Назад в будущее. Истории о путешествиях во времени (сборник) Диккенс Чарльз
Отмечу лишь, что в этот день он хоть и не носил камни, но слушал проповеди таборитских священников и духовные песни братьев, а также (очень неприятно об этом говорить, но правда мне все-таки дороже) приобщился тела и крови Христовой по их обычаю, то есть у простого, покрытого платом стола, за которым стоял священник без церковного облачения, свершающий краткий обряд на одном лишь чешском языке.
В полдень сестры-таборитки подали брату Матею воскресный обед, составными частями коего были «шти» – род супа, о качестве которого пан Броучек, щадя престиж своих далеких предков, хранит глубокое молчание, кусок вареной говядины, ржаной хлеб и наперсток – во всяком случае, по мерке брата Матея – не поймешь какого пива.
Но когда после обеда он предавался мрачным думам, в голове его вдруг молнией сверкнула мысль, обещающая надежду на спасение. Ему припомнился подземный коридор, по которому он пришел в пятнадцатый век из века девятнадцатого, и он подумал: а нельзя ли тем же коридором попасть обратно? Утвердительный ответ показался ему столь очевидным, что он радостно вскочил и чуть было не возликовал вслух. Потом его надежду остудило сомнение: можно ли вот так запросто по коридору переходить из столетия в столетие? Но он тут же сказал себе: «Я точно знаю, что этим коридором я забрел в прошлое – почему б чуду не совершиться через него же в обратном направлении?» Он припомнил головокружение, которое он испытал, притворив дверь, ведущую из подземного хода в сокровищницу короля Вацлава; вспомнил также, что с одной стороны дверь была ржавая и источенная червями, а с другой совершенно новая, – ясно, что она-то и служила преградой между веками, и, закрыв ее за собой, он вихрем отлетел почти на пять веков назад. Теперь он сделает то же самое и снова очутится в современной Праге, хотя сначала, собственно, лишь под ней, в том подземном коридоре, что ведет от Козьей улицы под Градчаны, а там опять встанет вопрос, как вылезть по глубокой отвесной шахте на поверхность. И все-таки есть надежда, что днем он кого-нибудь дозовется, а если нет – что ж, в худшем случае он опять возвратится в гуситскую Прагу. Или, пожалуй, надо запастись провиантом и сидеть в подземном коридоре, как в убежище, до тех пор, пока город не будет взят и не спадет первый натиск вражеского войска; после непременно вновь установятся мир и порядок, и жизнь в этом пятнадцатом столетии станет хотя бы сносной… Хорошо было бы сразу же улизнуть от таборитов, но момент для этого был совсем неподходящий. Ибо Жижка заметил подозрительные передвижения во вражеском стане и отдал братьям команду быть наизготове: лучники, копейщики, цепники, воины других родов оружия стали быстро строиться на отведенных им местах. Часть цепников под командой Хвала разместилась у западного сруба. Среди них был также брат Матей; и хотя он стоял в последнем ряду; у самого края северного склона, но крутизна горы, стена сруба за ним и плотный строй бойцов между ним и южным склоном не позволяли и помышлять о побеге.
Зато с его места было хорошо видно все, что происходило внизу, на Госпитальном поле и дальше за рекой.
Там уже повсюду наблюдалось зловещее движение. Пешие и конные отряды меняли свои позиции, там разделяясь, там сходясь, строясь в ряды. Особенно оживленное перемещение войск было в стане мейсенцев у Овенца и в лагере Альбрехта Австрийского по соседству с ними.
Пражане, по-видимому, также чуяли недоброе: густые толпы их стояли на городских стенах и в воротах, изготовясь к бою и зорко следя за передвижением неприятельских войск.
Наконец – часу в четвертом – мейсенские конники вместе с венграми и австрияками, числом примерно тысяч в двадцать пять, ринулись к Влтаве и стали быстро переправляться на другой берег. В отдалении за рекой остались в резерве три отряда крестоносцев. В городе раздался громкий крик и звон набата, и можно было видеть, что враг готовится одновременно выступить и с других сторон, от Града пражского и от Вышеграда.
Брат Матей чувствовал себя так, будто настал Судный день. С ужасом наблюдал он, как вражеские войска заполняют Госпитальное поле, и лишь на минуту приободрило его замечание Хвала: «Они направляются на Поржичи: к нам сюда на конях не подъедешь!» Но неприятель не повернул к Праге; основная масса всадников карьером поскакала в обратную сторону – на восток.
– Братья милые! – разнесся по лагерю повелительный голос Жижки. – Чую я, настал решающий час. Скоро, бог даст, покажем мы вероломному королю, как умеем мы биться за божие и свое дело против всех воев антихристовых. Уже идут на нас враги правды и погубители земли чешской. Посему уповайте на всевышнего и готовьтесь к бою! Держитесь каждый дружины своей и слушайте гейтманов. И да укрепит вас господь!
– Победа или смерть! – разнеслось по лагерю, и вновь раздалось громовое пение: «Если ты господень воин…»
Но когда еще грозно звучала последняя строфа:
- И воскликните с веселием, Глаголюще: бей их! Меч свой праведный подъемля, Бог с нами, Бог велий! Бей их, убей их, Бей, не жалея! –
ее перекрыл дикий рев и резкий зов труб с восточной стороны, где мейсенская конница въехала по некрутому склону наверх и теперь во весь опор скакала к срубу, стоящему с того края.
Табориты не ожидали столь внезапного и мощного удара с той стороны; они полагали, что неприятель обогнет гору и ударит на их лагерь с юга или сразу с нескольких сторон. Внезапная бурная атака нападающих внесла смятение в ряды немногочисленных защитников сруба; большинство их, напуганное страшным криком мейсенцев, блеском длинных копий и дождем стрел, обратилось в бегство, и противник первым же ударом не только овладел башней в ограде виноградника у сруба, но и форсировал ров. Уже первые его дружины, слезши с коней, с победным рыком взбирались вверх на стену сруба, где оставалась лишь горстка таборитов, среди них две женщины и одна девица. Не имея стрелкового оружия, они могли лишь метать на атакующих камни со стены и из навесных бойниц сруба.
Защищались они геройски; особенно выделялась одна женщина, высокого роста, с черными волосами, рассыпавшимися по смуглой шее и развевающимися на ветру: стоя на стене сруба, она обнаженными мускулистыми руками, как титанша, поднимала над головой большие камни и сбрасывала их на идущих на приступ мейсенцев. Прочие защитники уже готовы были отступить, она же воскликнула громким голосом: «Не должно верному христианину отступать перед антихристом!» – и, не имея больше под рукой каменьев, схватилась врукопашную с закованным в броню верзилой, который только что взобрался на сруб, – но тут ударил ей в грудь дротик другого мейсенца, и она упала – увлекая за собой и противника своего – вниз, на разъяренных нападающих.
В эту трудную минуту подоспела защитникам сруба подмога. Жижка с частью своих людей поспешил к срубу, сам первый поднялся на стену и, громовым голосом подбадривая остальных, замахал своей булавой на все стороны, сбивая мейсенцев, лезущих вверх. Внезапно он рухнул: кто-то из врагов схватил его за ноги и потянул со стены – казалось, гибель неминуема. Но тут рядом с Жижкой возник старый воин-таборит: вкруг впалых висков – шапку сорвало во время боя – развевались белые как снег, поредевшие кудри; старческая сухая рука с молодой силой размахнулась тяжелым цепом и сильным ударом свалила мейсенца; остальные цепники втащили своего предводителя на стену; Жижка был спасен. Но тут же мейсенский меч пронзил дряхлую грудь старца – и сбылось горячее желание седого брата Стаха!
С грозным треском опускались теперь цепы таборитов на головы врагов, каменья и стрелы – дождем сыпались на них, так что с криком и жалобными стонами отступили они от сруба, и ров под ним наполнился вражескими телами.
Тем временем Жижка, видя, что первая атака на сруб отбита, возвратился к остальным своим людям и сказал гейтману Хвалу:
– Живо и без шума отойди со своим народом виноградниками вон туда, – он указал окровавленной булавой на южный склон, – и ударь на врага сбоку.
Хвал только кивнул и поспешил выполнить приказ. Он дал цепникам нужные пояснения и во главе своей дружины незаметно двинулся меж виноградниками к склону горы.
Брат Матей во время всего боя не выходил из состояния смертельного ужаса; он дрожал всем телом, так что даже обитый гвоздями цеп прыгал за его спиной. Он непременно бы дал стрекача, будь хоть малейшая возможность. Счастье еще, что стоял он довольно далеко от места боя.
