Когда псы плачут Зусак Маркус
На семьдесят шестой.
– Давай, приятель, – сказал парикмахер.
– Я?
– Так вроде никого больше нет, а?
«Да, но ведь, – думал я растерянно, – я еще не добрался до страницы семьдесят шесть».
Все прахом.
Парень изготовился стричь, и уж кого не стоит заставлять ждать – это чувака, который собирается тебя обкорнать. Он всевластен. Строго говоря, он мог бы с равным успехом быть Господом Богом. Такая вот у него власть. Несколько месяцев парикмахерских курсов, и вот этот человек становится на десять-пятнадцать минут самой важной персоной в твоей жизни. Золотое правило: не нервируй его, не то расплатишься по полной.
Я в тот же миг кинул журнал на стол, обложкой вниз, чтобы парикмахер не увидал сразу, какой я извращенец. Ему это удастся только потом, когда станет наводить порядок на столе.
Сидя в кресле (а это почти так же опасно, как на электрическом стуле), я раздумывал про всю эту ситуацию с женщиной на обложке.
– Коротко? – спросил цирюльник.
– Не, не очень, если можно. Я хочу немного отпустить, чтобы они не торчали постоянно.
– Легко сказать, ага?
– Ну.
Мы обменялись взглядами взаимной приязни, и мне стало гораздо легче под обстрелом ножниц, кресла и парикмахера.
Он принялся стричь, а я, как сказал минуту назад, размышлял об обложках с красотками. На их счет у меня была, и сейчас есть, своя теория: меня, конечно же, возбуждает плотская сторона женщины. Но все же я искренне верю, что моя похоть – это лишь поверхность моей натуры, а в ее недрах, глубоко под поверхностью живет куда более острое желание сделать женщине приятно, быть кавалером и хмелеть от ее души.
Я искренне в это верю.
Искренне.
Однако, нужно было бросить раздумья и поболтать с парикмахером. Таково еще одно правило посещения цирюльни. Если говоришь с мастером и сумеешь ему понравиться, может, он и не напортачит. Ну можно на это надеяться. Не обязательно тебя ждет немедленный успех, но повлиять может, так что пробуешь. В мире брадобреев никаких гарантий не бывает. Тут решает случай, что бы ты сам ни думал по этому поводу. Нужно было завязывать разговор – и поскорее.
– Как вообще бизнес? – спросил я, пока чувак прорубался сквозь чащу моих звериных волосьев.
– Эх, знаешь, приятель. – Он на миг бросил стричь и улыбнулся мне в зеркало. – По-разному. Держусь на плаву. Это главное.
Потом мы еще немного поболтали, и он рассказал мне, сколько лет работает в городе, как сильно изменились люди. Со всем, что он говорил, я соглашался или опасным кивком головы или негромким «Да, наверное, так». Сказать по правде, он был довольно клевый мужик. Дородный. Косматый. С хриплым голосом.
Я спросил, не над парикмахерской ли он и живет, и он ответил:
– Да, последние двадцать пять лет.
Тут мне стало его слегка жаль: я представил, что он никуда не ходит и ничем не занимается. Стрижет. Ужинает в одиночестве. Может, из микроволновки (хотя его ужины вряд ли могли быть хуже тех, что нам готовила миссис Волф, благослови ее Бог).
– Можно спросить, вы были женаты? – спросил я его.
– Конечно, можно, – ответил он. – Женат был, но несколько лет назад она умерла. Я хожу на могилу каждые выходные, но не ношу цветов. Не разговариваю. – Он негромко вздохнул – рассказывал без всяких ужимок. Просто. – Хочется верить, что этого ей хватало при жизни, понимаешь?
Я кивнул.
– Мертвым это уже ни к чему. Это нужно делать, пока вы оба живы.
Он уже несколько секунд не стриг, и я мог без опаски кивать и кивать. И я спросил:
– Ну а что вы делаете, когда приходите на могилу?
Он улыбнулся.
– Вспоминаю. Что ж еще.
