Убью кого хочу Тарновицкий Алексей
– Романова это моя фамилия, – вздохнула я.
Он восторженно хлопнул в ладоши:
– Вот видишь?! Получаешься ты совсем императорка! Александра Романова!
– Императрица, Сатек, – поправила я. – Оставь ты уже эту тему, а? Очень прошу.
– Ты танцевать придешь? Обещала.
– Потом, – неожиданно для себя самой я подняла руку и погладила его по щеке. – Потом, Сатек.
– Потом сегодня?
– Потом, потом…
Лоську я нашла в его комнате. Мы спустились во двор и сели на скамейку.
– Что происходит, милый?
Он пожал плечами:
– Все нормально.
– Точно?
– Точно.
Мы помолчали минут пять.
– Ты ее не любишь, я знаю, – вдруг сказал он. – Тебе не понять.
– О чем ты, Лоська?
– Она вовсе не такая, как ты думаешь, – продолжил он, не давая мне вставить ни слова. – Для нее вся жизнь – это я. Так всегда было, с моего рождения. Она не умеет иначе. И я… я тоже не умею. Ты должна понять, что ее нельзя обижать. Она моя мать, другой нет, и не будет.
Судя по нехарактерной длительности этой тирады, Лоська репетировал ее как минимум сутки.
– Всё? – спросила я.
– Всё, – подтвердил он.
– Ну и чудненько, – сказала я. – Теперь, когда ты уже продекламировал все, что хотел, мы можем продолжать жить дальше. Точка, конец сообщения. Или нет?
Лоська вопросительно вздернул брови и некоторое время обдумывал мой вопрос. Лоська есть Лоська. По идее, он должен был ответить сразу примерно в таком порядке: вздохнуть, улыбнуться и притянуть меня к себе. Он и в самом деле вздохнул, но не улыбнулся, а уж о третьем пункте моей программы и вовсе речи не шло.
– Твоя мама зря ей нахамила, – проговорил он тусклым голосом.
– Что? – с превеликим трудом вымолвила я. – Что ты сказал? Повтори.
Лоська бросил на меня быстрый испуганный взгляд.
– Она написала, что Изабелла Борисовна накричала на нее. Угрожала. Обзывала разными словами. Зачем, Саня?
Я вскочила и прошлась вдоль скамейки туда и сюда. Я просто потеряла дар речи и, наверно, рассчитывала найти его на земле под ногами. К счастью, речь вернулась сама.
– Слушай сюда, Лоська, – сказала я. – Ты хорошо знаешь мою маму, потому что часто бывал у меня дома. В отличие от меня, которая в твоем доме – нежеланная гостья. Моя мама вообще никогда не кричит на людей – за исключением тех случаев, когда те бьют животных. Это факт. И он не перестанет быть фактом от того, что твоя…
Я прикусила губу и сделала еще несколько ходок вдоль скамейки – но на сей раз не от недостатка слов, а, напротив, от их трудно контролируемого прилива.
– …что твоя мама утверждает прямо противоположное. На простом человеческом языке это называется клеветой.
– Вот видишь, – Лоська вздохнул с грустным удовлетворением. – Когда дело касается твоей матери, ты сразу бросаешься на ее защиту. Пойми тогда и ты меня. Я не могу вовсе о ней не думать…
– А обо мне? – сказала я, останавливаясь перед ним. – Обо мне ты подумал? О наших с тобой планах? Обо всем, что между нами говорено? Или теперь это нужно забыть? От того, что твоя…
Я снова прикусила губу, чтобы не дать вырваться наружу, по крайней мере, десятку красочных эпитетов, самым мягким из которых была «бешеная сука».
– …от того, что твоя милая мамочка вздумала написать тебе письмецо. Одно письмо, и все наши планы собаке под хвост? Под хвост бешеной суке?! Да?! Ты это хочешь сказать?
Мне было трудно дышать; хорошо, что прорвавшаяся-таки на свободу «бешеная сука» принесла мне мгновенное, но, увы, кратковременное облегчение.
– Что ты… – испуганно пробормотал Лоська. – Ты что, Саня… все остается как было. Конечно. Как ты могла подумать… Я просто говорю, что мы должны принять мою маму во внимание. Не ставить ее перед фактом. Она должна привыкнуть к мысли о… – к мысли о нас. Иначе ничего не выйдет.