Когда же теперь Хвал с цепниками углубился в кривые дорожки виноградников, братом Матеем овладела одна-единственная мысль: бежать, бежать во что бы то ни стало – хотя бы потому, что второй раз никакая сила не выгонит его на этом свете на поле боя.
Намерению его споспешествовало то, что он шел в последнем ряду. Только они углубились в виноградники, как он не раздумывая шмыгнул в пролом полуразрушенной стены сада и во всю прыть дунул по склону вниз, в сторону, противоположную месту боя. Он услышал за собой крик: «Трус! Предатель!» – и ему показалось, что кто-то бежит за ним следом совсем близко, почти задевая его концом булавы, что еще сильнее побуждало его к отчаянному, бешеному бегу.
Тут услышал он где-то сбоку за кустами два голоса, без сомнения, каких-то крестьян, наблюдающих бой на горе:
– Смотри, вон бежит какой-то немец.
– Да нет, это таборит: у него же цеп на плече.
– Верно, посланный от Жижки к пражанам.
Этот разговор отрезвил брата Матея. Он понял, что принимал за преследователя свой собственный цеп, который, раскачиваясь в такт диким прыжкам, ударял его по спине.
Оглянувшись, он не заметил позади никакой опасности. Табориты были слишком заняты битвой, чтобы преследовать беглеца.
Слова крестьян одновременно подсказали ему отличную мысль. Да, он выдаст себя за посланца Жижки и так беспрепятственно проникнет через ближайшие ворота в Прагу; там же он поспешит в дом Янека, переоденется опять в свой собственный костюм, скрыв его под длинным и широким плащом, и быстро отправится к королевскому дому «У черного орла».
Он уже не бежал, а быстро шел к близлежащим Горским воротам. По левой стороне дороги к ним тоже тянулись виноградники, за которыми сверкало оружие неприятеля на Госпитальном поле.
Над воротами, на обеих башнях по бокам, на городских стенах – всюду толпился народ, наблюдавший бой на Витковой горе, и, когда брат Матей подошел к воротам, он понял, что людьми владеют великое горе и страх. Он видел, как женщины и старцы заламывают руки либо простирают их с мольбою к небесам; слышал также плач, и рыдания, и горячие молитвы. Они были свидетелями того, что враг на Витковой горе торжествует, и возлагали свои упования лишь на божественный промысел.
Но внизу, в открытых воротах, стояла колонна людей, в глазах которых сверкала неукротимая жажда боя. Пражский священник в стихаре и с прочими принадлежностями церковной службы нес на высоком шесте сияющую святыню той же странной формы, что и уже виденная паном Броучеком на Староместской площади; перед священником стоял мальчик-служка, также в стихаре, звоня в ручной колокольчик; за ним теснились в воротах воины с арбалетами. Далее можно было видеть отряды цепников.
Когда брат Матей дошел до моста, ведшего через ров, священник громко спросил его:
– Кто ты?
– Меня послал Жижка, – храбро ответил брат Матей, но голос его все-таки немного дрожал.
– Как там, на горе?
– Худо, совсем худо. Жижка велел сказать вам, чтобы вы пришли на помощь, – отважно врал дальше самозваный посланец.
– Мы как раз готовимся к бою.
– Мне еще нужно кое к кому в городе, – стыдливо добавил брат Матей.
– Пропустите посланца Жижки, – обратился священник к воинам, и те тотчас же расступились.
Брат Матей прошел через ворота в город, глубоко надвинув на глаза свой кукуль, чтобы не привлечь внимания Янека от Колокола и вчерашних сотрапезников в корчме, если бы кто-нибудь из них оказался среди воинов, стоявших у этих ворот. Свернув за угол в переулок, он облегченно вздохнул, видя, что обман удался вполне.
Убедившись, что за ним никто не наблюдает, он поспешно избавился в ближайшей пустынной подворотне от причинявшего ему столько неудобств цепа, – и с этим оружием таборита снимаем и мы с него звание брата Матея и будем в следующей, предпоследней главе опять иметь дело с милейшим паном Броучеком.
XIII
Освободившись от тяжелого цепа и гнетущих мыслей, пан Броучек поспешил дальше. Но вскоре он совсем запутался в незнакомых улицах средневековой Праги, так что лишь примерно через час благополучно достиг дома «У белого колокола».
Улицы были пустынны: видимо, основная масса жителей была у ворот и городских стен. Дом Янека тоже будто вымер. Ни у входа, ни в сенях пан Броучек не встретил никого и не уловил никаких признаков жизни. Домшик наверняка был среди воинов пражского ополчения, а женщины, без сомнения, также стояли где-нибудь у ворот или на городской стене, ожидая исхода боя.
Пан домовладелец поспешил на галерею и по ней в каморку. Дверь в нее была открыта; войдя, он заметил старую Кедруту, кропящую полы и постель из какой-то оловянной плошки.
Увидев его, она на мгновение словно замерла в ужасе; потом вздрогнула всем телом и стремительно, будто спугнутая летучая мышь, прошелестела мимо него вон из спальни.
– Проклятая суеверка – это она святой водой после меня тут кропила! – возмутился пан Броучек.
Но в этот миг снаружи вновь донесся громкий колокольный звон, побуждая пана Броучека – угадывавшего в нем призыв собрать последние силы на отпор уже торжествующему, видимо, врагу – поторопиться с переодеванием.
Поэтому он живо стащил с себя средневековую одежду, наконец-то, с чувством отвращения и одновременно облегчения, швырнув в угол красно-зеленые штаны и переоделся в свое, теперь вдвойне любезное, современное платье, лежавшее вычищенным на сундуке. Рядом он нашел и свою обувь; поврежденная штиблета была аккуратно зашита, и обе подбиты новыми подметками.
Приятно было обуть их и с отвращением зашвырнуть двухцветные сапоги в тот же угол. Потом переложил он часы и прочее движимое имущество из мошны и средневекового кошеля обратно в свои приличные карманы и под конец завернулся с головы до пят в епанчу, чтобы прикрыть свое современное убранство. На прощание он окинул еще мрачно-ехидным взглядом огромное ложе с комодными ящиками и приступочкой, обдал испепеляющим презрением песочные часы в нише и без малейшего сожаления, почти радостно расстался с подслеповатой каморкой. Тихо прокрался он галереей и мазгаузом, мимо закрытых дверей светлицы, и здесь его сердце все-таки забилось чаще при мысли о пригожей Домшиковой дочке. Хотя милый образ ее был оттеснен на задний план переживаниями на Госпитальном поле и Витковой горе, он до сих пор сиял любовным светом в его тоскующей душе. Но даже этот образ не мог удержать пана Броучека в суровом средневековье. Он быстро спустился по лестнице из мазгауза и беспрепятственно вышел из дома.
Поскольку на площади опять толпилось довольно много людей, пан Броучек из предосторожности пошел назад, по Тынской улице, а потом свернул влево, в узенький и темный переулок, что ведет к Козьей. Он очень спешил, в радостном нетерпении предвкушая, как из королевского дома через подземный ход он вновь пройдет к «Викарке» и выберется в свой золотой девятнадцатый век! Он также твердо решил, что теперь-то уж во что бы то ни стало набьет все карманы лучшими драгоценностями из сокровищницы короля Вацлава…
Он миновал какую-то пивоварню – очевидно, уже известное нам из рассказа Домшика «Пекло» – и, дойдя до конца переулка, намеревался перейти на ту сторону, к Гончарной, нынешней Козьей, чтобы знакомой боковой калиткой проникнуть с тыла в королевский дом «У черного орла». О том, чтобы запастись пропитанием для экспедиции в тайный ход, он совершенно забыл в нетерпеливой спешке.
Но вдруг что-то его остановило. Пока он шел по Тынской улице и по переулку, все был слышен тот звон, что возник, когда он был в каморке, но звон все крепчал, будто все новые колокола вступали в этот гремящий хорал; теперь же он услышал клики, гомон толпы и звон бубенчиков, доносившийся из Долгой улицы, и увидел, что люди с площади также спешат в ту сторону.
Он хотел было быстро перебежать к Козьей улице, но опоздал. Из Долгой улицы выехало несколько всадников с длинными копьями, на которых трепетали флажки с красными крестами. Восторжествовавшие крестоносцы!
