нашей семейной армии — была за роуд-менеджера, партнера по скетчам и ангела-хранителя. Линда была непритворно простодушна, но ничего не боялась. Когда наша труппа комедиантов пела и плясала на парижских улицах, именно Линда брала на себя незавидную обязанность обходить зрителей со шляпой. В Мерсере Линда подавала мне реквизит: маленький магнитофон, мегафон, подыгрывала на игрушечном пианино. Я читала свои стихи, отбивалась от насмешек, а иногда включала на магнитофоне музыку и под этот аккомпанемент пела.

После каждого выступления Джейн доставала из кармана джинсов пятидолларовую купюру. Говорила, что это наша доля сбора. До меня не сразу дошло, что мне вообще ничего не причиталось и Джейн буквально платила мне из собственного кармана. Это был тяжелый труд, но занимательный, и к лету я уже немного наблатыкалась: из зала меня окликали — заказывали конкретные стихи и, казалось, по-настоящему меня понимали. Я взяла за обычай заканчивать выступление стихотворением в прозе «Говнофабрика» («Piss Factory»), которое сочинила методом импровизации. В нем рассказывалось, как я сбежала от конвейера, от потогонной системы на волю в Нью-Йорк. Похоже, эти стихи аудиторию цепляли.

В пятницу, 13 июля, я устроила чтения в память о Джиме Моррисоне на углу Грин-стрит и Канал-стрит — на крыше лофта андерграундного кинорежиссера Джека Смита. Программу я составила сама, и все зрители пришли чествовать Моррисона вместе со мной. Был там и Ленни Кей. В тот вечер он на сцену не поднимался, но вскоре как-то само собой получилось, что я нигде уже не выступала без Ленни.

Джейн подивилась, что поэтический вечер, который я организовала самостоятельно, собрал столько народу. Она рассудила: объединившись с Ленни, мы найдем способ расширить аудиторию моих стихов. Мы даже поговаривали о приглашении настоящего пианиста, и Линда шутила, что тогда окажется не у дел. Как в воду смотрела.

Джейн никаких трудностей не боялась. Она принадлежала к почтенному бродвейскому клану: ее отец Сэм Фридмен, легендарный пресс-атташе, работал с Цыганочкой Розой Ли,[122] Лотте Ленья, Жозефиной Бейкер и многими другими. Повидал все премьеры и провалы на Бродвее. Джейн унаследовала его дальновидность и упорство; она-то уж придумает, как нам пробиться, не мытьем, так катаньем.

Я снова уселась за пишущую машинку.

— Нет, Патти, нет! — ахнул Роберт. — Ты куришь дурь.

Я смущенно подняла голову. Действительно, застукали.

Дело было так: я посмотрела фильм «Тернистый путь»,[123] и звучавшая в нем музыка меня расшевелила. Я стала слушать саундтрек, через него вышла на ямайских диджеев — Big Youth, U Roy, I Roy, и круг замкнулся: они, в свою очередь, указали мне на Эфиопию. Связь растафари с Соломоном и царицей Савской, а также с Абиссинией Рембо стала для меня непреодолимым соблазном. И однажды я вздумала попробовать священное растение растафари.

Этому наслаждению я предавалась тайно, пока Роберт не обнаружил, что я сижу дома одна и пытаюсь затолкать щепотку марихуаны в пустую гильзу от сигареты «Кул». Как забивают косяки, я и понятия не имела. Я немного застеснялась своего невежества. Но Роберт уселся на пол, просеял мою горстку мексиканской марихуаны, забил мне пару тоненьких косяков. Широко ухмыльнулся, и мы покурили. В первый раз покурили вместе.

В обществе Роберта меня понесло не на абиссинские равнины, а в долину неудержимого смеха. Я сказала ему, что марихуана нужна мне для стихов, не для баловства. Но мы только и делали, что смеялись.

— Ну ладно, — сказал Роберт. — Пойдем-ка в «Би-энд-ич».[124]

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Германия, зима 1394 a.D. Следователь Конгрегации Курт Гессе и его помощник Бруно Хоффмайер, направле...
Перед вами культовая книга всемирно известного ученого-филолога М.М. Бахтина (1895–1975). Она была з...
Маруся Климова на протяжении многих лет остается одним из символов петербургской богемы. Ее произвед...
Прага – столица Чехии, одного из самых важных экономических регионов Западной Европы. Уже во времена...
Величественные и таинственные пирамиды – знаменитая и загадочная достопримечательность Египта, вызыв...
Научно-исследовательские материалы были подготовлены студентами-культурологами РГСУ в рамках изучени...