Зона затопления Сенчин Роман
И после этого еще полтора года обреченные села держались. Даже школы работали… В их Пылёве большинство домов хоть и стояли пустые, но их не разрушали, не растаскивали. Вообще следили за порядком, до последнего надеялись…
В конце августа прозвучало твердое, как приказ: «Всё, выезжайте. Осенью начнется зачистка. Подъем воды уже пошел. Всё!»
Двадцать пятого августа причалил паром, и началась погрузка основного населения. Несли оставшиеся вещи, съестное; людям было куда ехать – в городе Колпинске, новом райцентре, в Лесосибирске, Канске, Богучанах, Назарове, Абакане, Саяногорске ждали их квартиры, уже обставленные вывезенной мебелью, но ехали туда, как в вечную ссылку. Рыдали, гладили срубы, заборы, запирали двери, надеясь, что в последний момент все отменится и они вернутся.
Погрузились – сотни три стояло на палубе, смотрело на свою деревню, – и паром медленно пополз от пристани. Оставшиеся на берегу махали им, а на пароме почти все были неподвижны – не хватало сил, смелости поднять руку. Окаменело стояли. И лишь рыдания, причитания многих женщин, как вой, повисли над рекой, раздирая души.
Паром вырулил на середыш, набрал ход, стал удаляться. И вот уже лиц на палубе не разобрать, вот не слышно этого воя… Поворот реки, и – исчезли.
После этого переселяющие занялись самыми упорными – одинокими стариками и старухами. Тогда-то почти насильно, но заверив, что они еще смогут вернуться, их свозили в город, показали квартиры, дали подписать документы. Отвезли обратно в деревню и велели: «Собирайтесь. Через две недели грузили вещи».
Погрузили, отправили. Как там с ними разберутся, как поставят в квартире – Ирину Викторовну, да и других не особенно заботило. Они не представляли свою жизнь не здесь – не здесь была черная пустота…
Дети и уже взрослые внуки давно предлагали Ирине Викторовне то забрать ее к себе, то помочь с переездом. Она храбрилась: «Да справлюсь». Лишь в каждый приезд родных старалась побольше дать им семейной памяти. Швейную машинку, на которой еще ее бабушка шила, остатки сервиза, медный ковшик для варки варенья, фотокарточки… Может, дети и внуки выбрасывали это, как хлам, но Ирине Викторовне хотелось верить, что у машинки, тарелок, ковшика, спиц, верблюжьего одеяла, шкатулочки с вытершимся лакированным рисунком, китайской фарфоровой кружки для запарки будут еще долгие-долгие жизни.
Еще две недели после вывоза вещей провела она в пустой огромной избе. То есть не совсем пустой – многое приходилось оставлять. Куда всё в однокомнатную? Многое оставалось, но уюта уже не было. Изба словно сердилась на хозяйку. Двери заскрипели и как-то разом просели, стали открываться и закрываться с трудом; от печки вдруг отпал большой кусок обмазки, обнажив темно-красные кирпичи; одна половица стала так прогибаться, что ступать на нее было страшно. Началось нашествие мокриц, двухвосток, косиножек. Будто предчувствовали скорый конец и лезли туда, где еще обитал человек.
Изба старая, но надежная, на века. Говорят, ее срубил прадед Ирины Викторовны с сыновьями больше ста лет назад. Огромные бревна до сих пор вызывают уважение, и, когда представляешь, как их тянули сюда из тайги без всяких тракторов, как ошкуривали, пилили ручными пилами, как закатывали друг на друга, – удивляешься тем людям, богатырям, великанам каким-то…
В середине пятидесятых сруб разобрали, сделали новый, высокий фундамент, заменили три-четыре затрухлявевших бревна, пропилили окна побольше. Крышу вместо плах покрыли шифером, стены оштукатурили.
Пальцы Ирины Викторовны вспомнили, как брали нащипанную братом дранку и прибивали крест-накрест к бревнам сапожными гвоздиками. Много дней на это ушло, много заноз она себе насадила… Потом обмазывали дранку глиной и, когда она высохла, окаменела, белили. Белили раз, другой, третий, пока известка не закрыла серость глины.
Сюда она привела мужа, и им отвели дальнюю комнату с отдельным выходом во двор. Здесь родились ее пятеро детей, и одну дочку, Лидушку, здесь положили в гробик. Отсюда уезжали в огромный мир выросшие дочери и сыновья. Здесь умерли ее родители, а потом и брат, и жена братова, а потом и ее, Ирины Викторовны, муж.
И вот она одна. Последняя. И – похоже – пережившая эту избу. Через два-три дня ее сожгут. Подойдет чужой мужичок, плеснет на зауголок бензина и бросит спичку. Даже не закурит – на все избы не накуришься. Подождет, убедится, что занялось, пойдет к следующей.
Ирина Викторовна спала в маленькой, ближайшей к кухне, комнатке. Левая стена была спиной печи, поэтому здесь долго держалось тепло. В других двух комнатах она бывала редко – нечего там было делать, да и больно видеть их, эти комнаты, пустыми, без людей ставшими лишними… В морозы Ирина Викторовна и вовсе завешивала проход в те комнаты одеялами, чтоб понапрасну не уходило тепло; дальняя печка не топилась уже много лет…
Но сегодня нужно все обойти, проверить. Вдруг проглядела, не взяла важное, по чему потом станет тосковать, чего не будет хватать… Днем проверит. А пока надо раскачаться, завести тело для дел.
Ирина Викторовна натянула шерстяные колготки, завернулась в махровый халат, сверху надела кофту. Волосы спрятала под платком… Теперь можно перебраться на кухню.
Кухня просторная. По сути, здесь когда-то и жила семья, а в комнаты расходились только спать.
Вдоль стены с двумя окнами в улицу – длинный обеденный стол. Двадцать семь человек за ним помещалось… В углу – покрашенный белой краской буфет, в который входила вся посуда, лекарства, много чего еще. Вся мелочевка клалась, пряталась во множество ящичков. Иголки, пуговицы, гвоздики, болтики, значки, обрезки кожи, красивые коробочки, баночки… Ребятишки любили копаться в таких ящичках, будто в сундуках с сокровищами.
Ирина Викторовна хотела увезти буфет с собой в новое жилище, но грузчики, измерив его, дверные проемы, сказали, что не пролезет.