Пан Броучек, осознав, что бежать некуда, в смертельной панике пал на колени и вскричал по-немецки:
– Смилуйтесь! Я немец! Я католик!
– Смерть немцу-паписту! – воскликнули согласно, как один человек, всадники по-чешски, и один замахнулся копьем на пана домовладельца.
Тот вскочил и закричал теперь по-чешски:
– Господи помилуй! Да я вовсе не немец и не католик! Я чех и гусит!
Всадники в изумлении придержали коней, и большая толпа вооруженных и невооруженных мужчин, женщин и детей, выплеснувшаяся вслед за ними из Долгой улицы, как бурлящая разноцветная река, обтекла, обхватила несчастного со всех сторон.
– Так почему ты по-немецки кричал, что ты немец и католик? – воскликнул один из всадников, который, по-видимому, был среди них главным.
– Я думал… я думал… вы немцы-крестоносцы… у вас же эти флажки с крестами, – заикаясь от страха, вымолвил пан Броучек.
– Ха-ха! Их мы добыли на поле Госпитальном, где бог даровал нам славную победу. Но ты, однако, в самом деле немец. И по-чешски ты говоришь плохо!
– Нет! Нет! Клянусь, никакой я не немец – я просто был долго в чужих странах – вам это может Домшик подтвердить, Янек от Колокола…
– Янек от Колокола? Сей положил сегодня жизнь свою за правду и отчизну, выступив в первых рядах с нами, старогородскими, из ворот Поржичских и смертельно быв ранен в коротком бою под Витковой горой. Ежели ты и вправду чех и гусит, как смеешь ты произносить имя героя теми же мерзкими устами, которыми ты из одного лишь презренного страха только что отрекся от рода своего и веры?
– Коли мерзавца! Бей труса! – кричал вокруг народ, яростно кидаясь на Броучека. Тот попытался выскользнуть, но кто-то из толпы дернул его плащ, который от резкого движения упал, и пан домовладелец вдруг предстал перед пораженной публикой в своем современном платье.
Изумление на миг парализовало нападающих; однако в толпе там и сям раздались смех и хихиканье.
– Ну и ну, вон оно что вылупилось из невинной епанчи! – воскликнул предводитель. – Ты что же, и теперь станешь утверждать, что ты из наших? А мне вот сдается, ты скорее из этого крестоносного сброда, ты лазутник Зикмунда!
– Клянусь, я не лазутчик! Я чех и пражанин.
– Ну, ежели ты пражанин, то судить тебя будет суд пражский. Вяжите его и ведите в ратушу! Палач и дыба выведают истину.
Пан Броучек, слыша о палаче и дыбе, стал синий, как покойник. Он опять опустился на колени и в великом ужасе бормотал: «Смилуйтесь! Я не пражанин!.. Я, правда, родился в Праге, но я перешел к таборитам… в цепники гейтману Хвала… вам сам Жижка подтвердит…»
– Ха-ха, таборит! Эдакий трус – таборит! Он нас за дураков почитает! Чтоб тебе пусто было, паук крестовый, негодяй гнусный! – такие и подобные гневные выкрики неслись со всех сторон, и пану Броучеку пришлось бы совсем худо, если бы голос предводителя не перекрыл голоса разбушевавшейся толпы:
– Остановитесь! Сей презренный хоть и превратился за малое время из немца-католика в чеха-гусита, а затем в таборита из пражанина, и бог знает в кого еще превратится, и заслуживает смерти уже за одни эти трусливые, подлые речи, – но коль скоро он выдает себя за воина Хвала, передадим его на суд таборитов.
– Да ведь Жижка как раз въезжает вместе с пражанами в город через Горские ворота, – крикнул кто-то из тех, что прибежали со Староместской площади.
Тогда пана Броучека связали и поволокли, подталкивая, на площадь.
Туда же хлынули толпы ярко одетых людей из Нелетной улицы и из других мест; они оживленно переговаривались, сообщали новые подробности окончившейся битвы, многие громко ликовали и пели победные песни. Старцы прямо на голой земле преклоняли колени, вознося руки к небесам с выражением горячей благодарности. Девы несли зеленые побеги и охапки цветов, усыпая ими путь пеших и конных воинов либо прикалывая их на шлемы и шапки. Все лица сияли безмерным счастьем, и не у одного на ресницах трепетала слеза блаженства. И самое солнце, хотя и клонилось к закату, струило какой-то праздничный свет, купаясь в котором даже дома будто сияли блаженными улыбками. Весь город звенел ликованием, и к нему присоединялся могучий, светозарный гимн колоколов всех пражских башен.
Вооруженные воины с беднягой Броучеком остановились на углу Целетной улицы, где собралось больше всего народу. На высокой тумбе, изображавшей голову какого-то чудища, стоял не то участник, не то свидетель всей битвы и звонким, радостным, срывающимся голосом как раз повествовал народу о счастливом обороте сражения.
К сожалению, несчастный пан Броучек, весь во власти смертельного страха, не мог воспринять должным образом его речь, и потому я приведу здесь вкратце только то, что нам известно о славной битве за веру на Витковой горе из истории.
Как мы уже знаем, дело там было очень близко к поражению; но Жижка вовремя подоспел на помощь защитникам подвергшегося нападению сруба и послал часть своих людей виноградниками по южному склону, дабы ударить сбоку по войску противника на гребне горы. Они выскочили неожиданно на мейсенцев с юга и востока, и те – из-за узости гребня горы и крутизны склона – не могли ни повернуться с конями, ни наехать на пеших бойцов, оттеснявших их к высокому северному обрыву. Не в силах противостоять страшному вихрю цепов таборитов, всадники один за другим вместе с конями рушились вниз, в падении ломая себе руки, и ноги, и шеи. Те же, что, сошедши с коней, на сруб полезли, не имея возможности отступить из-за напирающих сзади своих же воинов и неустанно осыпаемые градом камней и стрел из сруба, частью были столкнуты в пропасть, частью же сами в отчаянии вниз бросались, и многие остались лежать с разбитыми черепами либо раздробленными членами на валунах или у подножия горы; из тех же, что удержались наверху, одни, отказываясь от боя, садились наземь и лишь щитами прикрывались от камней и стрел, летящих из сруба, иные тщетно оборонялись от яростных цепников, чье оружие с жутким свистом и треском падало, подобно смертоносному железному граду, на их головы.
Войско крестоносцев, собравшееся внизу, на Госпитальном поле, видя страшный смерч таборитских цепов на гребне горы, видя латников и коней, с высокого обрыва вниз головой летящих, а других по более пологому склону безумным бегством спасающихся, видя неожиданное и кровавое поражение мейсенцев на горе, было охвачено внезапной паникой; а когда к тому же и жаждущие боя отряды пражан и сельских их союзников, еще до перелома боя на Витковой горе выступившие от Горских и Поржичских ворот, стали угрожать им (с другой стороны, ведомые вдохновенным бледным священником, над головой которого блистал и переливался в солнечном свете большой лучистый шар с драгоценной святыней, как светлое, неземное видение, а громкая его молитва сопровождалась звуком колокольчика, в который звонил, идя перед дароносицей, кудрявый мальчик-служка, в стихарь одетый, – тут дрогнуло внезапно войско немцев и венгров, как огромная туча, в которую ворвался внезапный ураган, и в диком смятении обратилось в бегство. В полном беспорядке, сломя голову бежали крестоносцы назад, к реке, бросались наперегонки в ее волны. С громовым криком «Ура, Табор!» мчались за ними с горы табориты, с громким «Ура, Гус! Ура, Прага!» ударили им в бок пражане; как причудливый снежный ком, катилась толпа бегущих и преследующих к Влтаве, пешие и конные слепились в плотные хлопья, окованные цепы летали в воздухе, в облаках поднятой пыли мелькали блестящие острия сулиц; оглушительный грохот, ржанье, крики, стоны, ликующие вопли наполнили широкое пространство под Витковой горой; и река тоже заколебалась по всей ширине от движения всадников, в смятении и спешке перебиравшихся вброд на другой берег. Груды мертвых крестоносцев покрывали окровавленное Госпитальное поле; немалая их часть утонула и в волнах влтавских.