«Красиво», – подумал я, но вслух не сказал. Только улыбался через зеркало мужику за спиной: я представил, как он, большой, косматый, стоит над могилой, зная, что делал все, как нужно. И представил еще себя рядом с ним, в ненастный серый день. Его – в белом парикмахерском халате. Себя – как обычно. Джинсы. Фуфайка. Ветровка.
– Ну как? – спросил он в моем видении.
– Ну как? – спросил он в парикмахерской.
Я очнулся и ответил:
– Отлично, спасибо большое, все классно.
Хотя знал, что через сорок восемь часов вихры опять будут торчать, как захотят. А все равно был доволен и не только стрижкой. Разговором тоже.
Стоя посреди собственных волос, я отдал ему двенадцать долларов и сказал:
– Большое спасибо. Приятно с вами поговорить.
– Взаимно.
Большой косматый парикмахер улыбнулся, и мне стало стыдно за журнал. Оставалось лишь надеяться, что он поймет про разные слои моей натуры. Ведь он, в конце концов, парикмахер. У парикмахеров есть все ответы, как управлять страной – так же как у таксистов и кошмарных радиожурналистов. Я еще раз поблагодарил и распрощался.
Вышел на улицу, и был еще ранний вечер, так что: «Почему бы нет? – сказал я себе. – Можно и в Глиб».
И ни к чему договаривать, что я туда оправился и стоял под окнами той девчонки.
Стефани.
Смотреть, как за плечами города оседает солнце, оттуда не хуже, чем из любого другого места, и, потоптавшись, я уселся под стеной и снова стал думать про парикмахера.
Важно вот что: мы с этим парнем делали одни и те же вещи, но в обратном порядке. Он вспоминал. А я предвкушал. (Признаю, мечтательное, почти смехотворное предвкушение.)
Стемнело, и я решил, что пора домой, к ужину. Там, я думал, будут остатки стейка с овощами, разваренными до беспамятства.
Я поднялся.
Сунул руки в карманы.
Поглядел, понадеялся, пошел – в этом порядке.
Понимаю, что убого, но, видимо, такова была моя жизнь. Какой смысл отпираться.
Двинув оттуда, я понял, что засиделся допоздна, и решил ехать домой на автобусе.
На остановке немного народа. Мужик с портфелем, непрерывно курившая тетка, парень – с виду рабочий или плотник, и парочка, которая обнималась и целовалась в ожидании автобуса.
И я не мог удержаться.
Я на них глазел.
Не в открытую, конечно. Так, бросал взгляды.
Проклятье.
Меня заметили.
– Чего уставился? – Парень злобно ткнул в меня словами. – Заняться больше нечем?
Нечем.
И нечем было мне ответить.
Нечем вообще.
– Ну?
Все равно нечем.
Тут и девчонка напустилась:
– Иди на кого другого пялься, трехнутый. – У нее были светлые волосы, зеленые глаза, обжатые светом фонаря и голос, как тупой нож. И она пырнула меня им: – Дрочила.
Типичный случай.
Этим словом обзывают на каждом шагу, но в тот раз оно меня задело. Думаю, задело потому, что от девчонки. Не знаю. Но, в общем, было довольно погано, что до этого дошло. Даже автобуса ждать мирно у нас не получается.
Знаю, знаю. Нужно было огрызнуться, да позлее, но я не стал. Не мог. Вот тебе и по-Волфчьи, ага. Вот тебе и дикий пес, которым я раньше был. Я только бросил на них еще один быстрый взгляд, чтобы понять, собираются ли они отполировать свой наезд еще какими-нибудь словечками.
Парень тоже был светлый. Не дылда, но и не коротышка. В темных штанах и ботах, черной куртке, с глумливой рожей.
Между тем, мужик с портфелем глянул на часы. Дымилыцица прикурила новую сигарету. Рабочий переступил с ноги на ногу.
Больше слов не было, но, когда пришел автобус, все ломанулись, и я оказался последним.
– Извините.
Я вошел и хотел расплатиться, но водитель сказал, что цена недавно поднялась, и у меня не хватает на билет.
Я вылез, досадливо усмехаясь, и застыл на тротуаре.
Автобус был почти пустой.
