Аргентинское танго Рубальская Лариса
– Еще чего, Арк. Охота была. У меня ж баба молодая, я ж недавно развелся и женился по любви, между прочим. Клин клином не вышибают. Ты ж понимаешь, у нас, у мужиков, так. У меня на таких, черных галок, – я сглотнул слюну, – не встает. Мне беленькие курочки нравятся. Белокурые бестии.
Моя жена была белокурой, и Аркадий это знал.
– Бестии, – задумчиво сказал Аркадий. Бодигарды, втащившие Марию в гостиную, крепко держали ее за локти. – Эта – еще та бестия. Но мы ее все равно сломаем. Черная галка, говоришь?.. Будет черная орлица. Будет пикировать с небес на врага. И когтями вырывать из него душу.
Когтями вырывать душу? Что он имел в виду?
Аркадий встал из-за стола. Походкой офицера подошел к Марии. У него и впрямь была офицерская выправка – никакой расхлябанности, никакой мафиозной избалованной вальяжности, подобранность, строгость, надменность. И эти белые злые глаза под чистым и высоким, таким благородным лбом. И эта офицерская чистенькая, аккуратная стрижка, только сейчас из юнкерского училища, из артиллерийских казарм, и прямо на плац, пред светлые очи государя-императора: «Ура! Ура! Ура-а-а!»
– Посмотри, как я работаю, Поучись, – бросил Аркадий мне через плечо. Сделал знак бодигардам, они отпустили девушку, отшагнули назад. Аркадий взял ее за подбородок. – Ну как? Образумилась, испанская курица, или снова будем говорить на разных языках? Я на русском, ты на испанском? Ты русский понимаешь, гадюка? Или ты понимаешь только это?
Он сделал незаметное движение. Я был прав, он работал чисто. В какую болевую точку на ее совершенном теле ударил он? Я не смог заметить. Она закусила губу от боли, и ее подбородок прочертила тонкая красная полоса крови.
– Дрянь, – сказала Мария по-испански. Аркадий усмехнулся и пожал плечами.
– Не понимаю. Теперь я не понимаю тебя.
Я изо всех сил сдерживал себя, чтобы не выскочить из-за стола и не вонзить тупой столовый нож Аркадию в шею. Славка утер рот салфеткой, рыгнул. «Ну и хороша девчонка», – прошептал.
– Прекрати вливать в себя спиртное и жрать, – тихо сказал я ему, – видишь, Арк устроил для нас веселое шоу. Предлагаю поглядеть.
Лучше бы у меня выкололи глаза. Лучше бы сердце вырвали. Я убиваю за деньги людей, да. Счастлив мой Бог был, да, но до сих пор мне заказывали только мужиков. Баб мне не заказывал никто. И Аркадий тоже. Я еще никогда не убивал женщину. Я никогда не бил ее. Больше всего на свете я хотел сейчас убить Аркадия. Или так врезать ему, чтобы он надолго отключился.
– Ты дрянь, – сказала Мария по-русски, ставя на него черную печать расплавленной смолой глаз, – слышишь, ты дрянь. Я никогда не буду делать того, что ты требуешь. Я уже сделала однажды то, что мне приказали. Все. Больше не буду никому подчиняться. Хочешь, убей меня!
Вот теперь я видел, что она испанка. Она высоко, гордо подняла голову. Отбросила со лба пряди волос. Ее лицо внезапно озарилось светом, будто бы она увидела, ощутила нечаянную радость. Легкая улыбка мазнула по припухшим вишневым губам. Щеки заиграли румянцем. Она подбоченилась, выставила ногу вперед, и я видел, я ясно видел – она дразнит Аркадия, она вызывает его! Она издевается над ним! Она смеется над ним!
Я видел светловолосый стриженый затылок Беера. Затылок напрягся. Затылок свело бешенством. Я понял – еще миг, и Аркадий ударит ее так сильно, что этот удар может оказаться для Марии последним.
И я вскочил, как укушенный.
И я схватил в руку большую хрустальную рюмку, доверху полную водкой «Алтайской», заказанной Аркадием в самом Барнауле и доставленной в Москву на его персональном самолете, и схватил в другую руку бокал, и быстро, слепо плеснул в него немного красной «рохи», и быстро подошел к ним, смотревшим друг на друга, как два зверя.
