Назад в будущее. Истории о путешествиях во времени (сборник) Диккенс Чарльз
Он глупо поглядел на меня и сказал:
– Прекрасный сэр…
– Довольно, – сказал я. – Вы, я вижу, тоже пациент.
Я отошел и, призадумавшись, стал поглядывать, не замечу ли где человека в здравом уме, который мог бы что-нибудь мне объяснить. Наконец мне показалось, что я нашел такого. Я подошел к нему и шепнул ему на ухо:
– Как бы мне на минутку повидать старшего смотрителя? Только на одну минутку…
– Не мешай мне, пожалуйста.
Он объяснил, что он помощник повара и что у него сейчас нет времени на болтовню; потом он охотно со мной поболтает, так как ему до смерти хочется узнать, где я достал свою одежду. Тут он ткнул куда-то пальцем, сказав, что вот более подходящий для меня собеседник – у него много свободного времени и к тому же он, без сомнения, меня ищет. Передо мною стоял тоненький мальчик в ярко-красных штанах, которые придавали ему сходство с раздвоенной на конце морковкой; остальная его одежда была сшита из голубого шелка и кружев; на его длинных светлых кудрях сидела розовая атласная шапочка с пером, кокетливо сдвинутая на ухо. Лицо у него было добродушное, походка самодовольная. Он был такой хорошенький, что его хотелось вставить в рамку. Он подошел ко мне, улыбнулся и, осмотрев меня с нескрываемым любопытством, сказал, что послан за мною и что он паж.
Идя со мною рядом, он болтал и смеялся бездумно, радостно, по-мальчишески, и мы с ним сразу подружились; он задавал мне множество вопросов и обо мне и о моей одежде, но ответов не дожидался, а продолжал болтать напропалую, забыв о том, что только что спрашивал, и болтал до тех пор, пока нечаянно не выболтал, что родился в начале 513 года.
Я вздрогнул, остановился и спросил слабым голосом:
– Я, кажется, ослышался. Повтори… повтори медленно, раздельно… В каком году ты родился?
– В 513м.
– В 513м! Глядя на тебя, этого не скажешь! Послушай, мой мальчик, я здесь чужой, друзей у меня нет; будь со мною честен и правдив. Ты в своем уме?
Он ответил, что он в своем уме.
– И все эти люди тоже в своем уме?
Он ответил, что они тоже в своем уме.
– А разве здесь не сумасшедший дом? Сумасшедшим домом я называю заведение, в котором лечат сумасшедших.
Он ответил, что здесь не сумасшедший дом.
– Значит, – сказал я, – либо я сам сошел с ума, либо случилось что-то ужасное. Скажи мне честно и правдиво, где я нахожусь?
– При дворе короля Артура.
Я помолчал минуту, чтобы вполне усвоить смысл этих слов, затем спросил:
– Какой же, по-твоему, теперь год?
– 528й, 19 июня.
У меня заныло сердце, и я пробормотал:
– Никогда больше не увижу я моих друзей, никогда, никогда. Им суждено родиться через тринадцать столетий с лишним.
Я почему-то поверил, что мальчик сказал мне правду, – сам не знаю почму. Я поверил ему сердцем, но разум мой верить отказывался. Мой разум восставал, и вполне естественно. Я не знал, как справиться со своим разумом; свидетельства других людей не могли бы мне помочь – мой разум объявил бы этих людей безумными и не принял бы их свидетельств во внимание. Но, по счастью, замечательная идея пришла мне в голову. Я знал, что единственное полное солнечное затмение в первой половине шестого века произошло 21 июня 528 года, и началось оно ровно в 3 минуты после полудня. Знал я также, что астрономы не ожидали полного солнечного затмения в том году, который я считал текущим, то есть в 1879м. Следовательно, если тревога и любопытство не сокрушат окончательно моего сердца за ближайшие сорок восемь часов, я буду иметь возможность с достоверностью установить, правда ли то, что сказал мне мальчик, или нет.
А потому, будучи практичным коннектикутцем, я отложил разрешение всей этой загадки до намеченного дня и часа, выбросил ее из головы и сосредоточил все свое внимание на обстоятельствах данной минуты, чтобы использовать их, по возможности, выгоднее. «Не все сразу» – вот мой девиз, и я придерживаюсь его всегда, и в важных делах и в пустяках. Я принял два решения: если сейчас все-таки девятнадцатый век и я нахожусь среди сумасшедших, не имея возможности отсюда выбраться, я стану хозяином этого сумасшедшего дома; если же, напротив, сейчас действительно шестой век, так тем лучше – я через три месяца буду хозяином всей страны: ведь я самый образованный человек во всем королевстве, так как родился на тринадцать веков позже их всех. Я не из тех людей, которые, приняв решение, теряют время; и я сказал пажу:
– Послушай, Кларенс, мой мальчик, если я верно угадал твое имя, введи меня, пожалуйста, в курс дела. Как зовут того человека, который привел меня сюда?
– Моего и твоего господина? Это славный рыцарь и благородный лорд сэр Кэй, сенешаль, молочный брат нашего повелителя, короля.
– Хорошо, продолжай, расскажи мне все, что ты о нем знаешь.
Он рассказывал долго. Но вот что в его рассказе было для меня важно. По его словам, я был пленником сэра Кэя и, согласно обычаю, меня заточат в темницу и будут держать там на воде и хлебе до тех пор, пока мои друзья не выкупят меня, если я сам прежде не сдохну. Я видел, что у меня гораздо больше шансов сдохнуть, чем быть выкупленным, но не стал расстраиваться, чтобы не терять даром драгоценного времени. Паж сказал далее, что обед в большом зале уже подходит к концу и что чуть только начнется беседа и попойка, сэр Кэй повелит позвать меня, покажет королю Артуру и его славным рыцарям, сидящим за Круглым Столом, и начнет хвастать подвигом, который он совершил, захватив меня в плен; при этом он, по всей вероятности, будет немножко преувеличивать, но мне не следует поправлять его: это неучтиво, да и небезопасно; а когда на меня вдоволь насмотрятся – марш в темницу; но он, Кларенс, непременно найдет способ навещать меня время от времени и постарается передать весточку моим друзьям.
Передать весточку моим друзьям! Я поблагодарил его: мне ничего другого не оставалось. Тут к нам подошел лакей и сказал, что меня зовут; Кларенс ввел меня в замок, усадил и сам сел рядом со мной.
Я увидел зрелище забавное и прелюбопытное. Огромный зал с почти голыми стенами, полный кричащих противоречий. Он был очень, очень высок, этот зал, так высок, что в сумраке, сгущавшемся наверху, едва можно было различить знамена, свешивавшиеся со сводчатых балок и брусьев потолка; по обоим концам зала были высокие галереи, огороженные каменными перилами, – на одной сидели музыканты, а на другой женщины, разодетые с ослепительной яркостью. Пол был вымощен большими каменными плитами, истоптанными, щербатыми и нуждавшимися в замене. Украшений, говоря по правде, не было никаких; впрочем, по стенам висели большие ковры, которые, вероятно, считались произведениями искусства; на них были изображены битвы, но кони напоминали тех, которых лепят из пряничного теста или которых дети вырезают из бумаги, а люди были покрыты чешуйчатой броней, причем чешуйки заменялись круглыми дырочками, так что казалось, будто по всей кольчуге прошлась рюмка, которой вырезают бисквиты. В зале был камин, такой огромный, что в нем мог расположиться целый лагерь; окруженный колоннами из резного камня, он был похож на врата собора. Вдоль стен стояли воины в панцирях и шишаках; они держали в руках алебарды – никакого другого оружия у них не было; они стояли так неподвижно, что их можно было принять за статуи.
Посреди этого сводчатого зала стоял дубовый стол, который называли Круглым Столом. Он был обширен, как цирковая арена; вокруг него сидело множество мужчин в таких пестрых и ярких одеждах, что глазам было больно смотреть на них. На головах у них были шляпы с перьями; они приподнимали эти шляпы только тогда, когда обращались к самому королю.
Большинство было занято выпивкой – они пили из бычьих рогов; но некоторые еще жевали хлеб или глодали бычьи кости. На каждого человека приходилось не менее двух псов; псы сидели, ожидая, и когда кто-нибудь швырял им кость, разом кидались к ней целыми бригадами и дивизиями; начинался бой, головы, туловища, мелькающие хвосты смешивались в беспорядочную кучу, поднималась такая буря воя и лая, что всякий разговор приходилось прекращать; но на это никто не жаловался, потому что собачьи драки были интереснее любого разговора; мужчины порой вскакивали, чтобы лучше видеть, и бились об заклад, которая собака победит, а дамы и музыканты перегибались через перила; и со всех сторон раздавались восторженные восклицания. В конце концов пес-победитель удобно вытягивался на полу, держа в лапах кость и с ворчанием грызя ее, а придворные принимались за прежние свои занятия и развлечения.
В общем, речи и манеры этих людей были изящны и учтивы; и, насколько я мог заметить, они – в промежутках между собачьими драками – выслушивали своих собеседников доброжелательно и внимательно. Притом они были по-детски простодушны; каждый из них чудовищно врал, с обезоруживающей наивностью, и охотно слушал, как врут другие, всему веря. Представление о жестоком и страшном не вязалось с ними; а между тем они с таким упоением рассказывали о крови и муках, что я устал содрогаться.
