Евангелие от Иисуса Сарамаго Жозе
Ты, Иисус, впал во грех гордыни. Дерево стонет, когда его рубят, пес скулит, когда его бьют, а человек, когда его оскорбляют, взрослеет. Она твоя мать, мы твои братья. Матерью и братьями станут мне отныне те, кто поверит моим словам, едва лишь я произнесу их; мать моя и братья те, кто верит мне, когда мы выходим в море, что улов будет обильней, чем прежде; мать моя и братья мои – те, кому не надо дожидаться моей смерти, чтобы оплакать мою жизнь. И больше тебе нечего передать ей? Больше нечего, но скоро вы услышите обо мне, отвечал Иисус и, обернувшись к Магдалине, сказал: Пойдем, Мария, лодки готовы выйти на промысел, рыба уже сбилась в косяки, пришло время сбора этого урожая. Они были уже вдалеке, когда Иаков крикнул: Иисус, мать спросит, что это за женщина с тобой, что мне ответить? Ответь, что зовут ее Мария и что она – со мной, – и слова его гулким эхом отозвались меж холмов и над морем.
И, ничком пав наземь, горько плакал Иосиф.
Иисус выходил в море с рыбаками, а Магдалина ждала его на берегу – садилась на камень у самой воды или поднималась на холмик, откуда легче было следить путь его лодки. Рыба не заставляла себя ждать – сроду не бывало тут такой прорвы рыбы, поначалу говорили люди: ее тут ловить – что из садка таскать, сама в руки идет, однако уже через день-два понимали, что, если Иисуса в лодке нет, не во всякие руки идет она, и очень скоро начинает ломить руки и плечи от бесплодного закидывания невода, и грустно смотреть, как приходит он совсем пустым, разве что запутаются в ячеях рыбка или две. И потому рыбачий мир по всему западному побережью Галилейского моря принимается просить Иисуса, требовать Иисуса, старается залучить и заманить его к себе, и уже кое-где встречают его цветами и пальмовыми ветвями и рукоплесканиями, словно дело в праздник.
Но поскольку человек испечен из такого теста, где в равных долях – зависть и злость, самую чуточку милосердия, а закваской служит страх, от которого пухнет и лезет наружу все дурное и забивается хорошее, случаются и драки – артель на артель, деревня на деревню, ибо каждый хочет, чтобы Иисус помогал только ему, а остальные пусть устраиваются как знают. И когда происходит подобное, удаляется Иисус в пустыню и, пока не придут забияки молить о прощении за свою несдержанность, проистекающую, по их словам, оттого лишь, что слишком крепко и сильно они его, Иисуса, любят, не возвращается оттуда. Навсегда останется тайной, почему рыбаки с восточного побережья никогда не присылали сюда своих ходоков с тем, чтобы потолковать с местными да заключить с ними что-то вроде договора по справедливости, и тогда бы Иисус в равной степени оделял своими благодеяниями весь край, за исключением язычников разнообразных мастей и верований, каковых здесь тоже немало. Могли бы они, выбрав ночь потемней, побезлунней, да целой флотилией, снарядясь как для морского сражения, подобраться и выкрасть Иисуса, увезти его к себе, а запад, привыкший к изобилию, оставить снова прозябать в нужде.
Еще длится тот самый день, когда Иисус повстречал братьев, Иакова с Иосифом, явившихся звать его домой, оставить бродяжничество, хотя от него в немалой степени зависят рыбодобыча, рыботорговля и все их производные. В этот самый час они – один в ярости, другой в слезах – скорым шагом идут по горам и долам в Назарет, где мать в сотый раз спрашивает себя, увидит ли она, проводив двоих сыновей, как возвращаются к ней трое, и понимает – вряд ли. Кратчайший путь братьев от того места на берегу, где встретили они Иисуса, до дома пролегал через городок Магдалу, который Иаков знал мало, а Иосиф не знал вовсе, но, по первому впечатлению судя, они немного потеряли. Там они передохнули и тронулись дальше. Уже на выходе из этого населенного пункта – слово это употреблено здесь исключительно как логичная и внятная антитеза простирающейся вокруг пустыне – они заметили чуть поодаль по левой руке четыре обугленные стены – все, что осталось от сгоревшего дома. Ворота во двор были явно высажены, но не обгорели, пламя, все пожравшее, вспыхнуло внутри дома. В подобных случаях прохожий, кто бы ни был он, непременно думает, что найдет на пожарище клад, и, если не опасается, что на голову ему рухнет балка, принимается шарить там и ворошить палкой или носком башмака пепел, головешки, тлеющие уголья в надежде, что вдруг из-под них сверкнет золотая монета, не уязвимый ни для какой порчи брильянт или изумрудная диадема. Иаков с Иосифом заходят из чистого любопытства – не так наивны они, чтобы думать, будто тут уже не побывали алчные соседи, не поискали того, что хозяева не успели вынести и что пощадил огонь, но дом такой маленький, что, похоже, весь более или менее ценный скарб все же спасли: остались голые стены, ибо на новом месте можно и новые поставить. Хрустят под ногами обломки изразцов, которыми был выложен пол вокруг обвалившегося очага. Ничего тут нет, пошли отсюда, говорит Иаков, но Иосиф спрашивает: А вот это что такое? А это – нечто вроде широкого и длинного деревянного помоста на обгоревших ножках, и с него еще свисают обугленные лоскутья ткани. Это называется кровать, объясняет Иаков, на ней спят цари, богачи. И наша мать. Ну да, сравнил то и это. Не похоже, что здесь жили богатые люди. Внешность обманчива, веско роняет Иаков. Они выходят, и Иосиф замечает за воротами жердь, какими сбивают смоквы с дерева, но, должно быть, она в ту пору, когда служила этому предназначению, была длинней, а потом ее обрубили.
