Назад в будущее. Истории о путешествиях во времени (сборник) Диккенс Чарльз
Вовторых, эти миссионеры постепенно, никого не пугая и не вызывая ничьих подозрений, приучат дворян к простейшим правилам чистоплотности, а от дворян эти правила усвоит народ, если только не помешают попы. Это будет подкоп под церковь. Вернее, самое начало подкопа. Затем – образование, затем – свобода, и церковь начнет разваливаться на куски. Я убежден, что господствующая церковь – это господствующее преступление, господствующий закон для рабов, и, не колеблясь, готов бороться с ней любым оружием, лишь бы оно причинило ей вред. Ведь и в мои прежние годы, в тех грядущих веках, которые еще даже не начали шевелиться в пучине времен, были старые англичане, воображавшие, что они родились в свободной стране – «свободной», с законом о корпорациях и законом, запрещающим лицам, не принадлежащим к господствующей церкви, занимать государственные должности, – этим частоколом, постыдно направленным против свободы и совести и охраняющим Господствующий Анахронизм.
Я выучил своих миссионеров читать золоченые надписи на их досках; прекрасная была идея – вызолотить буквы; сам король не прочь был бы надеть на себя досу с объявлением, столько в ней было варварского великолепия! Миссионеры должны были читать свои объявления лордам и леди и объяснять им, что такое мыло; если же лорды и леди побоятся испробовать мыло, они должны были предложить им испробовать его на собаке. Затем миссионер обязан был собрать всю семью и показать действие мыла на себе самом; он не мог отступать ни перед какими трудностями, даже перед самыми неприятными опытами, лишь бы убедить дворянство, что мыло совершенно безвредно; если, несмотря ни на что, недоверие не рассеется, он должен был поймать отшельника – все леса кишели ими; отшельники называли себя святыми, и все верили в их святость. Они были несказанно набожны и творили чудеса, и все благоговели перед ними. Если отшельника вымыть при герцоге и отшельник выживет, а герцог все-таки не уверует в мыло – такого герцога надо оставить в покое и уйти от него прочь.
Когда моим миссионерам удавалось победить какого-нибудь странствующего рыцаря, они мыли его, а затем брали с него клятву, что он добудет себе такую же доску и будет распространять мыло и цивилизацию до конца своих дней. Таким образом число сподвижников на этом поприще все увеличивалось, и потребление мыла упорно росло. Мой мыловаренный завод это скоро почувствовал. Сначала у меня работало только двое рабочих, но перед моим отъездом у меня было их уже пятнадцать, и они работали днем и ночью. Запах от завода был так силен, что король однажды чуть не упал в обморок; задыхаясь, он заявил, что не в силах больше терпеть, а сэр Ланселот, тот только ходил по крыше и ругался. Я уверял его, что на крыше запах сильнее всего, но он отвечал, что там, по крайней мере, можно дышать, и всякий раз прибавлял, что дворец не подходящее место для мыловаренного завода и что он задушил бы того негодяя, который осмелился бы открыть мыловаренный завод в его собственном доме. Он не переставал ругаться даже в присутствии дам, но люди, подобные ему, с этим не считаются. А когда ветер доносил запах с завода, все готовы были ругаться даже при детях.
Рыцаря-миссионера, попавшегося нам навстречу, звали ля-Кот-Мэл-Тэл. Он сообщил нам, что в замке живет фея Моргана, сестра короля Артура и жена короля Уриэнса, все королевство которого было величиной с округ Колумбия – можно было стоять в самой его середине и швырять камешки в соседнее государство. «Королей» и «королевств» в Британии было столько же, сколько в Палестине при Иисусе Навине, и жителям приходилось спать, поджав колени к подбородку, потому что нельзя было вытянуть ноги, не имея заграничного паспорта.
Ля-Кот был в большом унынии, так как в этом замке он потерпел самую досадную неудачу за все свое путешествие. Ему ничего не удалось продать, несмотря на то что он выполнил все, чего требовало его ремесло, и даже вымыл отшельника; но отшельник умер. Это действительно была крупная неудача, ибо теперь скота-отшельника зачислят в мученики и он попадет в святцы римско-католической церкви. Несчастный сэр ля-Кот-Мэл-Тэл стонал, сердился и мучился. Мое сердце обливалось за него кровью; мне хотелось утешить его и поддержать. И я сказал:
– Не печалься, благородный рыцарь, это еще не поражение. Ты да я, мы с тобой люди с мозгами, а у тех, у кого есть мозги, не бывает поражений, у них могут быть только победы. Вот посмотри, как мы превратим это кажущееся несчастье в рекламу; в рекламу нашему мылу; в рекламу, которая уничтожит даже воспоминание об этой незначительной неудаче; в рекламу, которая превратит поражение величиной с Вашингтонский холм в победу вышиной с Маттергорн. Мы напишем на твоей доске: «Находится под покровительством святого». Тебе это нравится?
– Еще бы! Прекрасная мысль!
– Да, каждый согласится, что мысль прекрасная. Всего одна строчка, а как убедительно!
Все огорчения несчастного коммивояжера разом рассеялись. Он был отважный малый и в свое время одержал много побед на поле брани. Впрочем, прославился он главным образом путешествием вроде моего теперешнего, которое он совершил совместно с одной девой по имени Маледизанта, такой же разговорчивой, как и Сэнди, с той только разницей, что она была груба и сварлива, тогда как болтовня Сэнди была безобидна. Мне хорошо была известна его история, и я понял, что означало сочувствие, появившееся у него на лице, когда он прощался со мною. Он думал, что и мне нелегко.
Двинувшись в путь, мы с Сэнди принялись обсуждать его историю, и она сказала, что ля-Коту не везло с самого начала той его поездки; в первый же день его сшиб с коня королевский шут; по обычаю, девушка должна покинуть побежденного и перейти к победителю, но Маледизанта отказалась расстаться с ля-Котом и в дальнейшем ни за что не соглашалась отстать от него, несмотря на все его поражения. «Но предположим, – сказал я, – победитель откажется принять такую добычу. Что тогда?» Она сказала, что такого вопроса возникнуть не может, победитель обязан принять добычу. Он не может отказаться; это будет не по правилам. Я на всякий случай запомнил ее слова. Если болтовня Сэнди станет непереносимой, я дам какому-нибудь рыцарю победить себя, чтобы предоставить ей возможность перейти к нему.
Со стен замка нас окликнула стража, и после обычных переговоров нам разрешили войти. Ничего хорошего об этом визите я рассказать не могу. Но и никакого разочарования я не испытал, так как репутация миссис феи Морганы мне была давно известна и ничего приятного я не ожидал. Ее королевство трепетало перед ней, так как она всех заставила поверить, что она великая волшебница. Все желания ее и все ее поступки были преисполнены дьявольской злобы. Холодная злость переполняла ее. Вся жизнь ее была цепью страшных преступлений. Посмотреть на нее мне было любопытно, как на самого сатану. К моему удивлению, она оказалась красавицей; черные мысли не сделали отталкивающим выражение ее лица, годы не провели морщин по ее атласной коже и не коснулись ее цветущей свежести. Ее можно было принять за внучку старого Уриэнса, она казалась сестрой своего собственного сына.
Как только мы въехали в ворота замка, она повелела привести нас к себе. Мы увидели короля Уриэнса – старика с добрым лицом, не смевшего поднять глаз, и его сына, сэра Уэна ля-Бланшмэн, с которым мне очень любопытно было встретиться, вопервых, потому, что, как гласит предание, он однажды зараз победил тридцать рыцарей, а вовторых, потому, что он путешествовал вместе с сэром Гоуэном и сэром Мархаузом, о которых мне рассказывала Сэнди. Но, конечно, больше всего меня интересовала сама Моргана; сразу было видно, что она всем здесь заправляет. Она предложила нам сесть и с милой приветливостью начала нас расспрашивать. Господи! Голос ее был похож на птичье пенье, на флейту. Мне стало казаться, что женщину эту оклеветали, оболгали. Она щебетала, щебетала до тех пор, пока хорошенький юный паж, гибкий, как волна, и разодетый пестро, как радуга, не подал ей что-то на золотом подносе; стараясь как можно изящнее опуститься перед ней на колени, он переусердствовал, потерял равновесие и легонько ударил ее по колену. Тогда она с таким спокойствием вонзила в него кинжал, словно он был крысой.
Бедный мальчик! Он рухнул на пол, скорчив от боли одетые в шелк руки и ноги, и умер. Старый король невольно вскрикнул от жалости: «Ох!» Но она кинула на него такой взгляд, что он сразу замолк и больше уже не смел и рта раскрыть. Сэр Уэн, по знаку матери, вышел в прихожую и позвал слуг, а тем временем королева продолжала сладостно щебетать.