Я двинул по улице, и видел, как он отчалил и поволокся по улице. Мысли заковыляли у меня в голове, в том числе:
– сильно ли я опоздаю к ужину;
– спросят ли меня, где я бродил;
– позовет ли отец нас с Рубом помогать в субботу;
– выйдет ли когда-нибудь девушка по имени Стефани и увидит ли меня (знает ли она вообще, что я там торчу);
– сколько времени понадобится Рубу, чтобы отделаться от Октавии;
– вспоминает ли Стив нашу переглядку в понедельник на стадионе так же часто, как я;
– а как там дела у Сары (мы давненько не разговаривали);
– огорчаю ли я миссис Волф, знает ли она, что я вырос таким неприкаянным;
– как там сейчас парикмахер над парикмахерской.
А еще я понял на ходу, а потом – на бегу, что у меня нет даже никакой злости на парочку, которая меня обзывала. Я понимал, надо разозлиться, но нет. Временами мне кажется, что мне не помешало бы побольше дворняжки в крови.
Идем дальше, но пес по-прежнему держится на расстоянии. Без слов. Без вопросов.
Он ведет меня прочь – из города, в темноту, которая поначалу пахнет бедой. Но мы подходим ближе, и я понимаю: то, к чему мы идем, вовсе не беда. Это смерть.
Обычная тихоня смерть, во всей ее терпеливости.
Мы останавливаемся под угольно-черным небом, и я понимаю, что передо мной кладбище человечества. Здесь каждый, кто когда-то жил и умер, и каждый, кому предстоит жить и умереть. Мы все тут. До единого.
Пес замирает.
Голова его висит.
Она всегда висит. Можно сказать, болтается.
Могилы, насколько хватает глаз: бесконечность смерти.
Мы идем между ними, пока пес не замечает женщину, неподвижно стоящую у надгробья.
У нее в руках ни цветов, ни речей.
Человек вспоминает, вот и все.
Завидев нас, она бросает последний взгляд на могилу и уходит.
А мы подходим.
Опустив головы, туда, где она стояла.
Мы подходим, и я читаю имя на плите. Там какие-то слова, которых никак не разобрать, и даты, которых я не могу прочесть.
Четко вижу только имя:
КЭМЕРОН ВОЛФ.
Надеюсь, это правда.
4
– Эта псина – сплошное позорище, – сказал Руб, и я понял, что есть вещи, которые никогда не меняются. Вроде уходят, но возвращаются.
После той истории на остановке я вернулся домой, и после ужина мы с Рубом повели на обычную прогулку Пушка, соседскую собачку-козявку. Как всегда, мы накинули капюшоны, чтобы никто не узнал, потому что, говоря словами Руба, такая картина, как этот Пушок, – полный кошмарик.
– Когда Кит станет будет новую собаку, – заметил Руб, – скажем, чтобы выбрал ротвейлера. Или добермана. Ну или хоть какую-нибудь, с которой не стыдно показаться на люди.
Мы остановились на перекрестке.
Руб наклонился к Пушку.
Сладеньким голосом заворковал:
– А ты мелкий уродец, Пушок, а? Уродец? Уродец. Ты уродец, ты в курсе? – И псина облизнула губы и довольно запыхтела. Если б он только понимал, что Руб его обложил с ног до головы. Мы перешли улицу.
Мои ноги шаркали.
Ноги Руба танцевали.
Пушок скакал, и поводок-цепочка звенела в такт его пыхтению.
Разглядывая его сверху, я понял: тело у него крысиное, а вот шуба на нем – что-то непостижимое уму, иначе не скажешь. Как будто он тысячу оборотов прокурился в центрифуге. Засада была в том, что мы, вопреки всему, полюбили эту животину. Даже в тот вечер после прогулки я ему скормил кусок стейка, не доеденный Сарой за ужином. Вот незадача, мясо оказалось жестковато для Пушковых малюсеньких зубиков, и бедняга чуть не подавился.
– Итить твою, Кэм, – смеялся Руб, – ты что, уморить хочешь бедного уродца? Он ща задохнется.
– Я думал, разжует.
– Разжует, черта лысого. Ты глянь. – Руб махнул рукой. – Глянь!
– И что делать? – спросил я.