– А разбирать – только переломаем. Он на мертвом клею…
И она решила оставить буфет. Пусть погибнет вместе с избой.
За печью был умывальник, а рядом стол для готовки. Это и была собственно кухня – куть. На столе старенькая, в неотмываемых подтеках плитка. На плитке – чайник. Печку по любой мелочи топить было тяжело, и дров не наберешься. В основном в последнее время варила-кипятила Ирина Викторовна на плитке.
Пока греется вода для чая, решила пойти во двор. Куриц проведать… Ох, курицы, курицы…
Поверх кофты надела толстую, но легкую, подаренную внучкой Лерой куртку, ноги сунула в боты. Сняла крюк, толкнула дверь. Та жалобно запела. В лицо ударила студеная волна воздуха, и в первый момент показалось, что на улице совсем холодно, но стоило слегка привыкнуть, поняла – если и минус, то несильный. Можно будет многое делать не в избе, не тащить сюда грязь.
Ирина Викторовна прошла через сени, глянула налево, где была казёнка. В казёнке тоже надо бы покопаться – там тоже наверняка найдется важное, нужное. Открыла дверь на веранду…
Веранду построил муж лет тридцать назад. Как раз дети тогда выросли и стали разъезжаться, и как-то не так сильно давили заботы. «Будем здесь чай пить с вареньем, ребят поджидать…»
Большое окно, но из маленьких стекол – на соты рама похожа. Овальный стол, самодельный диван – тяжелый, неподъемный, из струганых досок. Два навесных шкафа… Чай они здесь не пили, мебелишка от мороза и жары попортилась – вообще напрасная вроде бы пристройка, – но особенно зимой, когда на окне искрился куржак, Ирина Викторовна, проходя через веранду, представляла лето, аромат чая со смородиновыми листьями, вечер, когда никуда не надо торопиться и можно сидеть на диване, думать о добром…
С веранды на двор дверь была тонкая, фанерная, не защищающая ни от холода, ни от возможных воров. Тоже какая-то летняя дверь.
Двор узкий. Не двор даже, а этакий коридор, сдавленный обступившими постройками. Летняя кухня, давно превращенная в сарайку, баня, стайки, дровяник, завозня, будочка туалета.
Летом, в жару, в этом дворе-коридоре держалась духота, хотелось скорее уйти в огород или в палисадник, за ворота, зато зимой такая скученность становилась необходимой: несколько шагов – и ты в стайке возле коровы, кинулся из избы в дровяник, сгреб охапку полешек – и обратно в тепло. Из бани до крыльца каких-то двадцать шагов – не успевает морозом обдать… У некоторых бани далеко от избы – на краю огорода, на берегу реки, – но это старикам мученье: околеешь, пока до дому докондыбаешься.
По ночам и в морозы Ирина Викторовна справляла нужду в специальное ведро – как-то купила в магазине такое высокое, пластмассовое, с сиденьицем. Утром выносила в туалет.
На обратном пути заглянула к курицам. Хотела было по привычке выпустить их на задний двор, чтоб покопались в земле, опилках, погуляли. Уже и дверь широко открыла, и тут вспомнила: ведь это последний день! И для куриц – последний.
– Кыш, кыш, – отогнала обратно в глубь стайки. – Нельзя.
Курицы покорно тоненько забормотали, словно всё поняли… Петуха не было уже два года – все ждала переселения, а как тут еще и с цыпушками…
Зажгла лампочку, сыпанула из фляги дроблёнки. Глянула в миску – вода была.
– Сидите здесь, – велела, – нельзя на улицу.
И курицы отозвались смиренным:
– У-у-у… к, у-у-у… к. – Стали клевать.
Все они были рыжие, круглые, из одного выводка. Лишь Чернушка – маленькая, сухонькая – черно-серая. Этим, рыжим, третий год, а Чернушке десять.
Тогда, десять лет назад, случился мор – по одной, в судорогах, взбивая крыльями пыль, курицы дохли. У Ирины Викторовны их было четырнадцать и петух еще – большой, важный, с огромным гребнем. И все передохли. Осталась только эта. Ирина Викторовна дала ей имя – Чернушка, – хоть и простенькое, но все-таки. Так-то курицы проживали свой короткий век безымянными, почти неотличимыми друг от друга. Выделялись чаще всего драчливые, бесплодные, клюющие яйца. Но их не прозывали, а называли подлыми или злыми, кышкали на них чаще, чем на других, и в конце концов ловили, без сожаления отрубали головы.
А эта, Чернушка, была тихой и ручной, ходила за хозяйкой как собачка, напевала ей свои куриные песенки, а потом – удивительно – стала нести по два яйца в сутки… Раньше Ирина Викторовна не раз слышала о таких случаях, но не очень-то верила – люди любят похвастать, даже приврав, – а тут вот сама увидела: проверяла гнездо утром – яйцо, вечером заглядывала – еще одно. «Спасибо, Чернушенька, – говорила Ирина Викторовна, – помогаешь мне, милая».
Осенью она купила новых куриц и петушка, а Чернушку рубить стало жалко. Так она и жила, пережив уже несколько поколений. «Пускай своей смертью помрет, – решила Ирина Викторовна. – Заслужила».
И вот теперь каждое утро находила взглядом свою курочку, и в груди сжималось: «Жива». Так же напевает, доверчиво глядя на хозяйку, подходит к самым ногам, словно прося, чтоб ее взяли, погладили. А ведь вот-вот нужно будет кончать. И что делать с ней? Тюкнуть топором по шее, ощипать, вынуть потроха – рука не поднимется. Но куда ее деть?.. Лучше бы уж околела. Зарыть на огороде – и все.
Торопясь, но все-таки медленно, не поспевая телом за мыслями, направилась в избу. Чайник, наверно, кипит-перекипает… Попить чайку, а там и приступать…
С трудом, подтягивая себя рукой по перилам на каждую ступеньку, поднялась на крыльцо. Вспомнила, как взбегала сюда, не замечая этих ступенек. А теперь знала их наперечет. И вторая, пятая пошатываются, и перила некрепкие – если навалиться всем весом, не выдержат.
Чайник, конечно, кипел. Из носика бил плотный столб пара, внутри громко булькало. Так и расплавить недолго… Выключила плитку, сполоснула руки, звякая штырьком умывальника. Заварила свежий чай. И тогда уже села на стул рядом с буфетом и, сев, почувствовала, как устала.
Ничего еще не сделала – и устала.