Она, безусловно, была хорошая хозяйка: ведя разговор, она все время следила, как бы слуги, выносившие тело, не сделали какого-нибудь промаха; когда они принесли чистые полотенца, она велела унести их обратно и принести другие, а когда они вытерли пол и уже собирались уходить, она глазами указала им на крохотное красное пятнышко, которого они не заметили. Мне стало ясно, что ля-Кот-Мэл-Тэлу не удалось повидать хозяйку этого дома. Немое свидетельство фактов часто говорит громче и более внятно, чем человеческий язык.
Голосок феи Морганы был музыкален по-прежнему. Удивительная женщина! А какой у нее взгляд! Слуги вздрагивали от ее взгляда, как вздрагивают робкие люди при блеске молнии. Я и сам вздрагивал. Несчстный старый Уриэнс вздрагивал тоже; ужас не покидал его ни на мгновенье; он вздрагивал даже раньше, чем она взглядывала на него.
В разговоре я нечаянно произнес несколько благожелательных слов о короле Артуре, забыв о том, как ненавидит эта женщина своего брата. Этого было достаточно. Она нахмурилась, как туча. Позвала стражу и сказала:
– Бросьте этих мошенников в темницу!
Я похолодел, так как ее темницы славились по всей стране. Я растерялся, я не знал, что сказать, что сделать. Но Сэнди не растерялась. Когда воин протянул ко мне руку, она сказала ему спокойно и бесстрашно:
– Ты смерти, что ли, ищешь, безумец? Да ведь это Хозяин!
Удивительно счастливая мысль! И такая простая. Однако мне она не пришла в голову: я от природы скромен; не всегда, но в некоторые минуты, а это случилось как раз в одну из таких минут.
Королева мгновенно изменилась. Лицо ее снова стало ясным, улыбающимся, приветливым, изящество вернулось к ней; однако ей не удалось скрыть, до какой степени она испугана. Она сказала:
– Послушай, какой вздор болтает твоя служанка! Как можно было не понять, что я сказала все это только в шутку. Благодаря моим чарам я предвидела твой приход, победитель Мерлина, благодаря моим чарам я узнала тебя, едва ты вошел. Я нарочно сыграла эту шутку, чтобы захватить тебя врасплох и заставить тебя показать свое искусство; я надеялась, что ты обрушишь на этих воинов волшебное пламя и сожжешь их на месте; я сама не могу совершить такого чуда, а мне так хотелось посмотреть на него, я ведь любопытна, как ребенок.
Воины были менее любопытны и поспешно удалились, чуть только им это позволили.
Глава XVII
Королевский пир
Королева, видя, что я не сержусь и не возмущаюсь, пришла, без сомнения, к выводу, что ей удалось меня обмануть. Страх ее рассеялся, и она принялась так настойчиво просить меня показать свое искусство и убить кого-нибудь, что я не знал, как от нее отвязаться. К счастью, нас всех позвали на молитву, и ей пришлось умолкнуть. Нужно признать, что дворянство, несмотря на свою склонность к мучительству и убийству, несмотря на свою жадность и развратность, было глубоко и восторженно религиозно. Ничто не могло отвлечь его от добросовестного выполнения всех обрядов, предписанных церковью. Не раз я сам видел, как дворянин, застигнув врага врасплох, останавливался помолиться, прежде чем перерезать ему горло; не раз я видел, как дворянин, напавший на врага из засады и убивший его, отправлялся к ближайшему придорожному распятию, приносил благодарность Богу и только после этого грабил мертвеца. Даже десять столетий спустя такой неотесанный святоша, как Бенвенуто Челлини, поступал столь же утонченно. Вся британская знать вместе с семьями ежедневно утром и вечером присутствовала при богослужении в своих домовых церквах, и даже самые захудалые из дворян, помимо того, еще пять-шесть раз в день собирались на общую семейную молитву. Это должно быть поставлено церкви в заслугу. Я не сторонник католической церкви, но этой заслуги ее отрицать не могу. И нередко я против воли спрашивал себя: «Что стало бы с этой страной, если бы не было церкви?»
После молитвы мы обедали в просторной пиршественной зале, освещенной сотнями сальных свечей, где все дышало той пышностью, щедростью и грубой роскошью, которая подобает королям. В почетном конце залы, на помосте, стоял стол короля, королевы и их сына, принца Уэна. А на полу стоял общий стол, тянувшийся через всю залу. За ним, выше солонки, восседали вельможи и взрослые члены их семейств, составлявших королевский двор, – всего шестьдесят один человек; ниже солонки сидели важнейшие королевские слуги со своими подчиненными; всего за столом сидело сто восемнадцать человек, а за их стульями стояло столько же одетых в ливреи лакеев, которые им прислуживали. На хорах оркестр, состоявший из цимбал, рогов, арф и прочих ужасов, открыл веселье грубым прообразом застольной песни «В уюте, в прохладе», похожей на вопли умирающего и хорошо известной в грядущих веках. Тогда песня эта была еще совсем новой, и оркестр не успел ее, видимо, как следует разучить. Не знаю, по этой ли причине или по какой-нибудь другой, но королева приказала после обеда повесить композитора.
Когда музыка смолкла, священник, стоявший позади королевского стола, произнес по-латыни проповедь весьма почтенной длины. Затем батальоны лакеев сорвались со своих мест, побежали, заметались, стремительно разнося блюда, и пиршество началось; никто ничего не говорил, все были заняты делом. Ряды челюстей открывались и закрывались одновременно, и звук жевания был похож на глухой гул подземных машин.
Жратва продолжалась полтора часа, и количество истребленной за это время пищи невозможно себе вообразить. От главного блюда – огромного дикого кабана, величаво и важно лежавшего посреди стола, не осталось ничего, кроме ребер; и это – образец и символ той участи, которой подверглись все остальные кушанья.
Когда подали сладкое, началось пьянство, а с пьянством – разговоры. Вино и мед исчезали галлон за галлоном. Мужчины и женщины становились сначала довольными, потом счастливыми, затем неистово веселыми и шумными. Мужчины рассказывали такие анекдоты, что страшно было слушать, но никто не краснел; после каждого анекдота все так ржали, что дрожали каменные стены замка. Дамы в свой черед рассказывали сказки, от которых, чего доброго, закрылась бы платком королева Маргарита Наваррская и даже великая Елизавета Английская; но здесь никто платком не закрывался, все только смеялись – вернее, лаяли от смеха. Почти во всех рассказах главными героями были священники, но это ничуть не смущало присутствовавшего здесь капеллана, – он смеялся вместе со всеми; мало того, по просьбе собравшихся он заорал песню, которая была не менее непристойна, чем остальные песни, пропетые за этот вечер.
К полуночи все устали от смеха, все были пьяны. Одни плакали, другие слишком веселились, одни ссорились, другие лежали под столом, как мертвые. Из дам хуже всего вела себя хорошенькая молоденькая герцогиня, для которой этот вечер был кануном свадьбы. Да, тут было на что посмотреть!
Внезапно, как раз в ту минуту, когда священник поднял руки, а все, еще не потерявшие сознание, набожно склонились, ожидая, чтобы он благословил их на ночь, в глубине зала, под входной аркой, появилась старая сгорбленная седая дама, опиравшаяся на костыль. Она подняла свой костыль, направила его на королеву и крикнула:
– Божий гнев и Божье проклятие да падут на тебя, безжалостная, за то, что ты убила моего невинного сына и разбила мое сердце, мое старое сердце, у которого никого не было во всем мире, кроме него!
Все в страхе перекрестились, ибо люди тех времен ужасно боялись проклятий, но королева, со смертельной злобой в глазах, величественно поднялась и бросила через плечо безжалостное приказание:
– Взять ее! На костер!
Воины послушно двинулись к старухе. Стыдно было смотреть на такую жестокость. Но что можно было сделать? Сэнди взглянула на меня. Я понял, что ее снова осенило вдохновение, и сказал:
– Делай, как знаешь.
Она сразу встала и повернулась к королеве. Указав на меня, она проговорила:
– Ваше величество, он не позволяет. Отмените свое приказание, а не то он разрушит замок и развеет его по воздуху, как зыбкое сновидение!
Черт возьми, какое безумное обязательство должен я принять на себя! Что, если королева…
Но мои опасения сразу рассеялись, ибо королева растерянно и без всякого сопротивления дала знак воинам, что приказание отменено, и опустилась на стул. Она разом протрезвела. Протрезвели и многие другие. Все повскакали с мест и, позабыв об этикете, толпой кинулись к дверям, опрокидывая стулья, разбивая посуду, толкаясь, давя друг друга, лишь бы успеть уйти, прежде чем я передумаю и все же развею дворец по бесконечным небесным пространствам. Какие суеверные люди! Трудно себе даже представить, до чего они были суеверны.
Несчастная королева так испугалась и так присмирела, что без моего разрешения не решилась повесить даже композитора. Мне стало жаль ее, и всякий пожалел бы ее на моем месте, так как она действительно страдала; я решил пойти на уступки и не доводить дело до крайности. Поразмыслив, я приказал позвать музыкантов и велел им снова сыграть «В уюте, в прохладе»; они сыграли. Я убедился, что королева права, и дал ей разрешение повесить весь оркестр. Эта маленькая поблажка подействовала на королеву самым благотворным образом. Государственный деятель ничего не выиграет, если будет проявлять твердость и непреклонность решительно во всех случаях, ибо это оскорбляет гордость его подчиненных и тем расшатывает его собственное могущество. Маленькие уступки то там, то здесь, где они не вредят делу, – самая мудрая политика.
