Просто дети Смит Патти

И я впервые вышла на улицу обкуренная. Завязывание шнурков, поиски перчаток и шапки — все эти процедуры чрезвычайно затянулись. Роберт стоял и ухмылялся, смотрел, как я нарезаю круги по комнате. Теперь-то я поняла, почему Гарри с Робертом так долго собирались на обед в «Хорн и Хардарт».

После этого опыта, хотя мы славно повеселились, я курила марихуану только наедине с собой: слушала Screaming Target и писала немыслимую прозу. Я никогда не считала марихуану наркотиком для коллективного употребления. Предпочитала применять ее для работы, для размышлений, а впоследствии для импровизаций с Ленни Кеем и Ричардом Солом, когда мы втроем собирались под ладанным деревом и грезили о Хайле Селассие.

Сэм Уэгстафф жил на шестом этаже грандиозного белого ложноклассического здания на углу Бауэри и Бонд. Поднимаясь по лестнице, я всегда предвкушала, как увижу, потрогаю, внесу в каталог что-нибудь новенькое, грандиозное: стеклянные фотонегативы, калотипические портреты забытых поэтов, гравюры с вигвамами индейцев-хопи. С подачи Роберта Сэм взялся коллекционировать фотографии: сначала от случая к случаю, из любопытства, а потом втянулся и совершенно потерял голову, точно энтомолог в тропическом лесу. Сэм скупал все, что ему хотелось иметь. Иногда казалось, что ему хочется скупить все на корню.

Для почина Сэм приобрел великолепный дагерротип в красном бархатном футляре с позолоченной застежкой. Дагерротип был в безупречном состоянии, и по сравнению с ним коллекция Роберта — дагерротипы из секонд-хендов, найденные в кипах старых семейных фотографий, — стала выглядеть бледно. Иногда Роберт досадовал: он ведь первым начал коллекционировать фотографии.

— Мне с Сэмом не тягаться, — говорил он с легкой печалью. — Я создал чудовище.

Мы втроем прочесывали «Книжный ряд» — пыльные лавки букинистов, которые тогда тянулись вдоль Четвертой авеню. Роберт в поисках сокровищ бережно перебирал старые открытки, стереограммы и ферротипии. Нетерпеливый Сэм, которого никакие расходы не смущали, скупал целые коробки. Я отходила в сторонку и слушала, как Роберт с Сэмом препираются. Интонации были очень знакомые.

Розыски интересных вещей у букинистов были одним из моих коньков. Изредка я откапывала ценный викторианский фотопортрет кабинетного формата или интересный набор видовых открыток с соборами, изданный на рубеже веков. Однажды посчастливилось по-настоящему — попалась работа Джулии Камерон, которую другие покупатели прошляпили. Тогда фотография еще не стала предметом массового коллекционирования. Еще можно было отыскать фотогравюры, отпечатанные с крупноформатных фотографий Эдварда Кертиса[125]. Сэм, завороженный красотой и исторической ценностью этих изображений индейцев, приобрел несколько томов. В тот день, когда мы, рассевшись на полу, смотрели фотографии в большой пустой квартире Сэма, озаренной естественным светом, нас поразили не только снимки, но и техническое мастерство. Сэм зажимал двумя пальцами край фотографии, ощупывал. — Бумага какая-то особая, — говорил он.

Снедаемый новой страстью, Сэм пропадал в аукционных домах и ради приглянувшихся фотографий часто летал в Европу. Роберт сопровождал его в этих экспедициях. Иногда Роберту удавалось повлиять на выбор Сэма. Так Роберт сумел повидать в оригинале работы своих любимых фотохудожников от Надара до Ирвинга Пенна.

Роберт убеждал Сэма, совсем как раньше Джона Маккендри, воспользоваться его положением для повышения статуса фотографии в глазах искусствоведов. В свою очередь, и Джон и Сэм уверяли, что Роберт должен посвятить себя преимущественно фотоискусству. Поначалу Сэм смотрел на фотографию скептически, в лучшем случае как на курьез, но со временем всерьез увлекся идеями Роберта и потратил целое (пусть и не самое крупное) состояние на формирование коллекции, которая стала одним из лучших собраний фотографий в Америке.

Для простенького «Полароид Ленд-360», которым Роберт снимал первое время, не требовался экспонометр. Параметры съемки выставлялись самые примитивные: плохое освещение/хорошее освещение, дистанция до объекта съемки — маленькая/средняя/большая. Это несложное устройство отлично подходило нетерпеливому Роберту. Затем Роберт без труда переключился на среднеформатный «Хассельблад» — тот самый, который украли из лофта на Двадцать третьей. На Бонд-стрит Роберт купил себе фотоаппарат «График» с приставкой для съемки на «Полароид». Формат 45 его вполне устраивал. Фирма «Полароид» выпустила на рынок негативно-позитивные комплекты — помимо традиционного «полароидного» позитива фотограф получал тот же кадр в виде пленочного негатива, который можно было отпечатать на фотоувеличителе в любом формате. Благодаря Сэму у Роберта наконец-то появились средства на то, чтобы воплотить каждый замысел фотоработы в жизнь. Он смог также нанять краснодеревщика — его звали Роберт Фосдик — для изготовления замысловатых рам. Теперь Роберт не просто включал собственные фотографии в коллажи. Фосдик чувствовал стилистику Роберта и скрупулезно претворял его эскизы в рамы с геометрическими узорами и замысловатыми объемными элементами: каждая деталь выставляла фотоработу в самом выгодном свете.

Рамы сильно напоминали рисунки Роберта в альбоме, который он подарил мне в 1968 году. Как и прежде, готовая работа возникала перед мысленным взором Роберта почти сразу. Но по-настоящему воплотить замыслы ему удалось впервые. И главная заслуга тут принадлежала Сэму, получившему еще одно наследство после кончины своей обожаемой матери. На несколько работ Роберта нашлись покупатели, но его главная мечта — добиться успеха самостоятельно — пока оставалась мечтой.

На Бонд-стрит мы с Робертом много работали над фотографиями. Мне нравилась атмосфера в его лофте, и, по-моему, результаты были превосходные. Снимать было легко: фоном служили побеленные кирпичные стены, нас омывал красивый нью-йоркский свет. И еще один фактор помогал: у Роберта я оказывалась вне моего личного мира, мои вещи не захламляли кадр, поскольку оставались у меня дома. Я ни с чем себя не отождествляла, ни за какими вещами не пряталась. Мы с Робертом больше не жили вместе, зато на фотографиях сблизились: теперь снимки рассказывали только о нашем взаимном доверии.

Иногда я наблюдала, как Роберт делает свой автопортрет в полосатом халате. Медленно снимает халат. И застывает, обнаженный, в потоке света.

Мы занялись моим портретом для обложки «Вита» («Witt») — моей новой книги стихов. Я полагала, что нужно нечто, напоминающее о святых, подобие бумажного образка. Роберту не нравилось, когда ему указывали, что и как снимать, но он рассудил, что сумеет угодить и мне и себе. Я пришла к Роберту в лофт, приняла у него душ — хотелось быть свежей и чистой. Зачесала волосы назад, завернулась в старый тибетский халат из льняной ткани чайного цвета. Роберт отснял несколько кадров и сказал: — Вот тебе фотография на обложку.

Но первые кадры ему так понравились, что он продолжал съемку.

17 сентября Энди Браун устроил вечеринку в честь выхода моей книги, а также первой выставки моих рисунков. Рисунки отобрал Роберт. Сэм оплатил рамы, а друг Джейн Фридмен, Деннис Флорио, вставил рисунки в рамы в своей галерее. Так все в складчину помогли мне устроить удачную выставку. Я чувствовала, что нашла свою нишу: люди оценили мои рисунки и стихи. Сочла очень важным, что мои работы висят в том же книжном магазине, куда меня не взяли работать в 1967-м.

«Вит» очень отличался от «Седьмого неба». В «Седьмом небе» стихи были более легкие и ритмичные, для чтения вслух, а в «Вите» я обратилась к стихотворениям в прозе под влиянием французских символистов. Мой творческий рост произвел впечатление на Энди, и он пообещал: если я напишу книгу о Рембо, он ее издаст.

Новая идея будоражила мою кровь, и я известила о ней Роберта и Сэма. Раз уж моя экспедиция в Эфиопию отменена, почему бы мне хотя бы не совершить паломничество в французский Шарлевиль, где родился и похоронен Рембо? Сэм не устоял перед моим пылом — согласился участвовать в финансировании поездки. Роберт не возражал: ведь во Франции гиены не водятся. Я решила поехать в октябре — в месяце, когда Рембо родился. Роберт повел меня в магазин за достойной моей затеи шляпой, и мы выбрали шляпку из мягкого коричневого фетра с атласной лентой. Сэм отправил меня в салон оптики, и мне подобрали «бабушкины» очки в тонкой железной оправе — в честь Джона Леннона. Сэм дал мне денег на две пары очков, помня, какая я растеряша, но я вместо запасной пары выбрала какие-т непрактичные итальянские солнечные очки, в которых, наверно, только Ава Гарднер не выглядела бы нелепо: «кошачьи глаза» в белой оправе. Они уютно гнездились в сером твидовом футляре с надписью «Милан».

На Бауэри я отыскала нежно-зеленый плащ из прорезиненного шелка, блузку от «Диора» из серого льна в мелкую ломаную клетку, коричневые брюки и кардиган цвета овсянки: целый гардероб за тридцать долларов, оставалось только постирать и кое-что подштопать. В свой клетчатый чемодан я положила свой бодлеровский шейный платок и тетрадь, а Роберт добавил открытку с памятником Жанне дАрк. Сэм подарил мне серебряный коптский крестик из Эфиопии, Джуди Линн зарядила пленку в свой маленький полуформатный фотоаппарат и научила меня им пользоваться. Дженет Хэмилл, которая только что съездила в Африку и повидала края моей мечты, привезла мне бесценный сувенир: горсть синих бусин, поцарапанных бусин, которые в Хараре служили для бартера, тех самых, которыми расплачивался Рембо. Я опустила их в карман: на счастье. Теперь можно было выезжать: я вооружилась всем необходимым.