А сделать предстоит много. Много. Последний день. Завтра в восемь – паром.
Пила сладкий чай, макая в него сухари. Хлеба последние дни не было – пекарню закрыли, оборудование разобрали. Лепешки можно бы спечь, но – ладно… Хорошо хоть, что электричество есть. Глава сельсовета – Ткачук Алексей Михайлович – твердо сказал: свет и фельдшер будут до самого конца. И сдерживает слово…
Так, что ж – надо воду ставить. Кипятку понадобится немало.
Носила ее от колодца в двух пластиковых ведрах на коромысле. Выливала в алюминиевый бак, стоявший на печке. В топке весело трещали, постреливали просохшие полешки. Держала их на растопку – легко щепались, – берегла. А теперь беречь незачем.
Пока вода грелась, решила обойти комнаты.
Дверей внутри избы не было. Раньше и в голову не приходило отгораживаться от остальной семьи дверью. Нет, случалось, ругались молодые с родителями, задвигали проем шкафом, начинали жить отдельно, но это редко. А так – шторки соединил, и всё… Ночами ласкались осторожно, стараясь не разбудить сперва старших, потом – детей. Своим чувствам отдавались редко – лишь оказавшись по-настоящему наедине. Но где тут особо уединиться? В бане разве что, в лесу… Конечно, стесненно жили, несвободно, и когда остались с мужем вдвоем, уже и не нужна стала эта свобода. Наоборот – нужно стало, чтобы рядом были родные люди.
И не виси над деревней тридцать лет острие скорого затопления, может быть, дети после своих техникумов-институтов вернулись бы сюда, ведь раньше столько ехало молодежи. Устраивались, женились, строились. А потом им: «Скоро снесем… водохранилище… переселение…» И побежали, обманутые…
Ирина Викторовна внимательно осматривала комнаты, в который раз проверяла ящики остававшихся шкафов, комодов… Дорого было всё, всё бы забрала, избу бы унесла с собой, поставила на безопасном месте.
Остановилась перед мутным от старости зеркалом, прислоненным к стене. Резная черная рама рассохлась и рассыпалась, лежала плашечками рядом… Как-то в начале лета приезжали в деревню музейщики, ходили по дворам, спрашивали разные вещи из прошлого. «Нам все интересно, – говорили, – утварь, поделки, прялки. Музею обещают дополнительное помещение, территорию. Такой комплекс будет, посвященный истории района, исчезнувшим деревням».
Ирина Викторовна дала тогда какую-то найденную в казёнке мелочь. Осторожно предложила избу: «Сто лет ей. Бревна вечные». Музейщики грустно покачали головами: «Мы бы рады, но крупное нет возможности перевозить. Боремся за стены церкви в Кутае – единственная каменная церковь была… Но нет денег на перенос. А вот за ухват спасибо. Клеймо тут интересное. И за форму для хлеба. Тоже – старина».
А теперь жалела, готова была плакать, что не отдала тогда музейщикам эту раму, этот сундук, с которым ее бабушка переехала к своему мужу…
Мысли и воспоминания извели хуже тяжелой, нудной работы, и Ирина Викторовна махнула рукой, вернулась на кухню. От печки било жаром; прикрывая лицо, она подошла к баку, подняла крышку, потрогала воду. Горячая. Но надо, чтоб закипела. Еще подбросила дровишек.
Ох, опасно здесь долго быть. Как в бане. Распотеет… Надела куртку, переобулась.
Заметно потеплело. Небо было чистое, солнце ползло к его макушке. Не доползет – теперь ему путь все ближе и ближе к горизонту. До конца декабря так, а потом снова станет подниматься, подниматься, путь-дуга будет длиннее и длиннее. Но и сегодня, по всему судя, поднимется выше, может быть, припечет. Хорошо бы. На воздухе и время быстрее идет, а в избе сидеть – сердце от мыслей лопнет. От дум этих горьких.
Пошла в огород. Не знала даже, зачем именно. Как-то по привычке – все лето провела на нем, пропалывая грядки, направляя усы огурцов вверх по веревочкам, обрывая пасынки помидоров, тяпая картошку. Потом собирала урожай. И вот сейчас ноги понесли…
На огороде беспорядок. Торчат сухие будылья подсолнухов, чернеют убитые заморозками ветви помидоров, привязанные к колышкам, ботва картошки валяется по всему полю… Неприятная картина. И Ирина Викторовна взялась бы сейчас сгребать мусор, вывернула бы будылья, отряхнула землю с корней, отвязала бы помидоры, а вязки спрятала на будущий год, колышки унесла под навес. Только вот не будет будущего года. Даже снега здесь она не увидит. Не выйдет однажды утром, не глянет, жмурясь от этой белизны после многих недель серости и унылости, на укрытую землю и не вздохнет: «Ну все, теперь уж до весны».
Теперь не до весны – теперь никогда…
Убеждала себя, что это уже не ее огород, не ее забота, а руки прямо кипели взять грабли и пойти. Ведь не простит земля… Не надо. Через день-два ветхие прясла свалят в кучу, сожгут, огород не родит больше ни морковки, ни картошки, ни помидоров, ни арбузиков, маленьких, но таких сладких, с тоненькой шкуркой… Зарастет земля сорной травой, а потом придет вода, проглотит, утопит.
Представила такое, и словно ударили ее в грудь. Дыхание перехватило, ноги подогнулись. Ирина Викторовна нашла взглядом широкий низкий чурбачок, скорее присела.
На нем, этом чурбачке, в тени навеса для инструментов, рассадных ящиков, колышков она отдыхала много лет подряд. Сидела тогда, оглядывая грядки и парники, делянки капусты, кабачков, решала, за что, чуток отдохнув, надо взяться в первую очередь. Но сейчас не отдыхала, не решала – просто не могла стоять.
И полились горькой и в то же время сладковатой струйкой воспоминания.
Прополка. Полотьё… Сколько лет потрачено на вырывание сорняков! В прямом смысле – лет. Если сложить часы в дни, дни в месяцы – получатся годы. Как начиналось с начала июня, так до сентября.
Сперва выдергивала кончиками пальцев нежную, безобидную еще травку из зарослей такой же нежной морковки; прореживала заодно и саму морковку, посеянную, как всегда, торопливо, как бы между делом – между более важными делами. Потом полола горох, огурцы, чеснок, бобы, помидоры… И вроде бы чисто полола, можно и успокоиться, забыть о пройденном кусочке земли, а глянешь через несколько дней – опять коврик из сорняков, душащих нужное. Наклоняешься – и дерешь, дерешь часами.