Он наклонился вперед и прошелестел едва слышно:
– Она написала, что убьет себя, Саня. Представляешь? Она написала, что мы уже почти убили ее этим твоим обманом. Представляешь?
– Моим обманом… – повторила я. – Моим обманом…
На меня вдруг снизошло поразительное спокойствие. Я словно увидела нас обоих со стороны. Вид сверху, камера опускается и медленно движется справа налево. Вот я, дура-дурой, даже в самой умной своей ипостаси – и это, пожалуй, самое примечательное, что можно сказать об этой невысокой женской фигурке, застывшей напротив скамейки. Вот он, типичный козел, ошибочно принятый мною за лося, но столь же парнокопытный – плавные черты лица, слабый безвольный рот, глупо моргающие глаза, столь привычные к выражению испуга и непонимания. Мягкая игрушка, а не мужик. Плюшевый козел.
Не говоря больше ни слова, я повернулась и пошла прочь, куда глаза глядят. Сзади слабо звякнуло, брякнуло, вякнуло:
– Саня… Саня…
Не ко мне, не ко мне. Где я, и где это вяканье, кряканье, блеянье… прочь, прочь! Быстрее, быстрее! Я бежала, не разбирая дороги. Куда угодно, лишь бы отсюда! Я забрела в какое-то дурное место, ошибочное, не то. Как можно было так заблудиться, так обмануться? Этот плюшевый козел был прав на все сто процентов. Обман ведь и в самом деле мой: я участвовала в нем с обеих сторон – и обманщицей и обманутой. Быть первой погано; быть второй глупо, но чувствовать себя обеими – это уже чересчур. Как же я ухитрилась вляпаться в такую грязищу? Совсем как тогда, под окнами квартиры № 31, когда ноги увязли по самые щиколотки… Ну да – точно то же самое ощущение опоганенной дуры, своей волей забредшей черт знает куда. Как я тогда спаслась? Бегством, вот как. Туфли – с ног, ноги – в руки, и бегом на поезд…
Я вдруг обнаружила себя на привокзальной площади. Поезд! Сесть прямо сейчас на поезд и ухлестать отсюда назад, к маме и Бимочке. То-то они обрадуются! Надо быть там, где тебе рады – вот оно, главное правило жизни. Быть там, где тебе рады, а не рваться в чужие монастыри, где тебя в лучшем случае будут едва терпеть, а скорее всего – сядут на шею, да еще и упрекнут, что плохо везешь.
В гулком зале ожидания дремали пять-шесть пассажиров. Окошко кассы было приоткрыто, сквозь щелочку пробивалась полоска света. Я деликатно постучала в створку:
– Добрый вечер… Вы работаете?
Дверца распахнулась; на меня поверх очков смотрел сухонький старичок с острой бородкой.
– Железная дорога, барышня моя, работает круглосуточно. Вам куда?
– В Ленинград.
– На какое число?
– Сейчас. Чем быстрее, тем лучше.
Старичок удивленно приподнял кустистые брови.
– Вот прямо так, немедленно?
– Да. А что вас удивляет?
Он аккуратно снял очки, сложил их и снова воззрился на меня.
– Вы мало похожи на пассажирку, барышня.
– Почему?
– Потому что пассажиры покупают билеты заранее. И одеты они иначе, в дорогу. А еще у них удобные туфли, а не вьетнамки на босу ногу. И самое главное, милая барышня: пассажиры держатся обеими руками за сумочку с деньгами и документами, да еще и тянут на себе рюкзаки, чемоданы и корзины с фруктами. А у вас, как я чувствую, ничего такого с собой не имеется. Ни багажа, ни сумочки.
– …ни денег, – уныло закончила за него я. – Вы правы, я выскочила без денег. Но я сейчас сбегаю, тут недалеко. Вы мне только скажите насчет билетов.
Кассир вздохнул.
– Вы будете смеяться, но билеты есть. Конец сезона только через две недели. Поезд проходит через час сорок четыре минуты. Если ваша сумочка лежит и в самом деле недалеко, то вы успеете. Но мой вам совет, милая барышня… подождите…
Он выдвинул ящик стола и стал копаться там, пыхтя и вздыхая. Я терпеливо ждала, гадая, что именно объявлено в розыск: билеты в Питер, железнодорожный компостер, кондукторский свисток или еще что-нибудь из той же оперы. Наконец старик вытащил маленькую шоколадку.