– Вас никто не собирается убивать, сеньорита, – галантно сказал я, следя за голосом – чтобы не задрожал, не сорвался. – Вас тут будут любить. – Я сделал усилие и повернулся к Аркадию, и подмигнул ему. Я презирал себя, я хвалил себя: «Да, Ким, ты делаешь все правильно. Ты все правильно делаешь, Ким». – Первый, кто вас будет любить, – это господин Бе…
– Аркадий, – перебил меня Аркадий. Верно, ей не надо знать фамилию шефа. Я чуть не прокололся. Пятьсот минус из гонорара.
– Я вас уже люблю, – сказал я нагло и радостно, и сам поразился – каким правдоподобным сумасшедшим карнавальным весельем звучал мой голос. – А третий, кто будет любить вас, это…
Я не успел оглянуться на Славку. Аркадий взял Марию под мышки обеими руками. И, кажется, слегка приподнял от пола.
Она не шевелилась. Продолжала молча, прямо смотреть на него. Я думал, это будет унизительно для нее. Нет, скорее это было смешно для него. Он держал ее как куклу, как ребенка, которого хотят посадить на горшок.
– Ха-ха-ха, – сказал Аркадий раздельно, – да ты, крошка, оказывается, легкая как перо. А выглядишь рослой, каланчой. Жрешь мало, да?!
Мария молчала. Я глупо стоял с бокалами в руке.
– Отпусти ее, Арк. Я хочу выпить с ней.
Он опустил ее на пол. Я втиснул ножку хрустальной рюмки в ее безвольно повисшую руку.
– Держите, – сказал я по-прежнему весело и нахально, – ну, держите же! Что вы спите на ходу?!
Я увидел, что на ее скуле, около уха, темнеет, расплывается большой синяк. Значит, он все-таки бил ее по лицу.
Она взяла рюмку. Поглядела на водку.
– Дайте мне ваше вино, – тихо произнесла она, глядя на бокал «рохи» у меня в руке.
Я поменялся с ней бокалами. Легонько стукнул рюмкой о ее бокал. Аркадий смотрел на нас с ненавистью. Его белые глаза светились, как у василиска.
– За любовь, – нагло сказал я, глядя Марии в глаза.
– За любовь, – сказал она и тихо добавила по-испански: – Per amor.
Когда мы выпили, я кинул хрустальную рюмку за спину. Она разбилась о каменные плиты роскошного пола Аркадьевой гостиной. На мелкие кусочки.
Мария мгновенье смотрела на свой бокал, где еще плескалась красная «роха». Затем одним глотком допила вино, размахнулась и тоже швырнула бокал об пол. Осколки брызнули, засверкав, как звезды, в свете антикварной люстры, конец девятнадцатого века, Франция, из коллекции наследников Полины Виардо, прямо на безупречно отутюженные брюки от Фенди, на башмаки от Армани неподвижно стоявшего Аркадия.
АРКАДИЙ
Я был взбешен.
Я никогда не бывал так взбешен, когда у меня лопались счета в заграничных банках. Когда по моему приказу не убивали того, кого нужно было убить. Когда неловкий подельник губил на корню выношенное годами дело.
Я не был так взбешен, когда из подожженного мною административного здания, где сгорели все компрометирующие меня и систему, созданную мной, бумаги, все дела, заведенные на меня, все доносы и наблюдения, ушел целым и невредимым один-единственный человек, знаток, свидетель, хранитель и составитель бумаг, и, спасясь, унес с собою и сохранил все копии. Я решил проблему. Я самолично убрал человека, тет-а-тет, и это принесло мне, кроме морального удовлетворения, еще и охотничью радость мужского поединка.
Сейчас я был взбешен по-настоящему впервые в жизни.
И я узнал вкус бешенства.
И я хотел скорее взорваться. Чтобы осколки моего бешенства разнесло взрывом. Чтобы дать выход накопившейся слепой и глухой ярости. Чтобы уничтожить. Растоптать. Победить ту, что вызвала во мне этот приступ умалишенья.