В детстве Ирина Викторовна спасалась от одуряющего, отупляющего однообразия, придумывая разные истории. Чаще всего представляла себя хозяйкой леса, которой надо очистить его от вредных, плохих деревьев. И вот она – великанша – очищает. Мураши, букары были зверями, комары, мошкара, слепни – птицами. Иногда вообще отвлекалась мыслями на далекое от этих гряд, этой травы, и руки действовали сами.
Но когда подросла, фантазии уже не спасали. Сначала хотелось побежать на улицу, поиграть, поболтать с подругами, потом о ребятах стала задумываться, и именно на грядках казалось, что вот сейчас, пока она здесь, там, за забором, происходит важное, главное, но без нее.
Ирина Викторовна с детства не любила фильмы про деревню. Там все было как-то не так, не то показывали. У героев этих фильмов находилось столько свободного времени, что не верилось в правдоподобие их жизни. А какая она, правда? Какой Ирина Викторовна видела свою жизнь, жизнь своей семьи, своих соседей? Работа, работа, однообразная, занимающая все дни от темна до темна работа…
Без долгих ухаживаний вернувшийся из армии Михаил Верхотуров, парень на два года старше ее, сделал предложение, и она согласилась. У Михаила было много братьев и сестер, и, чтобы не теснотиться, они устроились у ее родителей. Через несколько месяцев после свадьбы Ирина Викторовна стала ждать ребенка, родила, потом забеременела снова… Кое-что менялось, конечно, только вот сорняки в огороде оставались прежними, даже росли на прежних местах. Как ни вырывай, ни искореняй, а лебеда вылезала тут, а пырей – вот тут, осот поднимался острыми пиками там же, где год, два, три назад… Чистили-чистили огород, жгли осенью траву с семенами, а весной начиналось все сызнова.
Да, сколько ушло лет на эту борьбу, сколько сил положено на эти двадцать соток, сколько тонн навоза перетаскано из стаек… Зато и ростили все, даже то, что считалось совсем южным. И баклажаны, и перец, дыни, арбузы, фасоль, помидоры – «бычье сердце» и «черный принц»…
Помогал, конечно, целлофан. Его натягивали на дуги из скрученной стальной проволоки или согнутых и высушенных так тальниковых прутьев. А снизу корни грел навоз. За три с небольшим месяца все успевало вырасти, окрепнуть, вызреть.
«За три с небольшим месяца, – усмехнулась Ирина Викторовна. – Да не три с половиной, а месяцев семь». Еще в феврале сеяли в ящики, ставили на подоконники.
Когда рассаде становилось тесно, ее разряжали по трем-четырем ящикам. Даж целые стеллажи перед окнами в избе делали, чтобы побольше ящиков помещалось. Каждый светлый пятачок был занят. Как в оранжерее какой-нибудь жили.
К середине мая срывали оттаявший грунт и делали невысокие парники. Зажигали, а потом высаживали рассаду. Натягивали целлофан. Один край целлофана закапывали в землю, другой прижимали камнями, обломками кирпичей, колосниками… И обязательно вскоре били заморозки, а то и снег выпадал. Тогда тащили в огород мешки, одеяла, шубы, брезент, всякие тряпки, какие только попадали под руку. Накрывали целлофан, укутывали парнички.
Почти всегда посадки удавалось отстоять, но, бывало, гибли они или так прихватывало, что потом пол-лета болели. Болели и от того, что их, комнатные растеньица, обжигало солнце, поэтому приходилось прикрывать не только от мороза, но и от горячих лучей, дать время закалиться, привыкнуть.
Числа после десятого июня заморозков не случалось, и целлофан снимали – помидоры уже не могли под ним помещаться.
Нередко и в июне температура падала до плюс трех-пяти, но земля к тому времени прогревалась, и посадки перли, крепли чуть не на глазах, торопясь вырастить до новых холодов свои плоды – потомство. Огурцы, горох лезли вверх по натянутым веревочкам, фасоль стояла зеленой периной, арбузы, словно осьминоги, расползались плетями далеко от гряды, помидоры кустились, и их нужно было щипать и щипать ногтями, чтобы отдавали свои силы не листьям и пасынкам, а завязи…
Да, все буйствовало, наливалось силой, матерело. Казалось, до сентября ничто уже не может угрожать растениям, им даже полив был не очень нужен – корни сосали влагу из глубины.
Но появлялась туча.
Она появлялась неожиданно – посреди жаркого, ясного, парного дня. Тугая, красивая и ужасная туча. Вот закрывала солнце и из серо-белой, как снег с золой, превращалась в свинцовую с багровыми прожилками. Земля испуганно притихала; торопливо и молча пролетали в укрытия стайки воробьев; куры, несколько минут назад беззаботно копошившиеся в горячей пыли, убегали в стайку; собаки забивались в будки, сворачивались там калачиком, по-зимнему спрятав морду под хвост. Темнела и вода, и зелень; листья на березах испуганно дрожали, хотя ветра не было – воздух замирал, стекленел.
И люди замирали, завороженно смотрели на тучу, а потом, очнувшись, неслись в избы, летние кухни, сараи, срывали с вешалок и гвоздей рабочие куртки, штормовки, вытаскивали из-под лавок мешки со старым тряпьем, лопатиной, мутный ломкий целлофан. Тащили в огород. Набрасывали тряпки, целлофан на колья, к которым были привязаны помидоры, не жалея, если обламывались верхушки, – главное теперь сохранить, спасти плоды. Расстилали целлофан на фасоль, на огурцы, арбузы. Но понимали: если сильно хлобыстнет – не спасут ни тряпки, ни целлофан…
Проходила волна холода – резкая, короткая, будто выдох. Затем еще одна волна, сильнее, затем еще, еще… Тряпки, целлофан задувало, сносило; люди прижимали их досками, ведрами, всем, что было под руками. Несли из-под навесов ящики – хоть как-то, хоть что-то сберечь.