– Вот, возьмите, – сказал он. – Возьмите эту шоколадку вместе с советом пожилого, умудренного жизнью человека. Поезд может увезти вас из города. Но он не может увезти вас от проблем. В этом смысле бессильна даже железная дорога. Не торопитесь, милая барышня. Но если надумаете… поезд будет через час сорок одну минуту.
Я поблагодарила старого кассира за совет и за шоколадку. Она, кстати, была совсем маленькой – когда-то я получала такие же в подарочных кулечках, которые раздавались Дедом Морозом и Снегурочкой на детской елке. Шоколадки, карамельки, пастила, петушок-сосулька, морщинистые грецкие орехи и два мандарина. На обертке – вишенка и надпись: «шоколад Вишневый». Так вот откуда они взялись, так вот куда они перекочевали, мои счастливые вишни…
Но что же это я стою, теряю попусту время? Надо бежать собираться. Я рванула в сторону школы, на ходу припоминая, где что лежит. Почти все мои вещи хранились в комнате, в рюкзаке под кроватью. Разве что, одна кофточка одолжена соседке – ничего, вернет уже в городе. А то, что я брала у других, оставлю на Ольгу – она отдаст. Вряд ли кто-то обратит внимание на мой побег: все сейчас либо на танцах, либо во дворе, либо дрыхнут по спальням, так что коридоры пусты. А если все-таки кто-нибудь попадется навстречу, скажу… скажу… – что бы такое придумать? А, вот: скажу, что несу белье в стирку. Гениальная отговорка, что и говорить. Несу белье в стирку! И всё, взятки гладки.
Чрезвычайно довольная своей изобретательностью, я добежала до школы. Со стороны актового зала доносилась томительная тягучая музыка – быстрых танцев уже почти не ставили. В вестибюле, в коридорах и на лестнице действительно не было никого. Никого, кроме Сатека. Он стоял на лестничной площадке между первым и вторым этажами и как будто чего-то ждал.
– О, вот и Александра Романова, – сказал он, увидев меня. – Ты куда это?
– Несу белье в стирку! – выпалила я по инерции, забыв, что рюкзак пока еще не со мной.
– Что? – озадаченно переспросил Сатек. – Это что, поговорка такая? Говори проще, Александра.
– Ладно, – согласилась я. – Проще так проще. Я иду к себе в комнату. Так понятно?
Сатек помотал головой:
– Нет, не понятно. Ты обещала танцевать.
Я взглянула на часы. Поезд через полтора часа. От вокзала я добежала за десять минут, но это налегке. С рюкзаком будет раза в два дольше. Собрать вещи я могу максимум за четверть часа – причем, с запасом. Иными словами, у меня есть целых сорок свободных минут, которые некуда девать. Кроме того, Сатеку я действительно обещала. Значит…
– Ладно, – я махнула рукой. – Пойдем танцевать, Сатурнин. Только не вздумай разыгрывать из себя узурпатора. Меня устроит только святой.
Он широко улыбнулся:
– Нет проблем, императорка.
В зале было темным-темно: в последнее время взяли за моду еще и опускать шторы – так, чтобы за греховным топтанием в обнимку не подглядывали ни фонари с улицы, ни луна с неба. Сатек сразу взял меня в оборот, и я не стала возражать, потому что вдруг поняла, что именно это мне и нужно сейчас. Императорка так императорка: я обвила руками шею своего узурпатора и прижалась к нему всем телом.
– Мм-м… – прошептал он, щекоча мне ухо. – Ты пахнешь вишней…
«Чем же еще мне пахнуть, святой Сатурнин? – подумала я. – Не вокзальным же сортиром… А, собственно, на черта мне этот вокзал и на фига мне этот поезд? Ведь вот я, уже еду, раскачиваясь в своем мягком вагоне. Сатек теперь мой тепловоз, Сатек теперь мое купе, мой проводник, мой кондуктор и контролер. Давай, проводник, веди… Давай, контролер, контролируй…»
Я подняла к нему лицо, так, что его губам было просто некуда деваться от моих губ. Музыка гремела у меня в ушах, кондуктор не спешил, кондуктор, безусловно, очень многое понимал в своем ремесле. Не знаю, сколько времени мы раскачивались так, наплевав на всех, презрев посторонние взгляды, правила и запреты. Поезд на Питер наверняка давно ушел, но мне было наплевать и на это. Я расстегнула его рубашку и прижалась лицом к голой гладкой груди.