Теперь, когда королева опять была спокойна и даже счастлива, вино снова ударило ей в голову, и она принялась за прежнее. Я хочу сказать, что вино развязало ей язык, и он опять зазвенел, как серебряный колокольчик. Да, говорить она была мастерица! Мне неудобно было напомнить ей, что уже поздно, что я устал и хочу спать. Я жалел, что не ушел спать раньше, когда это было возможно. А теперь нужно было терпеть, ничего другого не оставалось. И среди глубокой призрачной тишины спящего замка язычок ее звенел и звенел до тех пор, пока снизу, издалека, не донесся до нас приглушенный крик, полный такой муки, что я содрогнулся. Королева смолкла, и глаза ее радостно сверкнули; она по-птичьи склонила набок свою хорошенькую головку и прислушалась. И опять среди глубокой тишины до нас донесся тот же звук.
– Что это? – спросил я.
– Вот упорная душа! Как он долго терпит! Уже много часов.
– Что терпит?
– Пытку. Пойдем – ты увидишь веселое зрелище. Если он и теперь не покается, ты посмотришь, как его будут рвать на куски.
Что за очаровательное исчадие ада! Она была спокойна и безмятежна, а у меня ноги подкашивались от сочувствия страдальцу. В сопровождении вооруженных воинов, которые несли пылающие факелы, мы шли по гулким коридорам, по сырым каменным лестницам, где пахло плесенью и веками тюремной тьмы. Это был тягостный, жуткий и долгий путь, нисколько не ставший короче и приятнее от болтовни колдуньи, рассказывавшей о несчастном и его преступлении. По утверждению одного доносчика, пожелавшего остаться неизвестным, он убил оленя в заповедных королевских лесах. Я сказал:
– Донос неизвестного человека еще не доказательство, ваше величество. Правильнее было бы свести на очной ставке обвиняемого с обвинителем.
– Я не подумала об этом, дело такое пустяковое. А если бы даже и подумала, все равно не могла бы устроить очной ставки, так как обвинитель явился к леснику ночью, в маске, рассказал ему все и скрылся, и лесник не знает, кто он такой.
– Значит, этот неизвестный – единственный человек, который видел, как убили оленя?
– Ах, господи! Никто не видел, как убили оленя. Но тот неизвестный видел этого упрямца возле того места, где лежал олень, и, полный верноподданнического усердия, донес о нем леснику.
– Значит, неизвестный тоже был недалеко от мертвого оленя? А что, если он сам его убил? Его верноподданническое усердие, да еще в маске, весьма подозрительно. Но ради чего вы, ваше величество, решили предать арестованного пытке?
– Он не хотел покаяться. А если он не покается, его душа пойдет в ад. За преступление, которое он совершил, закон карает смертью – и уж, конечно, я послежу, чтобы он не избегнул кары! Но я погублю свою собственную душу, если дам ему умереть без раскаяния и отпущения грехов. Нет, я не такая дура, чтобы угодить из-за него в ад!
– А вдруг, ваше величество, ему не в чем каяться?
– Это мы сейчас узнаем. Если я его замучаю до смерти, а он все-таки не покается, потому что ему не в чем каяться, – тем лучше. Не попаду же я в ад из-за нераскаявшегося человека, которому не в чем было каяться.
В то время все так рассуждали. Спорить с ней было бесполезно. Того, что вбили в голову с детства, нельзя вышибить никакими доводами; все доводы разбиваются, как волны о скалу.
А ей вбили в голову то, что и всем. Самые светлые умы страны не разглядели бы, в чем слабая сторона ее рассуждений.
Войдя в камеру пыток, мы увидели зрелище, которое до сих пор стоит у меня перед глазами; я хотел бы его отогнать, но не могу. Растянутый на дыбе, лежал гигант лет тридцати с небольшим; его запястья и щиколотки были привязаны веревками к крюкам. Ни кровинки не было в его искаженном мукой лице; капли пота выступили на лбу. Над ним склонился священник; рядом со священником стоял палач; палача охраняли воины; пылали факелы, вставленные в стены; в углу сидела, скорчившись, молодая женщина с безумным затравленным взором, а у нее на коленях спал младенец. Как только мы шагнули через порог, палач слегка повернул колесо; несчастный и женщина вскрикнули одновременно; но я приказал, и палач сразу ослабил веревки, даже не взглянув, кто отдал приказ. Я не мог позволить, чтобы этот ужас продолжался; я не мог его вынести, я умер бы на месте. Я попросил королеву выйти из камеры и дать мне возможность поговорить с заключенным наедине; когда она начала спорить, я вполголоса сказал ей, что не желаю ссориться с ней в присутствии слуг, но воля моя должна быть исполнена, так как я представитель короля Артура и повелеваю его именем. Она поняла, что должна уступить. Я попросил ее назвать меня этим людям и затем удалиться. Это было ей неприятно, но она проглотила пилюлю и сделала даже больше, чем я ожидал. Я хотел лишь опереться на ее власть, она же сказала:
– Делайте все, что вам прикажет этот лорд. Он – Хозяин.
Это слово действовало, как заклинание, – тюремные крысы склонились передо мной. Воины королевы построились и, неся факелы, вышли вслед за нею; их мерный шаг, удаляясь, гулко отдавался в подземных коридорах. Я велел снять заключенного с дыбы и положить на койку. Ему дали вина, к ранам его приложили целебные зелья. Женщина подползла ближе и смотрела на него жадно, нежно, но испуганно – она боялась, что ее прогонят; она протянула руку, чтобы украдкой коснуться его лба, но, когда я нечаянно повернулся к ней, в ужасе отскочила. Жаль было смотреть на нее.
– Господи, – сказал я, – да погладь его, девочка! Делай, что хочешь, не обращай на меня внимания.
В глазах у нее вспыхнула благодарность, как у животного, которое приласкали. Она положила ребенка на пол, прижалась щекой к щеке мужа, пальцами перебирала его волосы, и счастливые слезы текли по ее щекам. Он очнулся и нежно смотрел на нее – приласкать ее у него не было силы. Я решил, что пора прогнать из камеры посторонних; я велел выйти всем, кроме жены заключенного. Затем я сказал:
– Ну, друг мой, расскажи мне, как ты сам смотришь на то, в чем тебя обвиняют; как смотрят другие, я уже знаю.
Мужчина отрицательно покачал головой. Но женщина, видимо, обрадовалась – так, по крайней мере, мне показалось – моему предложению. Я продолжал:
– Ты знаешь меня?
– Да. В королевстве Артура тебя знают все.
– Если тебе на меня не налгали, ты не должен бояться со мной говорить.
Женщина поспешно перебила меня:
– Ах, мой благородный лорд, убеди его! Ты можешь его убедить, если захочешь. Он перенес такие муки! И все ради меня, ради меня! А я не в силах вынести его мучений. Как хотела бы я, чтобы он умер скорой легкой смертью! Но мук твоих, мой Гуго, я вытерпеть не могу!
Она зарыдала и кинулась к моим ногам, умоляя меня. О чем умоляя? О смерти мужа? Я не вполне понимал, что происходит. Но Гуго перебил ее:
– Молчи! Ты сама не ведаешь, о чем просишь. Неужели я ради легкой смерти обреку на голод тех, кого люблю! Я думал, ты меня знаешь лучше.
– Ничего не понимаю, – сказал я. – Не могу разгадать ваших загадок. Ты…
– Ах, дорогой мой лорд, убеди его! Подумай, как мучают меня его страданья. Он молчит, он не хочет сознаться! А я так обрадовалась бы, если бы он умер скорой смертью…
– О чем ты болтаешь? Он выйдет отсюда свободным человеком. Он не умрет.
Бледное лицо мужчины засияло, а женщина в неудержимом порыве радости кинулась ко мне, крича:
– Он спасен! Ибо сам король Артур говорит устами своего слуги, а слово короля Артура – золото!
– Значит, ты в конце концов поверил, что на меня можно положиться. Отчего ж ты не верил мне прежде?
– Кто ж тебе не верил? Не я и не она.
– Почему же ты не хотел мне ничего сказать?
– Ты ничего мне не обещал, а то я рассказал бы тебе сразу же.
– Понимаю, понимаю… И все-таки не совсем понимаю. Ты терпел пытки и не сознавался; это доказывает, что тебе не в чем сознаваться…
– Мне, милорд? Почему же? Ведь оленя-то убил я!
– Ты! О боже, какое запутанное дело!..
– Драгоценный лорд, я на коленях умоляла его сознаться, но…
– Ты умоляла сознаться! Дело становится еще запутаннее. Зачем же ты его умоляла сознаться?