Случалось, туча миновала деревню не опроставшись или раньше вываливала ледяную гальку. Но, бывало, обрушивала всю свою страшную ношу сюда…
Первые редкие градины ударяли в дерево построек, в ящики, ведра звонко, отдельно, как случайные. Казалось, сейчас тучу пронесет, унесет прочь. Нет, с каждым мгновением ударов больше, больше, каждый удар уже не выделить ухом. И вот слились в единый грохот. Градины падают одна к одной, одна к одной, одна на другую… Люди, поняв, что помочь огороду больше нечем, бежали, прикрывая головы, в укрытия. Отряхались там, почесывали ушибленные места, щупали взбухающие шишки под волосами. Потом высовывались, оглядывали небо. На юге, на севере, западе, востоке ясно, голубенько, а над ними, прямо над их огородом – мертвая пепельная серость.
Ледяные шарики колотят по шиферу, как пули, сшибают с подсолнухов лепестки, дырявят перец, на кабачках оставляют вмятины-язвы, режут плети гороха…
На несколько секунд град вроде бы затихает, но затем продолжается с новой силой. Воздух теперь состоит из градин; уже ничего не различить, кроме мельтешения шариков. Грохот становится стоном – это огород, земля, жизнь стонут от тысяч ударов.
Под тяжестью льда тряпки падают с кольев мешками, целлофан лопается, опрокидывая на зелень килограммы шуги. Все измочалено, покалечено, разворочено… Люди стоят под крышами и ждут. Стоят и ждут, когда кончится. Им сейчас остается только ждать.
После улицы в избе было не продохнуть – жара, духота. Ирина Викторовна остановилась в пороге, привыкая. Дверь не закрыла – пускай проветрится. Подошла к печке, сняла крышку с бака. Лицо обдало паром. Почти что кипит. Хорошо. Можно начинать.
Взяла стоящий у обувной полки замоченный, чтоб не болтался на топорище, кое-как подточенный топор. Постояла с ним, собираясь с силами, и направилась обратно во двор… Надо сделать необходимое дело.
На веранде прихватила заранее приготовленную старую клеенку, на крыльце еще постояла, перекосившись под тяжестью топора на одну сторону. Смотрела за ворота, на улицу, надеясь увидеть кого из стариков. Появился бы – попросила… И сама, конечно, сможет, справится, только больно тюкать, зная, что это последние, что больше не будет здесь курочек. Опустеет стайка, навсегда опустеет…
Но улица была безлюдна, нигде не звука. Оставшиеся жители, наверно, сидят по избам обессиленные, как после похорон, ждут завтрашнего утра, когда заглянут к ним и велят: «Всё, выходим».
Что ж, ладно. Сама их, только-только вылупившихся, выхаживала под лампой, кормила порезанными вареными яйцами, оберегала от взрослых, которые все норовили клюнуть, самой и кончать их жизнь. Так и честнее…
Спустилась, положила топор на чурку. Рядом расстелила клеенку, бросила по ее краям куски кирпичей. Еще постояла и, дернувшись, направилась в стайку.
Курицы снова метнулись навстречу, недоуменно – дескать, почто до сих пор не выпускаешь – квохча, отталкивая друг друга, чтоб быть ближе к выходу… Ирина Викторовна медленно, делая вид, что хочет осмотреть гнездо, стала приближаться к самой опасливой курице. И, оказавшись рядом, резко нагнулась, выбросила руку, схватила за крыло.
Курица дико кудахтнула, шарахнулась в сторону, дернулась, но Ирина Викторовна держала крепко. Сгребла в охапку, отвела лицо подальше, чтоб не клюнула. Скорее вышла из стайки, ногой закрыла дверь.
Перехватила бьющуюся, кричащую ношу, сжала левой рукой холодные лапки, поднесла к чурке, уложила голову на колючий спил. Взяла топор, подняла. В последний момент сквозь хлопанье крыла увидела испуганный, недоуменный глаз… Раздался туповатый, совсем не страшный «тук!». И голова упала на землю.
Клюв, продолжая движение крика, расползся в стороны, на глаза медленно наехала серая пленочка век. Гребешок из ярко-красного стал сиреневым… Голова умерла, а тело еще билось и вырывалось, хотело куда-то бежать. Ирина Викторовна терпеливо ждала… Вспомнила о топоре, воткнула в чурку.
И вот курица замерла, обмякла, отяжелела. Ирина Викторовна положила ее на клеенку, пошла за следующей.
Эти не убегали, не шарахались, когда она протягивала к ним руки. Многие приседали покорно, думая, видно, что хозяйка будет щупать у них яйца или понесет куда-то в лучшее, чем эта темная стайка, место.
Лишь когда видели лежащих без голов подруг, чурку и топор в малиновых каплях крови, догадывались о плохом, начинали рваться, но было поздно – голова опускалась на шершавое дерево, заносился топор. Тук! И всё…
Семь рыжих лежали на клеенке горкой, чтоб не мерзли. Осталась одна Чернушка.
Ирина Викторовна постояла у двери в стайку и не вошла. Позже.
Стала таскать куриц на веранду. Ощипывать решила там. На кухне жарко очень – воздуха не хватает.
Сложила безголовых на стол, принесла таз, расстелила на полу тот же самый кусок клеенки… Теперь долгое и нудное занятие.
Так, первую в таз и – к печке. Сунула в бак с горячей водой, держа за ноги, помакала, покачала, считая шепотом:
– Раз, два, три… восемь, девять, десять…
Хватит, а то кожа обварится.
С трудом, обеими руками вытяула из бака мокрую, в пару, тяжесть, перевалила в таз.
Потом дергала перья. Поначалу по привычке отделяла крупные от мелких и пуха, но вспомнила, что пух ни на что уже не сгодится – не успеет высушить, – стала бросать в одну кучу.
Хотелось думать о том, как ощипает всех, обмоет, упакует. Как потом пообедает с удовольствием… Но думалось о Чернушке.
Да, легче всего тоже взять и тюкнуть, ощипать, положить к остальным тушкам. И не отличить… Курицы – они и есть курицы, для этого их и держат, чтоб снесли положенное количество яиц, оставили потомство, а осенью стали такими вот тушками, пропитанием человеку долгой зимой.