Я был не единственным пленником в зале. Кроме меня, было еще человек двадцать, а может быть, и больше. Многие из этих несчастных были изувечены, расцарапаны, изранены самым страшным образом; их волосы, их лица, их одежда были выпачканы засохшей черной кровью. Они, безусловно, очень страдали от усталости, голода и жажды; и никто не дал им умыться, никто не позаботился из простого милосердия об их ранах; однако, сколько бы вы ни слушали, вы не услышали бы от них ни одного стона, сколько бы вы ни смотрели, вы не заметили бы никакого беспокойства, никакого желания пожаловаться. И я подумал: «Они сами, негодники, в свое время так же обращались с другими; и теперь, когда настала их очередь, они ничего лучшего не ждут; следовательно, их философское смирение вовсе не результат мысли, самообладания, силы ума; они терпеливы, как животные; они попросту белые индейцы».
Глава III
Рыцари круглого стола
Беседы за Круглым Столом были, в сущности, монологами. Рыцари рассказывали друг другу, как они захватывали пленных, убивали их друзей и сторонников и завладевали их конями и оружием. Насколько я мог судить, эти убийства совершались не из мести за обиду, не из старой вражды, не из-за внезапных ссор; нет, это по большей части были поединки между незнакомыми людьми, между людьми, которые не были даже представлены друг другу и не сделали друг другу ничего дурного. Не раз случалось мне видеть, как два мальчика, незнакомые и случайно встретившиеся, говорили в один голос: «Я тебя поколочу!» – и принимались драться; но до сих пор я полагал, что так поступают только дети и что это свойственно исключительно детскому возрасту; однако эти большие дети поступали точно так же и гордились своими поступками, несмотря на свой почтенный возраст. И все-таки в этих простодушных существах было что-то милое и привлекательное. Правда, мозгов в этой огромной детской н хватило бы и на то, чтобы насадить их на рыболовный крючок для приманки; но мозги в подобном обществе и не нужны – напротив, они только мешали бы и всех стесняли, лишили бы это общество его законченности и, пожалуй, сделали бы невозможным самое его существование.
Почти у всех были приятные и мужественные лица; мягкость и привлекательность этих лиц заставила бы умолкнуть вашу уничтожающую критику. Особенной добротой и чистотой дышало лицо того, кого они называли сэром Галахадом, и лицо короля; а в огромном теле и в горделивой осанке сэра Ланселота Озерного было много настоящего величия.
Внезапно случилось происшествие, которое привлекло к сэру Ланселоту всеобщее внимание. По знаку какого-то человека, по-видимому, церемониймейстера, шесть или восемь пленников выступили вперед, упали на колени, подняли руки к галерее, на которой сидели дамы, и принялись просить о позволении молвить слово королеве. Дама, сидевшая на самом видном месте в этом цветнике женской красоты и изысканности, наклонила голову в знак согласия. Тогда один из пленников от лица всех заявил, что он предает себя и всех своих товарищей в руки королевы, предоставляя ей право помиловать их, или потребовать за них выкуп, или заточить их в темницу, или предать их смерти, как она пожелает; далее он заявил, что обращается к ней по повелению сэра Кэя, сенешаля, который всех их взял в плен, победив в честном бою.
Изумление появилось на всех лицах; благодарная улыбка исчезла с лица королевы – услышав имя сэра Кэя, она была явно разочарована; и паж насмешливо шепнул мне на ухо:
– Сэр Кэй, как же! Так я и поверю! За последние две тысячи лет никто еще не лгал так нахально.
Все глаза испытующе и строго устремились на сэра Кэя. Но он оказался на высоте положения. Он встал и величаво взмахнул рукой. Он объявил, что сейчас расскажет все, как было, придерживаясь только фактов; он расскажет истинную правду, без всяких добавлений.
– И тогда, – сказал он, – вы воздадите честь и хвалу сидящему здесь могущественнейшему из героев, когда-либо носивших щит и сражавшихся мечом в рядах христианских воинств!
И он указал рукой на сэра Ланселота. Это было здорово придумано – он поразил всех. Затем он рассказал, как сэр Ланселот, в поисках приключений, убил семерых великанов одним взмахом своего меча и освободил сто сорок томившихся в плену дев; как он двинулся дальше, навстречу новым приключениям, и увидел его (сэра Кэя) в неравном бою с девятью иноземными рыцарями; как сэр Ланселот один вызвал их на бой и победил всех девятерых; как следующей ночью сэр Ланселот встал потихоньку, надел латы сэра Кэя, взял коня сэра Кэя и поехал на том коне в дальние страны, и в одном бою победил шестнадцать рыцарей, а в другом бою – тридцать четыре; и как всех побежденных, и этих и прежних, он заставил поклясться, что в Троицын день они явятся ко двору Артура и предадут себя в руки королевы Гиневры, назвав себя пленниками сэра Кэя, сенешаля, и добычей его рыцарской доблести; и вот полдюжины уже явилось, а остальные явятся, чуть только излечатся от своих жестоких ран.
Трогательно было видеть, как улыбалась и краснела королева, как смущена и счастлива была она и как бросала украдкой на сэра Ланселота такие взгяды, что, будь это в Арканзасе, его сразу бы застрелили.
Все восхваляли доблесть и великодушие сэра Ланселота; а я дивился тому, каким образом один человек может победить и взять в плен столько опытных воинов. Я высказал свое недоумение Кларенсу, но этот насмешник ответил:
– Если бы сэр Кэй успел влить в себя еще мех кислого вина, побежденных было бы вдвое больше.
Я с огорчением посмотрел на мальчика; внезапно по лицу его пробежало облако глубокого унынья. Я глянул туда, куда глядел он, и заметил очень старого белобородого человека в развевающемся черном одеянии, который, стоя перед столом на нетвердых ногах и слабо покачивая дряхлой головой, обводил присутствующих водянистым блуждающим взором. На всех лицах появилось то же страдальческое выражение, что и на лице пажа, – предчувствие мучений, на которые нельзя даже пожаловаться.
– Господи, опять! – вздохнул мальчик. – Опять он теми же самыми словами расскажет ту же самую древнюю скучную историю, которую он уже так часто рассказывал и которую он будет рассказывать до самой своей смерти всякий раз, когда от кружки вина у него заработает воображение. Почему я не умер и дожил до этого дня!
– Кто он?
– Мерлин, могущественный чародей и великий лжец. Пропади он пропадом! Он так надоел нам своей единственной сказкой. Все боятся его, потому что он повелевает бурями и молниями и дьяволы ада послушны ему, – а то мы давно выпустили бы ему кишки и прикончили бы его сказку. Он всегда рассказывает ее в третьем лице, чтобы сделать вид, будто он так скромен, что не хочет прославлять самого себя, да будь он проклят, да разразит его гром! Разбудите меня, пожалуйста, когда он кончит.
Мальчик опустил голову ко мне на плечо и притворился спящим. Старик начал свой рассказ; и сразу же мальчик заснул по-настоящему; заснули псы, заснули придворные, заснули лакеи и воины. Однообразно звучал скучный голос, со всех сторон доносился храп, словно аккомпанемент на духовых инструментах. Кто сидел, опустив голову на руки; кто откинулся назад и храпел, широко раскрыв рот; мухи жужжали и кусались – их перестали отгонять; из сотен нор вылезли крысы и бегали повсюду, чувствуя себя как дома; одна из них, словно белка, взобралась на голову короля; в лапках она держала кусочек сыру и грызла его, с простодушным бесстыдством посыпая лицо короля крошками. Это была мирная сцена, успокоительная для усталого взора и измученной души. Вот что рассказывал старик:
– …Итак, король и Мерлин отправились в путь и приехали к отшельнику, который был добрым человеком и великим знахарем. Отшельник осмотрел раны короля и дал ему славные снадобья; и король прожил там три дня, и раны его исцелились, и они двинулись в путь. И в пути Артур сказал: «У меня нет меча». – «Не беда, – сказал Мерлин, – я добуду тебе меч». Они доехали до большого глубокого озера; и видит Артур: из озера, на самой его середине, поднялась рука в белом парчовом рукаве, и в руке той – меч. «Вот, – сказал Мерлин, – тот меч, о котором я говорил тебе». Они увидели деву, которая шла по берегу озера. «Что это за дева?» – спросил Артур. «Это владычица озера, – сказал Мерлин. – Посреди озера есть скала, на которой стоит замок – самый прекрасный замок на всей земле; сейчас эта дева приблизится к тебе, и, если ты будешь говорить с ней учтиво, она даст тебе тот меч». И дева подошла к Артуру и приветствовала его, и он ее тоже. «Дева, – сказал Артур, – чей это меч держит рука над водою? Я хотел бы, чтобы он стал моим, ибо у меня нет меча». – «Сэр Артур, король, – сказала дева, – это мой меч, и, если ты дашь мне в дар то, что я у тебя попрошу, этот меч станет твоим». – «Клянусь, – сказал Артур, – я подарю тебе все, что ты попросишь». – «Хорошо, – сказала дева, – садись в ту лодку, греби к мечу и возьми его вместе с ножнами, а я явлюсь к тебе за обещанным даром, когда придет время». Сэр Артур и Мерлин слезли с коней, привязали их к двум деревьям, сели в лодку и поплыли к руке, державшей меч; и сэр Артур схватил меч за рукоять и вырвал его. И рука скрылась под водой, а они вернулись на сушу и поехали дальше. И сэр Артур увидел роскошный шатер. «Чей это шатер?» – «Это шатер сэра Пеллинора, – сказал Мерлин, – рыцаря, с которым ты недавно сражался, но сейчас его нет в этом шатре; он отправился сражаться с твоим рыцарем, славным Эгглемом, и они бились долго, и Эгглем бежал, спасаясь от неминуемой смерти, и сэр Пеллинор гнал его до самого Карлиона, и мы сейчас встретимся с ним на большой дороге». – «Я рад этому, – сказал Артур, – теперь у меня есть меч, я вступлю в бой с этим рыцарем и отомщу ему». – «Сэр, ты не должен вступать с ним в бой, – сказал Мерлин, – ибо этот рыцарь сейчас утомлен битвой и долгой погоней, и мало чести сразиться с ним; кроме того, этот рыцарь таков, что нет ему равного на свете; и вот тебе мой совет: не трогай его, дай ему проехать мимо, ибо вскоре он сослужит тебе хорошую службу, а когда он умрет, тебе будут служить его сыновья. Настанет день, когда ты будешь счастлив выдать за него свою сестру». – «Увидев его, я поступлю так, как ты мне советуешь», – сказал Артур. Сэр Артур осмотрел свой меч и остался им доволен. «Что тебе больше нравится, – сказал Мерлин, – меч или ножны?» – «Мне больше нравится меч», – сказал Артур. «Не мудр твой ответ, – сказал Мерлин, – ибо эти ножны в десять раз драгоценней меча; до тех пор, пока на тебе эти ножны, тебя никто не ранит и ты не потеряешь ни капли крови; никогда не расставайся с этими ножнами». Возле Карлиона они встретили сэра Пеллинора; однако Мерлин сделал так, что Пеллинор не заметил Артура и проехал мимо, не сказав ни слова. «Удивляюсь, – проговорил Артур, – отчего этот рыцарь ничего не сказал?» – «Сэр, – ответил Мерлин, – он не видел тебя; ибо если бы он тебя видел, вы расстались бы не так легко». И они прибыли в Карлион, где веселились рыцари Артура. Слушая рассказ о приключениях своего короля, рыцари дивились тому, что король так охотно подвергает опасности свою королевскую жизнь. Но прославленнейшие из них заявили, что приятно служить королю, который, подобно простым бедным рыцарям, странствует и ищет приключений.