– Сатек, пойдем, а? Отведи меня куда-нибудь…
Он обнял меня за плечи, и мы вышли из зала, пошатываясь, как пьяные. Ребята на выходе расступались с глупыми улыбками; мы шли сквозь них, как две слившиеся воедино раскаленные кометы летят сквозь мерзлый метеоритный дождь, и ни у кого не было даже капли сомнения в том, что мы намереваемся делать, как только останемся вдвоем. Я шла, закрыв глаза, полностью доверившись своему умелому проводнику. Шла туда, куда он вел, туда, ку…
– Всё, пришли, Александра, – вдруг сказал он.
Мы стояли у двери в мою комнату. Вместо того, чтобы вести меня на чердак, в подвал или во двор на скамейку, этот тип попросту проводил меня домой!
– Сатек, – сказала я, – наверно, ты плохо понял…
– Я все понял хорошо, – серьезно кивнул он. – Я понял. С тобой случилось что-то плохое. Ты сейчас сумасшедшая. Ты сейчас слабая. Святой Сатурнин не пользуется в такие моменты. Я очень хочу пойти с тобой. Но не так. Потому что мы сейчас пойдем, а завтра ты будешь меня ненавидеть. А я не хочу, чтобы ты меня ненавидела. Иди спать. Ладно? Иди спать. Пойдем, пойдем.
Он завел меня в комнату, где уже дремали две девчонки, а Ольга Костырева прихорашивалась перед выходом в ночь. Он вел себя так, словно мы одни – не только в этой спальне, но вообще в целом свете. Он уложил меня в постель – так же, как я недавно укладывала плюшевого козла Лоську. Он укрыл меня одеялом и поцеловал в лоб. И я покорно заснула, потому что нужно слушаться проводников, кондукторов и контролеров – ведь иначе заедешь совсем не туда.
10
Святой Сатурнин был прав. На следующий день все выглядело совершенно иначе. Прежде всего, я уже не слишком понимала, почему так резко отреагировала на слова Лоськи. Разве я не представляла себе заранее, что его мамаша будет всеми правдами и неправдами бороться за своего козленка? Разве я не знала, что от самого Лоськи не следует ждать подмоги? Лоська есть Лоська – в этой войне он приз, а не союзник. Не союзник мне, но не союзник и Валентине Андреевне. Без сомнения, она понимает это не хуже меня. А значит, весь этот ход с намеренно гадким письмом был затеян ею для того, чтобы вызвать у меня именно такую реакцию. Чтобы я психанула, ушла от схватки, подняла руки, сдалась, оставила поле боя на милость победительницы. Поле боя с мирно пасущимся на нем Лоськой, плюшевым козлом.
И я ведь действительно психанула. Не встреть я тогда на лестнице Сатека… В этом случае я уже, наверно, подъезжала бы сейчас к Москве. По сути, он удержал меня от большой-пребольшой глупости. Причем, удержал дважды. Меня все утро бросало в жар от одной только мысли, что когда-то так или иначе придется посмотреть ему в глаза. Он не захотел воспользоваться моим состоянием – поистине святой Сатурнин… На этом благородном фоне мое поведение выглядело особенно некрасивым: ведь я вешалась на парня с конкретной целью использовать его в качестве салфетки для утирания собственных слез и соплей. Проводник… кондуктор… контролер… – господи, стыдоба-то какая – хорошо, мама с Бимой не видят…
К завтраку мы с Ольгой вышли последними, когда в столовой уже почти никого не было. Тем не менее, мне стоило больших усилий вести себя как обычно, не обращая внимания на обращенные в мою сторону взгляды. Люди смотрели так, будто увидели меня впервые. Потом я разглядела в глазах парней веселый интерес, а у девиц – осуждение и зависть, и это сразу подняло мне настроение.
– Не мандражируй, – шепнула опытная в таких ситуациях Олька. – Эти дуры много бы дали, чтобы оказаться на твоем месте. Сатек красавец, каких поискать. Не обижайся, подруга, но мне тоже не очень понятно, как тебе удалось захомутать такого жеребца…
– Никого я не хомутала. Да и не было ничего… – попробовала отговориться я. – Ты же сама видела.
– Не было, значит, будет, – хмыкнула она. – Он на тебя запал, это ясно. Странный народ мужики…
Мы допили компот и поплелись на работу, одолеваемые разными заботами: Ольга – где бы вздремнуть, я – где бы спрятаться. Наверно, это и помешало нам обеим сразу разглядеть, что вокруг происходит нечто странное, не характерное для обычного рабочего утра. Начать с того, что у заводских ворот нас встретил Миронов. Он так и сиял довольством, а увидев нас с Ольгой, и вовсе напыжился, как комиссар стаи павлинов.