Но Чернушку безголовой, голой тушкой Ирина Викторовна представить не могла. Пыталась убедить себя, что убить и съесть то, что предназначено для этого, – нормально, но становилось противно, будто представляла, как кошку на еду обдираешь или собаку…
Вспомнила, как ходили вдвоем по огороду, словно две хозяйки, примериваясь к делам; как Чернушка, понаблюдав за копающей грядку Ириной Викторовной, тоже пыталась лапками ворошить землю, и не по-куриному, разгребая ее прочь за себя, чтоб увидеть, есть ли глубже что съедобное, а как-то иначе, ковыряя землю ноготками, как лопатой… Вспомнилось и такое: когда, несколько лет назад, у куриц долго не было петуха и пришло время садиться парить яйца, Чернушка вдруг стала топтать молодок, и те не сопротивлялись, покорно приседали, распустив крылья.
В первые разы, увидев такое, Ирина Викторовна испуганно кышкала, разгоняла куриц, а потом даже зауважала за этот инстинкт продолжения рода и побежала по деревне искать им петуха. Нашла, купила, принесла. А курицы его не приняли – клевали так, что он по полдня прятался под ящиками, к горшку с водой подойти боялся. Особенно злило куриц его кукареканье – прямо накидывались всей стаей, только он начинал свое «кукареку»… Спал петушок на самом нижнем седале, в уголке, ходил, волоча по земле хвост.
– Что ж вы делаете, а! – не раз ругалась на куриц Ирина Викторовна. – Совсем забили парня. Как не стыдно-то?!
И однажды заметила: когда устраивались на ночлег, Чернушка села рядом с петушком, что-то напевала ему жалеюще. Тот отзывался тоненьким бормотком.
На следующий вечер еще две курицы сидели на той же жердине. И вскоре петушок расправился, закукарекал без опаски, стал ходить гордо, сверкая глазами, покрикивал на кур, а те отвечали ему покорным уканьем… Тем летом три курицы парить сели, в их числе и Чернушка.
Сколько может прожить курица? Когда начинается у нее старость?.. Лет в пять или семь у Чернушки выросла уродливая верхняя половина клюва, задралась, как у кулика. Заметив, что она не может сама ни есть, ни пить, Ирина Викторовна засовывала ей в рот зерна и червяков, поила из клизмы. Как с ребенком или с немощным больным возилась.
Нарост отвалился, Чернушка повеселела, но потом еще два раза он отрастал, и опять приходилось кормить и поить.
Чернушка-Чернушка, что с тобой делать?.. Убить тебя хозяйка не могла. Оставить здесь? Оставь – так эти поджигатели поймают и зажарят. Или собака задавит…
– Ладно, вечер еще, ночь… Поглядим…
И хоть понимала, что ничего-то она не надумает, Ирина Викторовна все-таки немного успокоилась, заторопилась скорей доощипать тушки. Не то чтобы время поджимало уже, но силы кончались. Найдет упад – и рукой не пошевелишь.
Надо поесть. Хоть и не хочется, но надо… Сейчас выпотрошит, натушит печенки. Быстро и сытно.
В последнее время Ирина Викторовна готовила редко, сразу на несколько дней. Сварит полную кастрюлю гречки, а потом разогревает, ест с салом вприкуску. В сенях почти круглые сутки теперь держался холод. Это удобно – разогревки, – да и не было желания стряпаться, придумывать блюда. Посуду мыть… Тем более запасы продуктов все уже в городе. И соленья, и мука, крупы… Завтра и курочек туда повезет. Есть сидор вместительный, брезентовый, в него сложит и повезет.
«А с Чернушкой-то как?» – будто кто спросил за спиной и в самое ухо. Ирина Викторовна аж вздрогнула, хотела было обернуться. Догадалась, что спросила сама себя, досадливо и болезненно поморщилась. Сказала вслух:
– Посмотрим. Есть еще время.
«Да чего уж смотреть… Чего ее мучить?»
– Ничего, все вон мучамся. – Ирина Викторовна именно сейчас решила, как поступит с курицей, но боялась сказать об этом самой себе – казалось, скажи, точнее, хотя бы оформи это решение в точную фразу, и сама увидит, что оно глупое, нелепое, и придется передумывать.
– Все мучамся, а ей за что? Не будет она мучаться… Чернушка.
Ощипала абы как. На крыльях, гузке, голенях, на горле остались волоски, пеньки… Ничего, потом доделает, в городе, не торопясь. Только бы в морозильник все влезли. Тут у нее ледник – хоть тонну мяса туда спускай, а там…
Нет, не хотелось вспоминать ту клетушку, в которую она завтра вселится, где придется доживать. Год, два, пять…
– Ла-адно, – снова вздохом протянула Ирина Викторовна, успокаивая себя, и услышала в этом своем «ла-адно» что-то куриное: курицы так же успокаивали петуха, когда тот вскрикивал, возмущенный непорядком. Он вскрикивал, а они откликались тихо и мягко: «Ла-адно. Ла-адно тебе». Да и она сама подобным образом успокаивала мужа. А теперь вот сама себя.
Принесла нож и доску, тарелки, стала разрезать брюшки. Забиралась рукой в нутро, вытаскивала еще сохраняющие тепло жизни потроха. Больно становилось, когда встречала гирляндочки яиц: оранжевые овальчики висят на стебельках, будто виноградины, или – больше на помидорки похоже… Да, рано пришлось рубить – еще бы с месяц неслись хорошо.
Обмыла выпотрошенные тушки и сложила в ведро в сенях. Хорошее ведро, эмалированное, но откололся на дне кусочек эмали размером с копейку, и через каких-нибудь два года ведро прохудилось. Ирина Викторовна залепляла дыру то замазкой, то этой жвачкой из магазина, но все равно воду в ведре держать опасно: отойдет заплатка, и вытекут двенадцать литров, а это беда – промокшие плахи пола.
Вообще ненадежна эмалированная посуда – обязательно происходит такой вот скол, и образовывается дырочка. Будто специально так делают, чтоб не навечно было и раз в несколько лет шел человек и покупал новое ведро, новый бак, кастрюли. Ведь есть же нержавеющее железо – вон алюминиевые кастрюли, ведра лет сорок как служат; дочка лет десять назад кастрюлю подарила из блестящего легкого металла – тоже, кажется, долговечная. А с эмалью… Клюешь на ее красоту, чистоту, а потом горюешь…
Сложив тушки, накрыла перевернутой крышкой, поставила сверху старый чугунок, чтобы крыса или кошка какая приблудная не забралась. Теперь надо разобраться с потрохами. Жир, сердца, легкое, желудки, печенку, вырезав из нее зеленоватую пуговку желчи, – все отдельно… Разрезала и вывернула тугие мешочки желудков. Очистила, промыла.