На такую-то картину должен был взирать с того берега король Сигизмунд, тот самый запальчивый и заносчивый властитель, который совсем недавно в жестокой радости уже потирал руки, будучи твердо уверен, что гигантский перевес позволит ему разом преодолеть сопротивление дерзкого народа, растоптать ненавистную ересь. А через час – какая перемена! Теперь он отчаянно рвал на себе бороду, трясясь от ярости, боли и стыда при виде этого невероятного, просто неслыханного позорного поражения его огромного, отборного, закованного в броню войска в битве с малой толикой мужиков, вооруженных лишь цепами и прочим подобным самодельным оружием. Великое войско, набранное с папского благословения из всех стран и народов христианского мира, должно было смотреть на постыдное бегство лучшей своей когорты и слушать победные клики этой кучки еретиков – крестьян и мещан!
Примерно так обрисовал оратор на тумбе ход недавнего боя и закончил свой рассказ вдохновенным призывом:
– Благословен будь господь наш за славную победу, которую он даровать изволил горстке людей своих над огромной силой спесивых врагов!
– Мы воздали хвалу богу уже на поле брани, преклонивши колена на политой кровью земле, и громко спели благодарственный молебен, – отозвался кто-то из вновь подошедших. – Но честь и хвалу следует воздать также Жижке, ибо это он удалью своей и хитроумием бой на Витковой горе повернул к нежданной победе. Будем от сего дня именовать эту гору Жижковой, чтобы никогда не померкла память о славной битве!
– Так! Верно! – бурно соглашались в толпе. – Честь и хвала брату Жижке!
Тут из Целетной улицы хлынул новый поток людей, торжествующие крики заглушили голоса тех, что собрались на углу. Медленно приближалось к площади главное войско пражан с отрядом таборитов и самим Жижкой, окруженное приветствующими их толпами старцев, женщин, детей и прочих пражских жителей. Процессия эта на фоне живописных средневековых домов являла собой поистине захватывающее зрелище – многоцветное, полное движения.
Впереди гордо выступал строй загорелых таборских мальчишек со своими ручными пращами, а к ним присоединилось множество городских детей, несущих в руках зеленые побеги, некоторые же размахивали малыми мечами и дротиками. Глазенки юного авангарда сияли гордостью и весельем, а их свежие, чистые голоса старательно выводили бесхитростную, но горячим чувством подсказанную песню, сложенную в порыве радостного вдохновения прямо на поле боя во славу победы таборским священником Чапеком. Теперь он выступал впереди детей, сам запевая:
- Дети, богу воспоем, Честь-хвалу воздаем Со старцами вместе, Яко той поразил немцев, мейсенцев, Швабов, угринов, такоже австрияков, Беглых богемцев Оскорбил, устрашил и прогнал от деток малых…
За детьми выступала величественная фигура того пражского священника, который водил в битву войско горожан; в руках он все еще держал на тонкой длинной жерди сверкающую святыню, а перед ним шел звонящий в колокольчик министрант.
За священником на белом скакуне под стягом с изображением чаши, который нес один из братьев, ехал одноглазый вождь таборитов, а далее следовали плотные ряды таборских и пражских воинов.
Грозное и одновременно захватывающее зрелище являла собой эта необычная процессия, это пестрое смешение разных одежд и доспехов, еще покрытых пылью и обрызганных кровью, эти лица, вдохновенные и победно сияющие, этот сонм окровавленных копий и цепов, ощетинившихся и вздымающихся над волнами бурлящей живой реки, из которой раздавалось бряцание оружия, шорох шагов и топот копыт, пение и возгласы торжества, сливаясь с могучим трезвоном пражских колоколов в единый великолепный гимн радости и славы.
Средоточием самого бурного ликования был все-таки брат Жижка. Девушки бросали охапки цветов под копыта его коня; матери высоко поднимали детей, чтоб те увидели божьего витязя; старцы благословляли его, осеняя крестным знамением, – слава и хвала гремели ему навстречу.
Как раз неподалеку от толпы, где едва держался на ногах наш бедный невольный участник этого торжества, наш горемычный связанный Броучек, Жижка на минуту остановил коня и с присущей ему простотой и выразительностью звучным громким голосом, в котором слышалась сила чистого, глубокого убеждения и горячая, искренняя набожность, воскликнул:
– Братья милые! Славьте не меня; славьте всевышнего, в чьих руках мы все лишь недостойные орудия. Милостивый господь поразил слабой рукой нашей врагов своих и наших, врагов святой правды и нашего языка чешского и словацкого. Всемогущий бог, святая наша защита, покарал их гордыню. Ему за то подобает всякая хвала и честь во веки веков, аминь!
– Аминь! Аминь! – раздалось со всех концов, сливаясь в согласный хор.
Тут взгляд Жижки упал на связанного Броучека.
– Что за пленник у вас? – спросил он.
– Мы взяли его в городе, – сообщил предводитель конников, – он кричал, что он немец-папист. Потом стал оправдываться, что кричал так со страху, приняв нас из-за добытых в бою хоругвей с крестом за немецких крестоносцев. Он уверял, что он чех и гусит, и сперва выдавал себя за пражанина, но когда мы хотели вести его в ратушу, стал говорить, что он из Табора. Посему и ведем мы его к тебе, дабы ты сам судьей ему был.
Единственный глаз вождя таборитов внимательно остановился на пленнике, жила вздулась на лбу у Жижки, и могучий голос его загремел:
– Ха, я не узнал тебя сразу в этом дурацком наряде! Брат Хвал, глянь-ка, не тот ли это изменник подлый, которого мы вчера после боя на Госпитальном поле в число братьев приняли и который сегодня в минуту наитягчайшую с горы Витковой трусливо сбежал?
– В самом деле, он! – воскликнул Хвал из Маховиц, ехавший в процессии за Жижкой. – И я не признал его раньше в этом диковинном одеянии. Сей негодяй вчера бесстыдной ложью прельстил меня и отца Коранду, и мы приняли его в число братьев. Он дерзко уверял, будто на поле Госпитальном храбро сражался вместе с пражанами, будто после многих лет скитаний на чужбине возвратился домой, чтобы помочь землякам в тяжкой борьбе. Ныне храбрость свою на Витковой горе показал он в деле, и всяк, кто взглянет на него, сразу распознает, каков из него герой! Ха-ха!
Взоры всех вокруг были с негодованием, изумлением и гневом обращены на причудливо обряженного пленника, в котором в ту минуту и впрямь не было ни на грош величия. Бледный как мел, пан Броучек дрожал мелкой дрожью, как осиновый листок.
Тут продрался сквозь толпу коренастый длиннобородый крестьянин в полотняной рубахе и грубой соломенной шляпе, с окровавленной тяжелой палицей в руке.
– К таборитам, говорите, подался этот бесстыжий после вчерашнего боя? – кричал крестьянин, в котором читатель, надеюсь, узнал Вацека Бородатого из Жатеца. – Так слушайте же: малое время перед боем пришел он гостем Янека от Колокола в корчму, где мы сидели, и когда поднялся меж нами спор и свара о церковных ризах, рьяно защищал облачения, а таборитов обозвал еретиками, так что я его за такое кощунство чуть было не покарал самолично палицей…
– А нам тотчас после боя сказал, что он против облачений и потому от пражан отходит, – воскликнул гейтман Хвал в величайшем возмущении.
– Не верю я, чтобы Прага могла породить такое позорище! – отозвался из толпы новый свидетель против Броучека, Войта от Павлине. – Подло лгал он, убедив покойного Янека от Колокола, будто он пражанин урожденный и из чужих стран домой воротился. Чужак он либо бродяга безродный, хитростью проник в Прагу и в лагерь Жижки лазутчиком от Зикмунда.
– Убить негодяя! – зашумела возмущенная толпа.
– Клянусь… клянусь… я не шпион. Ах, если бы тут был Домшик! Я чех и пражанин! Смилуйтесь! Пощадите! – взвыл пан Броучек, упав на колени и стуча зубами.
– Так ли, этак ли – ты все равно достоин позорной смерти, трус и низкий притворщик! – вынес суд Жижка. – А ежели ты и вправду чех, то тем более справедливо, дабы праведный гнев твоих земляков стер тебя с лица земли, ибо живешь ты им во стыд и поношение. Еще первый раз увидя тебя, я сказал, что ты служишь более чреву своему, нежели богу; теперь же вижу, что у тебя нет никакого бога, нет у тебя ничего святого, кроме как ублажать презренную плоть, ради чего ты перед всяким готов, когда надобно, отречься от бога, правды, братьев, матери, рода и языка своего! Потому будь сметен с лица земли, которую ты осквернил и опозорил!