У Руба возникла идея.
– Может, тебе достать у него из пасти, пожевать и отдать?
– Что? – Я посмотрел на Руба. – Хочешь, чтобы я пожевал?
– Точно.
– Сам, может, пожуешь?
– Ну щас.
В общем, мы фактически оставили Пушка давиться. Уже было ясно, что все обошлось.
– Это закалит его характер, – изрек Руб, – ничто так не укрепляет волю собаки, как хороший кусок, застрявший в горле.
Мы вместе увлеченно смотрели, как Пушок расправляется со стейком.
Когда он доел и мы убедились, что угроза гибели от непрожева миновала, мы отвели его домой.
– Надо просто швырять его через забор, – сказал Руб, но мы оба знали, что никогда так не сделаем.
Тут немалая разница: смотреть, как собака чуть не сдохла, подавившись, или швырять ее через забор. Ну и кроме того, наш сосед Кит был бы от такого очень не в восторге. А он умеет быть довольно противным, этот Кит, особенно если дело касается его дражайшего песика. Нипочем не подумаешь, что такой жесткий мужик может завести такого пушистика, но, я почти не сомневаюсь, он все валит на жену.
Представляю, как он говорит друзьям в пабе: «Это собачка жены. Повезло, что соседские пацаны-оболтусы ее выгуливают: их мать заставляет». Он иногда лютует, но вообще-то нормальный мужик, этот Кит.
Кстати о жестких мужиках: оказалось, отец хотел-таки, чтобы мы ему помогли в ближайшую субботу. Сейчас он нам очень неплохо платит и кажется вполне довольным. Недавно, как я уже говорил, он сидел без работы и ходил прям несчастный, но сейчас с ним работать – просто радость. Иногда мы на обед идем в кафе, едим рыбу в тесте, а бывает, играем в карты на отцовском замызганном красном «эскимоснике», но это все только если мы вкалываем, как кони. Клифф Волф – фанат конского вкалывания, и, если честно, мы с Руб тоже. А еще мы были фанатами рыбы в тесте и карт, хотя выигрывал обычно старик Клиффорд. Или выигрывал, или игра слишком затягивалась, так что он ее прекращал. Есть ситуации, где ничего не поделаешь.
Я еще не сказал вам, что у Руба водилась и другая работа. В прошлом году он закончил школу и, несмотря на кошмарные оценки на экзаменах, поступил учеником к плотнику.
Помню, как он принес эти оценки.
Он раскрыл конверт возле нашей покосившейся разболтанной калитки.
– Ну, как? – спросил я.
– Ну-у, Кэм… – Он улыбался, словно был доволен собой на сто двадцать процентов. – Могу сказать в двух словах. Первое слово «полный». Второе – «кабздец».
И все равно он нашел работу.
Сразу же.
Это же Руб.
И ему не было нужды работать на отца по субботам, но он почему-то все равно работал. Может, из уважения. Раз отец просит, Руб делает. Может, не хотел, чтобы его считали лентяем.
Не знаю.
Ну, так или иначе, в ту субботу мы работали со стариком Волфом, и он разбудил нас ни свет ни заря. До солнца.
Мы ждали, пока батя выйдет из туалета (а он обычно оставлял его в ужаснейшем состоянии – в плане запаха), и решили с утра пораньше перекинуться в карты.
Пока Руб тасовал и раздавал на кухонном столе, я вспомнил, что было, когда мы решили сыгрануть за завтраком, несколько недель назад. Идея-то была неплохая, да вот я умудрился разлить свои хлопья на всю колоду, потому что еще наполовину спал. И вот даже теперь на карте, которую я откинул в отбой, обнаружились присохшие хлопья.
Руб взял карту.
Рассмотрел.
– Ха.
Я:
– Знаю.
– Убогий ты.
– Знаю, – тут только согласиться и оставалось.
Послышался звук смываемой воды, потом пошумел кран, и папаша вышел из ванной.
– Идем?
Мы закивали и стали собирать карты.
На работе мы с Рубом рыли землю, как черти, болтали и смеялись. Признаю, с Рубом всегда здорово похохотать. Он рассказывал про одну прежнюю подружку, которая любила жевать ему уши.