– Чтобы добиться для него скорой смерти и избавить его от жестоких мук.
– Да… в этом есть смысл. Но ведь он не хотел скорой смерти.
– Он? Конечно, хотел.
– Почему же он тогда не сознавался?
– Ах, сладчайший сэр, он не хотел оставить жену и ребенка без хлеба и крова.
– О, теперь я все понял! Вот золотое сердце! Жестокий закон отнимает имущество осужденного, разоряя его вдову и сирот. Можно замучить тебя до смерти, но, если ты не сознаешься, нельзя обокрасть твою жену и твоего ребенка. Ты был стоек, как настоящий мужчина; а ты, настоящая жена и настоящая женщина, готова была купить его избавление от мук ценою собственной голодной смерти… Да, женщины способны на самопожертвование. Я вас обоих возьму в свою колонию; вам там понравится; это фабрика, где я превращаю незрячие и тупые автоматы в людей.
Глава XVIII
В темницах королевы
Я все устроил: заставил отпустить этого человека домой. Мне очень хотелось вздернуть на дыбу палача; не за то, что он был хороший, усердно мучивший чиновник – ибо не мог же я поставить ему в вину, что он добросовестно исполнял свои обязанности, – а за то, что он беспричинно бил и всячески обижал жену узника. Мне рассказали про это попы, горячо требуя наказания палача. Попы – неприятнейшая порода, но иногда они выказывали себя с хорошей стороны. Я имею в виду некоторые случаи, доказывающие, что не все попы были мошенниками и себялюбцами и что многие из них, особенно те, которые стояли ближе к простому народу, искренне, бесхитростно и набожно старались облегчить страдания и горести людей. Это очень меня огорчало, но я не мог этого изменить и потому мало над этим задумывался; я не имею обыкновения размышлять о вещах, которые не в силах изменить. Мне это не нравилось, потому что привязывало народ к господствующей церкви. Что говорить, без религии пока не обойдешься, но мне больше нравится, когда церковь разделена на сорок независимых враждующих сект, как было в Соединенных Штатах в мое время. Концентрация власти в политической организации всегда нехороша; а господствующая церковь – организация политическая; она создана ради политических целей; она выпестована и раскормлена ради них; она враг свободы, а то добро, которое она делает, она делала бы еще лучше, если бы была разделена на много сект. Быть может, я и не прав, но таково мое мнение. Я, конечно, всего только человек, всего один человек, и мое мнение стоит не больше, чем мнение папы, но и не меньше.
Вздернуть палача на дыбу я не хотел, но не мог оставить без внимания справедливую жалобу попов. Он заслужил наказание, и я, сняв его с должности палача, назначил его на должность капельмейстера во вновь организуемый оркестр. Он умолял меня о пощаде, он уверял, что не умеет играть, – отговорка, вообще, уважительная, но в данном случае ничего не значащая: во всей стране не было музыканта, который умел бы играть.
Королева наутро обиделась, узнав, что она не получит ни жизни Гуго, ни его имущества. Но я объяснил ей, что ей придется терпеливо перенести эту неудачу, так как, хотя закон и обычай дают ей право на жизнь и имущество этого человека, я усмотрел в деле смягчающие обстоятельства и помиловал его именем короля Артура. Олень опустошил поля этого человека, и он убил его в запальчивости, а не ради выгоды; потом он отнес его в королевский лес, надеясь, что благодаря этому отыскать виновного не удастся. Но втолковать ей, будь она проклята, что запальчивость является смягчающим вину обстоятельством при убийстве оленя и человека, я не мог, а потому замолчал и предоставил ей сердиться, сколько она хочет. Объясняя, я, между прочим, сказал ей, что порыв гнева, охвативший ее, когда она убила пажа, является обстоятельством, несколько смягчающим преступление.
– Преступление! – воскликнула она. – О чем ты говоришь? Преступление, подумаешь! Ведь я собираюсь заплатить за это!
Убеждать ее было бесполезно. Взглядов, привитых с детства, не выбьешь ничем; воспитание – это все. Мы говорим о характере – глупости: никаких характеров не существует; то, что мы называем характером, – попросту наследственность и воспитание. У нас нет собственных мыслей, собственных мнений. Наши мысли и мнения складываются под влиянием воспитания. Все, что есть у нас собственного и что, следовательно, является нашей заслугой или нашей виной, может поместиться на кончике иголки, все же остальное нам передал длинный ряд предков, начиная с Адама, или кузнечика, или обезьяны, от которых после биллионов лет столь утомительного, поучительного и невыгодного развития произошла наша теперешняя порода. Я же, со своей стороны, в этом трудном и нерадостном паломничестве между двумя вечностями стремлюсь только к тому, чтобы прожить жизнь чисто, возвышенно, безупречно и сохранить ту микроскопическую частицу, которая, собственно, и составляет все мое подлинное «я»; остальное может отправляться хоть в преисподнюю, мне безразлично.
Нет, будь она проклята, эта королева. Мозгов у нее в голове было достаточно, но воспитание превратило ее в ослицу – конечно, лишь с точки зрения людей, родившихся много столетий спустя. Убийство пажа – не преступление, а осуществление ее права; и она твердо отстаивала свое право, не сознавая его несправедливости. Она была воспитана в неколебимом и не требующем проверки убеждении, что закон, разрешающий ей убивать, кого она пожелает, правилен и справедлив.
Ну что ж, даже сатане нужно отдать должное. Она, в сущности, заслуживала похвалы; но похвалить ее я не мог, слова застревали у меня в горле. Убить мальчика она имела право и вовсе не была обязана платить за это убийство. Закон, требовавший уплаты за убийство, касался других, но не ее. Она вполне сознавала, что поступает великодушно и благородно, платя за этого мальчика, и что я из справедливости должен был похвалить ее за такой поступок, но я не мог, у меня язык не поворачивался. Мне все представлялась несчастная старая дама с разбитым сердцем и хорошенький мальчик в шелковом наряде, залитом алой кровью. Разве можно оплатить его смерть? Кому она будет платить? И, зная, что эта женщина, при ее воспитании, заслуживает похвалы и даже восхищения, я, воспитанный по-другому, не мог ее похвалить. Пересилив себя, я сказал ей, что ее похвалят другие, – на большее я не был способен:
– Ваше величество, ваш народ будет боготворить вас за это.
То, что я сказал ей, было правдой, но в глубине души я мечтал дожить до того дня, когда мне удастся повесить ее за этот благородный поступок. Очень уж плохи были многие законы, слишком уж плохи. Господин имел право убить своего раба без всякой причины – в раздражении, в злости или просто для того, чтобы провести время; и человек, носящий корону, тоже имел право убить своего раба, то есть любого человека. Дворянин имел право убить простолюдина, но должен был заплатить за убийство деньгами или хлебом. Дворянин имел по закону право убить другого дворянина совершенно бесплатно, но должен был ждать мести. Всякий, кроме простолюдина и раба, имел право убить кого-нибудь; простолюдин и раб такой привилегией не пользовались. Если они убивали кого-нибудь, это так и считалось – убийством, а закон запрещал убийства. Если убитый был человек более знатный, чем убийца, с убийцей и его семьей жестоко расправлялись. Если простолюдин наносил дворянину царапину, его привязывали к лошадям и разрывали на части, и целые толпы сбегались посмотреть на это зрелище, чтобы повеселиться и приятно провести время.
Достаточно я нагляделся на этот ужасный замок, и мне хотелось уехать, но уехать я еще не мог, так как задумал совершить одно дело, забыть о котором мне не позволяла совесть.
Дело это было неприятное, и мне не очень хотелось браться за него. И все же мысль о нем мучила меня все утро. Я, конечно, мог бы поговорить об этом деле со старым королем, но толку бы все равно не добился – король был потухшим вулканом; в свое время вулкан этот действовал, но пламя его уже давно погасло, и от него осталась только величавая груда пепла; нет, король был добродушен, ласков, способен меня понять, но бесполезен. Он здесь не значил ничего, этот так называемый король; вся власть находилась в руках у королевы. Она была настоящим Везувием. Из любезности она могла зажарить для вас стаю воробьев, но тут же воспользоваться этим предлогом, чтобы начать извержение и похоронить целый город. Впрочем, бывает, что вы ждете самого худшего, а на деле все оказывается вовсе не так уж плохо.