– Сжальтесь! – застонал пан домовладелец, ползая на коленках. И внезапно, с решимостью отчаяния, сказал: – Ради бога… послушайте… други… Ведь я даже не из ваш… не из вашего века… Я же родился в девятнадцатом столетии… я ваш праправнук… и только каким-то непонятным чудом очутился среди вас… в далеком прошлом!
Остолбеневший народ с минуту глядел на него в немом изумлении.
Наконец Жижка произнес:
– Ха, от страха ты даже в уме повредился! Безумна мысль, что человек далеких будущих веков может прийти к своим предкам; но даже если бы и могло случиться это неслыханное чудо – бог никогда не допустит, чтобы у нас были такие потомки!
Он резко махнул рукой над осужденным и тронул своего белого скакуна.
– Сожгите его! – гневно добавил Хвал и поскакал вслед за Жижкой с последним отрядом.
– Сожжем его! – закричала яростная толпа и бросилась на несчастную невинную жертву.
– Сжальтесь! Смилуйтесь! – униженно молил пан Броучек.
– Для труса и изменника нет у нас милосердия! – сурово сказал Вацек Бородатый. – И зря ты вымаливаешь свою ничтожную жизнь, в которой единственным богом была утроба, а святыней – полная бочка.
– Ежели так, пусть бочка и послужит ему заместо гроба, – предложил кто-то из толпы.
– Ладно сказано! Спалим его в бочке! – толпа бурно выражала свое одобрение и…
Перо выпадает из моей руки. Отказывается дорисовать чудовищную картину. Но писательский долг велит мне довести своего героя до страшного конца его средневековых приключений и нанести завершающий мрачный мазок на верную картину прошлого, где светлые лучи перемежались не менее черными тенями.
Однако чувствительной читательнице я все же посоветую пропустить конец этой главы; ведь и уже описанные злоключения добрейшего пана Броучека не однажды, должно быть, вызвали влагу сострадания на ее ресницы. Только читателя, обладающего крепкими нервами, приглашаю я последовать за мной, дабы присутствовать при последнем скорбном акте, все время памятуя о том, что та эпоха не была столь чувствительна и щепетильна, как наш просвещенный век, в котором сотни тысяч хотя и умирают в муках на полях сражений, но зато палач встречает осужденного в перчатках. Даже в романах ужасов мы не сталкиваемся более с экзекуциями того рода, что была совершена одним и тем же способом 14 июля 1420 года в Праге над паном Броучеком, а 21 августа 1421 года – в Роуднице над дерзким реформатором Мартином Гоуской, иначе Локвисом, и его сотоварищем, священником Прокопом.
Впрочем, последующее я могу наметить лишь в нескольких главных, мрачных чертах. Пану домовладельцу эта катастрофа вспоминается – смутно, как самый страшный сон в жизни; смертельный ужас сковал его чувства, и он лишь отрывочно и неясно воспринимал все обстоятельства страшного события.
Полумертвый, он был под крики и брань толпы доставлен на Староместскую площадь, к позорному столбу; через минуту натащили туда поленьев и соломы, юные пращники прикатили большую бочку – как в тумане услышал он, что бочку эту выкатили из «Пекла» (теперь, можно считать, пивоварня сия стала достойна своего имени), – затрещал огонь, вспыхнуло алое пламя, озарив зловеще пеструю средневековую толпу, сквозь которую пробилась горбатая безобразная старуха, чем-то размахивая и злобно выкрикивая: «Так ему! Сожгите злого колдуна! Вот я бросаю к нему в костер адскую коробочку с волшебными словами и дьявольское зелье, которым он околдовал наш дом, ставший теперь жилищем скорби. Ступай к сатане, гнусный чародей, коему ты продал свою черную душу!» Тут пан Броучек предпринял еще одно тщетное усилие, пытаясь освободиться от своих лютых палачей, которые всунули его, связанного, в бочку, – напоследок показалось ему, что в открытом окне Домшикова дома он видит печальное лицо прелестной Кунгуты, и потом его объяла тьма, застучали палицы, забивающие днище над его головой, и бочка начала медленно катиться все ближе и ближе к потрескивающему огню.
Мысль его заволокло туманом, и лишь далекой звездой мелькнул в этом мраке образ дочки Домшика; угасающий дух устремился к ней, как к последнему лучу надежды, и из груди Броучека вырвалось хрипло и отчаянно: «Куночка! Куночка!»
XIV
– Господи, что за странные звуки? – раздался над паном Броучеком знакомый голос, и когда он поднял голову, то увидел застывшее в изумлении лицо пана Вюрфеля, склонившееся над открытой бочкой.
– Святые угодники, да это пан домовладелец! – трактирщик просто обомлел, даже всплеснул руками. – Господи, спаси и помилуй, как они изволили попасть в бочку? (Пан Вюрфель иногда употребляет старомодную почтительную форму обращения.)
Пан Броучек ничего не ответил, лишь удивленно смотрел на него, как бы не в силах припомнить, где он и что с ним происходит.
– Не угодно ли им будет все же вылезти, ведь там много грязи, – подбадривал его сердобольный Вюрфель.
Но пан Броучек поначалу лишь осторожно высунул голову и тревожно огляделся по сторонам. Он, правда, увидел элемент средневековья, а именно круглую романтическую башню Мигулку, но больше ни одной из тех ужасных примет давних веков, которые только что его окружали. Он обнаружил, что хотя и сидит в пустой бочке, но отнюдь не у столба перед пылающим костром на средневековой Староместской площади, окруженный грозными толпами гуситов, а в тихом дворике уютной «Викарки».
Он глубоко вздохнул, словно с груди у него свалился огромный валун, и с помощью Вюрфеля тяжело выбрался из бочки. Все тело ломило, в голове была мучительная тяжесть. Одежда его от пребывания в грязной бочке вся перепачкалась.
– Хорошенький же у них видок, хорошенький! – с укором констатировал трактирщик. – И похоже, они подцепили чудный насморк. Дивиться нечему – всю ночь провести в мокрой бочке!
– Э, нет, насморк я подцепил в каморке и при ночевке под открытым небом на Жижкове, – недовольно проговорил пан домовладелец.
– В каморке? На Жижкове? – с изумлением повторил трактирщик и взглянул на своего посетителя, будто сомневаясь, в уме ли он.
Но пан Броучек покамест не стал пускаться в объяснения, а принялся искать свою шляпу, которая была благополучно обнаружена на земле за бочкой, хотя и в крайне плачевном состоянии.
Вюрфель повел пана домовладельца в трактирный зал, пригласил пани Вюрфелеву, и оба дали волю чувствам, наперебой выражая изумление по поводу события столь необычайного. Под конец трактирщик высказал предположение, о котором я уже упоминал во второй главе. Будто бы пан домовладелец ночью спутал дорогу и не вышел через прихожую на улицу, а свернул в противоположную сторону, к лестнице; без сомнения, по странной случайности попал во дворик, а затем в старую, отслужившую свой век бочку, что с выбитым верхним днищем стоит там в углу и служит для сбора дождевой воды и для прочих подобных целей. Никак иначе произойти якобы не могло – разве что пан Броучек второй раз случайно попал на Луну и оттуда под воздействием некоей силы притяжения свалился обратно, прямо в вышеупомянутую бочку. Наш герой ответствовал на это лишь энергическим мотанием головы, но не издавал ни звука.
Пока пани Вюрфелева готовила кое-что в кухне для согревания и подкрепления сил, пан домовладелец снял с себя (как предложил трактирщик) свою перепачканную одежду и завернулся в халат пана Вюрфеля. В тот ранний час – наш современный Диоген покинул свою бочку в восьмом часу утра – в «Викарке», по счастью, не было еще посетителей.
Лишь проглотив с аппетитом вкусный завтрак, опорожнив две кружки пльзеньского пива и вновь облачившись в свой отчищенный костюм, пан Броучек за третьей кружкой снял печать молчания со своих уст. Сначала он, конечно, мог лишь в общих чертах обрисовать свое удивительное приключение. Пан Вюрфель слушал в немом изумлении, лишь покачивая недоверчиво головой, но потом решительно воспротивился тому, что якобы в помещениях его кабачка или где-нибудь поблизости находится шахта, сквозь которую его клиенты могут провалиться в средние века.
По его просьбе я, учитывая интересы более робких посетителей «Викарки», привожу здесь недвусмысленный его протест и хочу добавить, что позднее и сам пан Броучек в результате тщательного осмотра убедился в абсолютной безопасности «Викарки» и ее ближайших окрестностей; несмотря на все это, он продолжает стоять на своем, оставляя знатокам подземного строительства судить о том, мог ли он из кабачка Вюрфеля попасть в глубокий потайной ход, ведущий под Влтавой, иным путем, нежели по какой-то шахте.