– Как настроение, девочки? Мечты сбываются?
– Чего это ты такой счастливый? – поинтересовалась я.
Он усмехнулся, загадочно подмигнул и запел:
– Мечты сбываются… И не сбываются… Мечты сбываются… на-на-на-на…
Во дворе уже трудились гномы, но почему-то только шестеро: Райнеке отсутствовал, и лая Гертруды тоже нигде не слышалось.
Ольга пожала плечами:
– Наверно, заарканила Райни для какой-нибудь срочной халтурки. Круглое катать, плоское таскать… Она ведь всегда его выбирает, сучка. Саня, я прилягу, ладно? Толкнешь меня, если что?
Я не ответила. Что-то недоброе витало в воздухе – трудно определить что – и это неопределимое нечто постепенно наполняло меня дурным предчувствием. Миронов по-прежнему стоял у ворот, на манер Гамлета прислонясь к дверному косяку, стоял и поедал нас глазами, будто ждал чего-то. Шестеро гномов, низко опустив головы над корытом, скребли листья петрушки. Девчонки из нашей бригады не пели, не болтали, а молча запихивали в банки огурцы с таким сосредоточенным видом, как будто от этого дела зависело как минимум светлое коммунистическое будущее. Чешские красавицы Пониже и Повыше казались и вовсе мрачнее тучи. Пришел бригадир Копылов, глянул на спящую Ольку, но почему-то ничего не сказал, только хмыкнул, покачал головой и двинулся дальше.
Наконец я не выдержала и отправилась к автоклавам. Когда очень боишься чего-то неотвратимого, лучше бежать не от него, а навстречу. Например, как можно скорее объясниться с Сатеком, а заодно и выяснить у него, что, черт возьми, происходит. Увидев меня, Сатек вскочил:
– Ты здесь? Я был уверен, что…
– Подожди, Сатек, – поспешно прервала его я.
Если очень стыдно, полезно сразу забирать инициативу в свои руки.
– Сатек, прости меня, если можешь. Я сама не знаю, какая муха меня вчера укусила…
– Тебя укусила муха? – встревожился он. – Еще и так?
– Да нет, это просто так говорится. Когда человек ведет себя плохо. Просто ужасно себя ведет. Как я вчера. Прости, пожалуйста. Я больше так не буду.
На его обеспокоенном лице промелькнула улыбка.
– Будешь, – возразил он, – еще как будешь. Потом, когда поймешь, что к чему.
– Пойму что? – удивилась я. – Я уже все поняла. Мое вчерашнее поведение было совершенно…
– Поймешь, что он тебе не нужен, – убежденно проговорил Сатек. – Что он пигмей, а ты императорка. Императорке не нужен пигмей.
– Сатек, – начала я, но он отрицательно мотнул головой.
– Подожди, Александра, об этом будем говорить потом. Обязательно будем. Сейчас скажи, как она?
– Кто?
– Как кто? Оля. Как Оля?
Я пожала плечами, напрасно силясь понять, при чем тут Ольга.
– Как-как… – как обычно. Спит на ватнике. Во-он там, под колонной. А что?
– Так вы ничего не знаете? – воскликнул Сатек и потер ладонью лоб, словно внезапно осознав что-то. – Про Райнеке… ничего?
– Да что случилось? Говори толком…
– Утром Райнеке избили, – он положил руку мне на плечо. – Не бойся, не до смерти. Но сильно. Лицо в кровь, нос сломан. Зубы выбиты два. Ребра тоже треснуты.
– Кто избил? – зачем-то спросила я, хотя точно знала ответ.
– Неизвестно… – отвернувшись, пробормотал Сатек. – Он не видел. Ему мешок на голову поставили. Когда утром шел после двора. Там, у входа, который сзади…
– Миронов, сволочь… – выдохнула я. – Бедная Олька…
Перед моими глазами мелькали красные круги, обеспокоенное лицо Сатека дрожало и расплывалось, как в комнате кривых зеркал. Он придержал меня за локоть.
– Куда ты, Александра?