Глава IV
Сэр Дайнадэн-шутник
На мой взгляд, эта странная небылица была рассказана просто и прелестно; но я слушал ее впервые, а это совсем другое дело; она и остальным, без сомнения, нравилась, пока не надоела.
Сэр Дайнадэн-Шутник проснулся первым и разбудил остальных шуткой, которую нельзя было назвать слишком остроумной. Он привязал большой кувшин к хвосту пса и отпустил его; пес, обезумев от страха, большими кругами помчался по комнате; остальные псы с воем и лаем устремились за ним, опрокидывая и ломая все, что попадалось, подняв невообразимый шум и грохот. Мужчины и женщины хохотали так, что слезы капали из их глаз; многие попадали со стульев и в восторге катались по полу. Совсем как дети. Сэр Дайнадэн был столь горд своей выдумкой, что не мог удержаться и без конца надоедливо рассказывал, как пришла ему в голову эта бессмертная мысль; и, подобно всем шутникам такого сорта, он продолжал смеяться, когда кругом уже никто не смеялся. Он был так доволен собой, что решил произнести речь, разумеется шуточную. Никогда в своей жизни я не слышал столько избитых шуток. Ни один эстрадник, ни один клоун в цирке не позволил бы себе шутить так старо и плоско. Как грустно было сидеть там за тринадцать сотен лет до своего рождения и снова слушать жалкие, плоские, изъеденные червями остроты, от которых меня уже коробило тринадцать столетий спустя, когда я был маленьким мальчиком. Я почти пришел к убеждению, что новую остроту выдумать невозможно. Все смеялись этим древним шуткам – но, что поделаешь, древним шуткам смеются всегда и везде; я уже заметил это много столетий спустя. Однако настоящий насмешник не смеялся – я говорю о мальчике. Нет, он подтрунивал над шутником – он всегда и надо всем подтрунивал. Он говорил, что большинство шуток сэра Дайнадэна просто глупы, а остальные – настоящие окаменелости. Я сказал ему, что слово «окаменелость» в применении к остротам мне очень нравится; я убежден, что древние остроты следует классифицировать по геологическим периодам. Но мальчик не вполне понял мою мысль, потому что в те времена геология еще не была изобретена. Тем не менее я записал это удачное сравнение в свою записную книжку, надеясь осчастливить им общество, если мне когда-нибудь удастся вернуться в девятнадцатый век. Не бросать же хороший товар только оттого, что рынок еще не созрел для него.
Снова поднялся сэр Кэй, и снова заработала его фабрика вранья, но на этот раз топливом был я. Тут уж мне стало не до шуток. Сэр Кэй рассказал, как он встретился со мною в далекой стране варваров, облаченных в такие же смешные одеяния, как мое, одеяния, созданные волшебством и обладающие свойством делать тех, кто их носит, неуязвимыми. Однако он уничтожил силу волшебства молитвой и в битве, длившейся три часа, убил тринадцать моих рыцарей, а меня самого взял в плен, пощадив мою жизнь, чтобы показать меня, как достойное удивления чудо, королю и его двору. При этом он все время ласково именовал меня то «громадным великаном», то «подпирающим небеса чудовищем», то «клыкастым и когтистым людоедом»; и все простодушно верили этой чепухе, и никто не смеялся, никто даже не замечал, сколь не соответствуют эти невероятные преувеличения моей скромной особе. Он говорил, что, пытаясь удрать от него, я вскочил на вершину дерева в двести локтей вышины, но он сбил меня оттуда камнем величиной с корову, причем переломал мне все кости, и затем взял с меня клятву, что я явлюсь ко двору короля Артура на суд. Кончил он тем, что приговорил меня к смерти. Казнь мою он назначил на полдень 21го числа; при этом он был так равнодушен к моей участи, что даже зевнул, прежде чем назвал дату.
Я пришел в такое отчаянье, что даже не мог внимательно следить за спором о том, каким именно способом меня казнить; впрочем, многие вообще выражали сомнение, что меня удастся убить, ибо на мне заколдованная одежда. А между тем на мне был самый обыкновенный костюм, купленный за пятнадцать долларов в магазине готового платья. При всем своем отчаянье я все-таки заметил одну подробность: эти знатнейшие в стране господа и дамы, собравшись вместе, произносили невзначай такие словечки, которые заставили бы покраснеть и дикого команча. Сказать, что они выражались неделикатно, было бы слишком мягко. Однако я читал «Тома Джонса», и «Родерика Рэндома», и другие книжки в том же роде, и знал, что знатнейшие леди и джентльмены Англии еще столетие назад были столь же непристойны как в своих беседах, так и в своем поведении; только в нашем, девятнадцатом веке появились в Англии – да, пожалуй, и в Европе – первые настоящие леди и джентльмены. Что было бы, если бы сэр Вальтер Скотт, вместо того чтобы вкладывать свои собственные слова в уста своих героев, позволил им разговаривать так, как они разговаривали в действительности? Рахиль, и Айвенго, и нежная леди Ровена заговорили бы так, что смутили бы любого бродягу нашего времени. Впрочем, бессознательная грубость – не грубость. Приближенные короля Артура не сознавали, что они невоспитанны, а я был настолько тактичен, что не дал им это заметить.
Моя заколдованная одежда так беспокоила их, что они почувствовали большое облегчение, когда старый Мерлин дал им совет, полный здравого смысла. Он спросил их, почему они не хотят раздеть меня. Через полминуты я был гол, как кочерга! О боже, в этом обществе я оказался единственным человеком, которого смутила моя нагота. Все разглядывали и изучали меня с такой бесцеремонностью, словно я был кочан капусты. Королева Гиневра смотрела на меня с тем же простодушным любопытством, как и все остальные, и даже сказала, что никогда до сих пор не видела таких ног, как у меня. Это был единственный комплимент, которого я удостоился, если подобное замечание можно назвать комплиментом.
В конце концов меня потащили в одну сторону, а мою заколдованную одежду – в другую. Я был брошен в темную и тесную камеру темницы, где должен был довольствоваться какими-то жалкими объедками вместо обеда, охапкой гнилой соломы вместо постели и множеством крыс вместо общества.
Глава V
Вдохновение
Я был так утомлен, что, несмотря на страх и тревогу, сейчас же крепко заснул.
Проснулся я с ощущением, что проспал очень долго. И прежде всего подумал: «Какой удивительный я видел сон! Не проснись я сейчас, меня повесили бы, или утопили, или сожгли, или… Подремлю еще, до гудка, а там пойду на оружейный завод и посчитаюсь с Геркулесом».
Но тут загремели ржавые цепи и петли, свет хлынул мне в глаза, и передо мною возник этот мотылек, Кларенс! Я разинул рот от изумления и перестал дышать.
– Что! – сказал я. – Ты еще здесь? Сон кончился, а ты остался? Пропади!
Но он, со свойственным ему легкомыслием, только рассмеялся и принялся потешаться над моим печальным положением.
– Ну что ж, – сказал я, сдаваясь. – Пусть сон продолжается. Я не тороплюсь.
– Какой сон?
– Как какой? Мне снится, что я нахожусь при дворе короля Арура, которого никогда не было, и что я разговариваю с тобой, хотя ты тоже всего только плод моего воображения.
– Ах вот как! А то, что тебя завтра сожгут, – это тоже сон? Хо-хо, ну-ка, что ты мне на это скажешь?