Так, печенку потушит, а остальное расфасует по мешочкам.
– Руся-а, – голос, – Руся, дома ты, нет?
Ирина Викторовна дернулась от неожиданности – второй день не слышала человеческой речи, не выходила за калитку.
– Дома-дома, проходите! – И сама направилась навстречу медленно, шумно поднимающейся по ступеням крыльца гостье; почему-то ей показалось, что пришла не оставшаяся в деревне ее сверстница, а одна из живших у них женщин-блокадниц, которые и называли ее, Ирину, – Ирусей, Русей… Почти семьдесят лет назад они жили здесь, а вот сместилось в голове – и исчезли на мгновение эти семь десятилетий…
Это была Зинаида. Когда-то передовая строительница социализма, активистка, прорабатывающая бездельников и пьяниц, горячо выступающая на собраниях… Теперь ей восьмой десяток, силы почти кончились, идеалы несколько раз менялись, но все же она продолжала торопливо ходить по улицам, навещала больных, передавала из избы в избу новости, которые в последние годы становились всё грустнее и горше. И сейчас Ирина Викторовна испуганно смотрела на Зинаиду, ожидая плохой вести.
– Чего ты? – удивленно нахмурилась Зинаида, поймав этот взгляд.
– А ты?.. Чё случилось?
– Да ничё… Ничё не случилось… попроведать зашла вот.
– А-а. – Ирина Викторовна облегченно выдохнула. – А я уж… Ну, заходи. Я тут с курицами покончила. Отеребила. – Кивнула на горку перьев на полу веранды.
– Я тоже, – ответила Зинаида. – У меня три всего оставалося. У одной – полно брюхо яичек. И капашны и готовы почти.
– И у моих были… Жалко.
– Все жалко, Руся, все жалко. Кажду щепочку.
Прошли на кухню. Зинаида скорей села, развязала платок.
– Ташкент у тебя. Протопила напоследок?
– Ну, кипяток-то надо. – Ирина Викторовна поставила на плитку кастрюлю, плеснула на дно постного масла. – Печенку готовлю. Будешь?
– Да я уж поела… Чаю буду, если дашь… Я вот чего пришла-то. – Голос Зинаиды стал серьезным и неуверенным. – Договорилися вечером в клубе собраться. Ты как?
– И чё там делать?
– Галина Логинова пирог с харюсом стряпат… Посидим.
Ирина Викторовна понимала, что правильно решили собраться, надо пойти, а в сердце мгновенно взбухла досада, непонятная обида.
– Пирог сидеть жевать…
– Попрощаться-то надо, Русь. Нехорошо так, – по-прежнему серьезно и неуверенно стала объяснять Зинаида. – Одни в город завтра, другие… в другие места. Уж не соберемся больше так. Разлетимся по свету. – И голос поплыл от слез. – Алексей Михалыч здесь нарочно остался, чтоб с нами…
– Да приду, приду! – перебила Ирина Викторовна. – Приду, конечно! Хлипать только не начинай, а то я тоже… Во сколько надо?
– Да как отемнет, так и начнем… Попрощаемся хоть…
Чай Зинаида ждать не стала – пошла. Наверняка еще кого-то уговаривать.
Конечно, нужно было посидеть с оставшимся десятком ровесников здесь, на родине, в том клубе, в котором танцевали еще молодыми полвека назад, пересмотрели тысячи фильмов, в котором в конце семидесятых узнали, что их Пылёво обречено и совхоз распускается… Много с чем клуб был связан – все общие праздники там отмечали, прощались с председателями и другими уважаемыми людьми, целовались и ругались, дрались, мирились…
И вот из клуба вывезли аппаратуру, какие-то важные вещи, но само здание, построенное в конце пятидесятых, пока стоит. Стоит крепко, как и избы вокруг, сельсовет, двухэтажная школа, склады, магазины… Так посмотришь, и ведь живое село, а что народа почти нет – ушли в тайгу по грибы, по бруснику. Самая пора сбора. К ночи вернутся, зашумят, хвалясь друг перед другом, потом свалят грузди, маслята, обабки, волняшки в большие кадки с водой, и по деревне разольется сытный грибной аромат, обещающий, что зимой люди не станут тужить-голодать.
Да, потрудиться сейчас, в последние перед снегом, перед морозами дни, и зима пройдет хорошо, спокойно. Будут шипеть в печах соком березовые поленья, будет вариться мясо выращенных летом свиней, телят, куриц; из подполья будут поднимать на тарелках соленые помидоры, огурчики, грибы, капусту, арбузы, черемшу; будут тереть со сметаной редьку. Затрещит разлетающаяся по кути рыбья чешуя, пахнёт из открытой банки горлодёр. Застучат, как камушки, ссыпаемые из мешка в железную чашку налепленные в ноябрьские вечера пельмени и вареники, а из чашки забулькают в крутой кипяток с лавровым листом и черными горошинками перца. Вырастет на столе горка желтоватой, с бархатистой шкуркой картошки. Достанет хозяйка из духовки противни со сдобами, калачами, шанежками с картошкой, творогом, брусникой, укроет чистым полотенцем. Нажарит пирогов, пермячей, расстегаев, икряников…
Ох, как хорошо, накормив животину, покидав снег на дворе, войти в теплую избу в густых клубах пара, потоптаться на половичке, покхэкать, а потом разболокаться, сполоснуть под умывальником руки, лицо, шею, чувствуя на губах солоноватость здорового пота; пройтись мокрыми ладонями по волосам. Сесть за стол, жабнуть стопку нехолодной сладковатой самогонки, а потом долго, неспешно есть, глядя в свободный от морозных узоров прогалок в окне на укрытые снежиной соседские избы, на столбики дыма из труб…
Пообедав печенкой с сухарями и выпив чаю, Ирина Викторовна хотела было, как обычно, скорее заняться делами, но удержала себя: «Куда уже торопиться? Посиди, подумай». – «Но надо собираться, еще поглядеть, что, может, нужное», – заспорила. И другая часть ее с готовностью включилась в спор: «Все нужное. Правильно Зинаида сказала: каждую щепочку жалко».
В избе было тихо – печка давно прогорела, радио, раньше постоянно бубнящее, увезено в город, – и эта тишина вдруг так стала давить, что Ирина Викторовна все-таки поднялась, вышла на крыльцо. Осмотрела с него видимый кусочек улицы. По-прежнему никого и никаких звуков. Тишина.