– К ней, к Оле. Надо ей как-то сказать. Лучше я, чем кто-то другой. Пусти…
Ольга спала совсем по-детски, подложив под щеку ладошку. Наверно, она почувствовала, что я наклонилась над ней, потому что слегка причмокнула и улыбнулась. Наверняка, сон был хорош, сладок, и я помедлила, прежде чем потрясти подругу за плечо. Ольга недовольно поморщилась, но глаз не открыла.
– Олюня, – тихо сказала я. – Вставай, Олюня.
– Спать хочу… – пробурчала она. – Ну их, твои огурцы…
Я потрясла немного сильнее.
– Олюня, вставай. Что-то случилось. Что-то плохое.
Ольга рывком села на ватнике.
– Что такое? Что? Райни? Что-то с ним?
– Райнеке… – кивнула я. – Сатек говорит, его избили. Как видно, под утро, когда он возвращался в школу. Во дворе.
– Где он?
Я пожала плечами. В самом деле, где он сейчас? Наверно, в больнице. У кого бы спросить?
Ольга вскочила на ноги.
– Куда ты, Олька?
– Как куда? – она посмотрела на меня сумасшедшими глазами. – К нему, куда же еще…
Мне было ясно, что нельзя отпускать ее одну в таком состоянии. Когда мы выбегали с заводского двора, Миронов отлепился от косяка и заступил нам дорогу. Мерзавец разве что штаны не обмочил от удовольствия: он наконец-то дождался желанного представления и теперь радовался вовсю.
– Что случилось, товарищи? Почему вы покидаете рабочее место в разгар трудовой смены? Есть освобождение?
– Где он? – спросила я, подходя вплотную.
– Кто? – свинячьи глазки исходили гадостным наслаждением, как помойка миазмами.
– Не играй со мной, Миронов. Где он, в больнице?
Он изобразил расстроенный вид:
– Ну вот, опять угрозы… Так и запишем. Зря ты в бутылку лезешь, Романова. Видишь же, за мной не заржавеет… А что до фрица этого, то зачем уж сразу в больничку? Ну, помяли немножко, харю расквасили, поучили, теперь умней будет… И кое-кому тут тоже пора поумнеть!
Последнюю фразу Миронов уже прокричал нам вслед.
– Не в больнице – значит, не так страшно, – проговорила я на бегу.
Ольга молчала, закусив губу и глядя перед собой все с тем же безумным выражением. Мы добежали до школы, взлетели вверх по лестнице и ворвались в комнату немцев.
– Господи, боже мой… – прошептала Ольга, останавливаясь в дверях.
Райнеке лежал на кровати, рядом, держа его за руку, сидела Труди. Лицо парня представляло собой одну сплошную гематому. Набрякшие синюшные веки, заплывшие глаза, нос, похожий на раздавленную сливу, расквашенный рот, кровавые ссадины на лбу и на щеках… Увидев нас, Труди поднялась на ноги. Она прикрыла собой тело своего любимого гнома и зарычала. Будь у нее шерсть на загривке и на спине, она, без сомнения, встала бы в тот момент дыбом. Будь у нее хвост, он вовсю хлестал бы по бокам, как у волчицы, почуявшей угрозу волчатам. Я уверена, что она вцепилась бы нам в горло, сделай мы еще хотя бы один шаг.
Она не говорила ни слова, просто рычала, но в этом рычании слышалось так много всего: обида, отчаяние, недоумение, ненависть – особенно, ненависть. «Ну что, добились своего? – кричала она всем своим видом. – Чего вам еще надо от нас, сволочи? Оставьте нас в покое! Прочь отсюда! Прочь! Прочь!»
– Райни… – пролепетала Ольга. – Райни…
Избитый пошевелился, поднял руку, помахал ею из стороны в сторону и отчетливо выговорил:
– Уйди.
Это было первое и последнее русское слово, которое я когда-либо слышала от Райнхарда. Затем он нащупал руку своей Белоснежки, своей верной и беззаветной защитницы – нащупал и потянул к себе. Не сводя с нас глаз, Труди отступила и снова села на краешек кровати.
Я взяла Ольгу за локоть.
– Пойдем, Олюня. Тут без нас справятся, ты же видишь…
– Но как же… – она повернула ко мне залитое слезами лицо.
– Пойдем, пойдем…
Они и в самом деле прекрасно управились без нас. Комиссар Миронов хорошо подготовился, так что задуманная им операция прошла «на ура». В тот же день приехала комиссия его двойников из зонального штаба строительных отрядов. «Зональный штаб»… – как видно, они никак не могли обойтись без этого красивого слова – «зона». Комиссия заслушала персональные дела Райнхарда Волингера и Гертруды Рафф.