Эти слова заставили меня содрогнуться. Я начал понимать, что положение мое крайне серьезно, сон это или не сон; ибо я по опыту знал, что сны порой бывают ярки, как настоящая жизнь, и быть сожженным, хотя бы и во сне, далеко не шутка, и нужно во что бы то ни стало попытаться всеми правдами и неправдами избежать этого. И я начал умолять его:
– Ах, Кларенс, милый мальчик, мой единственный друг… ведь ты мне друг, не правда ли?.. Не покинь меня. Помоги мне бежать отсюда!
– Да ты понимаешь, о чем ты говоришь?! Удрать? Во всех проходах стоят воины.
– Верно, верно. Но сколько их, Кларенс? Неужели их много?
– Человек двадцать. На побег нет никакой надежды.
Помолчав, он нерешительно добавил:
– Побег невозможен и по другим причинам, более важным.
– По другим причинам? По каким же?
– Говорят… Нет, я не смею!.. Не смею!..
– Мой бедный мальчик, в чем дело? Отчего ты побледнел? Отчего ты так дрожишь?
– Ох, как мне не дрожать! Я бы все рассказал тебе, но…
– Полно, полно, будь отважен, будь мужчиной! Расскажи мне все, мой славный мальчик!
Он колебался между желанием рассказать и страхом; затем он подкрался к двери, выглянул, прислушался, наконец подошел ко мне вплотную, нагнулся к самому моему уху и сообщил мне ужасную тайну; он ежился от страха, словно говорил о вещах, одно упоминание о которых грозит смертью.
– Мерлин, полный злобы, оплел чарами эту темницу, и теперь во всем королевстве не найти столь отчаянного человека, который согласился бы перешагнуть ее порог вместе с тобою! Ну вот, я все тебе сказал, и да спасет меня Господь! Ах, будь добр ко мне, будь милосерд к несчастному мальчику, который пожелал тебе блага; ибо если ты выдашь меня, я пропал!
Давно уже я так от души не смеялся. Я закричал:
– Мерлин оплел чарами темницу! Мерлин, вот оно что! Этот дешевый старый обманщик, этот бормочущий старый осел! Вздор, чистейший вздор, глупейший вздор на свете! По-моему, из всех ребяческих, идиотских, дурацких и трусливых суеверий это самое… Да ну его к черту, этого Мерлина!
Не успел я кончить, как Кларенс уже стоял передо мной на коленях; он, казалось, обезумел от страха.
– О, берегись! Твои слова ужасны! Если ты будешь так говорить, эти стены могут обрушиться и задавить нас. О, отрекись от своих слов, пока еще не поздно!
Этот странный испуг навел меня на размышления и внушил мне хорошую мысль. Если здесь все столь же честно и добросовестно, как Кларенс, верят в жульническое колдовство Мерлина, так почему бы человеку более умному, чем Мерлин, не воспользоваться своими преимуществами? Я стал размышлять и выработал план действий. Затем сказал:
– Встань. Возьми себя в руки. Посмотри мне в глаза. Ты знаешь, отчего я смеюсь?
– Нет, не знаю, но ради Пресвятой Богородицы не смейся больше.
– Я скажу тебе, отчего я смеюсь. Оттого, что я сам чародей!
– Ты?!
Пораженный неожиданностью, мальчик отпрянул от меня и затаил дыхание. Он сразу же проникся ко мне необычайным уважением. Я это заметил; по-видимому, в этом сумасшедшем доме от обманщика не требуют никаких доказательств; все готовы и без доказательств поверить ему на слово. Я продолжал:
– Я знаю Мерлина уже семьсот лет. Он…
– Семьсот…
– Не перебивай меня. Он тринадцать раз умирал и тринадцать раз воскресал под новыми псевдонимами: Смит, Джонс, Робинсон, Джэксон, Питерс, Хаскинс, Мерлин. Триста лет тому назад я встречался с ним в Египте; я встречался с ним в Индии пятьсот лет назад; всюду он становился мне поперек дороги, и это мне в конце концов надоело. Колдун он ерундовый: знает несколько старых трюков, никогда не шел он дальше самого начала – и никогда не пойдет. В провинции он еще может сойти – «только один раз, проездом»… Но выдавать себя за знатока, да еще в присутствии настоящего мастера, – это уже нахальство. Слушай, Кларенс, я всегда буду твоим другом, и ты тоже должен поступать со мной по-дружески. Сделай мне одолжение. Скажи королю, что я сам чародей, великий Хай-ЮМукаму, вождь всех чародеев; скажи ему, что я уже принял меры и что, если они послушаются сэра Кэя и причинят мне хоть малейший вред, от них от всех полетят перья. Ты согласен передать это от меня королю?
Несчастный мальчик находился в таком состоянии, что с трудом отвечал мне. Он был до того напуган, растерян, сбит с толку, что жалко было смотреть на него. Однако он все обещал, а от меня он потребовал только клятвы, что я навсегда останусь его другом и никогда не обращу против него своего чародейства. Затем он ушел, держась рукой за стену, словно у него кружилась голова.
Внезапно мне показалось, что я поступил очень неосторожно. Успокоившись, мальчик, конечно, удивится тому, что я, такой могущественный чародей, прошу его, ребенка, помочь мне выбраться из темницы; он попробует связать одно с другим и поймет, что я обманщик.
Целый час размышлял я над своим промахом и ругал себя дураком. Но вдруг мне пришло в голову, что эти глупцы не рассуждают, что они никогда не связывают одно с другим, что все их разговоры доказывают полную неспособность замечать противоречия. И я успокоился.
Но так уж устроено на свете, что человек, перестав беспокоиться об одном, начинает беспокоиться о другом. Я вдруг сообразил, что сделал еще одну ошибку: послал мальчика к его повелителю с какими-то страшными угрозами; он наговорит, что я, сидя здесь, в уединении, собираюсь наслать на них какую-то беду, а ведь люди, столь жадно верящие в чудеса, несомненно, столь же жадны и до самых чудес. Что будет, если меня попросят сотворить какое-нибудь чудо? Предположим, меня спросят, какое именно бедствие я готовлю? Да, я сделал ошибку; нужно было сперва придумать это бедствие. Что сделать? Что сказать им, чтобы оттянуть время? Я снова волновался, отчаянно волновался… Шаги! Идут. На размышление у меня только одна минута… Готово! Придумал. Все в порядке.
Меня спасет затмение. Я внезапно вспомнил, как не то Колумб, не то Кортес, не то кто-то другой в этом роде воспользовался, находясь среди дикарей, затмением как лучшим козырем для своего спасения, и в душе моей проснулась надежда. Этот козырь выручит и меня; я могу воспользоваться им, не боясь упрека в подражании, потому что я применю его почти на тысячу лет раньше, чем они.
Вошел Кларенс, покорный, угнетенный, и сказал:
– Я поспешил передать твои слова нашему повелителю, королю, и он тотчас же вызвал меня к себе. Он страшно испугался и хотел уже отдать приказ немедленно тебя освободить, нарядить в роскошные одеяния и поселить с подобающими тебе удобствами; но тут вошел Мерлин и испортил все; он стал убеждать короля, что ты безумец и сам не понимаешь того, что говоришь; он заявил, что твоя угроза – глупость и пустая похвальба. Они долго спорили, но в конце концов Мерлин насмешливо сказал: «Почему он не назвал того бедствия, которое он нам готовит? Потому, что он не может его назвать». Этим он заткнул рот королю, и король ничего не мог ему возразить; но, поневоле вынужденный поступить с тобой неучтиво, он умоляет тебя войти в его положение и назвать бедствие, которым ты угрожаешь, – что это за бедствие и когда оно произойдет? О, прошу тебя, не медли; всякое промедление удвоит и утроит опасности, собравшиеся над твоей головой. О, будь благоразумен, назови то бедствие, которое ты собираешься нам ниспослать.
Я долго молчал, чтобы ответ мой прозвучал внушительнее, и затем проговорил:
– Сколько времени я сижу в этой яме?
– Тебя бросили сюда вчера под вечер. Сейчас девять часов утра.
– Ага! Значит, я прекрасно выспался. Сейчас девять часов утра! А тут темно, как в полночь. Итак, сегодня двадцатое?
– Да, двадцатое.
– А завтра меня сожгут живьем?
Мальчик содрогнулся.
– В котором часу?
– Ровно в полдень.
– Ну ладно, я тебе скажу, что передать королю.
Я умолк и целую минуту продержал мальчика в зловещей тишине, затем заговорил глбоким, размеренным, роковым голосом – а голос у меня могучий, – торжественно и величаво:
– Ступай к королю и скажи ему, что завтра в полдень я покрою весь мир мертвой тьмой полуночи; я потушу солнце, и оно никогда уже больше не будет сиять; земные плоды погибнут от недостатка света и тепла, и люди на земле, все, до последнего человека, умрут с голода!
Я сам вынес мальчика за порог, так как от страха он потерял сознание. Я передал его солдатам и вернулся в камеру.
Глава VI
Затмение
В тишине и мраке знание скоро стало дополняться представлением. Само по себе знание о факте бледно; но когда вы начинаете представлять себе этот факт, он обретает яркие краски. Совсем разные вещи: услышать о том, что человека пырнули ножом в сердце, и самому увидеть это. В тишине и мраке знание того, что я нахожусь в смертельной опасности, становилось все глубже и глубже; представление об этой опасности вершок за вершком проникало в мои жилы и леденило в них кровь.