Пан Броучек сожалеет, что вход в таинственный коридор так внезапно и бесследно исчез; однако сожаление его связано исключительно с громадным кладом короля Вацлава, из коего в случае его обнаружения он свою законную долю, ему, как первооткрывателю, причитающуюся, благородно жертвует обществу чешских писателей «Май», чем вносит в писательское дело гораздо больший вклад, нежели те, кто любит произносить тирады по поводу нынешнего кризиса нашей литературы. Ничто иное не влечет его вновь, воспользовавшись вышеупомянутой шахтой, заглянуть в пятнадцатое столетие, да и читателям он не рекомендует совершать подобные экскурсии.
Несмотря на цыплят по полгроша, изобилие лососины, медовуху и некоторые другие преимущества средневековья, эпоха гуситства произвела на пана домовладельца крайне неблагоприятное впечатление – и не только в связи с отсутствием спичек и вилок, измерением времени посредством песочниц, чесалами для головы, мужскими юбками и прочими варварскими штучками, но и по причинам иного, гораздо худшего свойства.
Пан Броучек не имеет ничего против так называемого патриотизма, пока он остается в пределах разумного; ради бога, пусть себе чехи говорят между собой по-чешски, ходят в чешский театр, создают чешские общества и кружки, устраивают национальные празднества и даже собирают средства на патриотические начинания – только, конечно, не среди домовладельцев, которые в нынешние тяжелые времена не могут позволить себе лишние расходы. Впрочем, сам пан Броучек, как было уже сказано в ином месте, спустил в «Викарке» не один крейцер при помощи национального стрелка на нужды «Центральной матицы», а также два раза присутствовал на национальном празднестве, где в тиши выпил пива за пятерых хвастливых патриотов.
Но требовать, как гуситы, чтобы человек ради патриотизма или вообще ради каких-то принципов рисковал своим имуществом или даже собственной жизнью – чистейшее безумие! Любой разумный человек только одобрит действия пана Броучека, когда он перешел от пражан к таборитам, рассудив, что тем самым он улучшил свое положение (ничего себе улучшил!), и когда он выдавал себя за немца перед предполагаемыми немецкими крестоносцами, чтобы тем самым сохранить свою жизнь для народа. За подобные дела нынче грозит, как максимум, пригвождение к газетному листу, что в связи с беспрерывным взаимным предательством наших политиков почти полностью утратило свою действенность. Если сейчас каждого поступающего таким образцом помещать по гуситской методе сразу в бочку, ремесло бондарей скоро станет в Чехии одним из самых выгодных. Короче говоря, гуситы были экстравагантные сумасброды: далекие от тихого и разумного труда на благо нации, они находили удовольствие лишь в громкой и вызывающей стрельбе из пушек и махании палицами, позволяли себе недостойные демонстрации и своей опрометчивостью компрометировали чешскую нацию в высших сферах. Народы добиваются своих целей только спокойной рассудительностью, что лучше всего доказывает пример венгров, которые своей образцовой сдержанностью достигли всего, чего только могли пожелать. Поэтому правильно поступают те среди нас, кто постоянно призывает к умеренности; ведь мы, современные чехи, как известно, слишком пылки и буйны, и, если бы мы друг друга не удерживали, бог весть чего бы мы в своей неудержимой жажде действия не натворили!
Но более всего вреда общему делу нанесли гуситы своим неразумным сопротивлением немецкому языку, что на долгие годы подорвало влияние второго официального языка Чехии, а главное, они выселили немцев, чем начисто лишили себя возможности практиковаться в разговоре по-немецки, а ведь без практики никто не может как следует изучить язык. Подумать только, где бы мы сейчас были! Сегодня каждый чех щелкал бы по-немецки так, что от языка бы отлетало, и нашим патриотам не потребовалось бы прилагать столько усилий для поддержания и распространения немецкого языка среди чехов.
Помимо этого опыта, имеющего общенародную значимость, пан домовладелец вынес для себя из путешествия в средневековье лишь некоторые лингвистические познания.
Когда на башенном «зегаре» бьет семь часов, он входит к «Кокоту» («Викарку» он с того памятного июля как-то обходит стороной), отряхивает там в «мазгаузе» снег с «епанчи», из меню с удовольствием выбирает жареную «кокошь» или язык с польским «макалом», берет к этой пище соленую «рогульку» и при восьмой «чарке» начинает мечтать о яблочной «вармуже». Порой он глубоко задумывается, впадает в тихую меланхолию, из его груди вырываются тяжкие вздохи, иной раз и слеза блеснет во взоре – короче, он обнаруживает все признаки несчастной любви. Я полагаю, что в такие минуты его охватывает неизбывная тоска либо по старочешской медовухе, либо по пригожей Куночке, и в этом последнем случае его следует отнести к наинесчастнейшим влюбленным на свете, наказанным за свою закоренелую приверженность к холостяцкой жизни способом столь жестоким, что и самые великодушные читательницы не смогли бы придумать.
Наряду с этим нравственным опытом пан Броучек вынес из средневековья единственный предмет материального свойства: новые подметки на своих штиблетах. Они ему тем милей, что не стоили ни гроша: срок давности для иска гуситского сапожника давным-давно истек. Правда, экономка (которую пан домовладелец смог приятно удивить подарком к именинам в виде ситцевого передничка, поскольку непонятным образом он уже 13 июля, то есть в канун годовщины битвы на Жижкове, возвратился в новые века) обратила его внимание на то, что вышеупомянутые подметки выглядят совершенно так же, как и старые, с которыми пан домовладелец накануне отправился в Градчаны, но пан Броучек с торжеством возразил, что, конечно же, изделие пятнадцатого века не может иметь новый вид и что уже само существование этих подметок свидетельствует о потрясающей добросовестности древнечешских сапожников. Прочность же их довела почти до отчаяния одного профессора, испросившего эти гуситские подметки для исследования, после того как они сносятся, дескать, кто может знать, не обнаружится ли в них какой-нибудь новый фрагмент наших рукописей, что позволило бы разом разрешить затянувшийся спор. Но подошвам все нет и нет сносу, так что нам придется неопределенно долго ожидать непременной «Защиты» вышепоименованного господина профессора.
Марк Твен
Янки при дворе короля Артура
Предисловие
Грубые законы и обычаи, о которых говорится в этой повести, исторически вполне достоверны, и эпизоды, их поясняющие, тоже вполне соответствуют тому, что нам рассказывает история. Автор не берется утверждать, что все эти законы и обычаи существовали в Англии именно в шестом веке; нет, он только утверждает, что раз они существовали в Англии и в других странах в более позднее время, то можно предположить, не опасаясь стать клеветником, что они существовали уже и в шестом веке. У нас есть все основания считать, что, если указанный здесь закон или обычай отсутствовал в те отдаленные времена, его заменял другой закон или обычай, еще худший.
Вопрос о том, существует ли в действительности такая вещь, которую называют божественным правом королей, в этой книге не затронут. Он оказался слишком сложным. Очевидно и бесспорно, что главой исполнительной власти в государстве должен быть человек высокой души и необычайных способностей; столь же очевидно и бесспорно, что один только Бог может, не опасаясь ошибиться, избрать такого человека; отсюда с очевидностью и бесспорностью следует, что избрание его нужно предоставить Богу; и все это размышление приводит к неизбежному выводу, что главу исполнительной власти всегда избирает Бог. Так, по крайней мере, казалось автору этой книги до тех пор, пока он не натолкнулся на таких представителей исполнительной власти, как мадам Помпадур, леди Кастлмен и некоторые другие в том же роде; это до такой степени сбило автора с толку и спутало его теорию, что он (вследствие неудачи) решил направить свою книгу в другую сторону, а рассмотрением вопроса о божественном праве королей заняться, предварительно хорошенько поупражнявшись, в другой книге. Вопрос этот должен быть разрешен во что бы то ни стало, и всю следующую зиму я посвящу его разрешению.