* * *

В Париже мой непрактичный плащ почти не защищал меня от холодной осенней мороси. Я прогулялась по местам, исхоженным мной и Линдой летом 1969-го; вот только без Линды, чья улыбка освещала все вокруг, эти волшебные улочки и кафе — хоть набережная Виктора Гюго, хоть «Ля Куполь» — заставляли взвыть от одиночества. Я прошлась пешком, как мы ходили вдвоем, из конца в конец бульвара Распай. Отыскала нашу улицу — да, именно тут мы и жили, дом 9, Кампань-Премьер. Немного постояла там под дождем. В 1969-м меня влекло на эту улицу, потому что на ней жило множество творческих людей. Верлен и Рембо. Дюшан и Мэн Рей. Именно здесь, прямо на этой улице, Ив Кляйн[126] созерцал свою знаменитую синеву, а Жан-Люк Годар снимал незабываемые сцены «На последнем дыхании». Я прошла еще квартал до Монпарнасского кладбища и поклонилась праху Бранкузи и Бодлера.

По биографии Рембо, которую написала Энид Старки, я отыскала отель «Дез-Этранже» на улице Расина. Там, если верить книге, Артюр ночевал в номере композитора Кабанера. Иногда его заставали спящим в холле: в огромном пальто не по росту, в измятой фетровой шляпе, он приходил в себя после снов, навеянных гашишем. Портье выслушал меня сочувственно. Я объяснила на своем ужасном французском, какова моя миссия, почему я мечтаю переночевать именно в этом отеле. Портье отнесся к этому с пониманием, но свободных номеров не было. Я присела на заплесневелую кушетку в холле: невмоготу было выйти наружу, обратно под дождь. И тут ангелы мне подмигнули: портье поманил меня рукой. Повел меня наверх, распахнул дверь, и мы оказались на узкой винтовой лесенке. Перебрав несколько ключей, портье торжествующе отпер каморку на чердаке. Она была пуста, если не считать деревянного сундука с резным узором из кленовых листьев и матраса, набитого конским волосом. Из наклонного окна на потолке сочились лучи грязного света.

— Ici?

— Oui.[127]

Он сдал мне номер задешево, а когда я добавила пару франков, выдал свечку и простыни. Я застелила простынями продавленный матрас, на котором отпечаталась, как мне показалось, чья-то долговязая мускулистая фигура. Я быстро обжилась — в сумерках расположила вокруг свечи свои вещи: открытку с Жанной д’Арк, «Парижский сплин», перьевую ручку и пузырек с чернилами. Но мне не писалось. Оставалось только лежать на матрасе, набитом конским волосом, и сливаться с отпечатком чужого стародавнего сна. Свечка растеклась по тарелке стеариновой лужей. Я соскользнула в забытье. Мне даже ничего не приснилось.

На рассвете портье, настоящий джентльмен, принес мне чашку горячего шоколада и бриошь. Я вкушала эти яства с признательностью. Собрала свои скудные пожитки, оделась и направилась на Восточный вокзал. Уселась на кожаное сиденье напротив гувернантки и маленького мальчика, который всю дорогу проспал. Понятия не имела, что меня ожидает, где найду ночлег, но доверяла судьбе. В Шарлевиль приехала уже в сумерки, стала искать какую-нибудь гостиницу. Было немного жутковато ходить по улицам с чемоданчиком одной — вокруг не было ни души. Но гостиницу я все-таки нашла, каким-то чудом. Две женщины складывали постельное белье. Похоже, они удивились моему появлению, взглянули подозрительно; по-английски они не знали ни слова. После минутного замешательства меня провели наверх в очаровательный номер. Все тут было обито цветастым ситцем, и даже кровать была с ситцевым балдахином. Я сильно проголодалась, мне подали какой-то питательный суп с деревенским хлебом.

Оставшись в безмолвном гостиничном номере, я снова обнаружила: мне не пишется. Рано легла спать, рано встала. С обновленной решимостью накинула плащ и отправилась осматривать Шарлевиль. К моему огорчению, Музей Рембо пока не работал. И я бродила по незнакомым улицам, окутанным безмолвием. Отыскала кладбище. За огородом, где росли огромные кочаны капусты, покоился Рембо. Я долго стояла, глядя на надгробие, где над именем было высечено «Priez pour lui» — «Помолитесь за него». Могила выглядела неухоженно. Я смела с плиты опавшие листья и какой-то мелкий мусор. Произнесла краткую молитву, а потом закопала в каменной урне у его изголовья синие стеклянные бусины из Харара. Рассудила так: раз Рембо не удалось вернуться в Харар, надо привезти ему частичку Харара. Сфотографировала могилу. Попрощалась с Рембо.

Вернулась к музею, присела на ступеньки. Здесь Рембо стоял, с омерзением оглядывая все вокруг — каменное здание фабрики, быструю реку под белокаменным мостом; а теперь стою я и смотрю на это с восхищением, равным по силе его презрению. Музей все не открывался. Я уже начала отчаиваться, но какой-то старик — наверно, сторож — сжалился надо мной, отпер массивную дверь. Старик занялся какими-то своими хлопотами и позволил мне побыть наедине со скромными пожитками Рембо: его учебником географии, ранцем, жестяной кружкой, ложкой и ковром-килимом. Я рассмотрела на его полосатом шелковом шарфе, среди складок, дырки, которые он сам заштопал. Был еще обрывок бумаги с его чертежом: носилки, на которых через ущелья его доставили на побережье. Оттуда пароход увез его, уже смертельно больного, в Марсель.

Вечером я съела незамысловатый ужин: тушеное мясо, вино и хлеб. Вернулась в свой номер, но мне было невмоготу оставаться там в одиночестве. Я приняла ванну, переоделась, надела плащ и рискнула выйти в шарлевильскую ночь. Было довольно темно, и на широкой безлюдной набережной Рембо мне стало немного страшновато. И тут вдали я заметила огонек, неоновую вывеску: бар «Рембо». Остолбенела, набрала в грудь воздуха, отказываясь верить своей удаче. Приближалась к бару медленно — а вдруг он растает, словно мираж в пустыне? Здание было белое, оштукатуренное, с одним небольшим окном. Вокруг — ни души. Я робко переступила порог. Тускло освещенный зал, посетители — по большей части молодые парни с сердитыми лицами: они стояли, облокотившись о музыкальный автомат. На стенах — несколько выцветших портретов Артюра. Я заказала «перно», разбавленный водой, — сочла, что это больше всего похоже на абсент. Музыкальный автомат исполнял безумный концерт: переходил от Азнавура к кантри и Кэту Стивенсу.

Я немного посидела в баре, а потом вернулась в мой теплый номер с провинциальными цветочками. «Крохотные цветы — брызги на стенах, так небо забрызгано бутонами звезд». Вот все, что я записала в тетрадь. До поездки я воображала, что напишу слова, которые взорвут нервную систему, воспоют Рембо и подтвердят, что в меня все верили не зря. Так и не написала.

На следующее утро я оплатила счет и оставила чемодан на хранение портье. Было воскресное утро, звонили колокола. Я надела белую рубашку, повязала черную бодлеров-скую ленту. Рубашка успела немного помяться, да и чувства мои были слегка растрепаны. Я вернулась в музей — к счастью, он работал, — купила билет. Присела на пол и нарисовала небольшой карандашный рисунок: св. Рембо, Шарлевиль, октябрь 1973 года.

Мне хотелось что-то увезти на память. Я набрела на маленький блошиный рынок на площади Дюкаль. Там продавалось простенькое колечко из золотой проволоки, но мне оно было не по карману. Джон Маккендри когда-то подарил мне похожее кольцо, вернувшись из Парижа. Я вспомнила, как он лежал на своей элегантной кушетке и читал мне, сидящей у его ног, отрывки из «Одного лета в аду». Вообразила, будто рядом со мной на площади стоит Роберт. Он купил бы это кольцо и надел мне на палец.

Возвращение в Париж на поезде обошлось без происшествий, вот только однажды я поймала себя на том, что у меня текут слезы. С вокзала поехала на метро на станцию «Пер-Лашез»: перед возвращением в Нью-Йорк у меня оставалось еще одно дело. Снова начался дождь. Я заглянула в цветочный магазин, прилепившийся к стене кладбища, купила маленький букет гиацинтов и отправилась на розыски могилы Джима Моррисона. Тогда указатель еще не поставили, и отыскать могилу было нелегко, но я руководствовалась надписями, нацарапанными добрыми людьми на окрестных надгробиях. Была абсолютная тишина, если не считать шелеста осенних листьев и дождя, набиравшего силу. На безымянной могиле громоздились дары паломников, побывавших здесь до меня: пластмассовые цветы, окурки, початые бутылки виски, разорванные четки, какие-то странные талисманы. Моррисон покоился в окружении граффити — строк его песен, переведенных на французский: «C’est la fin, mon merveilleux ami». Это конец, прекрасный мой друг.

На душе у меня неожиданно стало светло. Ни малейшей примеси скорби. Мерещилось: он вот-вот тихонько выйдет из тумана и потреплет меня за плечо. Я почувствовала: очень хорошо, что его похоронили именно в Париже. Дождь полил всерьез. Я вконец промокла и хотела было уйти, но ноги не шли — будто я пустила здесь корни. Я испугалась: неужели, если мне не удастся сбежать, я обращусь в камень? В статую, вооруженную гиацинтами?