Но благословенная природа устроила так, что ртуть в термометре человеческой души, упав ниже определенной точки, снова начинает подниматься. Возникает надежда, а вместе с надеждой и бодрость, и человек снова получает способность помогать самому себе, если еще возможно помочь. Я скоро воспрянул духом; я сказал себе, что затмение неизбежно спасет меня и сделает меня самым могущественным человеком во всем королевстве; и ртуть в моем термометре сразу же прыгнула кверху, достигла самого верхнего деления, и все мои тревоги рассеялись. Я стал счастливейшим человеком на свете. Я теперь уже с нетерпением ждал завтрашнего дня, я жаждал насладиться своим великим торжеством, насладиться удивлением и благоговением всего народа. Кроме того, я сознавал, что, с чисто деловой точки зрения, это принесет мне немало выгод.
Тем временем в глубине моей души возникла новая догадка. Я почти пришел к уверенности, что когда этим суеверным людям сообщат, каким бедствием я им угрожаю, они испугаются и пойдут на компромисс. И, услышав приближающиеся шаги, я сказал себе: «Вот он, компромисс. Ну что ж, если он будет хорош, я соглашусь на него; если же он будет плох, я настою на своем и доведу игру до конца».
Дверь распахнулась, и в темницу вошли воины. Их предводитель сказал:
– Костер готов. Идем!
Костер?! Силы покинули меня, и я чуть не упал. В такие минуты трудно совладать с дыханием; спазмы сжимают горло.
Однако, едва я настолько овладел собой, что мог говорить, я сказал:
– Это ошибка, казнь назначена на завтра.
– Приказ изменен: казнь перенесена на сегодня. Торопись!
Я погиб. Ничто мне уже не поможет. Я был ошеломлен, растерян; я потерял власть над собой; я метался из угла в угол, как помешанный; солдаты схватили меня, вытащили из камеры, поволокли по длинным подземным коридорам и вытолкнули наверх, на яркий дневной свет. Очутившись на просторном огороженном дворе замка, я вздрогнул, ибо прежде всего я увидел столб, торчащий посреди двора, а возле него – кучу хвороста и монаха. Со всех четырех сторон двора высились ярусами скамьи, на которых по рангам сидели зрители, сверкая пестротой одежд. Король и королева восседали на своих тронах, поставленных, конечно, в самых почетных местах.
Все это я разглядел в первое же мгновение. А во второе мгновение возле меня очутился, вынырнув откуда-то, Кларенс и, смотря на меня блестевшими торжеством и счастьем глазами, зашептал мне на ухо:
– Это я их заставил перенести казнь на сегодня! Ну и пришлось же мне поработать! Едва я сообщил им, какое бедствие ты готовишь, и увидел, как они струсили, я понял, что удар нужно нанести немедленно. И я сразу же стал шептать одному, и другому, и третьему, что твоя власть над солнцем достигнет своей полной силы только завтра, и что, если хотят спасти солнце и вселенную, тебя нужно убить сегодня, пока твои чары еще не успели созреть. Само собой разумеется, все это только ложь, случайная выдумка, но, замученные страхом, они так ухватились за нее, словно само небо ниспослало ее им, чтобы спасти их; я сначала посмеивался себе в рукав, а потом возблагодарил Господа за то, что он сделал ничтожнейшее из своих созданий орудием твоего спасения. Ах, как счастливо все сложилось! Тебе незачем гасить солнце навсегда – смотри, не позабудь об этом! Напусти немножко темноты – самую малость, – а потом дай ему сиять по-прежнему. Этого будет вполне достаточно. Они увидят, что я их обманул – невольно, конечно, – и, чуть начнет темнеть, сойдут с ума от страха; они освободят тебя и возвеличат! Ступай же навстречу своему торжеству! Но помни… ах, милый друг, не забудь моей просьбы и не причиняй вреда благословенному солнцу! Ради меня, твоего вернейшего друга!
Угнетенный своим горем, я невнятно пообещал пощадить солнце; и в глазах мальчика заблестела такая глубокая и влюбленная благодарность, что у меня не хватило духу выругать его за добросердечную глупость, которая погубила меня и обрекла на смерть.
Когда солдаты вели меня через двор, стояла такая тишина, что, будь я слепым, я мог бы вообразить, будто вокруг меня безмолвная пустыня, а не толпа в четыре тысячи человек. Вся эта куча человеческих тел была неподвижна; люди, с побледневшими лицами, застыли, как каменные изваяния; в глазах у них был ужас. Это безмолвие длилось, пока меня приковывали цепями к столбу; оно длилось, пока обкладывали хворостом мои щиколотки, мои колени, мои бедра, мое туловище. И оно стало еще глубже, это молчание, когда к ногам моим склонился человек с пылающим факелом в руке; толпа, вглядываясь, потянулась впереди, все невольно привстали со своих скамеек; монах простер руки над моей головой, воздел глаза к голубому небу и что-то забормотал по-латыни; он бормотал довольно долго и вдруг умолк. Я прождал несколько мгновений; затем взглянул на него: монах окаменел. Вся толпа, охваченная одним порывом, поднялась на ноги и смотрела в небо. Я тоже глянул в небо: черт возьми, мое затмение начинается! Я воспрянул духом, я ожил! По мере того как черный ободок все глубже входил в диск солнца, мое сердце билось сильней и сильней; толпа и священнослужитель, застывшие, не сводили глаз с неба. Я знал, что сейчас все они глянут на меня. И когда они на меня глянули, я был готов. Я придал своей осанке величавость и устремил руку к солнцу. Эффектное получилось зрелище! Вот бы вы посмотрели, как содрогнулась толпа. И тут прозвучали два голоса, один сразу после другого:
– Зажигай!
– Зажигать запрещаю!
Первый голос был голос Мерлина, второй – голос короля. Мерлин вскочил со своего места – вероятно, он хотел сам зажечь костер. Я сказал:
– Не двигайтесь! Того, кто двинется без моего разрешения, будь он самим королем, я поражу громом и испепелю молниями!
Как я и ожидал, вся толпа опустилась на скамьи. Один только Мерлин несколько мгновений колебался; я с трепетом следил за ним. Но наконец сел и он, и я облегченно вздохнул, ибо теперь я был господином положения. Король сказал:
– Будь милосерд, прекрасный сэр, останови это страшное дело, предотврати беду. Нам сказали, что твое могущество достигнет полной силы только завтра, но…
– Вы, ваше величество, хотите сказать, что вам солгали? Вы правы.
Это произвело необычайный эффект. Все простерли руки к королю, пламенно умоляя его откупиться от меня любой ценой, лишь бы я прекратил бедствие. Король охотно согласился. Он сказал:
– Назови свои условия, почтенный сэр! Можешь потребовать у меня хоть половину моего королевства, но положи конец этому бедствию, пощади солнце!
Удача мне была уже обеспечена. Мы, конечно, сторговались бы сразу, но я не в состоянии был остановить затмение: об этом не могло быть и речи. Я попросил, чтобы мне дали время на размышление. Король сказал:
– Долго ли ты будешь размышлять, добрейший сэр? Будь милосерд, погляди, с каждым мгновением становится все темнее. Прошу тебя, ответь, сколько времени нужно тебе на размышление?
– Немного. Полчаса, быть может – час.
Раздались тысячи страстных возражений, но я не мог сократить срок, так как не помнил, сколько времени длится затмение. Да и вообще я не все понимал и хотел поразмыслить над своим положением. С затмением вышло что-то неладное, и это меня очень смущало. Если это не то затмение, на которое я рассчитывал, как мне узнать, действительно ли я перенесен в шестой век или это мне только снится? Господи, как бы я хотел убедиться, что это сон! Во мне пробудилась надежда. Если мальчик не перепутал чисел и сегодня действительно двадцатое, значит, я не в шестом веке. Я взволнованно схватил монаха за рукав и спросил его, какое сегодня число.
Чорт побери – он ответил, что сегодня двадцать первое! Когда я услышал ответ, меня охватил озноб. Я спросил его, не ошибся ли он; но он нисколько не сомневался, он знал наверняка, что сегодня двадцать первое. Итак, этот пустоголовый мальчишка опять все перепутал. Затмение началось как раз в тот самый час, когда должно было начаться; я сам это видел по стоявшим неподалеку солнечным часам. Да, я действительно нахожусь при дворе короля Артура и должен приложить все усилия, чтобы извлечь из этого положения как можно больше выгод.
Тьма все сгущалась, и горе охватило народ. Тогда я сказал:
– Я все обдумал, государь. Чтобы вас проучить, я не буду мешать тьме распространяться – пусть ночь охватит весь мир; от вас самих будет зависеть, верну ли я солнце или погашу его навсегда. Вот каковы мои условия: вы остаетесь королем над всеми своими владениями, и вам оказывают все почести, подобающие королевскому достоинству, но вы назначаете меня своим бессменным министром, обладающим всей полнотой исполнительной власти, и платите мне за мою службу один процент с того излишка доходов, который я надеюсь создать для государства. Если этого мне не хватит, я не стану просить прибавки. Подходят вам мои условия?
Раздался гром аплодисментов, и я услышал голос короля:
– Снимите с него узы, освободите его! Все, кто здесь есть, знатные и незнатные, воздайте ему почести, ибо отныне он будет правой рукой короля, он будет обладать всей полнотой власти и восседать на самой верхней ступени трона! Так рассей же эту надвигающуюся ночь, возврати нам свет и веселье, и весь мир благословит тебя!