– Ты, – сказал я, стоя посреди хрустальных осколков, наступая на них ногой, и из-под моей подошвы донесся противный хруст, – ты, коровья лепешка. Ты, фиглярка чертова. Я ж покажу тебе, что такое коррида по-русски. Ты поглядишь сейчас… бой быков, дура…
Я, не осознавая, что я делаю, схватил ее на руки и кинул себе на плечо, как кидают убитую добычу, дичь, подстреленную косулю или козу. Какой она оказалась сильной! Жилистой! Она извернулась, ударила меня кулаком по спине, вцепилась зубами мне в плечо, я заорал, и она сползла по мне на пол, на голые керамические белые плиты, выписанные мной из Италии, из мастерской «Quatrocento». Я не помнил себя. Я ринулся на нее, навалился на нее, повалил ее на пол. Прижал ее спиной к холодной плитке. Лег на нее.
– Ты, – прошипел я, лежа на ней, – ты сейчас узнаешь, что такое настоящий танец. Как танцуют в России. Как танцуют, вздергивают ногами, кричат от боли. Ты думала, танец – наслаждение? Танец – это подчинение. Танец делают мужчины. И бабы танцуют под их дуду.
Мои руки дернули, сорвали с нее юбку. Мои скрюченные бешеные пальцы разорвали застежки на брюках. Бодигарды стояли у двери, как вкопанные – каменные стражи. Она билась подо мной, вырывалась, и это было одновременно и безобразно, и соблазнительно. Она застонала – стекла впились ей в кожу голой спины. Или это я уже вошел, вонзился в нее, как их эта чертова наваха?!
Когда я раздвигал руками ее сильные, стройные, напрягшиеся смуглые ляжки, я понял, как она сильна. Я понял, почему она так выносливо, так бесконечно могла танцевать, пребывать на сцене, когда других танцовщиков уносили за кулисы, бывало, с сердечными приступами после ее знаменитых шоу. Я понял, что она настоящая duende – сумасшедшая, охваченная пламенем. Она боролась со мной и сгорала в этой борьбе, как на костре. Аутодафе. «АУТОДАФЕ», черт побери, так, кажется, называлось одно из ее супершоу?!
И я не понял, как, когда я вошел в нее; как забился в ней; как, на глазах двух своих телохранителей и двух киллеров, чисто выполнивших мой заказ – Славки Пирогова, застывшего за столом с вилкой в руке, на которой дрожал ломтик осетрины, и Кима Метелицы, застывшего перед нами, лежащими на полу, – я насиловал, насиловал, насиловал эту женщину, которая не была женщиной, о нет, которая была ведьмой, была ветром, была неизвестной мне необоримой силой, а я хотел заставить ее служить себе, – а она по рожденью не была прислугой, а была свободно летящей птицей.
– Ты! – крикнул я, быстро, сильно прокалывая ее собой. – Ты, танцуй! Танцуй подо мной! Танцуй, девка, ну же, ну же, ну!..
Я схватил ее за щиколотки и бросил ее ноги себе на плечи. Я услышал, как мой киллер Ким Метелица невнятно, словно захлебнувшись водкой, словно хотел, наклонившись, блевать, сквозь зубы пробормотал: «Querida».
– А вы, быки, что стоите! – Я чувствовал, как ее пятки бьют меня по спине, как ее ногти вонзаются мне в затылок. – Бандерильи в руках матадоров! Коррида началась!
МАРИЯ
Я услышала, как он крикнул – им или мне? – рьяно, дико: «Коррида началась!»
Я слышала хриплое дыхание этого человека надо мной. Я видела над собой его задранный подбородок.
Я не видела его глаз.
Я, пребывая здесь, у него в доме, поняла лишь одно: они хотя сделать меня своей вещью, и жестокая игра со мной – это лишь способ, прием заставить меня подчиниться им. Знал ли он Станкевича? Были ли они в паре? Кого они хотят сделать из меня?
Я уже догадывалась, кого.
Почему – именно – меня?!
Лежа под ним, задыхаясь, я вспоминала всех мужчин, которым глядела в лицо снизу вверх. Я молода; у меня их было не так много. Я вспомнила того, с кем я была впервые, и резкая, острая боль разрезала меня пополам, как нож режет жареное мясо. Я для них – мясо; я для них – вещь; я для них – мясо, вещь и женщина. Женщина не может станцевать шедевр сама. Она может станцевать только волю мужчины, избравшего ее.
Они думают так. Они! Думают! Так! Они – не мачо!
А я – маха?! Ты – маха, querida?!
Пиренеи. Мои Пиренеи.
Франчо. Мой Франчо.
Гадалка. Моя гадалка.
Та старая цыганка, раскладывавшая старые пожелтелые карты в пещере, где ты? Лола тебе в подметки не годится. Я что, сама должна нагадать себе судьбу?!