Месяц назад, когда окончательно уезжала большая часть жителей, здесь день и ночь стоял гам и треск. Одни что-то ломали, другие, наоборот, – сколачивали; бегали от двора к двору, передавали вещи, перекрикивались; визжали свиньи, рыдали забиваемые коровы и бычки… Будто беженцы, катили мужики и женщины тележки, медведки, тачки с добром к пристани, ругались из-за любой мелочи, нервно смеялись, орали. Выпивоха Женька Глухих дергал отцов баян, наугад нажимая на кнопки…
Ушел тот паром, и тише стало. Сначала еще кукарекали кое-где петушки, еще проходили по улице оставшиеся, пробегала ошалелая собака, а в последние два-три дня глухо совсем. И что уж действительно жутко – воробьи исчезли. Раньше отбою от них не было, теперь ни одного. Пусто.
Чтобы спастись от этой давящей, как гнет, пустоты, Ирина Викторовна направилась к стайке. Там Чернушка.
Открыла обитую старым одеялом дверь, нашла взглядом курицу. Та растерянно стояла и смотрела на хозяйку. Не побежала навстречу, как обычно, не бросилась прочь, как некоторые рыжие часа три назад, когда Ирина Викторовна хватала их по одной и уносила… Стояла и смотрела. Ждала.
– Что, Чернушечка, плохо одной? – спросила Ирина Викторовна. – Мне тоже плохо… Ну, потерпи, потерпи маленько… Помнишь, как одна тоже была? Что уж…
И курица ответила понимающе:
– У-у-к. – Шагнула к плошке, где была дроблёнка, сделала вид, что клюет; видно, показывала – ничего страшного, что одна.
– Водичка-то есть? Е-есть, – продолжала Ирина Викторовна, успокаивая курицу и успокаиваясь сама; достала из ящика с гнездом яичко. – Спасибо, Чернушечка… Ну, не скучай, ладно? Лампочку тебе оставлю пока, пускай светит…
«А чего я ее не выпускаю?» – удивилась.
– А иди-ка погуляй. Тепло, хорошо, солнышко… Иди погуляй.
Вывела Чернушку на задний двор, заперла калитку.
Курица как-то несмело, словно ожидая от хозяйки плохого, пошла по покрытой сухими травинками, камешками, щепками земле.
– Погуляй-погуляй, а я тебе счас травки свежей сорву.
Нашла у забора несколько полуживых лебедин, выдернула с корнем. Заметила в развороченной земле червяка. Подняла. Понесла Чернушке.
– Вот, потереби пока, – бросила траву, – а это деликатесик тебе. На, на, – поболтала червяком.
Курица подошла, покосилась на червячка и склюнула.
– Ну вот! И хорошо! Молодец.
Возвращаясь в избу, остановилась у чурки, под которой лежали куриные головы… Надо бы прибрать… Или так оставить, воронам? Чего теперь марафет наводить…
Но собрала головы в старый ковшик, отнесла на огород, вырыла тяпкой ямку, бросила, прикопала. Тяпку приставила к стене сарая. Обвела глазами освещенный заходящим солнцем сбоку и потому красивый и особенно печальный сейчас огород. Серое стало золотистым, водянистая зелень – сочной, свежей… Отвернулась, глотая слезы.
В ведре под скатом крыши обмыла топор, занесла на веранду. Отличный топор, сталь настоящая… Взять бы, только как его тащить? Да и зачем он в квартире на втором этаже?
Связала в узел клеенку с перьями. Постояла, напряженно размышляя, куда бы деть. Мучилась так, будто это самый важный вопрос сейчас. Куда? Отнесла в летнюю кухню, положила там, придавила зачем-то коробкой со старой, окаменевшей обувью. Пусть здесь…
Наконец, не найдя по дороге дел, добралась до избы. Посмотрела, сколько там на будильнике. Десять минут шестого. Вот и день прошел. Почти прошел последний день. Последний здесь…
Сложила остатки – а ее много осталось – печенки в тарелку, накрыла другой. Возьмет в клуб… Помыла посуду тщательно, расставила на решетку сушиться. Поискала, что еще отнести на посиделки… Да нечего. И не готовить же. Да и вряд ли будеттам пир горой. Что уж…
Переоделась в выходное платье – старенькое, но крепкое, шерстяное. Причесала волосы, закрепила широким гребнем на затылке. Повязала платок с розовыми цветочками. Надела пальто. Туфли обувать не стала, неудобно в них, устают ноги быстро, – осталась в ботах.
Шла по широкой центральной улице и никак не могла поверить, представить, что очень скоро, может, и завтра, не будет уже этих крепких домов, амбаров-срубов, толстых и глухих заплотов, ворот с козырьками и кружевами резьбы, деревянных тротуаров, которые каждую весну тщательно ремонтировали… Исчезнет двухэтажная белёная школа с зеленой крышей, обитый вагонкой магазин «Северянка» с веселой вывеской «Работаем от сих до сих без выходных и проходных»… Убеждала себя, что все на свете кончается и вот пришел конец их деревне, но поверить не могла. Не принимали ни голова, ни сердце мысль, что от села, где почти четыре века жили люди, останутся сначала горки пепла, а потом, когда там, внизу, закроют путь реке, размоет эти горки запертая вода. И всё. Ни следа, ни метки…
Нет, нет, есть метка! Еще в прошлом году мужики сварили стелу, привинтили к ней табличку с выбитой надписью: «Здесь было село Пылёво. Основано в 1667 – затоплено в…» Дату не вписали, надеясь, что все-таки в последний момент затопление не произойдет… Этим августом втащили на самый высокий в округе бык, который, говорят, уцелеет, превратится в островок, укрепили там. Когда пойдет вода, приплывут, добьют четыре циферки.
Лет двадцать – сорок простоит эта стела, кто-нибудь станет за ней приглядывать. Но потом все-таки изржавеет, покосится, повалится, еще через какое-то время рассыплется рыжим прахом, затянет рыжину травой. И будет здесь дикое место. Дикое мертвое место над мертвой стоячей водой.
Улица была чистая, дома почти все целые – заходи и живи. Лишь окна прикрыты ставнями, а где ставней нет – щитами из досок. Казалось, на время хозяева отъехали, но вот-вот вернутся. Завтра, или через неделю, или весной. Вернутся, снимут щиты, помоют стекла, протопят печи…