Но я сказал:
– Если перед народом посрамлен обыкновенный человек, это еще не беда; но бесчестие пало бы и на самого короля, если бы те, кто видел его министра нагим, не увидел его вознагражденным за срам. Принесите мне мою одежду…
– Твоя одежда больше не соответствует твоему положению, – перебил король. – Принесите ему другое одеяние; оденьте его, как принца!
Мой замысел уже приносил плоды. Мне нужно было как-нибудь оттянуть время до полного затмения, не то они опять стали бы меня умолять рассеять тьму, а я, понятно, не мог этого сделать. Посылка за одеждой была отсрочкой, но недостаточной. И я придумал новую отговорку. Я сказал, что опасаюсь, как бы король, поразмыслив, не передумал и не отменил впоследствии решения, принятого под влиянием внезапного порыва; поэтому я заставлю тьму еще немного сгуститься, и, если король тем временем не изменит своих решений, я ее рассею. Это условие не понравилось ни королю, ни зрителям, но я был непреклонен.
Пока я мучился, натягивая на себя ужасные одежды шестого века, становилось все темней и темней, черней и черней. Наконец стало темно, как в шахте, и вся толпа завыла от ужаса, почувствовав дуновение холодного, таинственного ночного ветра и увидев в небе мерцающие звезды. Вот оно, полное затмение; я один радовался ему, все остальные пришли в отчаянье, что, впрочем, вполне естественно. Я сказал:
– Король своим молчанием подтверждает все, что он обещал.
Затем я воздел руки к небу, простоял так несколько мгновений и возгласил как мог торжественнее:
– Да рассеются чары, да сгинут они без вреда!
Меня окружала глубокая тьма, и ответом мне была мертвая тишина. Но когда из тьмы вынырнул серебряный ободок солнца, весь двор огласился громкими криками, и меня прямо захлестнул потоп благословений и благодарностей; среди благословляющих и благодарящих Кларенс был, конечно, не последним.
Глава VII
Башня Мерлина
Сделавшись вторым лицом в королевстве и получив в свои руки всю полноту государственной власти, я считал, что мне здорово повезло. Я одевался только в шелк, бархат и золотую парчу – то есть очень пышно и очень неудобно. Впрочем, я знал, что со временем привыкну к своему одеянию. Если не считать тех комнат, в которых жил сам король, я занимал лучшие комнаты в замке. Стены их были обиты пестрыми шелками, но на каменных полах вместо ковров лежали циновки самой грубой работы. Удобств, по правде сказать, не было никаких. Я говорю о мелких удобствах, о тех мелких удобствах, которые, собственно, и делают жизнь приятной. Огромные дубовые кресла, украшенные грубой резьбой, были, правда, недурны, но слишком тяжелы. Не было ни мыла, ни спичек, ни зеркала, кроме одного металлического, в котором так же трудно себя увидеть, как в ведре с водой. И ни одной хромолитографии на стене. За много лет я так привык к хромолитографиям, что страсть к искусству проникла в мою кровь и стала частью меня самого, хотя я о том и не догадывался. При виде этих чванливых, пышных, но бездушных стен меня охватывала тоска по родине, и я вспоминал наш домик в Восточном Хартфорде, где, несмотря на всю его незатейливость, в каждой комнате висит хромолитография или, по крайней мере, напечатанная в три краски молитва; а в гостиной у нас девять таких молитв. Здесь же, даже на стенах моей министерской парадной залы, не было ни одной картинки, если не считать какой-то штуки величиной с одеяло, не то вытканной, не то вышитой (в некоторых местах она была заштопана), на которой все изображенные предметы поражали неправильностью раскраски и формы; а уж велики они были так, что и сам Рафаэль, даже после того, как он поработал над теми кошмарами, которые именуются его «знаменитыми Хэмптон-кортскими картонами», не мог бы намазать их крупнее. Рафаэль – важная птица. У нас было несколько его хромолитографий; на одной изображена «Чудесная ловля рыбы», где он сам умудрился совершить чудо – усадил трех мужчин в такой челнок, который опрокинулся бы, даже если бы в него посадили одну собаку. Я всегда с восхищением изучал произведения Рафаэля, они так свежи и безыскусственны.
Во всем замке не было ни звонка, ни телефона. Слуг мне дали множество, – те из них, которые дежурили, толкались в прихожей, но, когда мне нужно было позвать их, я принужден был сам идти за ними. Не было ни газа, ни свечей; бронзовое блюдо, до половины наполненное тем маслом, которое подают к столу в меблированных комнатах, и плавающая в масле зажженная тряпка – вот что там называлось освещением. Множество таких блюд висело по стенам, и тьма от этого казалась только еще мрачней. Если вы вечером выходили со двора, слуги несли перед вами факелы. Не было ни книг, ни перьев, ни бумаги, ни чернил, ни стекол в тех отверстиях, которые там именовались окнами. Казалось бы, пустяковая вещь – стекло, но когда его нет, оно перестает быть пустяковым. Однако хуже всего было отсутствие сахара, кофе, чая и табака. Я был похож на Робинзона Крузо, попавшего на необитаемый остров, – подобно ему, мне приходилось довольствоваться обществом домашних животных, и, чтобы сделать жизнь хоть сколько-нибудь сносной, я должен был поступать, как он: изобретать, придумывать, создавать, изменять то, что уже существует; я должен был беспрестанно работать мозгами и руками. Что ж, это как раз в моем вкусе.
Одно тревожило меня вначале – то необыкновенное любопытство, с которым относились ко мне все. Казалось, весь народ хотел на меня поглядеть. Вскоре стало известно, что затмение перепугало всю Британию до смерти, что, пока оно длилось, вся страна от края и до края была охвачена ужасом, способным вызвать жалость, и все церкви, обители и монастыри были переполнены молящимися и плачущими людьми, уверенными, что настал конец света. Затем все узнали, что эту страшную беду наслал иностранец, могущественный волшебник, живущий при дворе короля Артура, что он мог потушить солнце, как свечку, и собирался это сделать, но его упросили рассеять чары, и что теперь его следует почитать как человека, который своим могуществом спас вселенную от разрушения, а народы – от гибели. Если вы примете в расчет, что этому поверил каждый, и не только поверил, но даже ничуть не усомнился, вы поймете, что во всей Британии не было ни одного жителя, который не прошел бы охотно пятидесяти миль пешком, чтобы взглянуть на меня. Естественно, только обо мне и было разговору, ни о ком другом не говорили; даже к королю стали относиться равнодушно и без всякого любопытства. Через двадцать четыре часа начали прибывать делегации, и прибывали в течение целых двух недель. Все окрестные деревни были переполнены народом. По двенадцать раз в сутки мне приходилось показываться почтительным и благоговейным толпам. Конечно, это было очень утомительно и отнимало много времени, но, с другой стороны, разумеется, приятно чувствовать себя знаменитым и окруженным таким поклонением. Старикашка Мерлин зеленел от злости, и это доставляло мне большое удовлетворение. Но была одна вещь, которой я не мог понять: никто не просил у меня автографа. Я побеседовал об этом с Кларенсом. Черт побери, мне пришлось объяснять ему, что такое автограф! Он сказал, что во всей стране никто не умеет ни читать, ни писать, кроме нескольких дюжин попов. Ну и страна!
Было еще одно обстоятельство, которое меня несколько тревожило. Все эти толпы жаждали нового чуда. Дело понятное. Хорошо, вернувшись домой из дальнего странствия, похвастать, что ты собственными глазами видел человека, которому повинуется солнце в небе, и тем возвеличить себя в глазах соседей, но еще лучше иметь возможность сказать, что ты собственными глазами видел, как он творил чудеса. Тут уж люди станут приходить издалека, чтобы посмотреть на тебя самого. На меня здорово наседали. Предстояло лунное затмение, и я знал число и час, когда оно должно совершиться, но до него было еще слишком далеко. Два года. Я много бы дал за возможность приблизить это событие и использовать его теперь же, когда на рынке стоял такой большой спрос на затмения. Жаль, что оно пропадет зря и совершится тогда, когда никому не принесет никакой пользы. Если бы оно совершилось через месяц, я употребил бы его в дело, но два года я ждать не мог и потому перестал о нем думать. А тут Кларенс обнаружил, что старый Мерлин мутит народ. Он распространял слухи, что я мошенник и что я не делаю никаких чудес только оттого, что не умею. Что-то нужно было предпринять. И я мгновенно изобрел план действий.
Воспользовавшись своею властью, я заточил Мерлина в темницу, в ту камеру, где сидел прежде сам. Затем я, с помощью герольдов и глашатаев, известил народ, что в течение ближайших двух недель я буду занят государственными делами, когда же две недели пройдут, улучу свободную минутку и уничтожу пламенем, сошедшим с небес, каменную башню Мерлина; а пока лица, распускающие обо мне злостные сплетни, кто бы они ни были, пусть поостерегутся. Далее, я предупредил, что чудо, которое я собираюсь совершить, будет последним. Но если и это чудо кого-нибудь не удовлетворит и сплетни будут продолжаться, я превращу сплетников в лошадей и заставлю их возить телеги. Спокойствие было восстановлено.