И какая же она у меня, моя судьба? Такая же красивая и несчастная, как я?!
Хриплое дыхание. Боль. Тяжесть. Я задыхаюсь. Я не хочу.
Я счастлива. У меня есть мой Метелица. У меня есть мой неподражаемый Иван.
Иван – узнает?!
Никогда. Он не должен этого знать.
Женщина умеет скрывать. Женщина – это пещера. Темная пещера, и за скалами, в узких лазах хранятся тайны, которые никогда, никогда не увидят люди при свете дня.
Даже если я стану той, кем они хотят меня сделать, никто и никогда не узнает ничего.
Он сменил кнут на пряник. Он услал всех бодигардов, расплатился с Кимом и Мстиславом, привел себя в порядок, даже извинился. Он сказал: «Я напился водки, она ударила мне в голову, простите». Он перешел с ней, распятой им на полу, на «вы». Он сам провел ее в ванную, чтобы она смогла принять душ и расчесать волосы. Он усадил ее в кресло эпохи кардинала Мазарини, поднес ей бокал хорошего коньяка и хорошую сигарету на подносе, сам щелкнул зажигалкой у ее рта. Он не успел ее поцеловать или укусить. Она, лежа на полу, отворачивалась от него и сжимала губы и зубы. Он следил, как она пьет, курит, сидит перед ним в кресле, заложив ногу за ногу, презрительно смотрит на него. «Смотри, смотри, – думал он, глядя на нее без улыбки, – ты слишком яркая жар-птица, чтобы тебя отпустить просто так. Я все равно исполню с тобой, что задумал».
Он говорил ей об изменившемся мире. О том, что пирог пространства разрезается и делится уже по-иному, нежели раньше. Что время великих сражений умирает, а бог смерти остается жить и требует новых – иных – жертв. Каждый сражается за свое, кровное. А врет себе и другим, что сражается за великую идею.
Он подлил Марии в бокал коньяка. Налил и себе. Поднял плоский темно-зеленый бокал. Прищурив один глаз, посмотрел на нее. «Вы знаете, Мария, смерть – это гипноз. Не глядите в глаза Танатоса. Тайный слоеный пирог не разрезать. Если я вам скажу, что я сам – Танатос, вы не удивитесь?»
«Нет, – сказала Мария, отпивая из бокала коньяк. – Я уже ничему не удивлюсь. Вы сильный мужчина. Вам необходимо направлять свою силу. Лепить из нее кубики и шары. Бомбы и пули. Вам это приносит деньги, не так ли? Как вы уничтожаете своих врагов? При помощи яда, кинжала и пули, как во времена Цезаря Борджиа и Равальяка? Или вы знакомы с другими способами? Как вы, вы сами, господин Танатос, ведете вашу войну?»
Он не улыбнулся. Ни единый мускул у него на лице не дрогнул. Мария смотрела на светлый золотистый бобрик его коротко остриженных волос, на родинку в углу рта, напоминающую кошачью царапину. «Я веду ее по своим правилам. Я зарабатываю на ней большие деньги. Но не думайте, что она только личная, моя война. Я веду ее против тех, кто рискует, оступившись, отдав неверный приказ, сбросить всех нас в тартарары. Вам ведь не очень-то хочется в тартарары? Нет? – Он опрокинул остатки коньяка себе в глотку. Поставил бокал на серебряный поднос. – Почему мой киллер назвал вас каким-то странным испанским словом?» Губы ее слегка дрогнули. «Querida, по-русски – „дорогая“, „милая“, так Иван зовет меня. Когда в хорошем расположении духа. Возможно, он так называл меня в присутствии отца». Он пристально посмотрел на ее губы, в ее глаза. Она достойно встретила его взгляд. «И долго вы с ним знакомы?» – «С кем?» – «Со старшим Метелицей». Она подумала, наморщила лоб. «Немного времени. Недели три, не больше. Иван меня с ним не знакомил раньше».
Часы в гостиной пробили поздний час – медные низкие раскаты перешли в хрустальные, тонкие, нежные, звезды звона повисли в пустоте, стихли. Зачем он спрашивает ее о Киме? Ким – отец Ивана, она знала только это. Теперь она узнала еще и нечто другое. Ким – заказной убийца. Ким – работник властительного босса. Она будет тоже работницей властительного босса?