Несколько пояснительных замечаний
С забавным незнакомцем, о котором я собираюсь рассказать, я встретился в Варвикском замке. Он мне понравился тремя своими свойствами: искренним простодушием, изумительным знанием старинного оружия и еще тем, что в его присутствии можно было чувствовать себя совершенно спокойно, так как все время говорил он один. Мы с ним очутились, благодаря своей скромности, в самом хвосте людского стада, которое водили по замку, и он сразу же стал рассказывать мне в высшей степени любопытные вещи. Его речи, мягкие, приятные, плавные, казалось, незаметно уносили из нашего мира и нашего времени в какую-то отдаленную эру, в старую, позабытую страну; он постепенно так околдовал меня, что мне стало чудиться, будто меня окружают возникшие из праха призраки древности и будто я беседую с одним из них! О сэре Бедивере, о сэре Борее де Ганисе, о сэре Ланселоте Озерном, о сэре Галахаде и о других славных рыцарях Круглого Стола он говорил так, как я говорил бы о своих ближайших личных друзьях, врагах или соседях; и каким старым-престарым, невыразимо старым, и выцветшим, и высохшим, и древним показался мне он сам. Внезапно он повернулся ко мне и сказал так просто, как говорят о погоде и самых обыденных вещах:
– Вы, конечно, слышали о переселении душ. А вот случалось ли вам слышать о перенесении тел из одной эпохи в другую?
Я ответил, что не случалось. Он не обратил на мой ответ никакого внимания – как будто бы и в самом деле разговор шел о погоде. Наступило молчание, которое сразу же нарушил скучный голос наемного проводника:
– Древняя кольчуга шестого века, времен короля Артура и Круглого Стола, по преданию, принадлежала рыцарю сэру Саграмору Желанному; обратите внимание на круглое отверстие между петлями кольчуги с левой стороны груди; происхождение этого отверстия неизвестно, предполагают, что это след пули. Прострелили эту кольчугу, конечно, в более поздние времена, когда уже было изобретено огнестрельное оружие. Быть может, в нее выстрелил из озорства какой-нибудь солдат Кромвеля.
Мой знакомый улыбнулся – улыбка у него была какая-то странная, так, быть может, улыбались много сотен лет назад – и пробормотал про себя:
– Пустая болтовня! Ято знаю, как была пробита эта кольчуга.
Затем, помолчав, прибавил:
– Я сам ее пробил.
Я вздрогнул от изумления, как от электрического тока. Когда я пришел в себя, его уже не было.
Весь вечер я просидел у камина в Варвик-Армсе, мечтая о древних временах, а за окнами стучал дождь и выл ветер. Время от времени я заглядывал в старинную очаровательную книгу сэра Томаса Мэлори, полную чудес и приключений, вдыхал ароматы позабытых времен и опять погружался в мечты. Была уже полночь, когда я, на сон грядущий, прочел еще один рассказ – о том…
Как сэр Ланселот убил двух великанов и освободил замок
…Вдруг появились пред ним два огромных великана, закованные в железо до самой шеи, с двумя страшными дубинами в руках. Сэр Ланселот прикрылся щитом, замахнулся на одного из великанов и ударом меча отрубил ему голову. Другой великан, сие увидев и опасаясь страшных удаов меча, кинулся бежать, как безумный, а сэр Ланселот помчался за ним во весь дух, ударил его по плечу и разрубил пополам. И сэр Ланселот вступил в замок, и навстречу ему вышли трижды двенадцать дам и дев, и пали пред ним на колени, и возблагодарили Господа и его за свое освобождение. «Ибо, сэр, – сказали они, – мы томимся здесь в заточении уже целых семь лет и вышиваем шелками, чтобы снискать себе пропитание, а между тем мы благороднорожденные женщины. И да будет благословен тот час, в который ты, рыцарь, родился, ибо ты достоин почестей более, чем любой другой рыцарь во вселенной, и должен быть прославлен, и мы умоляем тебя назвать свое имя, чтобы мы могли сказать своим друзьям, кто освободил нас из заточения». – «Прелестные девы, – сказал он, – меня зовут сэр Ланселот Озерный». И он покинул их, поручив их Богу. И он сел на коня и посетил многие чудесные и дикие страны, и проехал через многие воды и долы, но нигде не был он принят подобающим ему образом. Наконец однажды к вечеру ему случилось приехать в прекрасную усадьбу, и там его встретила старая женщина благородного происхождения, которая оказала ему должный прием и позаботилась о нем и о его коне. И когда настало время, хозяйка отвела его в красивую башню над воротами, где для него было приготовлено удобное ложе. И сэр Ланселот снял свои латы, положил свое оружие рядом, лег в постель и сразу уснул. И вот, вскоре подъехал всадник и стал торопливо стучаться в ворота. И сэр Ланселот, услышав стук, вскочил и глянул в окно, и при свете луны увидел невдалеке трех рыцарей, которые, пришпорив своих коней, догоняли стучавшего в ворота. Приблизившись, они замахнулись на него мечами, а тот повернулся к ним и, как подобает рыцарю, защищался. «Поистине, – сказал сэр Ланселот, – я должен помочь сему рыцарю, который один сражается против трех, ибо, если его убьют, я буду виновен в его смерти и позор падет на меня». И он надел на себя латы, и по простыне спустился из окна к четырем рыцарям, и громким голосом прокричал: «Эй, рыцари, сражайтесь со мною и оставьте того рыцаря в покое!» И они все трое оставили сэра Кэя и набросились на сэра Ланселота, и началась великая битва, ибо они спешились и стали наносить сэру Ланселоту удары со всех сторон. И сэр Ланселот шестью ударами поверг их на землю.
Тогда они все трое взмолились: «Сэр рыцарь, мы покоряемся тебе, ибо нет тебе равного по силе!» – «Я не нуждаюсь в вашей покорности, – ответил сэр Ланселот, – вы должны покориться не мне, а сэру Кэю, сенешалю. Если вы согласны покориться ему, я дарую вам жизнь, если не согласны, я убью вас». – «Прекрасный рыцарь, – возразили они, – мы не хотим лишаться своей чести, ибо сэра Кэя мы преследовали до самых ворот замка, и мы одолели бы его, если бы не ты; зачем же нам ему покоряться?» – «Как хотите, – сказал сэр Ланселот, – вам предстоит сделать выбор между жизнью и смертью, а покориться вы можете только сэру Кэю». – «Прекрасный рыцарь, – сказали они тогда, – чтобы спасти жизнь, мы поступим так, как ты нам повелеваешь». – «В ближайший Троицын день, – сказал сэр Ланселот, – вы должны явиться ко двору короля Артура, изъявить свою покорность королеве Гиневре, препоручить себя ее милосердию и сказать ей, что вас прислал к ней сэр Кэй и повелел вам стать ее пленниками». Наутро сэр Ланселот проснулся рано, а сэр Кэй еще спал; и сэр Ланселот взял латы сэра Кэя, и его щит, и его оружие, пошел в конюшню, сел на его коня и, простившись с хозяйкой, уехал. Вскоре проснулся сэр Кэй и не нашел сэра Ланселота; и заметил, что тот унес его оружие и увел его коня. «Клянусь, многим из рыцарей короля Артура придется испытать немало горя; ибо, введенные в заблуждение моими доспехами, они будут храбро нападать на сэра Ланселота, принимая его за меня. Я же, надев его латы и прикрываясь его щитом, доеду в полной безопасности». И, поблагодарив хозяйку, сэр Кэй удалился…
Не успел я отложить книгу, как в дверь постучали и вошел мой давешний незнакомец. Я предложил ему трубку и кресло и принял его как мог любезнее. Я налил ему стакан горячего шотландского виски, налил ему еще стакан, потом еще, надеясь услышать его историю. После четвертого стакана он заговорил сам, просто и естественно.
Рассказ незнакомца
Я американец. Я родился и вырос в Хартфорде, в штате Коннектикут, сразу за рекой, в пригороде. Я янки из янки и, как подобает настоящему янки, человек практичный; всякой чувствительности, говоря иначе, поэзии, я чужд. Отец мой был кузнец, мой дядя – ветеринар, и сам я в юности был и кузнецом и ветеринаром. Потом я поступил на оружейный завод и изучил мое теперешнее ремесло; изучил его в совершенстве; научился делать все: ружья, револьверы, пушки, паровые котлы, паровозы, станки. Я умел сделать все, что только может понадобиться, любую вещь на свете; если не существовало способа изготовить какую-нибудь вещь быстро, по-современному, я сам изобретал такой способ, и это мне ровно ничего не стоило. В конце концов меня назначили производителем работ; две тысячи человек работало под моим надзором.