Вдали я заметила старуху в теплом пальто, которая держала в руке длинную палку с наконечником и волокла за собой большую кожаную сумку. Она прибиралась на могилах. Старуха принялась кричать на меня по-французски. Я попросила у нее прощения за то, что не владею этим языком, но и без перевода поняла, какого она мнения. И на меня, и на могилу Моррисона она глядела с отвращением. Все эти жалкие дары и надписи были для нее только святотатством. Старуха качала головой, что-то бормотала себе под нос. Я дивилась, что ей нипочем тропический ливень.

Вдруг старуха обернулась и скрипучим голосом вскрикнула по-английски:

— Американка! Почему вы не уважаете своих поэтов?

Я страшно устала. Мне было двадцать шесть лет. Всюду вокруг меня послания, написанные мелом, расплывались, точно слезы под дождем. Под амулетами, сигаретами, гитарными медиаторами образовывались ручейки. Лепестки цветов, оставленных на лоскутке земли над Джимом Моррисоном, плавали, точно ошметки букета Офелии.

— Эй! — вскричала она снова. — Отвечай мне, Amricaine! Почему вы, молодежь, не уважаете своих поэтов?

— Je ne sais pas, madame, — ответила я, опустив голову. «Не знаю».

В день смерти Рембо я устроила первый свой концерт из серии «Рок и Рембо», воссоединивший меня с Ленни Кеем. Концерт проходил на крыше «Ле Жардэн» в отеле «Дипломат» около Таймс-сквер. Вечер начался с классической вещи Курта Вайля «Speak Low» в честь образа Венеры, созданного Авой Гарднер в фильме «Прикосновение Венеры». Аккомпанировал пианист Билл Эллиот. Стержнем программы были стихи и песни о моей любви к Рембо. Мы с Ленни повторили то, что раньше играли у Святого Марка, добавили «Annie Had a Baby» Хэнка Балларда. Выглянув из-за кулис, мы поразились: пришли самые разные люди, от Стива Пола до Сьюзен Зонтаг. Я впервые осознала: мы способны не только на единичные выступления — у нас есть потенциал для дальнейшего развития.

Но где нам выступать? «Бродвей сентрал» развалился. То, что мы делали, невозможно было отнести к какому-то конкретному стилю. Казалось, подходящих площадок для нас просто не существует. Но город, как-никак, был населен людьми, а я не сомневалась, что нам есть что сказать людям. Мне хотелось, чтобы Ленни участвовал во всех концертах.

Джейн всяческими ухищрениями пробивала нам концерты. Ей было нелегко. Иногда я читала стихи в барах, но тогда большая часть отведенного времени уходила на пикировки с пьяными посетителями. В этой обстановке я научилась ловко, не хуже Джонни Карсона,[128] вести словесную дуэль, но не имела возможности оттачивать более важное искусство — умение донести свое творчество до слушателей. Ленни присоединился ко мне, когда я впервые играла в баре «Вест-Энд», где когда-то писали и выпивали (необязательно в таком порядке) Джек Керуак и его компания. Мы ни гроша не заработали, зато после концерта Джейн вознаградила нас замечательной новостью: под Новый год нас зовут на разогрев к Филу Оксу, который будет выступать у «Макса». Мы с Ленни Кеем провели оба наших дня рождения (и он и я родились в декабре) и вечер 31-го, мешая поэзию с рок-н-роллом.

То был наш первый длительный ангажемент: шесть дней подряд, две программы за вечер, а в субботу и воскресенье — три. Струны рвались, публика иногда встречала нас враждебно, но мы все преодолели с помощью наших колоритных друзей: Аллена Гинзберга, Роберта и Сэма, Тодда Рандгрена и Бебе Бюэлл,[129] Дэнни Филдса и Стива Пола. К 31 декабря мы сделались неуязвимы. В ноль часов сколько-то минут мы с Ленни играли на сцене у «Макса». Публика была шумная, недружелюбная, воздух был наэлектризован. Шел первый час нового года, и, глядя в зал, я вновь вспомнила фразу, которую твердила мне мать. Обернулась к Ленни:

— Как сегодняшнюю ночь проведем, так и весь год.

И взяла со стойки микрофон. Ленни ударил по струнам.

Вскоре я переехала с Алленом на Макдугал-стрит, в дом напротив бара «Кеттл оф фиш», — в самое сердце Гринич-Виллидж. Аллен снова уехал на гастроли, и виделись мы мало, но наш новый район я обожала и погрузилась в изучение новой для себя темы. Увлеклась Ближним Востоком: мечети, молитвенные коврики, Коран пророка Мухаммеда. Прочитала «Каирских женщин» Нерваля, рассказы Боулза, Мрабета,[130] Альбера Коссери и Изабель Эберхардт.[131] Поскольку атмосфера этих историй была пропитана гашишем, я вздумала его попробовать. Под гашишем я слушала «The Pipes of Pan at Joujouka»[132] — альбом, который спродюсировал в 1968-м Брайан Джонс. Радовалась, что пишу стихи под любимую музыку Брайана. Этот альбом: собачий лай, экстатические дудки — на какое-то время стал постоянным саундтреком моих ночей.

* * *

Сэм любил творчество Роберта. Любил, как никто.

Однажды я вместе с Сэмом рассматривала натюрморт с белыми тюльпанами на черном фоне.

— Скажи мне, что самое черное из того, что ты видела? — спросил Сэм.

— Затмение? — предположила я, точно отгадывая загадку.

— Нет. — И он указал на фото: — Вот оно. Чернота, в которой можно заблудиться.

Позднее Роберт подписал эту фотографию в подарок Сэму.

— Только он действительно врубается, — сказал он.

Роберт и Сэм были кровная родня, насколько это вообще возможно для двух мужчин. Отец искал себе наследника, сын — отца. У Сэма, великого мецената, были деньги, проницательность и желание взрастить талант. Именно таким талантом и оказался Роберт.

Бессмертную любовь, которая связывала Роберта и Сэма, люди толкуют, перетолковывают, отрыгивают в искаженной форме — превращают в истрию, из которой вышел бы занятный сюжет для какого-нибудь романиста. Но нельзя судить об отношениях Роберта и Сэма, не разобравшись в правилах, которые они установили себе добровольно.

Роберту нравилось богатство Сэма, а Сэму нравилось, что Роберту нравится его богатство. Будь это единственный мотив их связи, оба легко могли бы удовлетворить свои потребности с кем-то еще. Но на деле Роберт обладал тем, чего жаждал Сэм, а Сэм — тем, чего жаждал Роберт; в этом смысле они идеально дополняли друг друга. Сэм втайне мечтал творить, но не получалось. Роберт мечтал стать влиятельным и богатым, но не получалось. Вступив в связь, оба получили доступ к вожделенным преимуществам друг друга. Теперь они были одно целое. Они нуждались друг в друге. Меценат жаждал, чтобы художник восславил его в своих творениях. Художник жаждал творить.

Я смотрела на них вдвоем и думала: их узы нерушимы. Оба опирались друг на друга. Оба по натуре были стоиками, но наедине могли не таить своих уязвимых мест, доверить друг другу свои тайны. С Сэмом Роберт мог быть самим собой, и Сэм его за это не осуждал. Сэм никогда не пытался убедить Роберта умерить накал его работ, сменить стиль одежды, потрафить истеблишменту. Я чувствовала: если отбросить все наносное, они нежно любят друг друга.

Роберт не был вуайеристом. Он всегда говорил, что должен не понарошку участвовать в съемках, вдохновленных его интересом к садомазохизму. Подчеркивал: снимает все это вовсе не потому, будто гоняется за «жареным», и не ради того, чтобы общество стало толерантнее относиться к садомазохистской субкультуре. Роберт не считал, что эта культура должна стать общепринятой, никогда не полагал, что его андеграундный мир подходит всем.

Несомненно, сам Роберт наслаждался соблазнами этого мира, даже нуждался в них.

— Это опьяняет, — говорил он. — Надо же, какую власть можно иметь над людьми. Целая автоколонна мужиков, и все тебя хотят; даже если они отвратные, чувствовать себя объектом массового вожделения — это очень сильно.

Последующие вылазки Роберта в мир садомазо иногда озадачивали и пугали меня. Со мной он не мог делиться впечатлениями: уж слишком все это было далеко от нашего с ним общего мира. Возможно, он бы мне рассказал, если бы я захотела, но мне как-то не хотелось выспрашивать. Не потому, будто я закрывала глаза на очевидное. Скорее из брезгливости. На мой вкус, его увлечения были слишком жесткими, его работы часто меня шокировали: воткнутая в анус плетка, изображенная на приглашении на вернисаж, цикл фотографий гениталий, обкрученных веревками. Он больше не использовал картинки из журналов и для съемки самоистязаний приглашал моделей или позировал себе сам. Я уважала его за это, но не могла понять, к чему эта жестокость. У меня все это как-то не вязалось с юношей, который мне когда-то повстречался.

И все же когда я смотрю на работы Роберта, то вижу: его герои не извиняются — мол, ах, простите, у меня член видно. Роберт сам не извиняется за содержание своих работ и не желает, чтобы извинялись другие. Он хотел, чтобы фотографии нравились его моделям: и садомазохисту, который загоняет себе гвозди в член, и рафинированной светской даме. Хотел, чтобы все его модели при сотрудничестве с ним чувствовали себя уверенно.

Роберт не считал, что его творчество — для всех и каждого. Когда он впервые выставил свои самые жесткие фотографии, они лежали в папке, помеченной знаком «X», в стеклянной витрине с табличкой «Для лиц старше 18 лет». Он не находил нужным тыкать в эти картинки кого-то носом. Разве что меня, и то в шутку.

Когда я спросила, что побуждает его снимать такие сцены, он сказал:

— Кто-то же должен это делать. Лучше уж это буду я.