Первый был найден виновным в серьезном нарушении внутреннего распорядка и всеобщего стройотрядовского устава, а также в аморальном поведении, несовместимом с высоким званием бойца трудового социалистического фронта. Согласно показаниям представленных Мироновым свидетелей, рядовой Волингер был неоднократно замечен в связях порочного характера с местными особами легкого поведения. Поскольку эти особы не имели прямого отношения к интеротряду, комиссия решила не заострять внимания на их участии в рассматриваемом деле. Позорное поведение Волингера имело следствием драку на почве ревности с городскими хулиганами, которым, видимо, не понравились его ночные похождения. Дабы не пятнать честное имя стройотрядовского движения, милицию привлекать не стали, но постановили немедленно отчислить Райнхарда Волингера из отряда и передать его личное дело по инстанции – в Центральный Штаб интеротрядов при ЦК ВЛКСМ и далее – в соответствующий отдел Центрального Совета Союза Свободной Немецкой Молодежи.
Труди попала под раздачу уже по ходу дела – за то, что оказалась единственной, кто осмелился встать на защиту бедного Райнеке. Остальные шесть гномов молчали из понятного страха за себя; да и что они могли поделать в чужом враждебном окружении, практически не зная языка, на котором судили их товарища? Думаю, единственной заботой немцев было вернуться из плена домой с минимальными потерями. А мы все помалкивали, чтобы не подвести Ольгу Костыреву. Расчет был прост: Райнеке погибал так или иначе – в Дрездене его ждало гарантированное исключение из института. Ольге – прозвучи на суде ее имя – пришлось бы заплатить тем же.
А вот Труди сражалась до конца, с пеной у рта оспаривая обвинения в аморальном поведении Райнхарда. В тот момент я не знала, почему она прямо не указала на Ольгу, а предпочла оговорить себя. Труди утверждала, что Райнеке проводил время только с ней, а потому обоснованными являются лишь утверждения в нарушении режима. На этом неправедном суде лжесвидетельствовали все – и свидетели обвинения, и свидетельница защиты. Конечно, при этом получалось, что нарушительницей оказывалась и сама Гертруда Рафф – со всеми вытекающими последствиями. В итоге, отчислили и ее; уже через день обоих посадили на самолет.
Они уезжали рано утром, перед завтраком, и весь отряд прильнул к окнам, чтобы посмотреть. Выражения лица Райнеке было не разобрать по причине отсутствия лица, зато свирепая физиономия Труди не оставляла сомнений в том, что она думает по поводу всей этой истории. Перед тем как сесть в такси, она обернулась к пестрящему нашими бесстыжими рожами фасаду школы и резким движением воздела вверх руку с отставленным средним пальцем. Вот так. Мы-то как только ее ни называли – и эсэсовской сучкой, и гитлеровской овчаркой Блонди… А она… – она оказалась достойнее многих, настоящей Белоснежкой. Что заставило ее поступить так – чувство долга?.. тяга к справедливости?.. любовь к Райнеке? Наверно, что-то из этого или все это вместе. Но, видимо, дело еще и в том, что она была женщиной. А женщинам трудно быть козлами – хотя бы потому, что они неподходящего пола.
Трудно было и Ольге. Я на время заставила себя забыть о своих проблемах и помогать подруге, чем могла – разговором, участием, просто присутствием. Отрядный врач без разговоров выписал ей больничный, и Ольга почти трое суток молча пролежала в постели, глядя в стену. Что она видела там, на этом грязно-белом экране? Крушение своих фантазий о переезде в Дрезден, о счастливой жизни с нежно любимым Райни? Или представляла себе сцену его зверского избиения в школьном дворе, спустя две минуты после их прощального поцелуя? А может, корила себя за то, что испугалась, отступила, оставила его в руках немецкой Белоснежки и тем предала любимого трусостью – еще до того, как и вовсе постыдно предала его молчанием, неспособностью заступиться.
Впрочем, можно ли было назвать это трусостью? Думаю, Ольга просто вдруг осознала, что она – не «своя» в этом раскладе. «Своя» – Труди. Что одно дело исступленно целоваться на дворовой скамейке, и совсем другое – пожертвовать собой. И дело тут даже не в готовности жертвовать – я уверена, что Ольга, не задумываясь, отдала бы себя на заклание. Дело в готовности принять эту жертву. Ведь целоваться можно с кем угодно, но жертвы принимают только от своих. Например, от Труди. А чужим говорят: «Уйди». Наверно, это мучило мою красавицу подружку больше всего.