Я отчасти доверился Кларенсу, и мы потихоньку принялись за работу. Я сказал Кларенсу, что мое чудо требует некоторых приготовлений и что всякий, кто начнет болтать об этих приготовлениях, будет мгновенно поражен смертью. Это заткнуло ему рот. Мы тайком изготовили несколько бушелей первосортного пороха, а оружейники под моим руководством смастерили громоотвод и провода. Старая каменная башня была очень прочна, хотя уже понемногу разрушалась, так как построили ее еще римляне лет четыреста назад. Да, она была красива своеобразной грубой красотой, и всю ее, от основания до верхушки, словно чешуйчатая кольчуга, обвивал плющ. Стояла она одиноко, в полумиле от дворца, и была хорошо видна из его окон.
Работая по ночам, мы начинили башню порохом, вытащили из стен, имевших пятнадцать футов толщины у основания, несколько камней и насыпали порох в дыры. Таких зарядов мы заложили не меньше дюжины. Нашего пороха хватило бы и на то, чтобы взорвать лондонский Тауэр. На тринадцатую ночь мы водрузили на верхушке громоотвод, опустив его нижний конец в один из зарядов, а остальные заряды соединили с ним проводами. Все и так обходили башню с тех пор, как я издал свое воззвание к народу, но утром четырнадцатого дня я все же объявил через герольдов, что никто не должен к ней подходить ближе, чем на четверть мили. А затем прибавил, что чудо я совершу в ближайшие двадцать четыре часа, но когда именно – еще не знаю, и потому своевременно подам условный знак: если будет день, то выставлю на замковых башнях флаги, если будет ночь, то расставлю там факелы.
Грозы за последнее время были часты, и я не особенно опасался неудачи; в крайнем случае чудо можно отложить на денек-другой: я отговорюсь тем, что занят государственными делами, и народу придется подождать.
Разумеется, день выдался яркий, солнечный – чуть ли не первый безоблачный день за три недели; так бывает всегда. Я заперся у себя и следил за погодой. Время от времени ко мне забегал Кларенс и сообщал, что возбуждение публики все растет и что через бойницы видно, как прибывают все новые и новые толпы народа. Наконец, когда уже начало смеркаться, появилась туча, и как раз там, где надо. Я подождал еще немного, следя, как эта дальняя туча росла и темнела, и наконец решил, что пора начинать. Я приказал зажечь факелы, освободить Мерлина и прислать его ко мне. Четверть часа спустя я вышел на балкон; там уже находился король и весь его двор – вглядываясь в сумрак, они не спускали глаз с башни Мерлина. Тьма уже так сгустилась, что вдали ничего нельзя было видеть; эти людские сборища и эти старые башни над ними, частью окутанные мраком, а частью ярко озаренные пламенем факелов, были необычайно живописны.
Появился Мерлин, он был угрюм. Я сказал:
– Ты собирался заживо сжечь меня, хотя я не сделал тебе ничего дурного, а потом ты пытался замарать мою профессиональную репутацию. За это я низведу с небес огонь и уничтожу твою башню; однако, ради справедливости, я и тебе дам возможность показать свое могущество; если в твоей власти рассеять мои чары и воспротивиться небесному пламени, выходи и действуй.
– Я могу рассеять твои чары, прекрасный сэр, и я их рассею. Не сомневайся.
Он начертил на каменных плитах воображаемый круг и зажег внутри этого круга щепотку порошка; над порошком взвилось крошечное облако благовонного дыма, и все отшатнулись, испуганно крестясь. Затем он начал что-то бормотать и размахивать руками. Мало-помалу он привел себя в состояние какого-то бешенства, и руки его завертелись, как крылья ветряной мельницы. Тем временем гроза подошла совсем близко; порывы ветра раздували пламя факелов и раскачивали тени; упали первые крупные капли дождя, кругом было темно, как в шахте, иногда вспыхивала молния. Мой громоотвод, несомненно, сейчас начнет работать. Медлить больше нельзя. И я сказал:
– Ты уже достаточно повозился. Я предоставил тебе полную возможность колдовать, я не мешал тебе. Всем уже ясно, что твое колдовство никуда не годится. А теперь мой черед.
Я трижды взмахнул руками, и раздался оглушительный грохот; произошло нечто вроде извержения вулкана; обломки старой башни взлетели к небу, окруженные столь ярким пламенем, что ночь превратилась в день и стало видно, как кругом, на огромном пространстве, многотысячные толпы людей в ужасе попадали на землю. Да что говорить, потом целую неделю шел дождь из песка и щебня. Таковы были слухи, быть может несколько преувеличенные.
Чудо произвело огромное впечатление. Нашествие любопытных сразу прекратилось. Утром на грязи видно было много тысяч следов, но все они вели прочь. Если бы я объявил, что собираюсь совершить новое чудо, мне не удалось бы собрать зрителей даже с помощью полиции.
Карта Мерлина была бита. Король не хотел больше платить ему жалованье; он даже собирался изгнать его из страны, но тут вмешался я. Я сказал, что Мерлин может заниматься погодой и тому подобными мелочами, а если из его маленьких, жалких салонных фокусов ничего не будет выходить, я ему немного помогу. От башни его не осталось даже камня, но я заставил правительство выстроить ее для него заново и посоветовал ему сдавать ее жильцам; однако он был слишком чванлив для этого. И благодарности ко мне не чувствовал никакой, даже спасибо не сказал. Кремень был старикашка, что там ни говори; впрочем, трудно ждать от человека, чтоб он был ласков с вами, когда вы так оттеснили его.
Глава VIII
Хозяин
Обладать беспредельной властью очень приятно, но еще приятнее сознавать, что все твоей властью довольны. История с башней укрепила мою власть и сделала ее неколебимой. Все, относившиеся ко мне завистливо и критически, сразу смирились. Теперь во всем королевстве не было ни одного человека, который счел бы благоразумным вмешаться в мои дела.
Я быстро приспособился к своему положению и ко всему, что меня окружало. Первое время, просыпаясь по утрам, я смеялся над своим «сном» и ждал заводского гудка; но постепенно это прошло, и я окончательно понял, что живу в шестом веке при дворе короля Артура, а не в лечебнице для умалишенных. И скоро я уже чувствовал себя в этом веке совсем как дома, не хуже, чем в любом другом, и, если бы мне предоставили выбор, я не променял бы его даже на двадцатый. Вдумайтесь, какие возможности предоставляет шестой век знающему, умному, деятельному человеку для продвижения вперед, для роста вместе со всей страной. Широчайшее поле деятельности и к тому же полностью отданное мне одному – ни одного конкурента, ни одного человека, который по знаниям и способностям не был бы в сравнении со мной младенцем. А что досталось бы на мою долю в двадцатом веке? В лучшем случае я был бы мастером на заводе, не больше, и, закинув невод на улицу, я мог бы выловить сотню людей куда более достойных, чем я.
Как высоко я забрался! Я не мог не думать об этом, я любовался своим успехом, как человек, из земли которого брызнула нефть, любуется своим нефтяным фонтаном. Я искал в прошлом примеры для сравнения и не находил ничего, кроме разве истории с Иосифом; однако даже судьба Иосифа, хотя и напоминала мою, не могла с ней сравниться. Ибо не надо забывать, что блестящие финансовые способности Иосифа не принесли пользы никому, кроме фараона, и, следовательно, широкая публика имела полное право относиться к нему с неприязнью, тогда как я, пощадив солнце, облагодетельствовал всех и потому пользовался всеобщей любовью.
Я не был тенью короля; я был сущностью; король сам был тенью. Моя власть была огромна; и не только по званию, как часто бывает, а по-настоящему. Я стоял у самого истока второго великого периода мировой истории и мог наблюдать, как узенький ручеек истории становился все глубже, все шире и катил свои мощные струи в отдаленные века; я видел «тени длинной череды тронов» таких же авантюристов, как я: де-Монфоров, Гэвстонов, Мортимеров, Вилльерсов, видел ведущих войны и предводительствующих походами французских фаворитов и правящих страной любовниц Карла Второго, но равного себе я среди них не находил. Я был Единственным; и мне отрадно было думать, что, по крайней мере в течение тринадцати с половиной веков, этот факт никому не удастся ни утаить, ни опровергнуть.
Да, могуществом я был равен королю. Но в государстве существовала еще одна власть, которая была могущественнее и меня и короля вместе взятых. То была власть церкви. Я не хочу скрывать этот факт. Я не мог бы его скрыть, даже если бы захотел. Но не стоит говорить о нем сейчас; я расскажу об этом в свое время и в своем месте. Вначале церковь не причиняла мне никаких сколько-нибудь заметных неприятностей.
Какая это была забавная и любопытная страна! И какой народ! Милый, простодушный и доверчивый – ну просто кролики. Человеку, родившемуся в здоровой атмосфере свободы, жалко было слушать, как искренне и смиренно клялись они в своей верности королю, церкви и знати; а между тем у них было не больше оснований любить и почитать короля, церковь и знать, чем у раба любить и почитать кнут или у собаки любить и почитать прохожего, который бьет ее! Ей-богу, любая монархия, даже самая умеренная, и любая аристократия, даже самая скромная, оскорбительны; но если вы родились и выросли под властью монархии и аристократии, вы никогда сами не догадаетесь об оскорбительности своего положения и не поверите, если кто-нибудь вам об этом скажет. Становится стыдно за свой народ, когда подумаешь, какие мыльные пузыри постоянно восседали на его тронах без всякого права и основания и какие третьесортные людишки считались его аристократией; если бы всех этих монархов и вельмож предоставить самим себе, как предоставляют куда более достойных, они никогда не выбились бы из нищеты и неизвестности.