Он был в привилегированном положении: модели доверяли ему, демонстрировали экстремальные половые акты, совершаемые по доброй воле. Миссия Роберта состояла не в том, чтобы приподнять завесу над одним из видов сексуальности, а в том, чтобы запечатлеть его художественными средствами в еще невиданной форме. Роберта как художника больше всего воодушевляла возможность сделать то, чего не делал никто и никогда.

Со мной он вел себя по-прежнему. Но я за него волновалась, и иногда мне казалось, что он загоняет себя в какие-то все более темные, все более опасные миры. В лучшие минуты наша дружба становилась убежищем от всего на свете — норкой, где он мог укрыться, свернуться клубком, точно усталый маленький змееныш.

— Тебе надо почаще петь песни, — говорил Роберт, когда я пела ему Пиаф или какую-нибудь старую песню из тех, что нравились нам обоим. Мы с Ленни отрепетировали несколько песен, постепенно формировали собственный репертуар, но чувствовали: не можем работать в жестких рамках. Возникла идея: пусть чтение стихов, незаметно переходящих один в другой, образует некий ритмический поток, который я и Ленни могли бы расцвечивать риффами. Подходящего музыканта, который задавал бы ритм, у нас на примете не было, но мы загодя рассудили: тут требуется фортепиано — формально ударный инструмент, но звучит мелодично.

Джейн Фридмен арендовала целый этаж над кинотеатром «Виктория» на углу Сорок пятой и Бродвея. Одну комнатку на этаже она уступила нам. Там стояло старое пианино, и на день св. Иосифа мы пригласили нескольких клавишников — авось найдем себе третьего в группу. Все клавишники были талантливы, но в наш специфический стиль не вписались. Однако, точно в Евангелии, судьба приберегла лучшее напоследок. В дверях появился Ричард Сол, которому нас порекомендовал Дэнни Филдс. Полосатая майка с широким воротом, мятые льняные брюки, кудрявая золотая грива почти скрывает лицо. В момент знакомства мы были так заинтригованы его красотой и немногословностью, что даже не задумались о его музыкальных способностях. Пока он поудобнее устраивался за пианино, мы с Ленни переглянулись, прочли друг у друга в глазах одну и ту же мысль: «Вылитый Тадзио из „Смерти в Венеции“!»

— Чего изволите? — небрежно спросил он и заиграл попурри — от Мендельсона переходил к Марвину Гэю, от Гэя — к «MacArthur Park».[133]

Девятнадцатилетний Ричард Сол учился классической музыке, но держался скромно: музыканту, знающему себе цену, ни к чему хвастаться. Он с одинаковым удовольствием играл сонаты Бетховена и занудные мелодии, где повторялись одни и те же три аккорда. Объединившись с Ричардом, мы смогли плавно переходить от песен к импровизации и обратно. Его интуиция и изобретательность раскрыли передо мной и Ленни двери мира, где мы могли вольно искать свой собственный язык. Свой стиль мы нарекли «три аккорда в слиянии с мощью планеты».

В первый день весны мы устроили репетицию вместе с Ричардом для нашего первого выступления в качестве трио. В «Рино Суини» атмосфера была оживленная, псевдоизысканная — не лучшая обстановка для нашего буйства и хулиганства на сцене, но где бы ни играть, лишь бы сыграть: мы ни в один формат не укладывались, никто нам подходящего формата подобрать не мог. И все же с каждым новым концертом мы обнаруживали: на наши выступления приходят, зрителей прибавляется. Нас это ободрило. Правда, менеджера «Рино Суини» мы раздражали, но он обошелся с нами любезно: позволил нам выступать пять вечеров подряд вместе с Холли Вудлаун и Питером Алленом.

К концу недели — Вербному воскресенью — наш дуэт окончательно сделался трио, а Ричард Сол — СВВ, «Смертью в Венеции», нашим златокудрым мальчиком.

Звезды выстраивались гуськом, чтобы войти в кинотеатр «Зигфелд», где с шиком и блеском проходила премьера фильма «Леди и джентльмены, The Rolling Stones». Я очень радовалась, что туда попала. Помню, дело было на Пасху, я надела черное бархатное платье: в викторианском стиле, с белым кружевным воротником. Потом мы с Ленни отправились на Нижний Манхэттен; наша карета обернулась тыквой, наши щегольские наряды — лохмотьями. На Бауэри мы притормозили у маленького бара под названием «Си-Би-Джи-Би» — решили выполнить свое обещание поэту Ричарду Хеллу. Мы обещали зайти послушать Television — команду, в которой Хелл играл на басу. Что за команда, понятия не имели, — мне просто стало интересно, как исполняют рок другие поэты.

На этом отрезке Бауэри я бывала часто — в гостях у Уильяма Берроуза, который жил несколькими кварталами южнее клуба «Си-Би-Джи-Би», в здании, прозванном «Бункер». Бауэри была улицей алкашей. Часто они разводили костры в больших цилиндрических мусорных баках и грелись, готовили еду, прикуривали от огня. Смотришь вглубь Бауэри и видишь, как костры пылают прямо у дверей Уильяма. Та же картина предстала нашим глазам в ту холодную, но красивую пасхальную ночь.

«Си-Би-Джи-Би» представлял собой длинный узкий зал с барной стойкой вдоль правой стены, освещенный висячими неоновыми панно — рекламой разных сортов пива. Сцена была невысокая, у левой стены, обрамленная огромными фоторепродукциями — копиями с картинок начала века, которые изображали красоток-купальщиц. В закутке за сценой стоял бильярдный стол. К залу примыкали кухня, засаленная от пола до потолка, и еще одна комната, где хозяин, Хилли Кристал, трудился и жил в компании своего пса Джонатана, персидской борзой.

Команда Ричарда Хелла играла драйвово, звук был резкий, неприглаженный. Музыка — сумасбродная, угловатая, эмоциональная. Мне у них все понравилось: и их судорожные движения, и то, как барабанщик вносил в общую ткань джазовые ходы, и бессвязная, оргазмическая структура музыки. А гитарист, стоявший справа, настоящий инопланетянин, вообще показался мне родной душой. Он был высокий, с соломенными волосами, его длинные изящные пальцы сжимали гриф гитары исступленно, точно пытаясь ее задушить. Том Верлен определенно читал «Одно лето в аду» Рембо.

В перерыве мы с Томом разговорились вовсе не о поэзии, а о лесах Нью-Джерси, пустынных пляжах Делавэра и летающих тарелках в закатном небе. Оказалось, что мы выросли в двадцати минутах езды друг от дружки, слушали одни и те же пластинки, смотрели одни и те же мультфильмы, оба любили «Тысячу и одну ночь». Затем Television вернулась на сцену. Ричард Ллойд взял гитару и заиграл «Marquee Moon».

Какой контраст с «Зигфелдом» — другая планета! Ни тени гламура, все привычное, родное. Наконец-то нашлось место, которое мы можем назвать своим! Группа играла, и в музыку вплетались перестук бильярдных шаров, лай борзой, звон бутылок: звуки, возвещающие о рождении новой культуры. Никто пока не предвидел перемен, но звезды на небесах уже выстраивались в правильном порядке, ангелы окликали.

Той весной в новостях только и говорили что о похищении Патти Херст. Группа городских партизан, называвшая себя «Симбионистская освободительная армия», увезла Патти из ее квартиры в Беркли и держала в плену. Я обнаружила, что меня захватила эта история, отчасти потому, что моя мать восприняла близко к сердцу похищение ребенка Линдбергов и позднее боялась за собственных детей. Удрученный летчик и окровавленная пижама его золотоволосого сына — эти образы всю жизнь преследовали мою мать.

15 апреля камера видеонаблюдения запечатлела Патти Херст с оружием в руках: вместе со своими похитителями она участвовала в ограблении банка в Сан-Франциско. Позднее появилось ее аудиообращение: она клялась в верности делу СОА. «Скажите всем, что я чувствую себя свободной и сильной и хочу сказать всем братьям и сестрам на свете, что приветствую их и люблю». Эта фраза чем-то меня зацепила; вдобавок мы с Патти были тезки. Я откликнулась на ее запутанные злоключения. Ленни, Ричард и я объединили мои мысли о положении Патти с хендриксовской версией «Hey Joe». Аллюзии звучали в тексте: беглец кричит «Я чувствую себя совершенно свободным».[134]

Мы подумывали записать сингл — интересно, сумеем ли мы передать в записи эффект от нашей игры вживую? Ленни хорошо разбирался в продюсировании и издании синглов, и когда Роберт вызвался вложить в этот проект деньги, мы зарезервировали время на студии Джими Хендрикса «Электрик леди». В память о Джими мы решили записать «Hey Joe».

Нам хотелось, чтобы отчаянную тягу к свободе выражала партия гитары. Мы решили пригласить Тома Вердена. Я постаралась подладиться под вкусы Тома и оделась в наряд, который, как мне казалось, что-то скажет душе парня из Делавэра: черные балетки, розовые чесучовые капри, нежно-зеленый шелковый плащ и фиолетовый зонтик. В таком виде я явилась к нему на работу — в магазин «Синемабилия», который специализировался на афишах старых фильмов, сценариях и биографиях всех известных и безвестных киношников — от Толстяка Арбакла до Хеди Ламарр и Жана Виго. Не знаю и никогда уже не узнаю, пленил ли Тома мой наряд. Факт тот, что Том охотно согласился поучаствовать в записи.

Мы записывались в студии «Б» в дальней части «Электрик леди», на скромную восьмиканальную аппаратуру. Перед началом я шепнула в микрофон: «Привет, Джими». После пары фальстартов Ричард, Ленни и я записали свою партию вместе, а Том наложил две дорожки соло-гитары. Ленни смикшировал эти дорожки в единую партию лидер-гитары, которая развивалась словно по спирали, наложил бас-барабан. Так мы впервые использовали ударные. Роберт, наш продюсер, явился в студию и взволнованно наблюдал за происходящим из пультовой. На память об этом событии он подарил Ленни серебряный перстень в виде черепа.