На третий вечер, уже после отъезда мироновской комиссии и осужденных-отчисленных, в нашу комнату заявился сам пан победитель, комиссар Миронов. Остановился в дверях, посмотрел на Ольгину спину и скомандовал:
– Костырева, на выход!
– Ты что, Коля? – попробовала возразить я. – Она на больничном. Тебе справку показать?
– Я и сам чего хошь покажу, – хохотнул Миронов. – Давай, Костырева, поднимайся. Есть разговор.
– Никуда она не… – начала было я, но тут вдруг послышался сиплый от трехдневного неупотребления Ольгин голос.
– Не надо, Саня… – она села на кровати, протерла глаза, откашлялась и продолжила так, будто Миронов не стоял здесь же, в комнате, в трех метрах от нее: – Скажи ему, что я приду. Только переоденусь.
– Давно бы так, – важно кивнул комиссар. – Пятнадцать минут на сборы. И чтоб как штык…
Вернулась Олька после полуночи в облаке алкогольного перегара и сразу легла, не отвечая на расспросы. А утром проснулась вместе со всеми и стала одеваться, морщась от головной боли.
– Куда ты, Олюня? У тебя ведь освобождение…
Она только отмахнулась:
– Пойду. Тут еще хуже…
Именно в этот день всего было в достатке – и банок, и огурцов, и зелени. Ольгу это явно устраивало: в ответ на попытки завести разговор она либо отмалчивалась, либо огрызалась, и я решила оставить подругу в покое. Уже после обеда, около двух, когда я перекуривала во дворе, она вдруг вышла и села рядом. Я вытряхнула из пачки сигарету, Ольга взяла.
– Помнишь, ты удивлялась, почему Труди на меня не показала? – сказала она, тщательно разминая пальцами сигарету. – Теперь я знаю.
– Ну?
– Миронов. Пригрозил ей, что повесит на Райни изнасилование. Что я подам на него заяву в милицию. Въезжаешь? Что я. Подам. На Райни. За изнасилование. Неслабо, а?
Сигарета сломалась в ее пальцах.
– Что за чушь? – только и смогла сказать я. – Ты ведь в жизни этого не сделала бы…
Ольга усмехнулась:
– Конечно, не сделала бы. Но Труди-то этого не знала. Труди-то думала, что мы здесь все фашисты. А кто мы еще? Я-то точно собака фюрера. Блонди. Я, а не она, въезжаешь? Я и по цвету подхожу и по позиции. Он ведь меня и по-собачьи жарит, наш фюрер.
Я почувствовала, что глохну. Вернее, нет, не так: я хотела бы оглохнуть, лишь бы не слушать этого.
– Нет, – сказала я. – Замолчи.
Она снова усмехнулась той же нехорошей усмешкой.
– А ты как думала, подруга? Для чего он вчера меня вызвал – анкету заполнять? Расплачиваться вызвал. Он и про Труди рассказал – в перерыве между платежами. Там много накопилось. Он у нас неутомимый, фюрерок-то…
– За-чем… ты… – пробормотала я, насильно выдавливая из себя каждый слог. – Зачем?
– Да затем же. Выбирай, говорит. Либо ты вот прямо сейчас раздеваешься, либо я вот прямо сейчас пишу письмо. Комиссия, говорит, уехала, но ты не думай, что на этом все кончилось. На такую, говорит, мелкую пташку, как ты, комиссии не требуется. Пойдешь за аморалку по тому же делу. Выбирай, прямо сейчас. Я и выбрала.
– Заткнись! – крикнула я, вскакивая с места. – Заткнись, ты, паскуда!
– Точно, паскуда, – кивнула Ольга. – Но это ведь не новость. Я ведь всем даю. Известный факт биографии.
Мне казалось, что она не выговаривает слова, а выплевывает комья грязи. Я просто не могла этого слышать, видеть, дышать этой гадостью. Я бросилась прочь; в голове пульсировал густой красный туман, и я бежала, или мне казалось, что я бегу, пока кто-то не схватил меня сзади в охапку. Сатек? Ну, конечно, Сатек, мой надежный спаситель, святой и узурпатор…
– Что с тобой, Александра? Успокойся, девочка, шш-ш-ш… успокойся…