Большая часть британского народа при короле Артуре состояла из рабов, самых настоящих; они так рабами и назывались и в знак рабства носили железные ошейники; остальные тоже были рабы, хотя не назывались рабами; они воображали себя свободными людьми, и их именовали «свободные люди». По правде говоря, вся нация в целом существовала только для того, чтобы пресмыкаться перед королем, церковью и знатью, чтобы рабски служить им, чтобы проливать за них кровь, чтобы, умирая с голоду, кормить их, чтобы, работая, предоставить им возможность забавляться, чтобы, терпя нужду и горе, делать их счастливыми, чтобы, ходя голыми, дать им возможность носить шелка и драгоценные камни, чтобы, платя налоги, избавить их от необходимости платить, чтобы, слыша от них только брань в течение всей своей жизни, позволять им кичиться и чувствовать себя земными богами. И в благодарность получать только побои и презрение; впрочем, в своем духовном убожестве они даже такое проявление внимания принимали за честь.
Унаследованные идеи – забавная штука, и очень любопытно наблюдать их и изучать. У меня были свои унаследованные идеи, у короля и его народа – свои. И те и другие текли в глубоких руслах, вырытых временем и привычкой, и тому, кто захотел бы изменить их течение доводами разума, пришлось бы долго трудиться. Например, этот народ унаследовал убеждение, что все люди, не обладающие титулом и длинной родословной, как бы щедро ни наградила их природа, ничуть не выше животных, клопов, насекомых; в то время как я унаследовал убеждение, что человекоподобные вороны, рядящиеся в павлиньи перья наследственных достоинств и незаслуженных титулов, годны только на то, чтобы над ними посмеяться. И вполне естественно, что ко мне там относились несколько странно. Примерно так, как хозяин зверинца и публика относятся к слону. Они восхищаются его ростом и его необычайной силой, они с гордостью говорят о том, что он может сделать много такого, чего сами они сделать не в состоянии, с такой же гордостью они рассказывают, что, рассердясь, он может обратить в бегство тысячу человек. Но разве из-за этого они считают слона равным себе? Нет! Подобная мысль рассмешила бы даже самого жалкого оборванца. Да она никогда ему и в голову не пришла бы; он не мог бы даже допустить существования подобной мысли. И вот, для короля, для знати, для всего народа вплоть до последнего раба и нищего я был всего только таким слоном. Мной восхищались и меня боялись, но восхищались мной, как животным, и боялись меня, как животного. Перед животным не благоговеют, не благоговели и передо мной; меня даже не уважали. У меня не было ни родословной, ни унаследованного титула, потому в глазах короля и знати я был чем-то вроде грязи, а народ взирал на меня с изумлением и страхом, но без всякого почтения; согласно своим унаследованным идеям, он не чувствовал почтения ни к чему, кроме знатности и родословной. В этом сказывалось влияние могущественной и страшной римско-католической церкви. За два-три коротких столетия она превратила нацию людей в нацию червей. До того как церковь утвердила свою власть над миром, люди были людьми, высоко носили головы, обладали человеческим достоинством, силой духа и любовью к независимости; величия и высокого положения они добивались своими заслугами, а не происхождением. Но затем появилась церковь и принялась за работу; она была мудра, ловка и знала много способов, как сдирать шкуру с кошки – то есть с народа; она изобрела «божественное право королей» и окружила его десятью заповедями, как кирпичами, вынув эти кирпичи из доброго здания, чтобы укрепить ими дурное; она проповедовала (простонародью) смирение, послушание начальству, прелесть самопожертвования; она проповедовала (простонародью) непротивление злу; проповедовала (простонародью, только простонародью) терпение, нищету духа, равнодушие к обидам; она ввела наследственные должности и титулы и научила все христианское население земли поклоняться им и почитать их. Эта отрава продержалась в крови христианского мира вплоть до моего родного века, когда лучшие представители английского простонародья продолжали мириться с тем, что люди, во много раз менее их достойные, сохранили за собой ряд званий, вроде звания лорда и короля, на которые нелепый закон их страны не дает права им, достойнейшим, претендовать; англичанин не только мирится с этим странным положением вещей, но даже убеждает самого себя, что гордится им. Человек способен примириться с любой несправедливостью, если он при ней родился и вырос. Разумеется, эта зараза благоговения перед званием и титулом жила когда-то в крови и у нас, американцев; но к тому времени, когда я покинул Америку, она уже исчезла. Жалкие остатки ее сохранили еще некоторые франты и франтихи. Но когда эпидемия опускается до такого уровня, можно считать, что ее уже нет.
Но вернемся к моему неестественному положению в королевстве короля Артура. Я чувствовал себя великаном среди карликов, взрослым среди детей, мыслителем среди умственных кротов; как там ни рассуждай, а я был единственным действительно великим человеком во всем британском мире; и тем не менее, как и в далекой Англии моей родной эпохи, какой-нибудь граф с бараньими мозгами, который мог доказать, что происходит от любовницы короля, раздобытой из вторых рук в лондонских трущобах, пользовался большим почетом, чем я. Такого человека в царствование Артура уважали все, хотя бы его внешность была столь же убога, как его ум, а его нравственность столь же низменна, как его происхождение. Ему иногда разрешалось сидеть в присутствии короля, а мне не разрешалось никогда. Я без труда мог бы добиться титула, и это возвысило бы меня в глазах всех. Но я титула не просил; я отклонил его, когда мне его предложили. Человеку с моими убеждениями титул не может доставить радости; кроме того, я получил бы его незаконно, так как, насколько мне известно, моему роду никогда не везло по части знатности. Я был бы доволен и гордился бы только таким титулом, который мне пожаловал бы сам народ, единственный законный источник власти; такой титул я надеялся заслужить; я действительно в конце концов заслужил его долгими годами добросовестной, честной работы и стал носить его с высокой и чистой гордостью. Этот титул сорвался однажды с губ деревенского кузнеца, был подхвачен всеми, как счастливая выдумка, и с одобрительным смехом передавался из уст в уста; в десять дней он обошел все королевство, и к нему привыкли, как к имени короля. В дальнейшем и в народных толках и в королевском совете при спорах о делах государственной важности меня называли только так. Этот титул в переводе на современный язык означает – Хозяин. Он мне нравился, так как я получил его от народа. Это был очень высокий титул. Когда говорили о герцоге, о графе, о епископе, нельзя было угадать, о ком именно идет речь. Разве мало герцогов, графов и епископов? Но совсем другое дело, когда говорили о короле, или о королеве, или о Хозяине.
Король мне нравился, и как короля я его уважал, уважал его звание, уважал, по крайней мере, настолько, насколько вообще был способен уважать любое незаслуженное господство; но как на человека я на него и на его вельмож смотрел сверху вниз. Я тоже нравился и ему, и им, и они уважали меня как государственного деятеля, но, так как я был человек безродный и незнатный, они в свою очередь смотрели на меня сверху вниз. Я не навязывал им своего мнения о них, и они не навязывали мне своего мнения обо мне. В итоге мы были квиты, баланс наших отношений был уравновешен, и обе стороны были довольны.
Глава IX
Турнир
В Камелоте время от времени устраивались большие турниры; эти человеческие бои быков были очень азартны, живописны и забавны, но несколько утомительны для человека с практическим складом ума. Тем не менее я всегда присутствовал на них – по двум причинам: вопервых, потому, что человек, желающий нравиться, и особенно человек государственный, не должен избегать того, что дорого его друзьям и тому обществу, в котором он вращается; и вовторых, потому, что, как делец и как государственный деятель, я стремился изучить турниры, чтобы понять, не могу ли я их как-нибудь усовершенствовать. Я забыл сообщить, что первое мое государственное мероприятие, проведенное мною в первый день моего вступления в должность, заключалось в том, что я основал бюро патентов, ибо я знал, что страна без бюро патентов и без хороших законов, защищающих права изобретателей, подобна раку, который может двигаться только вбок или назад.
Турниры устраивались почти каждую неделю, и время от времени наши ребята – я имею в виду сэра Ланселота и остальных – уговаривали меня принять в них участие. Я обещал, но все откладывал, говорил, что спешить некуда и что сейчас я очень занят смазыванием государственной машины, которую необходимо поскорей наладить и пустить в ход.
Как-то раз у нас устроили турнир, который продолжался день за днем больше недели и в котором приняли участие пятьсот рыцарей, начиная с самых знаменитых и кончая всякой мелкотой. Они прибывали в течение нескольких недель. Они приезжали верхом отовсюду: из самых дальних уголков страны и даже из-за моря; многие привозили с собой женщин, и все привозили оруженосцев и целые армии слуг. Разнузданная веселость, простодушная непристойность речей и счастливое безразличие ко всякой нравственности этого пышного и чванливого сборища разряженных людей были очень характерны для той страны и той эпохи. Каждый день они либо дрались, либо смотрели на драки; и каждую ночь они пели, играли, плясали и пьянствовали. Все это считалось у них благороднейшим времяпрепровождением. Вы никогда ничего подобного не видели. Сидящие на скамьях прекрасные дамы, сияющие варварским великолепием своих одежд, смотрели, как сбрасывают с коня рыцаря, проколов его насквозь копьем толщиною в лодыжку, как из него хлещет кровь, и не только не падали в обморок, а хлопали в ладоши и лезли друг на дружку, чтобы лучше видеть; лишь по временам какая-нибудь из них прикрывала лицо платком всем напоказ и принимала опечаленный вид, тогда вы могли поставить два против одного, что тут не без любовной истории и она боится, как бы публика не оставила этого без внимания.