После записи «Неу Joe» у нас осталось пятнадцать лишних минут, и я решила попробовать исполнить «Говнофабрику». У меня сохранялись листки с первым вариантом этого стихотворения, отпечатанным на машинке: Роберт спас их из завалов в лофте на Двадцать претьей. В те времена «Говнофабрика» была моим личным гимном о том, как я вырвалась из тоскливого мира фабричных девчонок и бежала в Нью-Йорк. Ленни импровизировал поверх дорожки Ричарда, а я, подхватывая его риффы, читала стихотворение. Запись мы закончили ровно в полночь.

В вестибюле «Электрик леди» Роберт и я остановились перед одной из фресок, изображавшей пришельцев. По-видимому, Роберт был более чем доволен, но решил слегка меня подколоть. Не удержался.

— Патти, — сказал он, — ты не сочинила ничего, подо что мы могли бы танцевать.

Я ответила:

— Пусть лучше это сделают The Marvelettes. Дизайном обложки занялись Ленни и я. Свой лейбл мы назвали «Мер»,[135] отпечатали 1500 экземпляров на маленькой фабрике на Ридж-авеню в Филадельфии, развезли тираж по книжным и музыкальным магазинам. В розницу сингл продавался по два доллара. На наших концертах у входа в зал можно было видеть Джейн Фридмен с хозяйственной сумкой: она торговала синглом вразнос. Больше всего мы гордились тем, что нашу запись кто-то поставил в музыкальном автомате у «Макса». А еще поразились, что вещь с оборотной стороны — «Говнофабрика» — оказалась популярнее, чем «Hey Joe». Это был стимул уделять больше внимания нашим собственным композициям. Поэзия оставалась моей путеводной звездой, но я пообещала себе, что однажды напишу для Роберта песню, о которой он мечтает.

После того как я попробовала гашиш, Роберт, всегда старавшийся меня оградить, решил, что я созрела для трипа вместе с ним. Для меня это был первый опыт. Прихода мы дожидались на пожарной лестнице за моим окном, над улицей Макдугал.

— Хочешь заняться сексом? — спросил он. Я удивилась и обрадовалась: ему до сих пор хочется побыть со мной! Но не успела я ответить, как Роберт сжал мою руку и произнес: — Прости…

Той ночью мы прогулялись по Кристофер-стрит до реки. Было два часа ночи. Мусорщики бастовали, и в свете фонарей мелькали юркие крысы. У воды мы повстречали суетливую толпу королев, бородачей в балетных пачках, святых и ангелов в кожаной амуниции. Я почувствовала себя бродячим проповедником из «Ночи охотника».[136] Все приобрело зловещий оттенок, запахло пачулями, амилнитритом и нашатырным спиртом. Во мне поднималась тревога.

Роберта это, похоже, позабавило: — Патти, тебе положено воспылать любовью ко всему сущему.

Но я никак не могла расслабиться. Все вокруг впало в какое-то буйство, предметы обволакивала оранжевая, розовая, едко-зеленая аура. Ночь была душная и сырая. Ни луны, ни звезд — ни воображаемых, ни реальных.

Роберт обнял меня за плечи, отвел домой. Брезжил рассвет. Постепенно до меня доходил смысл трипа: город как мир демонов, секс с кем попало, дорожки блесток, которые осыпаются с мускулистых рук. Католические образки, сорванные с выбритых шей. Блестящий праздник, которому я не смогла отдаться. Эту ночь я не выдумала, но образы бегущих наперегонки The Cockettes и «Диких мальчиков»[137] вскоре переплавились в видение мальчика в коридоре, пьющего чай из стакана.

Уильям Берроуз был одновременно стар и молод. Немножко шериф, немножко сыщик. И с головы до пят — писатель. У него был шкаф с лекарствами, который он держал на замке, но если тебя мучила боль, он отпирал дверцу. Не мог видеть страдания людей, которые были ему симпатичны. Если ты заболевал, он приходил тебя накормить. Стучался в твою дверь, приносил рыбину, завернутую в газету, и собственноручно ее жарил. От девушек он, казалось, отгораживался неприступной стеной, но я все равно его любила.

В «Бункере» он жил точно в походе: всех вещей — пишущая машинка, дробовик да пальто. Время от времени он надевал свое пальто, шел горделивой походкой послушать нас, занимал свое место за столиком у самой сцены, который мы для него специально придерживали. Часто ему составлял компанию Роберт в кожаной куртке. Вылитые ковбой Джонни и его конь.

Мы играли в «Си-Би-Джи-Би» серию концертов, которая началась в феврале и продолжалась несколько недель марта. Выступали мы на пару с Television, как и у «Макса» прошлым летом, отыгрывали по два сета за вечер, сменяя друг друга на сцене, с четверга по воскресенье. Это был первый период наших регулярных выступлений в качестве группы. Он помог нам нащупать общую внутреннюю тему, объединившую разнородные ветви нашего творчества.

В ноябре мы ездили с Джейн Фридмен в Лос-Анджелес — впервые играли в «Виски-э-гоу-гоу», где когда-то выступали The Doors, а затем отправились в Сан-Франциско. В Беркли мы выступили на втором этаже музыкального магазина «Разер рипт рекордз», сходили на прослушивание в «Филмор-Вест» — там тоже сыграли, с ударником Джонатаном Ричменом. В Сан-Франциско я оказалась впервые, и мы совершили паломничество в книжный магазин «Городские огни», где витрина была уставлена книгами наших друзей. В ходе нашей первой вылазки за пределы Нью-Йорка мы рассудили: нужен второй гитарист, чтобы расширить спектр саунда. Мы не могли воплотить втроем музыку, звучавшую в наших головах.

Вернувшись в Нью-Йорк, мы дали в «Виллидж войс» объявление: «Ищем гитариста». Большинство из тех, кто откликнулся, похоже, уже знали, как хотят играть, как хотят звучать. А еще почти все морщились, узнав, что лидер группы — какая-то баба. Но своего «третьего» я нашла в лице обаятельного чеха. Имидж и музыкальный стиль Ивана Краля продолжал традиции и возрождал перспективы рока — совсем как The Rolling Stones отдавали дань уважения блюзу. В Праге Краль был восходящей поп-звездой, но его мечты рухнули, когда в 1968-м в его страну вторглась Россия. Краль бежал вместе со своей семьей и был вынужден начинать с нуля. Человек энергичный, непредвзято мыслящий, он охотно обогащал нашу быстро формирующуюся концепцию новых возможностей рок-н-ролла.

Мы считали себя аналогом «Сынов свободы»[138] — задались целью сохранить, уберечь и распространить революционный дух рок-н-ролла. Мы боялись, что музыке, которая нас вскормила, угрожает духовное истощение. Страшились, что она забудет о своем предназначении, что ею завладеют чьи-то жирные руки, что она увязнет в трясинах эффектности, финансовых махинаций и бессодержательной технической изощренности. Мы воскрешали в своем сознании образ Пола Ревира, скачущего сквозь американскую ночь, убеждающего людей проснуться и взяться за оружие. Мы тоже взялись за оружие — оружие нашего поколения: электрогитару и микрофон.

«Си-Би-Джи-Би» был самым подходящем местом для трубачей, зовущих на бой. Этот клуб на улице обездоленных притягивал к себе людей странной породы — слушателей, которые радушно встречали пока безвестных артистов. Хилли Кристал требовал от музыкантов только одного — новизны.

За промежуток времени, который длился с мертвенных зимних холодов до весеннего обновления, мы боролись, преодолевали трудности, пока не нашли свой путь. От концерта к концерту песни обретали собственную жизнь. Часто в них отражалась энергия публики, атмосфера клуба, наша растущая уверенность в себе и события, происходившие в непосредственной близости от нас.

Мне многое запомнилось из этого периода. Запах мочи и пива. Переплетение гитарных партий Ричарда Ллойда и Тома Вердена, на котором устремлялось ввысь «Второе пришествие» («Kingdom Come»). Концертный вариант «Земли» («Land»), прозванный Ленни «Область пожаров». Джонни выжигал на земле огненный след, мчался ко мне из кислотной ночи, где властвовали дикие мальчики, от раздевалки спортзала до океана возможностей — все это я словно бы получала по телепатическому каналу из третьего или четвертого сознания Роберта и Уильяма, сидевших у нас под носом. Присутствие Лу Рида, чьи поиски в области поэзии и рок-н-ролла сослужили хорошую службу всем нам. Узкий зазор между сценой и публикой и лица всех, кто нам помогал. Сияющая Джейн Фридмен в момент, когда она представила нас Клайву Дэвису, президенту «Ариста рекордз». Она правильно угадала, что он и его фирма имеют нечто общее с нами. И финал каждого вечера: стоишь у выхода, под тентом с названием клуба, смотришь, как ребята грузят наш скромный аппарат в багажник машины Ленни — «шевроле-импала» 64 года.

Тогда Аллен проводил столько времени на гастролях с Blue Oyster Cult, что некоторые сомневались, как это я могу хранить верность человеку, который и дома-то почти не бывает. На деле я была искренне привязана к Аллену и полагала: раз между нами стопроцентное взаимопонимание, никакие его отлучки ничего не значат. Надолго оставаясь одна, я извлекала пользу из свободы и имела время для творческого развития. Но затем обнаружилось: мое доверие к нему — доверие, которое я считала взаимным — Аллен неоднократно предавал, подрывая собственное здоровье и ставя под угрозу нас обоих. На гастролях этот сердечный, неглупый и, казалось бы, скромный парень вел образ жизни, который никак не вписывался в наши мирные, как я мнила, отношения. Все кончилось разрывом, но я не перестала уважать Аллена: все равно была ему признательна за все хорошее, что он для меня сделал, когда я вышла из своей норки на неведомые просторы большого мира.