Человеку, занимающему такую должность, приходится вести непрерывную войну, – это понятно без пояснений. Если под вашим надзором две тысячи головорезов, развлечений у вас будет немало. У меня, во всяком случае, их было достаточно. И в конце концов я нарвался и получил то, что мне причиталось. Вышло у меня недоразумение с одним молодцом, которого мы прозвали Геркулесом. Он так хватил меня по голове, что швы на черепе разъехались и перепутались. Весь мир заволокла тьма, и я долго ничего не сознавал и не чувствовал.
Когда я очнулся, я сидел под дубом на траве, в прелестной местности, которая вся была предоставлена в мое единоличное распоряжение. Впрочем, не совсем так; рядом находился еще какой-то молодец – он сидел верхом на лошади и смотрел на меня сверху вниз. До этих пор мне случалось видеть таких только в книжках с картинками. Весь он с головы до пят был покрыт старинной железной броней; голова его находилась внутри шлема, похожего на железный бочонок с прорезями; он держал щит, меч и длинное копье; лошадь его тоже была в броне – на лбу у нее торчал стальной рог, и пышная, красная с зеленым, шелковая попона свисала, как одеяло, почти до земли.
– Прекрасный сэр, вы готовы? – спросил этот детина.
– Готов? К чему готов?
– Готовы сразиться со мной из-за поместий, или из-за дамы, или…
– Что вы ко мне пристаете? – сказал я. – Убирайтесь к себе в цирк, а не то я отправлю вас в полицию.
Что же он тогда, по-вашему, сделал? Он отъехал ярдов на двести и поскакал во весь опор прямо на меня, склонив свой железный бочонок к шее лошади и выставив свое длинное копье вперед. Я увидел, что он не шутит, и, когда он доскакал до меня, я был уже на дереве.
Тогда он объявил, что я его собственность, пленник его копья. Доводы его показались мне весьма убедительными, и, так как на его стороне были все преимущества, я решил не спорить с ним. Мы заключили соглашение: я пойду с ним, куда он прикажет, а он не будет меня обижать. Я слез с дерева, и мы отправились в путь; я шагал рядом с его конем. Мы двигались с ним не торопясь, через поля и ручьи, и я очень удивлялся, что никогда прежде этих полей и ручьев не видал; сколько я ни приглядывался, ничего похожего на цирк не мог обнаружить. Наконец я оставил мысль о цирке и решил, что незнакомец сбежал из сумасшедшего дома. Но и сумасшедшего дома не было видно, и я стал в тупик. Я спросил его, далеко ли мы от Хартфорда. Он ответил, что никогда не слыхал такого названия; я решил, что он врет, но пререкаться с ним не хотел. Через час мы заметили вдали город, лежащий в долине на берегу извилистой речки, а над городом, на холме, стояла большая серая крепость с башнями и бастионами – подобные крепости я до тех пор видел только на картинках.
– Бриджпорт? – спросил я, указав рукой на город.
– Камелот, – сказал он.
Моему незнакомцу, видимо, очень хотелось спать. Он сам несколько раз ловил себя на том, что клюет носом, и, наконец, улыбнувшись своей особенной, торжественной улыбкой, сказал:
– Я больше не в силах рассказывать; идемте ко мне, у меня все записано; я дам вам свои записи; если хотите, можете прочесть их.
Когда мы вошли к нему в комнату, он проговорил:
– Вначале я вел дневник, а потом, много лет спустя, переработал его в книгу. О, как давно это было!
Он вручил мне рукопись и указал место, с которого я должен был начать чтение.
– Начните отсюда – все, что случилось прежде, я вам уже рассказал.
Он совсем засыпал. Направляясь к двери, я услышал, как он сонно пробормотал:
– Доброй ночи, прекрасный сэр.
Я сел у камина и принялся разглядывать свое сокровище. Первая и большая часть записей была сделана на пергаменте, пожелтевшем от времени. Я тщательно изучил один листок и убедился, что это палимпсест. Из-под неразборчивых старых строк, написанных историком-янки, выступали следы других строк, еще менее разборчивых и еще более старых, – латинские слова и фразы, вероятно отрывки древних монашеских сказаний. Я перелистал рукопись до места, указанного мне незнакомцем, и прочел:
Повесть о пропавшей стране
Глава I
Камелот
– Камелот… Камелот… – говорил я себе. – Нет, никогда не слыхал я такого названия. Вероятно, так называется сумасшедший дом.
Местность вокруг нас, спокойная и мягкая, была прелестна, как мечта, и совершенно пустынна. Воздух был полон аромата цветов, жужжанья насекомых, пения птиц, и нигде не было видно ни людей, ни повозок. Дорога, по которой мы двигались, была, в сущности, узкой извилистой тропкой с отпечатками копыт и кое-где со следами колес на примятой траве по бокам – колес с ободьями шириной в ладонь.
Внезапно мы повстречали хорошенькую девочку лет десяти со струившимися по плечам золотыми волосами. На голове у нее был венок из огненно-красных маков. Что бы там ни говорили, но венка, красивее этого, мне видеть не случалось. Она шла не торопясь, и на невинном ее личике отражалось спокойствие души. Мой спутник не обратил на нее никакого внимания; наверно, даже не заметил ее. А она? Она нисколько не удивилась его фантастическому наряду, словно ежедневно встречала людей в латах. Она прошла мимо него так же равнодушно, как прошла бы мимо коровы. Но что стало с ней, когда она увидела меня! Она подняла руки и окаменела от удивления, рот ее раскрылся, глаза испуганно выкатились; вся она была воплощением любопытства, смешанного со страхом. Так она и стояла, глядя на меня, словно прикованная, пока мы не скрылись за поворотом лесной дороги. И я никак не мог понять, почему ее поразил я, а не мой спутник. Тут было над чем призадуматься. Я шел, как во сне.
Чем ближе мы подходили к городу, тем оживленней становилось вокруг. Мы проходили то мимо какой-нибудь ветхой лачуги с соломенной крышей, то мимо небольших полей или садов, очень дурно возделанных. Попадались нам и люди – похожие на рабочий скот здоровяки с длинными, жесткими, нечесаными волосами, падавшими им прямо на лица. И мужчины и женщины были одеты в домотканые рубахи, спускавшиеся ниже колен, на ногах у них была грубая обувь, похожая на сандалии. У многих я видел на шее железный ошейник. Маленькие мальчики и девочки ходили совсем голые; но никто, казалось, этого не замечал. И все эти люди глазели на меня, говорили обо мне, кидались со всех ног в лачуги и вызывали оттуда родных – посмотреть на меня. А вид моего спутника нисколько их не удивлял; они ему смиренно кланялись, но он не отвечал на их поклоны.
В городе среди разбросанных в беспорядке лачуг с соломенными крышами стояло несколько больших каменных домов без окон; вместо улиц были кривые немощеные дорожки; полчища псов и голых ребятишек шумно играли на солнцепеке; свиньи рылись повсюду, – одна из них, вся облепленная грязью, разлеглась посреди главной улицы и кормила своих поросят. Внезапно издали донеслись звуки военной музыки. Звуки приближались, становились все громче, и я увидел кавалькаду всадников, которая казалась необычайно пышной благодаря султанам на шлемах, и сверканию лат, и колыханью знамен, и богатству одежд, и конским попонам, и золоченым остриям копий. Кавалькада торжественно двигалась по грязи среди свиней, голых ребятишек, веселых псов, ободранных лачуг, и мы последовали за нею. Мы шли все вверх, все вверх, миновали одну грязную уличку, потом другую, пока наконец не выбрались на вершину холма, где было очень ветрено и где стоял огромный замок. Протрубил рог; в замке тоже протрубил рог; начались переговоры; нам отвечали со стен, где под колыхающимися знаменами с грубыми изображениями драконов расхаживали воины в шишаках и панцирях, с алебардами на плечах; затем распахнулись огромные ворота, опустился подъемный мост, и предводитель кавалькады двинулся вперед, под суровые своды; и мы, следуя за ним, оказались на просторном мощеном дворе, огороженном башнями и башенками, со всех четырех сторон поднимавшимися в голубизну небес; вокруг нас раздавались учтивые приветствия, всадники слезали с коней, шла веселая суета, полная пестроты, беготни, неразберихи, радости и шума.
Глава II
Двор короля Артура
Улучив минуту, я ускользнул в сторонку, толкнул в плечо одного старичка, попроще на вид, и шепнул ему:
– Сделайте мне, друг, одолжение. Скажите, вы служите в этом сумасшедшем доме или просто пришли навестить кого-нибудь из родных?