Я набрался храбрости и обратился к ее величеству. Я сказал, что недавно произвел общий осмотр темниц в Камелоте и окрестных замках и, если она разрешит, охотно посмотрел бы и ее коллекцию узников. Она заупрямилась; впрочем, этого я и ожидал. А потом согласилась. Этого я ожидал тоже, но не думал, что она согласится так скоро. И почувствовал облегчение. Она кликнула воинов с факелами, и мы отправились вниз, в темницу. Темница находилась под замком и состояла из множества крохотных камер, выдолбленных прямо в скале. В некоторые вовсе не проникал свет. В одной из них мы обнаружили женщину в лохмотьях, которая сидела на земле, не произнося ни слова и не отвечая на наши вопросы; только раз или два она взглянула на нас сквозь паутину падавших ей на лицо спутанных волос, словно хотела разглядеть, кто это вместе со светом и шумом ворвался в ее унылые смутные сны, которые стали ее жизнью; затем она опять склонила лицо, сложив на коленях руки с грязными пальцами, и больше не двигалась. Этой женщине, похожей на мешок костей, с виду было лет около сорока; но только с виду; она просидела в темнице девять лет, и ей было всего восемнадцать, когда ее посадили сюда. Она была простолюдинка, и ее отправил в темницу сэр Брез-Санс-Питэ, соседний лорд; ее отец был вассалом этого лорда; лорд посадил ее сюда за то, что она в ночь своей свадьбы отказала ему в том, что впоследствии получило название права сеньора, и, мстя за насилие насилием, пролила полрюмки его почти священной крови. На помощь невесте прибежал ее жених, думая, что жизни ее угрожает опасность, и вытолкал в гостиную, полную перепуганных, дрожащих гостей, удивленного таким странным обращением и глубоко обидевшегося лорда. У лорда его собственная темница была набита битком, и он попросил королеву приютить обоих его преступников. С тех пор они так и сидели в этой темнице; их швырнули сюда через час после того, как они совершили преступление, и больше они уже ни разу не виделись. Они сидели, замурованные, в одной и той же скале, где было темно, как в шахте; в течение девяти лет их разделяла только стена, но они ничего не знали друг о друге. В первые годы они только и спрашивали, с мольбами и со слезами, которые могли бы тронуть даже камни: «Жив ли он?» – «Жива ли она?» Но сердца не камни, и ответа они не получали; со временем они перестали спрашивать – и об этом, и обо всем остальном.
Выслушав их повесть, я пожелал посмотреть жениха. Ему было тридцать четыре года, но на вид – шестьдесят. Он сидел на квадратном камне, склонив голову, положив локти на колени; длинные волосы закрывали его лицо; он что-то бормотал про себя. Он поднял лицо и медленно обвел нас взглядом, равнодушным и унылым, болезненно щурясь от света факелов, затем опять опустил голову, забормотал и больше не обращал на нас никакого внимания. Но были немые свидетели, достаточно красноречиво говорившие о том, что он испытал. На его запястьях и лодыжках виднелись рубцы, старые, почти сгладившиеся, а к камню, на котором он сидел, была прикреплена цепь с наручниками и кандалами; но наручники и кандалы валялись на земле, покрытые толстым слоем ржавчины. Они стали ненужными с тех пор, как узник пал духом.
Мне не удалось заставить этого человека очнуться; и я повелел отвести его к ней, к его невесте, которая когда-то была для него воплощением всей земной красоты – розами, росой, жемчугами, одетыми в плоть, – дивным и искусным созданием природы: с глазами, каких нет ни у кого, с голосом, какого нет ни у кого, со свежестью, с гибким изяществом, с прелестью, свойственной, как ему казалось, лишь созданиям мечты. При виде ее снова закипит его застоявшаяся кровь, при виде ее…
Но мне пришлось в этом разочароваться. Они сели рядом на землю и посмотрели друг другу в лицо с каким-то смутным удивлением, с еле приметным животным любопытством; затем забыли друг о друге, опустили глаза, и было видно, что мысли их опять блуждают в далекой стране видений и теней, о которых мы ничего не знаем.
Я велел их выпустить и отправить к друзьям. Королеве это не очень понравилось. Лично она в этом деле заинтересована не была, но не хотела поступать неучтиво по отношению к сэру Брезу-Санс-Питэ. Я, однако, уверил ее, что, если он начнет волноваться, я найду способы его успокоить.
Из этих крысиных нор я выпустил на свободу сорок семь узников и только одного оставил в заключении. Это был лорд, убивший другого лорда, дальнего родственника королевы. Тот, другой, лорд сам хотел убить этого лорда и заманивал его в засаду, но этот лорд одолел того и перерезал ему горло. Я оставил его в темнице вовсе не за это убийство, а за то, что он, по злобе, засыпал общественный колодец в одной из своих нищих деревушек. Королева собиралась его повесить за то, что он убил ее родственника, но я ей не позволил: не преступление убить того, кто нападает на вас с целью убийства. Однако я охотно разрешил ей повесить его за то, что он засыпал колодец, и она этим удовольствовалась, придя к заключению, что это лучше, чем ничего.
Боже, за какие ничтожные провинности попало в темницу большинство из этих сорока семи мужчин и женщин! Некоторые вообще ни в чем не были виноваты, а оказались в темнице просто потому, что рассердили кого-нибудь, и порой даже не королеву, а кого-нибудь из ее друзей. Тот узник, который попал сюда последним, сидел здесь за несколько неосторожных слов. Он сказал, что все люди одинаковы и отличаются друг от друга только платьем. Он сказал, что если весь народ раздеть донага и показать его чужестранцу, тот не отличит короля от лекаря и герцога от лакея. По-видимому, идиотское воспитание еще не успело превратить в кашу мозги этого человека. Я выпустил его из темницы и отправил на фабрику.
Некоторые камеры были вырублены в скале, нависшей над пропастью; в каждой из таких камер была узенькая, как стрела, щелка, сквозь которую к узнику проникал благословенный солнечный луч. Одному из узников, заключенных в таких камерах, пришлось особенно тяжко. Из своего темного ласточкиного гнезда на высокой скале он сквозь щель мог видеть свой собственный дом, там внизу, в долине; и двадцать два года он смотрел на него с болью в сердце, с тоской. Ночью он видел, как в окнах зажигались огни, днем – как входили и выходили люди; кто именно, он на таком расстоянии разглядеть не мог, но знал – то его жена и дети. Не раз за эти годы он видел в доме праздники, и старался радоваться, и спрашивал себя: уж не свадьба ли это? Видел он и похороны; они истерзали его сердце. Он отлично различал гроб, но не мог определить его величины и не знал, кто умер – жена или ребенок. Он видел, как погребальное шествие с попами и плакальщиками торжественно двигалось в путь, унося с собой тайну, которую он не в силах разгадать. Он оставил дома пятерых детей и жену; за девятнадцать лет он пять раз видел похороны, и они всякий раз были так пышны, что он знал: хоронят не слугу. Следовательно, он уже потерял пять своих сокровищ; одно еще оставалось – бесконечно, невыразимо драгоценное, – но которое? Жена? Или ребенок?
Этот вопрос мучил его ночью и днем, когда он спал и когда он бодрствовал. Ну что ж, жизнь его была не пуста, а тонкий луч света в темнице хорошо предохраняет тело и разум от разрушения. Здоровье его оказалось в порядке. Когда он поведал мне свою печальную повесть, я испытал то, что испытали бы и вы, если у вас есть хоть немного любопытства: я не меньше, чем он сам, сгорал от желания узнать, кто из его семьи остался жив. Я отвез его домой; я был свидетелем изумления его родных, тайфунов и циклонов неистовой радости и целой Ниагары счастливых слез. И, боже, жена его, когда-то совсем молодая, оказалась пятидесятилетней цветущей седой матроной, а дети выросли и сами обзавелись семьями, и никто из всей его семьи не умер! Подумать только, до чего дошла королева в своей дьявольской изобретательности: особенно ненавидя этого узника, она нарочно подстроила все те похороны, чтобы истерзать его сердце; и всего гениальней была ее последняя выдумка – оставить одного из членов семьи непохороненным и измучить его старую несчастную душу догадками.
Если бы не я, он так и умер бы в темнице. Фея Моргана ненавидела его всем сердцем и никогда бы его не помиловала. Между тем преступление свое он совершил по легкомыслию, а не по злому умыслу. Он сказал, что у нее рыжие волосы. Так оно, конечно, и было, но говорить об этом не стоило. Когда рыжие люди занимают высокое положение в обществе, волосы их становятся каштановыми.
О пятерых из этих сорока семи узников уже не было известно ни того, когда они посажены, ни того, какое преступление они совершили, ни того, как их зовут. Это были женщина и четверо мужчин – согбенные, морщинистые патриархи с потухшим разумом. Они и сами давным-давно забыли все эти мелочи; ничего определенного они сказать о себе не могли, а только строили смутные догадки, всякий раз иные. К темнице приставлены были попы, которые ежедневно молились вместе с узниками; попы внушали им, что они очутились здесь по воле Божией, что Бог, в своей неизреченной мудрости, лучше знает их подлинные нужды, и учили их, что смирение, терпение и покорность угнетателям в людях низкого происхождения угодны Богу. Пока те пятеро сидели в темнице, попы сменились несколько раз и сохранили лишь смутные предания о прошлом этих жалких людских обломков. Да и предания могли сообщить только о сроках заключения, но не о преступлениях и именах. С помощью этих преданий удалось установить, что ни один из этой пятерки не видел дневного света по крайней мере тридцать пять лет; но сколько времени он не видел дневного света до этих тридцати пяти лет, установить было невозможно. Король и королева знали об этих несчастных лишь то, что получили их по наследству вместе с троном от прежней фирмы. Но по наследству перешли только люди, а не сведения о них, и потому наследники не придавали им никакой цены и не проявляли к ним никакого любопытства. Я спросил королеву:
– Так почему же вы не отпустили их на свободу?