* * *

Авторитетная радиостанция WBAI транслировала в эфир последние отзвуки революции. 28 мая 1975 года моя группа сыграла в пользу WBAI благотворительный концерт в церкви на Аппер-Ист-Сайд. Мы идеально подходили для обстановки бесцензурности, которую позволяет прямой эфир, — бесцензурности не только идеологической, но и эстетической. Тут нам не приходилось подлаживаться под формат, и мы были вольны импровизировать, что редко позволялось даже на самых прогрессивных FM-радиостанциях. На радио мы выступали впервые и отчетливо сознавали, как велика аудитория.

Концерт завершился вариантом «Глории» («Gloria»), который сложился за предыдущие несколько месяцев: в нем были объединены мое стихотворение «Клятва» и классическая композиция великого Вэна Моррисона. А началось все с бас-гитары Ричарда Хелла — медно-красной «Данэлектро», мы ее купили у него за сорок долларов. Я вздумала ее освоить: сочла, что не так-то это сложно, раз гитара маленькая. Ленни показал мне, как взять «ми». Я взяла «ми» и проговорила: «Иисус умер за чьи-то грехи — но не за мои». Эту строчку я написала несколькими годами ранее. Она была моим кредо — я клялась сама отвечать за свои поступки. Против такого человека, как Христос, бунтовать стоило — он и сам был воплощенный бунт.

Ленни заиграл перебором, стал брать классические рок-аккорды: ми, ре, ля, и меня восхитил бесподобный союз аккордов с этим стихотворением. Три аккорда, слитые с мощью планеты.

— Это аккорды из какой-то реальной песни?

— Да так, всего лишь из самой славной, — ответил он и заиграл «Глорию», а Ричард подхватил.

За несколько недель, проведенных в «Си-Би-Джи-Би», нам всем стало ясно: мы своим собственным путем перерождаемся в рок-группу. Первого мая Клайв Дэвис предложил мне подписать контракт на запись с «Ариста рекордз». Седьмого я поставила подпись. Вообще-то мы не проговаривали смысл происходящего вслух, но на концерте, который транслировался WBAI, почуяли нутром: наступает решающий момент. К финалу «Глории», ставшему чистой импровизацией, мы раскрылись окончательно, как раскрывается бутон цветка.

Мы с Ленни сочетали ритм и слово, Ричард давал нам музыкальную опору, Иван расшевелил наш саунд. Пора было сделать следующий шаг — найти еще одного человека нашей породы, который, влившись в наш круг, не нарушит равновесия, но даст толчок к развитию. Свой концерт, сыгранный очень эмоционально, мы закончили коллективной мольбой: — Нам нужен ударник, и мы знаем: он где-то есть.

Ударник был ближе, чем мы могли предположить. Джей Ди Догерти выставлял нам звук в «Си-Би-Джи-Би», для чего приносил из дому компоненты своей личной стереосистемы. Когда-то он приехал в Нью-Йорк из Санта-Барбары с группой Лэнса Лауда Mumps. Трудолюбивый, слегка застенчивый, он преклонялся перед Кейтом Муном. Не прошло и двух недель с нашего эфира на WBAI, как он влился в наши ряды.

Теперь я приходила на базу, оглядывала аппаратуру, которой на глазах прибавилось — усилители «Фендер», Ричардов синтезатор RMI, а теперь и серебристая ударная установка «Людвиг» Джея Ди, — и невольно гордилась собой: я — лидер рок-группы!

С ударником мы впервые выступили в баре «Другой конец», прямо за углом от моей квартиры на Макдугал. Всего-то — обуться, накинуть куртку и пешком на работу. Главной задачей было поймать одну волну с Джеем Ди, а для остальных пробил час проверить, оправдаем ли мы возложенные на нас надежды. В первый вечер нашего четырехдневного ангажемента настроение было праздничное: пришел Клайв Дэвис. Когда мы проскользнули сквозь толпу и поднялись на сцену, атмосфера стала напряженной, воздух наэлектризовался, как перед грозой.

Тот вечер стал, как говорится, бриллиантом в нашей короне. Мы играли точно единый организм, пульс и тембр группы вознесли нас на другую плоскость бытия. Но даже внутри этого вихря я — отчетливо, как заяц чувствует охотничью борзую, — ощутила чужое присутствие. Пришел Он. Я догадалась, откуда в воздухе электричество: в клуб вошел Боб Дилан. Я среагировала странно: вместо того чтобы смиренно склониться перед ним, почувствовала могущество, — возможно, заразилась его собственным; но заодно я ощутила, что и сама кое-чего стою, и моя группа тоже. Казалось, это была ночь моей инициации, когда я должна была окончательно стать самой собой в присутствии того, по чьему образу и подобию себя лепила.

2 сентября 1975 года я потянула на себя дверь «Электрик леди». Спускаясь по лестнице, невольно припомнила, как Джими Хендрикс на минутку задержался поговорить с робкой девчонкой. Я вошла в студию «А». Наш продюсер Джон Кейл всем рулил, Ленни, Ричард, Иван и Джей Ди расставляли аппаратуру.

Последующие пять недель мы записывали и сводили мой первый альбом «Horses» («Лошади»). Джими Хендрикс так и не вернулся, чтобы создать свой новый язык музыки, но от него осталась студия, наполненная всеми его надеждами на будущее голосов нашей культуры. Все это я ощутила, едва войдя в кабинку для вокалиста. Ощутила благодарность за то, что рок-н-ролл был мне опорой в трудные подростковые годы. Радость, которую давал мне танец. Нравственную силу, которую я накапливала по крупицам, когда брала на себя ответственность за свои поступки.

Все это зашифровано в «Horses», все это и салют тем, кто шел перед нами и проложил нам путь. В «Стране птиц» («Birdland») мы отправлялись в дорогу вместе с юным Петером Райхом: он ждал, что его отец Вильгельм Райх спустится с неба и выручит его.[139] В «Разорви» («Break It Up») Том Верлен и я рассказывали сон: как Джим Моррисон, скованный наподобие Прометея, внезапно вырывался на свободу. В «Земле» образы «диких мальчиков» сливались со стадиями агонии Хендрикса. «Элегия» («Elgie») была обо всех них, о прошлом, настоящем и будущем, о тех, кого мы потеряли, и о тех, кого еще предстоит потерять.

С самого начала не было никаких сомнений, что для обложки «Horses» меня сфотографирует Роберт: клинок моей ауры таился в ножнах портретов работы Роберта. У меня не было никаких идей насчет того, как фото должно выглядеть, — было бы правдивым. Единственное, что я обещала Роберту, — надеть чистую рубашку, без пятен.

Я пошла в магазин Армии спасения на Бауэри и купила ворох белых рубашек.

Некоторые оказались великоваты. Больше всего мне понравилась рубашка с монограммой под нагрудным карманом, тщательно отглаженная. У меня она ассоциировалась с портретом Жана Жене — Брассай сфотографировал его в белой рубашке с монограммой, с закатанными рукавами. На моей рубашке было вышито «RV», и я вообразила, что ее носил Роже Вадим, режиссер «Барбареллы». Я отрезала от рубашки манжеты, чтобы надеть ее с черным пиджаком, украшенным брошкой в виде лошади — подарком Аллена Ланьера.

Роберт хотел провести фотосессию в пентхаусе Сэма Уэгстаффа: эти комнаты в доме номер i на Пятой авеню были залиты естественным светом. Угловое окно отбрасывало тень, и получался сияющий треугольник — этот эффект Роберт хотел использовать.

Я выползла из кровати и сообразила, что час уже поздний. Свой утренний ритуал совершила в спешке: сбегала за угол в марокканскую булочную, схватила поджаристую булку, пучок свежей мяты и немножко анчоусов. Вернулась, вскипятила чайник, засыпала мяту. Булку разрезала, залила оливковым маслом, помыла анчоусы, положила между половинками булки, посыпав кайенским перцем. Налила себе чаю и решила рубашку пока не надевать — предвидела, что моментально закапаю ее маслом.

Роберт зашел за мной. Он нервничал — небо было обложено тучами. Я оделась: черные брюки с манжетами, белые хлопчатобумажные носки, черные балетки «Капезио». Повязала любимую ленту, а Роберт отряхнул хлебные крошки с моего черного пиджака.

Мы отправились в путь. Роберт был голоден, но от моих сэндвичей с анчоусами отказался, и в итоге мы взяли кукурузную кашу и яичницу в «Розовой чайной чашке». Время утекало песком сквозь пальцы. День был сумрачный, облачный, но Роберт все время высматривал солнце. Наконец, уже под вечер, небо начало проясняться. Мы пересекли Вашингтон-сквер в миг, когда облака снова грозили затянуть небо. Роберт забеспокоился, что мы упустим свет, и на Пятую авеню мы уже не шли, а бежали.

Свет уже начинал меркнуть. Роберт работал без ассистента. Мы даже не обсудили, что будем делать, как должен выглядеть результат. Просто Роберт меня сфотографирует. Я сфотографируюсь. Я продумала свой имидж. Он продумал свое освещение. Вот и все.

Квартира Сэма была совершенно спартанской: все белое, мебель — только самая необходимая. У окна, выходившего на Пятую авеню, росло высокое дерево авокадо. Массивная призма преломляла свет, расщепляла на радуги, ниспадавшие каскадом по стене напротив белого радиатора. Роберт поставил меня у треугольника. Когда он готовился к съемке, руки у него слегка дрожали. Я стояла. Облака метались по небу — мчались то в одну сторону, то в другую. С экспонометром что-то стряслось, и Роберт немножко занервничал. Отснял несколько кадров. Отложил экспонометр в сторону. Подплыло облако, треугольник исчез со стены.

— А знаешь, мне очень нравится белизна рубашки, — сказал Роберт. — Можешь снять пиджак?