– Ну пришлось ей купить, блин, жвачки, а то бы щас ходил без ушей.
«Октавия», – подумал я.
Я задумался, какую историю он расскажет о ней через месяц-другой, когда у них все закончится и уплывет за поворот. Ее внимательный взгляд, растрепанные волосы, обычные ноги с изящными ступнями. О каких ее причудах Руб расскажет, интересно. Может, она требовала, чтобы в кино он клал ладонь ей на бедро, а может любила просовывать пальцы ему в кулак. Я не знал.
Все получилось быстро.
Я открыл рот.
И спросил.
– Руб?
– Чего?
Он бросил рыть и посмотрел на меня.
– Сколько еще у тебя с Октавией?
– Неделю. Может, две.
Мне оставалось лишь рыть дальше, а день не спеша поплыл мимо.
На обед – рыба, жирная и вкусная.
Картошка – покропленная солью и пропитанная уксусом.
За едой отец просматривал газету, Руб взял у него телепрограмму, а я стал писать новые слова в уме. Карты на тот день закончились.
Вечером миссис Волф спросила, как у меня дела в школе, и я вернулся к своим недавним мыслям о том, были ли у матери причины в последнее время расстраиваться из-за меня. Я доложил ей, что в школе все путем. Какую-то секунду я раздумывал, не сказать ли кому-нибудь про слова, которые стал записывать, но нет, я не мог. В каком-то смысле это было стыдное, что ли, хотя только эти мои записи и шептали мне на ухо, что все идет как надо. Я не признавался – никому.
Мы вместе прибрались на кухне, пока объедки от ужина не задубели, и ма рассказала мне про книгу, которую читала тогда, под названием «Мой брат Джек»[1]. Она сказала, что книга про двух братьев, и как один из них взрослел и при этом все досадовал на то, как он живет и каков он сам.
– Придет время, ты расцветешь, – были ее предпоследние слова. – Только не суди себя слишком строго. – А эти – последние.
Она ушла, я остался на кухне один и понял, что миссис Волф великолепна. Не в смысле блестящий ум или что-то другое блестящее. А великолепна вообще, тем, что она такая, как есть, и даже морщинки вокруг ее постаревших глаз были разных оттенков доброты. Вот отчего она была великолепна.
– Привет, Кэмерон. – Это попозже ко мне заглянула Сара. – Ты как насчет сходить завтра к Стиву на игру?
– Давай, – ответил я. Делать мне все равно было нечего.
– Отлично.
В воскресенье Стиву предстоял очередной матч, но на другом стадионе, где-то в районе Марубры. Ехать решили только мы с Сарой. Зашли к Стиву, и он повез нас на своей машине.
На том матче произошло кое-что важное.
Мы возвращаемся с кладбища обратно в город, и ночь все еще в самом начале.
Мы идем, спотыкаясь, и я думаю о цвете доброты, осознавая, что ее краски и оттенки на человеке не рисуются. Они въедаются.
Пес бросает на меня взгляды.
Он знает мои мысли.
Скоро он опять останавливается, и перед нами здание, взмывает в небеса.
У него стеклянные двери, будто темные зеркала, и мы стоим подле.
Пес взлаивает.
Дерзко и басовито, заставляя меня всмотреться в отражение. Так нужно.
Я пристально смотрю на себя самого и вижу цвета неуклюжести, неуверенности и тоски.
И впервые в жизни я не отворачиваюсь, махнув рукой. Я ныряю в них, чтобы почувствовать их силу.
Я готов.
Пробраться сквозь них.
5
По дороге к Стиву я раздумывал, что же, бляха-муха, собирается делать в жизни моя сестра Сара. Мы шли по улице, и большинство встречных мужиков разглядывали ее. Многие, миновав нас, оборачивались взглянуть на ее фигуру еще разок. Похоже, для них Сара только этим и была. От таких мыслей мне становилось немного тошно (и не хотелось разговаривать), и я надеялся, что на самом деле Саре светит не такая жизнь.
– Извращенцы долбанные, – сказала Сара.
И это меня обнадежило.