Этот вопрос поставил ее в тупик. В самом деле – почему? Просто это ей не приходило в голову. Так, сама того не ведая, она предугадала историю будущих узников замка Иф. Я понимал, что, с ее точки зрения, эти унаследованные узники были просто имуществом. А когда нам достается по наследству имущество, мы не бросаем его, даже если оно для нас не имеет никакой цены.
Стоило поглядеть на шествие этих летучих мышей, когда я вывел их на волю, на яркое вечернее солнце, завязав им глаза, чтобы они не ослепли от света. Скелеты, привидения, вороньи пугала – вот кем стали эти законнейшие дети монархии милостью Божией и господствующей церкви. Я рассеянно пробормотал:
– Вот бы их сфотографировать!
Вам, конечно, встречались люди, которые никогда не сознаются, что им неизвестно значение какого-нибудь звучного слова. И чем они невежественнее, тем больше они стараются показать, что их ничем не удивишь. Королева была как раз из таких и постоянно совершала глупейшие промахи. Услыхав мои слова, она помедлила; затем ее лицо внезапно просияло, и она объявила, что сама сделает это для меня.
Я подумал: «Она? Что она смыслит в фотографии?» Но долго размышлять мне не пришлось. Она уже шла к освобожденным с топором в руках!
Ну и забавная женщина была эта фея Моргана! Много перевидал я женщин на своем веку, самых разных, но она была совсем особенная. И как характерен для нее этот случай. Она понимала в фотографии не больше, чем лошадь; но, не понимая, решила, что поступит правильно, отрубив им головы топором.
Глава XIX
Странствующее рыцарство как ремесло
На следующий день ранним сияющим утром мы с Сэнди снова двинулись в путь. Так хорошо было дышать полной грудью, набирая в легкие целые бочонки чистого, освеженного росой, пахнущего лесом воздуха после двух дней и двух ночей, проведенных в нестерпимой вони старого совиного гнезда, где мы духовно и телесно задыхались! Я, конечно, говорю только о себе – Сэнди с детства привыкла к великосветской жизни и чувствовала себя в этом замке превосходно.
Бедная девушка, языку ее там пришлось отдохнуть, и я предугадывал, что все последствия этого отдыха обрушатся на меня. Я оказался прав; но она столько раз выручала меня и поддерживала в замке своею безмерной глупостью, которая была полезнее любой мудрости, что я решил позволить ей пустить в ход свою мельницу – она этого заслужила. Я даже не вздрогнул, когда она начала:
– …А теперь вернемся к сэру Мархаузу, который отправился на юг с девой тридцати зим от роду…
– Ты думаешь, эта повесть поможет тебе напасть на след тех ковбоев, Сэнди?
– Конечно, благородный милорд.
– Тогда продолжай. Я постараюсь тебя не перебивать. Начни сначала; смело ступай всеми копытами, а я набью свою трубку и буду внимательно слушать.
– …А теперь вернемся к сэру Мархаузу, который отправился на юг с девой тридцати лет от роду. Они въехали в дремучий лес, и в лесу их настигла ночь; по дну глубокого оврага они добрались до замка Южных Болот и попросили пустить их переночевать. Наутро герцог послал за сэром Мархаузом и предложил ему приготовиться. Сэр Мархауз встал, надел латы, выслушал обедню, позавтракал и во дворе замка, где должна была произойти битва, влез на коня. Герцог уже ждал его на коне, закованный в латы, и вместе с ним ждали шестеро его сынов с копьями в руках; и они съехались; герцог и два его сына поломали свои копья о сэра Мархауза, но сэр Мархауз держал свое копье острием кверху и не тронул ни одного из них. И тогда кинулись на него попарно остальные четыре сына, и сначала первая пара поломала свои копья, а потом и вторая. Но сэр Мархауз не тронул их. Он поскакал к герцогу, ударил его своим копьем, и тот рухнул вместе с конем на землю. Потом сэр Мархауз поверг на землю шестерых его сынов. Тогда сэр Мархауз слез с коня и потребовал, чтобы герцог подчинился ему или тому, кому он укажет, а иначе он убьет его. Тем временем некоторые из сынов герцога очнулись и снова хотели напасть на сэра Мархауза. Тогда сэр Мархауз сказал герцогу: «Укроти своих сынов, а не то я убью вас всех». Герцог, видя, что жизни его угрожает неминуемая опасность, повелел своим сынам покориться сэру Мархаузу. Они все упали на колени и протянули рыцарю рукояти своих мечей, и рыцарь принял их мечи. Они помогли встать своему отцу; затем сообща дали сэру Мархаузу обет никогда не поднимать оружия против короля Артура, а в ближайший Троицын день явиться к его двору и отдать себя на его милость… Вот как было дело, благородный сэр Хозяин. Вы, конечно, уже догадались, что герцог и шестеро его сынов – те самые рыцари, которых вы тоже победили и тоже отправили ко двору Артура!
– Не может быть, Сэнди, что ты!
– Если я лгу, пусть эта ложь падет на мою голову.
– Хорошо, хорошо… Но кто бы мог подумать? Целый герцог и шестеро герцогенят! Что ж, Сэнди, улов недурен. Ремесло странствующего рыцаря – бессмысленное и очень утомительное, но теперь я начинаю понимать, что при удаче оно довольно доходно. Не думай, что я сам хочу приняться за это ремесло: я не примусь. Ни одно прочное и честное предприятие не может быть основано на спекуляции. Что останется от удачи странствующего рыцаря, если отбросить все глупости и взять только трезвые факты? Удача рыцаря – все равно что удача торговца свининой. Ты, конечно, разбогатеешь… разбогатеешь внезапно… на день, на неделю, может быть, а потом кто-нибудь другой завалит рынок свининой, и вся твоя торговля пошла прахом. Разве не так, Сэнди?
– Мой разум не поспевает за вашей речью, и самые простые слова кажутся мне такими длинными и запутанными…
– Нечего вилять, Сэнди. Как я сказал, так и есть. Я знаю, что это так. Скажу даже больше: если как следует разобраться, странствующее рыцарство хуже свиноторговли, ибо в случае неудачи свинина все-таки останется и кто-нибудь ее съест; а какое имущество останется от странствующих рыцарей, если их постигнет неудача? Груда изрубленных тел и два воза железного лома. Разве это можно назвать имуществом? Нет, дайте мне лучше свиней. Прав я или не прав?
– Ах, должно быть, голова моя пострадала от всех пережитых нами за последнее время событий и приключений, и не только моя голова, и не только ваша голова, но обе наши головы, должно быть…
– Нет, голова твоя ни при чем, Сэнди. Голова твоя в порядке, но в делах ты не смыслишь ничего; вот в чем беда. Ты берешься спорить о делах и всякий раз попадаешь впросак. Но бросим этот разговор. Улов у нас хороший – с таким уловом не стыдно будет показаться при дворе Артура. Кстати, о ковбоях – какая удивительная тут страна: здешние женщины и мужчины совсем не стареют. Взять, например, фею Моргану – на вид она молода, как курочка; или этот старый герцог Южных Болот, он до сих пор машет то мечом, то копьем, хотя у него такая большая семья. Если я не ошибаюсь, сэр Гоуэн убил семерых его сыновей, и тем не менее у него осталось еще шестеро для сэра Мархауза и для меня. Или, например, та дева шестидесяти зим от роду, которая все еще разъезжает по свету, несмотря на свой преклонный возраст, овеянный холодом могилы… А тебе сколько лет, Сэнди?
Она впервые не ответила мне на вопрос. Вероятно, мельница ее стала на ремонт.
Глава XX
Замок людоеда
За три часа, с шести утра до девяти, мы проехали десять миль; это было немало для лошади, везущей тройную ношу – мужчину, женщину и железные доспехи; затем мы долго отдыхали под деревьями у прозрачного ручья.
Внезапно мы увидели рыцаря, который скакал прямо к нам; он разговаривал сам с собой, и, прислушавшись к его словам, я понял, что он отчаянно ругается; тем не менее я обрадовался ему, потому что на груди у него висела доска, на которой сияющими золотыми буквами было написано:
УПОТРЕБЛЯЙТЕ ПЕТЕРСОНОВУ ПРОФИЛАКТИЧЕСКУЮ ЗУБНУЮ ЩЕТКУ! НЕОБХОДИМА ВСЕМ!