Я перекинула пиджак через плечо, на манер Фрэнка Синатры. Меня занимали только аллюзии, а Роберта — только светотень.

— Свет венулся, — сказал он.

И еще несколько раз щелкнул фотоаппаратом.

— Получилось.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю.

В тот день он отснял двенадцать кадров. Через несколько дней показал мне контрольки. Ткнул пальцем:

— Вот в этом волшебство есть.

Теперь, глядя на это фото, я никогда не вижу на нем себя. Вижу только нас вдвоем.

Роберт Миллер пропагандировал творчество таких фигур, как Джоан Митчелл, Ли Краснер и Элис Нил; увидев мои рисунки на третьем этаже «Готэм бук март», он пригласил меня выставляться в его галерее. Энди Браун, который много лет поддерживал мое творчество, очень за меня обрадовался.

Оказавшись в этой просторной фешенебельной галерее на углу Пятьдесят седьмой улицы и Пятой авеню, я усомнилась в том, что заслужила такой зал. А также рассудила, что в галерее такого высокого уровня не могу выставляться без Роберта. И спросила, нельзя ли нам устроить совместную выставку.

В 1978 году Роберт с головой ушел в фотографию. Замысловатые рамы отражали его интерес к геометрическим формам. Прежде он снимал классические портреты и необычайные по своему сексуальному накалу натюрморты с цветами. Перенес порнографию в плоскость изобразительного искусства. А теперь учился повелевать освещением и добиваться самых насыщенных черных тонов.

В то время Роберт имел контракт с галереей Холли Соломон и для совместной выставки со мной должен был попросить разрешения. Я ровно ничего не знала о правилах игры в арт-мире. Знала лишь, что нам следует выставляться вместе. Мы решили показать работы, которые подчеркивали наши отношения — отношения художника и музы, роли, которыми мы оба менялись.

Роберт захотел, чтобы для галереи Роберта Миллера мы создали нечто уникальное. Для начала он отобрал мои лучшие портреты своей работы и отпечатал в формате крупнее натуральной величины, а нашу фотографию на Кони-Айленде перенес на холст высотой шесть футов. Я нарисовала серию портретов Роберта и решила сделать цикл рисунков на основе его эротических фотографий. Мы выбрали молодого человека, который мочится в рот другому, окровавленную мошонку и персонажа в черном латексовом костюме, сидящего на корточках. Отпечатки были сравнительно маленького формата. По периметру некоторых я написала стихи, другие дополнила карандашными рисунками.

Мы подумывали снять короткометражный фильм, но средства у нас были ограниченны. Мы скинулись, и Роберт нанял оператора — студентку киношколы Лайзу Ринцлер.

Сценария у нас не было. Мы просто надеялись, что оба сыграем свои роли. Приглашая меня на съемки на Бонд-стрит, Роберт сообщил, что приготовил мне сюрприз. Я расстелила на полу кусок ткани, положила на него хрупкое белое платье — подарок Роберта, белые балетки, индийские ножные браслеты с бубенцами, шелковые ленты и фамильную Библию. Все завязала в узел. Почувствовала: теперь я готова. Отправилась в его лофт пешком.

Увидев, что приготовил для меня Роберт, я восхитилась. Точно так же в Бруклине я возвращалась с работы и обнаруживала, что он превратил комнату в живую инсталляцию. Здесь Роберт создал антураж для мифа — задрапировал стены белой сеткой, а на их фоне поставил только одну вещь — статую Мефистофеля.

Я положила узел на пол, и Роберт сказал, что нам обоим надо принять «эм-ди-эй». Я толком не знала, что это такое, но Роберту доверяла полностью. Я согласилась. Когда мы вошли в кадр, я не думала о том, подействовал «эм-ди-эй» или нет, — слишком сосредоточилась на своей роли. Надела белое платье и браслеты с бубенцами, развязанный узел оставила на полу. Что было у меня на уме? Откровения. Контакт. Ангелы. Уильям Блейк. Люцифер. Рождение. Я говорила, Лайза снимала на кинокамеру, Роберт фотографировал. Он бессловесно направлял меня. Я была как весло в воде, а Роберт — как уверенная рука гребца.

В какой-то момент я решила сорвать со стен сетку — по сути, разрушить его творение. Потянулась, ухватилась за край сетки… и обмерла: меня хватил паралич, ни пошевелиться, ни заговорить. Роберт бросился ко мне и положил руку мне на запястье, и так стоял, пока не почувствовал, что я расслабилась. Он так хорошо меня знал, что без единого слова втолковал мне: все в порядке.

Меня отпустило. Я завернулась в сетку, бросила взгляд на Роберта, а он запечатлел этот миг в движении. Я сняла хрупкое платье, расстегнула браслеты на своих щиколотках. Надела свои джинсы, фельдмаршальские сапоги, старую черную футболку — мою рабочую униформу, а все остальное завернула в ткань и перекинула узел через плечо.

В своем монологе в фильме я рассуждала о том, что мы с Робертом часто обсуждали. Художник пытается докопаться до своего интуитивного понимания богов, но потом ему приходится покинуть это соблазнительное бесплотное царство — иначе он так ничего и не создаст. Для работы художник должен возвращаться в материальный мир. Задача художника — найти равновесие между связью с мистическими мирами и созданием произведений искусства.

Я покинула Мефистофеля, ангелов и руины мира, сотворенного нашими руками, заявила:

— Выбираю Землю.

Я поехала со своей группой на гастроли. Роберт звонил мне каждый день:

— Ты готовишься к выставке? Ты вообще рисуешь? — Он дозванивался мне во все гостиницы на нашем пути. — Патти, чем ты занята? Рисуешь или нет?

Он так беспокоился, что в Чикаго, где у меня было три свободных дня, я пошла в магазин художественных принадлежностей, купила несколько листов моей любимой атласной бумаги «Арш» и завесила ими стены гостиничного номера. Прикрепила к стене фото мужчины, который мочился другому в рот, сделала по мотивам фото несколько рисунков. Я всегда работаю таким штурмовым методом. Когда я вернулась с рисунками в Нью-Йорк, Роберт, вначале досадовавший на мою канитель, остался очень доволен:

— Патти, чего же ты так долго тянула?

Роберт показал мне работы для выставки, над которыми корпел, пока меня не было в городе. Он отпечатал серию фотографий со съемок нашего фильма. А я ведь настолько увлеклась своей ролью, что даже не заметила, как много он отснял. Получились одни из лучших фотографий, которые мы сделали вместе. Роберт решил назвать фильм «Still Moving»,[140] так как при монтаже перемежал сцены, отснятые на кинопленку, своими фотографиями. Саундтрек мы составили из моих рассуждений вперемежку с моей игрой на электрогитаре и отрывками из «Глории». Так Роберт отразил многогранность нашего творчества: фотографию, поэзию, импровизацию и сценические выступления.

В «Still Moving» отражены представления Роберта о будущем изобразительного искусства и музыки — получился этакий музыкальный видеоклип, который, однако, имеет самостоятельную ценность как произведение искусства. Роберт Миллер одобрил фильм и выделил нам маленькое помещение для его непрерывного показа. Он предложил нам сделать афишу, и мы оба выбрали изображения друг друга: подтвердили нашу веру в то, что мы — художник и муза.

На вернисаж мы отправились из квартиры Сэма Уэгстаффа. Там и наряжались. Роберт надел белую рубашку с закатанными рукавами, кожаный жилет, джинсы и остроносые туфли. Я — шелковую куртку-ветровку и брюки с манжетами. Роберт — Роберт, вот ведь чудеса! — одобрил мой наряд. Собрались люди из всех миров, к которым мы принадлежали начиная со времен «Челси». Поэт и художественный критик Рене Рикард написал статью о выставке — прекрасное эссе, где назвал наше творчество «дневником одной дружбы». Я многим обязана Рене: он часто отчитывал и ободрял меня, когда я решала забросить рисование. Рассматривая вместе с Робертом и Рене работы, развешанные в позолоченных рамах, я мысленно благодарила их обоих: они не давали мне опустить руки.

Это была наша первая и последняя совместная выставка. В 70-х моя работа с группой увела меня далеко от Роберта и нашего общего мира. В гастролях по разным странам у меня было время поразмыслить о том, что мы с Робертом ни разу не путешествовали вместе. Не высовывали нос дальше окраин Нью-Йорка — разве что мысленно, когда читали книги, никогда не сидели в самолете, держась за руки, ожидая взлета в новое небо и посадки на новую землю.

И все же в творчестве мы с Робертом совершали экспедиции по неизведанным просторам и создавали целые страны друг для друга. Выходя без него на сцены всего мира, я закрывала глаза и воображала, как он снимает свою кожаную куртку и вступает вместе со мной в бескрайнюю страну тысячи танцев.

* * *

Как-то под вечер мы шли по Восьмой улице и вдруг услышали: из всей череды магазинов гремит «Потому что ночь» («Because the Night»). Это была моя совместная композиция с Брюсом Спрингстином, сингл из альбома «Easter». После записи Роберт стал нашим первым слушателем. Так решила я, и не случайно. Именно об этом он всегда для меня мечтал. Летом 1978-го песня поднялась до 13-го места в «Топ-40», осуществив мечту Роберта о том, что когда-нибудь моя пластинка станет хитом.

Роберт заулыбался, зашагал в ритм песне. Закурил сигарету. Сколько всего мы пережили с тех пор, как он спас меня от писателя-фантаста, как мы пили на двоих одну порцию коктейля на крыльце у Томпкинс-сквер…

Роберт не скрывал, что гордится моим успехом. Того, чего он желал себе, он желал и нам обоим. Он выдохнул бесподобно красивую струю дыма и заговорил тоном, которым говорил лишь со мной, — озадаченно-укоряющим, восхищенным без тени зависти, как брат с сестрой, на нашем языке.