«Кто вы такой, Аркадий?» – спокойно спросила она, откинувшись в кресле. Она успела замазать синяки на лице тональным кремом в ванной. Он поразился ее самообладанию. Ну да, она же танцовщица, это значит – актриса, но он никогда бы не подумал, что умеет так хорошо играть. Тем лучше. Этот ее талант – умение держать себя в руках, умение перевоплощаться – тоже пригодится. Он вспомнил, как ее тело билось под ним. Волна вожделения, еще более яркого и острого, накатила на него, чуть не скрутила его. «Я? Я хозяин театра теней. Вы разве еще не поняли?» Ей казалось – он смеялся.
«Что я должна делать, чтобы… – Она помолчала. Повертела в руках пустой бокал. – Чтобы вы меня не убили?»
«Работать на меня».
«В чем будет заключаться моя работа?»
«В собирании и передаче разнообразных сведений, которые мне нужно будет или собрать для себя, или передать по назначению».
«Что это будут за сведения?» Как она ни старалась не показать виду, она побледнела.
«Вам скажут об этом. Главное – вы должны будете уметь говорить с нужными мне людьми на понятном им языке».
«Что это за язык?» Она бледнела все больше.
«Я, по крайней мере, знаю только один язык, которым владеет женщина, чтобы добраться до секретного сейфа внутри мужчины и умело открыть его».
«Я вас не понимаю». Ее лицо стало цвета белой шелковой гардины над окном в гостиной.
«Язык постели».
Он ждал, что она в возмущении вскочит с кресла, снова закричит: «Сволочь! Не буду! Никогда не буду! Лучше убей!» Она молчала. Прямо, расширив свои огромные, как размахнувшиеся крылья махаона, черные глаза, смотрела на него.
Наконец она разлепила губы. «И вы… вы будете мне платить за это? Да?»
«Резонный вопрос. Конечно, буду. За любую работу надо платить. За вредную и опасную – вдвойне. И даже втройне. Вы не будете обижены… querida».
Она не опускала голову. Она не говорила ничего. Он сверкнул глазами.
«Вы сколотите состояние, пока вы живы и работаете у меня».
«Меня не интересуют деньги», – тускло, ровно произнесла она. Он ждал этих слов.
«А что вас интересует? – Он чувствовал, как у него под брюками вспухает, растет и вырастает безумный зверь, неукрощенный, жаждущий этой молоденькой волчицы, так спокойно сидящей в кресле перед ним. – Мужчины? Виллы за границей? Драгоценности, украшения? Так все же это деньги, Мария. Деньги, обращенные в…»
Она перебила его.
Ее голос был так же тих, тускл и ровен, почти призрачен, ненастоящ.
«Меня интересует ребенок».
Он опешил. Изумился. Насторожился.
«Какой ребенок?»
«Мой ребенок».
«Ваш… ребенок? – У него похолодели колени. – У вас есть ребенок? Плод тайной страсти? Вы держите его… хм… вдали от света? От себя? От вашего партнера? Где он? В России? В Испании?»
«Его нет».
«Как – нет? – Он уже ничего не понимал. – Он умер?»
«Я хочу родить ребенка. Я. Хочу. Родить. Ребенка, – задыхаясь после каждого слова, сказала она. – Это все, чего я хочу. Я с ума сойду, если этого не будет. Ради этого я буду жить. Я зря просила вас, чтобы вы меня убили. Не убивайте меня. Я буду работать на вас».
МАРИЯ
Он сказал мне: тебя надо обучить. Я заплачу большие деньги за твою учебу. Ты должна сказать своему продюсеру и своему партнеру, что та берешь отпуск на месяц и улетаешь на Канары. На Мальдивы! На Галапагосы! На Майорку! В Гренландию! В Антарктиду! На Марс! Куда хочешь!
Я не спросила его, знаком ли он со Станкевичем. Вероятность была фифти-фифти. Я уже была достаточно известна в России, чтобы он сам меня нашел, знал, кто я такая. И в то же время этот пакет, который я по приказу Родиона передала неизвестным в Монреале, до сих пор жег мне руки. Я еще не знала, чему я буду учиться; что будет заставлять меня делать Аркадий. Я знала только одно: черт связал нас всех крепкой веревкой, больно врезающейся в тело пенькой. Одной ржавой цепью черт нас связал. И мне нужно стать той, которою я никогда не была. Стать хитрой. Стать подозрительной. Стать слишком умной, чтобы перехитрить тех, кто поймал меня в сеть. Я вырвусь, я выпутаюсь из сети, сказала я себе! А сердцем так слабо верила в это, что слезы теперь на каждом шагу душили меня.