Я обрадовался ему, так как понял, что это один из моих рыцарей. Он оказался сэром Мэдоком де-ля Монтэном, высоким здоровяком, который прославился тем, что однажды чуть было не сбросил с коня сэра Ланселота. Каждому новому знакомому он непременно под каким-нибудь предлогом рассказывал об этом великом событии. Но в его жизни было и другое событие, почти столь же великое, – он от него не отрекался, хотя и не рассказывал о нем, если его не спрашивали; суть этого второго события заключалась в том, что ему только оттого не удалось сбросить сэра Ланселота с коня, что сэр Ланселот, не дождавшись, сбросил с коня его самого. Этот простодушный увалень не видел большой разницы между этими двумя событиями. Мне он нравился, и я дорожил им, потому что он относился к своей работе добросовестно. Было приятно поглядеть на его широкие плечи, на его львиную голову, украшенную перьями, на его большой щит со странным гербом – изображение руки в железной перчатке, держащей зубную щетку, и девиз: «Требуйте нойодонт». Нойодонтом называлась зубная паста, пущенная мною в продажу.
Он сказал мне, что очень устал, и действительно, вид у него был изнуренный, но слезть с коня он не хотел. Он объяснил, что гонится за человеком, распространяющим политуру для печек. Вспомнив о нем, он снова принялся отчаянно ругаться. Распространение печной политуры было поручено сэру Оссэзу Сюрлюзскому, храброму рыцарю, известному тем, что однажды на турнире он сразился с самим сэром Гахерисом – впрочем, безуспешно. Он был весельчак и насмешник и ни к чему на свете не относился серьезно. Это его свойство и побудило меня поручить ему пропаганду печной политуры. Дело в том, что железных печек у нас еще не существовало, и потому о печной политуре нельзя было говорить серьезно. От такого агента требовалось только одно – осторожно и постепенно подготовлять публику к предстоящей великой перемене, чтобы к тому времени, когда на сцене появится железная печь, публика уже понимала необходимость содержать ее опрятно.
Сэр Мэдок был расстроен и ругался неистово. Он вполне сознавал, что эти ругательства доведут его душу до ада, но не мог удержаться; он не хотел слезть с коня, не хотел отдохнуть, не хотел ничего слушать, пока не найдет сэра Оссэза и не посчитается с ним. Из бессвязных его речей я понял, что на рассвете он случайно встретил сэра Оссэза, и тот сказал ему, что, если он поедет напрямик через горы и долы, через поля и болота, он нагонит путешественников, которые, несомненно, раскупят и всю его зубную пасту, и все зубные щетки. Сэр Мэдок, со свойственным ему усердием, тотчас же отправился по указанному направлению и после трех часов мучительной скачки, нагнал свою добычу. И что же? Это были пять патриархов, накануне выпущенные мною из тюрьмы. У них, у бедняг, последние зубы выпали двадцать лет назад.
– Я его сотру в порошок, – сказал сэр Мэдок. – Я его отполирую, как печку. Если бы мне поперек дороги стал рыцарь и почище этого Оссэза, так и тот бы не снес головы. Только бы мне поймать его. Я дал великую клятву отомстить ему, и я отомщу.
После этих слов и многих других он потряс своим копьем и поскакал дальше. А перед вечером в маленькой бедной деревушке мы сами повстречали одного из тех патриархов. Он купался в любви родных и друзей, которых не видел пятьдесят лет; к нему ласкались его потомки, которых он не видел никогда; но для него и те и другие были равно чужими, потому что память его потухла и разум умер. Казалось невероятным, что человек в состоянии прожить полстолетия в темной норе, словно крыса; но его старуха жена и уцелевшие сверстники подтвердили нам, что так оно и было. Они помнили, как он, сильный, здоровый мужчина, поцеловал свою дочку, передал ее на руки матери и удалился в тьму забвения. Обитатели замка не знали, сколько лет просидел в темнице этот человек за какую-то давно забытую вину. Но старуха жена знала; знала и старуха дочь, уже окруженная женатыми сыновьями и замужними дочерьми; она жадно вглядывалась в отца, который всю ее жизнь был для нее всего лишь звуком, мыслью, бестелесным образом, преданием – и вдруг возник перед нею живым человеком.
Любопытно, не правда ли? Но я отметил в своих записках это происшествие по другой причине – еще более, на мой взгляд, любопытной. Даже такое страшное дело не вызвало в этих людях ни малейшей вспышки гнева против своих притеснителей. И сами они, и их предки так долго терпели бесконечные жестокости и обиды, что удивить их можно было разве только добротой. Да, любопытно было видеть, до какой глубины падения рабство довело народ. Эти люди вполне приспособились к смирению, терпению, к немой покорности перед всем, что выпадало в жизни на их долю. Даже воображение в них было убито. А когда в человеке убито воображение, это значит, что он дошел до самого дна и дальше ему идти уже некуда.
Я пожалел, что поехал этой дорогой. Опыт был не из приятных для государственного деятеля, мечтающего произвести революцию мирным путем. Ибо этот опыт подтверждал неоспоримую истину, что еще ни один народ не купил себе свободы приятными рассуждениями и моральными доводами, что все успешные революции начинались с кровопролития; это исторический закон, который обойти невозможно. Если история чему-нибудь учит, так именно этому закону. Следовательно, этот народ нуждается в царстве террора и гильотины, а я для этого человек неподходящий.
Два дня спустя около полудня Сэнди начала обнаруживать признаки волнения и лихорадочного ожидания. Она сказала, что мы приближаемся к замку людоеда. Я был удивлен, и, признаться, удивлен неприятно. Цель нашего путешествия мало-помалу выпала из моего сознания, и теперь, когда мне о ней внезапно напомнили, я был потрясен ее необычайностью и близостью. Сэнди с каждой минутой волновалась все больше; я тоже, ибо волнение заразительно. Сердце мое громко стучало. С сердцем ведь не поспоришь, – оно стучит и тогда, когда разум полон холодного презрения. Когда же Сэнди, попросив меня остановиться, соскользнула с коня и, согнувшись почти до земли, крадучись двинулась к кустам, которые росли на краю обрыва, оно стучало еще громче. Стучало оно и тогда, когда Сэнди, спрятавшись в кустах, внимательно вглядывалась в простор через долину; стучало оно и тогда, когда я подползал к ней на коленях. Глаза ее горели; ткнув пальцем вдаль, она, задыхаясь, прошептала:
– Замок! Замок! Смотрите! Вот он!
Какое приятное разочарование! Я сказал:
– Замок? Да ведь это свиной хлев. Свиной хлев, обнесенный плетнем.
Она взглянула на меня удивленно и грустно. Лицо ее нахмурилось: она задумалась и молчала.
– Прежде он не был заколдован, – сказала она наконец, словно размышляя вслух. – Какое странное чудо, какое страшное чудо – одни видят его превращенным чарами в нечто низменное и постыдное, а другие видят его прежним, неизменным, могучим и прекрасным, видят глубокий ров, окружающий его, видят флаги на башнях, тонущие в голубизне небес. Защити нас, Господь! Сердце мое замирает при мысли, что я скоро опять увижу прелестных пленниц и что милые лица их омрачены еще более глубокой скорбью, чем прежде. Мы прибыли слишком поздно и потому достойны хулы.
Я понял, что мне следует говорить. Замок заколдован для меня, но не для нее. Спорить с ней, убеждать ее – пустая трата времени; мне остается только соглашаться. И я сказал:
– Это часто бывает: одна и та же вещь для одного заколдована, а для другого нет. Ты, конечно, слыхала о подобных случаях, Сэнди, хотя и не встречалась с ними. Но нам горевать нечего. Напротив, так даже лучше. Если бы эти дамы казались свиньями всем, в том числе и самим себе, нужно было бы их расколдовать; а для того чтобы их расколдовать, нужно знать, каким именно способом они были заколдованы. Снятие чар – дело опасное, ибо, не имея правильного ключа к тем чарам, которыми они были заколдованы, можно по ошибке обратить свиней в собак, собак в кошек, кошек в крыс и так далее, пока весь ваш материал не сойдет на нет, или, вернее, пока он не превратится в газ без цвета и запаха, что, в сущности, одно и то же. Но, по счастью, они заколдованы для меня одного, и потому расколдовывать их нет надобности. Эти дамы остались дамами для тебя, для себя и для всех остальных; а от моего заблуждения они не пострадают, ибо я, видя свинью, но зная, что свинья эта в действительности дама, буду обращаться с ней как с дамой.
– Благодарю вас, сладчайший милорд, вы говорите, как ангел. Я знала, что вы освободите их, ибо вы отважный и могучий рыцарь, с которым не может сравниться никто из живущих на земле.
– Я не способен оставить принцессу в хлеву, Сэнди. Но скажи мне, кто эти трое, которые кажутся моему ослепленному взору нищими пастухами?..
– Людоеды. Значит, их облик изменен тоже? Удивительно! Теперь я начинаю бояться; как будете вы рассчитывать свои удары, когда пять локтей из девяти, составляющих их рост, для вас невидимы? Ах, будьте осторожны, благородный сэр; подвиг, который вам предстоит, опаснее, чем я предполагала.
– Не беспокойся, Сэнди. С меня довольно знать, какая именно доля людоеда невидима; и я без труда догадаюсь, где находятся его важнейшие органы. Не бойся, я живо справлюсь с этими прохвостами. Жди меня здесь.