— Патти, — медленно произнес он, — ты прославилась раньше, чем я.

За руку с Богом

Весной 1979 года я покинула Нью-Йорк, чтобы начать новую жизнь с Фредом «Соником» Смитом. Одно время мы жили в маленьком номере пустовавшего тогда легендарного отеля «Бук кадиллак» в центре Детройта. Все наше имущество составляли гитары Фреда да мой кларнет и самые заветные книги. Так уж вышло: с мужчиной, который стал моей последней любовью, я вела тот же образ жизни, что когда-то с моим первым любимым. О том, кто стал моим мужем, я напишу только одно: он был царь среди человеков, и люди узнали его.

Прощание далось мне нелегко. И все же час пробил: мне было пора отправляться в самостоятельное плавание по жизни.

— А как же мы? — вдруг спросил Роберт. — Мама до сих пор думает, что мы муж и жена.

Об этом я как-то не подумала.

— Наверно, придется сказать ей, что мы развелись.

— Как я могу ей такое сказать? — Роберт вытаращил глаза. — Католики не разводятся.

В Детройте я села на пол и взялась писать стихотворение для его «Папки Y».[141] Роберт подарил мне охапку цветов — букет из фотографий, который я прикрепила к стене и описала стихами. Y — процесс сотворения, лоза лозоискателя, забытая гласная.

Тогда я перестала быть публичной фигурой, снова стала жить как простые люди. Отдалилась на огромное расстояние от привычной среды, но Роберт всегда присутствовал в моих мыслях — синяя звезда одного из созвездий моего космоса.

У Роберта обнаружили СПИД в те же дни, когда я узнала, что жду второго ребенка. В 1986-м, в конце сентября, когда ветки деревьев прогибались под тяжестью груш. Я почувствовала недомогание, похожее по симптомам на грипп, но мой проницательный врач-армянин объявил мне: это не болезнь, а начальная стадия беременности.

— Сбылась ваша мечта, — сказал он. В тот день я сидела у себя дома на кухне, изумлялась новости и думала: вот удачный момент для звонка Роберту.

Тогда мы с Фредом начали работать над альбомом, который позднее назвали «Dream of Life» («Мечта о жизни»), и Фред предложил: «Попроси Роберта сфотографировать тебя для обложки». С Робертом я давно уже не виделась и не созванивалась. Я поудобнее уселась за столом, попыталась внутренне подготовиться, вообразить, как я ему сейчас позвоню, как пройдет разговор. И тут телефон зазвонил сам. Мои мысли были настолько заняты Робертом, что в первый момент я подумала: конечно, это он. Но звонила моя подруга и юридический консультант Ина Мейбах.

— Дурные новости, — сказала она, и я сразу догадалась: насчет Роберта. Он попал в больницу с пневмонией на почве СПИДа. Я остолбенела. Инстинктивно заслонила ладонью свой живот и разрыдалась.

Все мои былые страхи, казалось, вдруг материализовались: мгновенно, как испепеляющий огонь взбегает по белоснежному парусу. С безжалостной ясностью вернулось мое пророческое видение из нашей молодости: Роберт рассыпается в прах. Я совсем иначе взглянула на его нетерпеливое стремление прославиться: он словно был обречен на раннюю смерть, как юный египетский фараон.

Я с маниакальным упорством занимала себя разными мелкими хлопотами, но из головы не шла мысль: что же теперь ему сказать? Одно дело — предлагать поработать, когда звонишь человеку домой, и совсем другое, когда — в больницу. Чтобы взять себя в руки, я решила начать со звонка Сэму Уэгстаффу. Мы несколько лет не общались, но он отозвался приветливо, словно мы виделись только вчера. Я спросила о Роберте. — Он сильно болен, бедняга, — сказал Сэм, — но все-таки его состояние получше моего.

Я вновь испытала шок, усугубленный тем, что Сэм, несмотря на значительную разницу в возрасте с нами, всегда отличался крепким здоровьем: над его телом не были властны никакие унизительные хвори. Сэм выразился в своей характерной манере. «Ну, это большая докука», — сказал он о болезни, которая безжалостно громила его по всем фронтам.

Я была очень опечалена, когда узнала, что болезнь не обошла и Сэма, но разговор с ним придал мне мужества для второго звонка — Роберту. Роберт слабым голосом произнес: «Алло», но, едва услышав меня, приободрился. Столько воды утекло, но наша беседа шла совсем как всегда: он начинал фразу, я упоенно подхватывала на полуслове, и наоборот.

— Я одолею эту хрень, — сказал он мне. И я всей душой поверила, что так и будет.

— Скоро приду тебя повидать, — обещала я.

— Патти, ты сегодня устроила мне праздник, — сказал он мне перед тем, как повесить трубку. Эти слова я слышу явственно. Слышу и сейчас, когда пишу эти строки.

* * *

Как только Роберт более-менее окреп и его выписали, мы договорились о встрече. Фред уложил свои гитары, мы прихватили нашего сына Джексона и приехали на машине из Детройта в Нью-Йорк. Остановились в отеле «Мэйфла-уэр». Роберт пришел нас встретить. Он был в своем коронном длинном кожаном пальто и выглядел замечательно — разве что щеки чересчур румяные. Подергал меня за длинные косы, дразнился: «Эй, Покахонтас». Между нами потрескивало электричество: казалось, воздух накаляется добела и все вокруг распадается на атомы.

Роберт и я навестили Сэма в отделении для больных СПИДом в больнице Святого Винсента. Сэм, человек с чрезвычайно живым умом, сияющей кожей и крепким телом, лежал там почти беспомощный, то и дело впадая в забытье. У него была карцинома, все тело покрылось язвами. Роберт хотел взять его за руку. Сэм отстранился.

— Не дури, — прикрикнул на него Роберт и ласково накрыл его ладонь своими. Я спела Сэму колыбельную, которую мы с Фредом сочинили для нашего сына.

Мы с Робертом прогулялись пешком в его новый лофт. С Бонд-стрит он съехал, обосновался в просторной квартире-мастерской в доме в стиле ар-деко на Двадцать третьей улице, всего в двух кварталах от «Челси». Настроение у него было приподнятое: он был уверен, что вылечится, был доволен своим творчеством, успехом и имуществом.

— У меня все получилось, правда? — сказал он с гордостью. Я огляделась по сторонам: статуя Христа из слоновой кости, белое мраморное изваяние спящего Купидона, буфет и кресла работы Стикли, коллекция редких ваз фирмы «Густавсберг». Главным сокровищем мне показался письменный стол из светлого ореха с наплывами — работа дизайнера Джо Понти. Столешница в форме консоли. Декоративные ящики стола, отделанные изнутри деревом зебрано, напоминали алтарь. В ящиках располагались всякие маленькие талисманы и авторучки.

Над столом висел триптих в золотых и серебряных тонах: мой портрет, сделанный Робертом в 1973-м для обложки сборника «Вит». Он выбрал кадр, где мое лицо было наиболее четким, перевернул негатив и отпечатал зеркальное изображение. Центральная часть триптиха была лиловая — наш цвет, цвет персидского ожерелья.

— Да, — сказала я. — Ты молодец.

В последующие недели Роберт несколько раз меня фотографировал. Для одной из наших последних фотосессий я надела свое любимое черное платье. Он вручил мне бабочку — синего морфо, наколотого на швейную булавку со стеклянной головкой. Сфотографировал меня на «Полароид», на цветную пленку. На снимке все черно-белое, но на этом монохромном фоне выделяется синяя переливчатая бабочка — символ бессмертия.

Как всегда, Роберт был рад показать мне свои новые работы. Платинотипии крупного формата на холсте, цветные гидротипии — натюрморты с каннами. Томас и Довенна: обнаженный чернокожий мужчина обнимает, словно в танце, женщину в белом бальном платье, по бокам — полотнища белого муарового атласа. Мы остановились перед работой, которую только что привезли от багетного мастера в раме по эскизу самого Роберта: Томас в позе греческого атлета, вписанный в черный круг, на полотнище из леопардовой шкуры.

— Правда, шедевр? — сказал он.

Его интонация, знакомая фраза, такой привычный диалог… у меня перехватило дух.

— Да, это шедевр.

Вернувшись в привычное русло бытовых хлопот в Мичигане, я поймала себя на том, что мне не хватает присутствия Роберта рядом. Я соскучилась по нашему «мы». Телефон, которого я обычно чуралась, стал для нас спасательным кругом, и мы часто беседовали. Правда, иногда Роберт больше надсадно кашлял, чем разговаривал. В мой день рождения он сказал, что обеспокоен состоянием Сэма.

На Новый год я позвонила Сэму. Ему только что сделали переливание крови, и говорил он весьма уверенным тоном. Сказал, что чувствует себя другим человеком — человеком, который выживет. Сэм, неисправимый коллекционер, мечтал вновь съездить в Японию, где часто бывал вместе с Робертом, — облюбовал там чайный сервиз в лазурном лаковом футляре. Он попросил меня опять спеть ему колыбельную, и я спела.

Когда мы уже собирались распрощаться, Сэм угостил меня очередной скандальной сплетней. Зная о моем уважении к великому скульптору Бранкузи, он поведал:

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Германия, зима 1394 a.D. Следователь Конгрегации Курт Гессе и его помощник Бруно Хоффмайер, направле...
Перед вами культовая книга всемирно известного ученого-филолога М.М. Бахтина (1895–1975). Она была з...
Маруся Климова на протяжении многих лет остается одним из символов петербургской богемы. Ее произвед...
Прага – столица Чехии, одного из самых важных экономических регионов Западной Европы. Уже во времена...
Величественные и таинственные пирамиды – знаменитая и загадочная достопримечательность Египта, вызыв...
Научно-исследовательские материалы были подготовлены студентами-культурологами РГСУ в рамках изучени...