«Родион, – сказала я после выступления в Кремле, где в краснобархатной ложе, встав, подняв над головой руки, мне хлопал в ладоши сам Президент, – Родион, я слишком устала. Мне надо отдохнуть. Отпусти меня на месяцок на море, а?»
Станкевич оторопел. Брови на его жирной роже полезли вверх. Подбородки возмущенно дрогнули. «На месяцок? А ты не переборщила в просьбе, случайно? Раньше я отпускал тебя на недельку – на Кипр, на Крит, в Геную, на пляжи Бангалура, и ты, наоборот, хныкала и стонала, что, мол, долго отдыхать, умру с тоски, соскучусь? Месяцок? Не многовато ли? Я поставил ваши с Ванькой шоу-программы, между прочим, после осеннего турне по Японии – в Сиднее и в Аделаиде… потом слетаете на Тасманию, дураки, поедите винограду, там как раз второй урожай!..» Я растянула губы в улыбке. Приблизила лицо к его толстой харе. «Ты поставил точные числа выступлений в Австралии?» Он отрицательно помотал головой: нет, я только договорился, ты сама будешь выбирать удобное время! «Ну вот я и выбираю, – я обнаглела и потрепала его за толстую гладкую щеку, – я выбираю в Токио первое сентября. Красный день календаря. А Австралию – через двадцать дней. Виноград на Тасмании уже кончится?»
Я видела: он зол, но он не может мне перечить. Согласие было получено.
Оставался Иван. Иван, с его бешеным нравом, Иван, который не расставался со мной ни на один день. Он любил меня; я любила его. Как любой мужчина, кто любит свою подругу, он привыкал к моему присутствию, к моему положению рядом, он уже становился собственником, и он бесился, если я куда-нибудь уезжала одна – на день, на два, на уик-энд к знакомым, на обучение белой магии к Лоле. Где я? Что я делаю? Не изменяю ли ему? Почему я имею право на собственное пространство и собственное время? Я не должна его иметь!
Я закрывала глаза. Иван, я была там-то и там-то… Я делала то-то и то-то… Я не делала ничего плохого… Клянусь, ничего… Он плохо верил. Он кусал губы. Он улыбался натужно. Он целовал меня так, будто давал мне пощечину. И, чтобы выместить на мне свою ревность, он тащил меня заниматься: «К станку!» И выматывал меня так, что с меня семь потов сходило. Так оригинально он мстил мне за мое отсутствие. За пребывание не с ним.
Что же будет сейчас? Как я скажу ему?
Иван, Иван… Милый… Родной… Querido…
Как я скажу, вернее, не скажу тебе о том, что…
Ты никогда не скажешь этого ему.
Ты же далеко не все сказала ему.
Ты не рассказывала ему свою жизнь – не рассказывай и дальше.
Он твой партнер. Он твой любимый. Он не священник, не исповедник твой.
И даже не твой родной отец.
Папа, где ты! Папа, почему от тебя так давно нет писем!
Ты в Бильбао? В Мадриде? С мамой? В деревне в Пиренеях? В разъездах по миру? Милый, родной папа, говорят, что пол ребенка зависит от отца: это отец, вбрызгивая в женщину струю любви и жизни, зачинает в женщине либо мальчика, либо девочку. Господи, тогда, в больнице, кого они убили во мне? Девочку? Мальчика? О, не надо, не надо, querida. Это был мальчик. Мне так хотелось, чтобы это был мальчик. Девочки так сильно страдают в жизни. Хотя наслаждение, что испытывает женщина в любви, по словам старых знающих испанок, в девять раз сильнее того, что испытывает с женщиной мужчина.
Ну и что? Вся сила женщины – лишь в этом? И ей более ничего не дано?
Отчего же залы, стадионы, дворцы так стонут от счастья, когда я, в розовом, пышном, с ворохом оборок, сильно открытом платье, в том, в котором издревле танцуют фламенко, выхожу на сцену, высоко подняв над головой руки и соединив растопыренные пальцы, победительно улыбаясь, пристукивая каблуками? Значит, мне дано что-то, чему нет имени, но что заставляет меня поверить: я не напрасно живу на свете?