Она опустилась на колени; лицо ее было смертельно бледно, но сердце полно отваги и надежды; оставив ее, я подъехал к свиному хлеву и вступил в переговоры с пастухами. Они с благодарностью продали мне всех своих свиней оптом; я заплатил им шестнадцать пенни – значительно выше рыночной цены. Я явился очень кстати, так как назавтра они ждали к себе в гости церковь, лорда и сборщиков податей, которые оставили бы пастухов без свиней, а Сэнди без принцесс. Но теперь подати они могли уплатить деньгами и у них еще кое-что оставалось. У одного из этих пастухов было десять человек детей; он рассказал, что, когда в прошлом году пришел поп и взял самую жирную свинью из десяти, жена его кинулась к попу, суя ему ребенка и крича:
– Зверь бесчувственный, возьми и ребенка, если ты лишил меня возможности кормить его.
Забавное совпадение! Такой же самый случай произошел и в мое время в Уэлсе, где властвует та же самая древняя господствующая церковь. Многие думают, что она изменила свою сущность, но в действительности она изменила только свою внешность.
Я отослал пастухов, распахнул двери хлева и поманил Сэнди. И она пришла; не пришла, а прибежала, принеслась, словно степной пожар. И когда я увидел, как она кидается от одной свиньи к другой, как слезы радости текут по ее щекам, как она прижимает свиней к сердцу, как целует их, как ласкает их, как называет их звучными аристократическими именами, мне стало стыдно за нее и человечество.
Нам предстояло гнать этих свиней домой – десять миль; и какие это были упрямые и непослушные дамы. Они не хотели идти ни по дороге, ни по тропинке; они разбегались во все стороны, залезали на скалы, на холмы, забирались в такие места, откуда их невозможно было достать. А бить их я не имел права, потому что Сэнди требовала, чтобы я обращался с ними так, как подобает обращаться с высокими особами. Даже самую несносную, самую старую хавронью из всех приходилось называть «миледи» и «ваше высочество». Тяжело и неприятно бегать в латах за свиньями то туда, то сюда. Особенно много хлопот доставила мне одна маленькая графиня с железным кольцом, продетым сквозь рыло, и почти без щетины на спине; она была непослушна, как дьявол. Она заставила меня гоняться за собой целый час по самым непроходимым местам, и когда я догнал ее, мы оказались там, откуда началась погоня, не продвинувшись вперед ни на шаг. Я схватил ее наконец за хвост и поволок, не обращая внимания на визг. Но Сэнди пришла в ужас и заявила, что в высшей степени неделикатно волочить графиню за шлейф.
Уже стемнело, когда мы пригнали свиней домой, – не всех, но большинство. Не хватало принцессы Неровенс де-Морганор и двух ее фрейлин – мисс Анджелы Бохун и девы Элен Куртмэн; первая из этих двух была молоденькая черная свинка с белым пятном на лбу, а вторая – бурая, слегка прихрамывающая на переднюю правую ногу; обе меня совершенно замучили, столько я гонялся за ними. Недоставало также нескольких простых баронесс, и, признаться, их отсутствие нисколько меня не огорчило; но нет, всю эту колбасную начинку нужно было найти; за ними послали слуг с факелами, приказав им обшарить леса и горы.
Разумеется, все стадо поместили в доме. Господи, никогда я ничего подобного не видал! Никогда я ничего подобного не слыхал! Никогда я ничего подобного не нюхал!
Глава XXI
Паломники
Наконец я добрался до постели! Я чувствовал себя несказанно утомленным; как приятно, как сладостно было вытянуться, расправить затекшие мышцы! Но этим все и ограничилось – о том, чтоб уснуть, не могло быть и речи. Аристократки визжали и хрюкали во всех коридорах и залах, как сборище чертей, и мешали мне спать. Когда я не сплю, я, естественно, размышляю; и размышлял я главным образом о забавном заблуждении Сэнди. Она, конечно, была вполне здорова; однако вела она себя, с моей точки зрения, как сумасшедшая. Вот оно, могущество воспитания, внушения, обучения! Человека можно заставить поверить во все, что угодно. Я ставил себя на место Сэнди и убеждался, что она вовсе не сумасшедшая. Стань Сэнди на мое место, и она без труда поняла бы, как легко показаться сумасшедшим в глазах человека, которого учили и воспитывали иначе. Если бы я сказал Сэнди, что я видел вагон, который без всякого колдовства несся со скоростью пятьдесят миль в час, что я видел человека, который, не будучи чародеем, садился в корзинку и летел за облака, что я без помощи волшебства разговаривал с человеком, который находился от меня на расстоянии многих сотен миль, она сразу пришла бы к непоколебимому убеждению, что я сумасшедший. Все вокруг нее верили в колдовство; никто в существовании колдовства не сомневался; жители королевства Артура так же не сомневались в возможности превратить замок в хлев, а его обитателей в свиней, как жители Коннектикута не сомневаются в возможности говорить по телефону, – и в обоих случаях сомнение было бы неопровержимым доказательством сумасшествия. Да, я вынужден был признать, что Сэнди здорова. А чтобы и Сэнди меня считала здоровым, я должен держать свои сведения о действующих без помощи чар паровозах, воздушных шарах и телефонах про себя. Я, например, верил, что земля не плоская, что стоит она не на столбах и что над ней нет покрывала, защищающего ее от вод, которыми заполнено все пространство над небом. Но так как во всем королевстве я был единственным человеком, придерживающимся таких нечестивых и преступных взглядов, я понимал, что мне следует о них помалкивать, если я не желаю, чтобы на меня показывали пальцами как на помешанного.
Утром Сэнди собрала свиней в столовой и угостила их завтраком, причем сама им прислуживала с тем глубоким почтением, которое уроженцы ее острова, древние и современные, всегда питают к людям знатного происхождения независимо от их умственных и нравственных качеств. Меня тоже усадили бы вместе со свиньями, если бы мое происхождение соответствовало тому высокому положению, которое я занимал; но, как человек безродный, я вынужден был есть отдельно от них и не смел на это даже пожаловаться. Мы с Сэнди завтракали за особым столом. Хозяев не было дома. Я сказал:
– Большая тут семья, Сэнди, или маленькая? И где она?
– Семья?
– Да.
– Какая семья, мой добрейший лорд?
– Которая здесь живет; твоя семья.
– Должна признаться, я вас не понимаю. У меня нет никакой семьи.
– Никакой семьи? А разве это не твой дом, Сэнди?
– Как он может быть моим? У меня нет никакого дома.
– Так чей же это дом?
– Я охотно ответила бы вам, если бы знала.
– Как, ты не знаешь хозяев этого дома? Кто же нас пригласил сюда?
– Никто нас не приглашал. Мы сами пришли, вот и все.
– Послушай, девушка, ведь это же верх наглости. Мы нахально влезли в чужой дом, набили его доверху единственной аристократией, которая хоть что-нибудь стоит, а потом оказалось, что мы даже не знаем имени хозяина. Как ты осмелилась совершить такое из ряда вон выходящее самоуправство? Я был убежден, что это твой дом. Что скажет хозяин?
– Что скажет хозяин? А что он может сказать? Он нас поблагодарит.
– Поблагодарит? За что?
На лице у Сэнди было полнейшее недоумение.
– Ваши странные речи смущают меня. Неужели вы думаете, что хозяину этого дома еще когда-нибудь выпадет честь принимать у себя столь важных гостей, как те, которые благодаря нам удостоили его своим посещением?
– Нет, пожалуй, такая честь ему никогда уже больше не выпадет. Я даже готов биться об заклад, что подобным посещением он удостоен впервые.
– Так пусть он будет нам благодарен, пусть проявит свою благодарность речами и смирением. Если он поступит иначе, он просто пес, потомок и предок псов.
Однако я чувствовал себя неловко. И опасался попасть в еще более неловкое положение. Пожалуй, всего благоразумнее забрать наших свиней и убраться. И я сказал:
– Мы зря тратим время, Сэнди. Пора собрать наших аристократок и двинуться в путь.
– Куда, благородный сэр и Хозяин?
– Как куда? Надо отвезти их домой.
– Вы только послушайте, что он говорит! Да они родились в разных концах земли! Каждая из них должна быть доставлена в ее собственный дом; но неужели вы думаете, что мы в состоянии совершить все эти путешествия за короткую жизнь, которой положил такой близкий предел тот, кто создал жизнь и смерть, создав Адама, согрешившего, вняв увещеваниям своей подруги, введенной в соблазн величайшим врагом человека, змеиным князем Сатаной, от века влекомым к этому злому делу непреодолимою злобой и завистью, свившими гнездо в его сердце из-за несбывшихся честолюбивых притязаний, которые исказили и загрязнили этого духа, некогда столь чистого и столь непорочного, что и ему было позволено витать вместе с лучезарными сонмами своих собратий в славе тех самых небес, где витают только достойные и…
– Черт побери!
– Милорд!