Это-то здесь зачем? – спрашивает он не то самого себя, не то брата и, не дождавшись ответа, забирает шест с собой на память о пожаре, о сгоревшем доме, о незнакомых людях, когда-то живших в нем. Никто не видел, как братья вошли в дом, никто не видел, как вышли они оттуда, – просто два отрока в выпачканных копотью туниках идут к себе в Назарет, несут матери черную весть. Мысль одного, ища развлечения от дорожной скуки, обратилась к Марии Магдалине, мысль другого плодотворней и живее – он раздумывает, какое бы употребление в играх и забавах найти укороченному шесту, прихваченному с собой.
А мысли Марии из Магдалы, присевшей на камень в ожидании Иисуса, ушедшего в море, обращены к Марии из Назарета. Вплоть до сегодняшнего дня мать Иисуса только тем и была для нее – матерью Иисуса, но теперь она знает, потому что спросила, что они с нею тезки, и совпадение это само по себе значения не имеет, ибо Марий на свете много, а будет, если мода привьется, еще больше, но мы все же рискнем предположить, что между теми, кто носит одинаковые имена, возникает какая-то теснейшая родственная связь, и Иосиф, скажем, вспоминая о другом Иосифе, который был его отцом, не сыном его чувствует себя, но братом, и только пожалеть можно Бога, поскольку никого больше, как его, не зовут. Не следует полагать, что это последнее звено в цепи силлогизмов родилось в голове Магдалины, хотя, впрочем, мы располагаем о ней сведениями достаточными, чтобы счесть ее вполне способной и не на такие озарения, но просто движется сейчас ее мысль в ином направлении: так бывает – женщина любит мужчину, а думает о его матери. Магдалине не пришлось изведать любви материнской, но вот наконец после того, как столько времени она изучала, принимала и дарила любовь притворную, любовь обманную и познала нелюбовь в тысячах ее разновидностей, случилось ей обрести истинную женскую любовь. Иисуса она любит как мужчину, но хотела бы любить и как сына, оттого, вероятно, что ненамного моложе родной его матери, пославшей ему просьбу вернуться и получившей отказ, и Мария из Магдалы думает о том, какую боль испытает Мария из Назарета, когда передадут ей этот отказ, и боль эта будет другого свойства, чем та, которую испытала бы она сама, потеряв Иисуса, ибо лишилась бы не сына, но возлюбленного. Господи, если суждено мне это, пошли мне обе эти муки, – пробормотала Магдалина в ожидании Иисуса. И когда баркас подошел к берегу и его вытянули на песок, когда стали выгружать корзины, наполненные рыбой, когда Иисус, по колено в воде, смеясь как ребенок, принялся помогать рыбакам, Мария из Магдалы вдруг почувствовала себя Марией из Назарета, поднялась, зашла в воду, чтобы быть рядом с ним, и, поцеловав его в плечо, произнесла: Сын мой.
Никто не слышал, как ответил ей Иисус: Мама, – ибо известно, что слова, произносимые сердцем, звучания не обретают, с уст не срываются, застревая в горле комом, и лишь по глазам можно прочесть их. Из рук кормчего приняли Иисус и Мария корзину рыбы – свою долю и плату – и, как всегда, направились туда, где собирались провести сегодняшнюю ночь: да, такая у них была жизнь – бездомная, бесприютная, кочевая, и поначалу Иисус несколько раз говорил Марии: Такая жизнь не для тебя, что ж ты мыкаешься из лодки в лодку, с циновки на циновку, давай заведем свой дом, я буду приходить туда, как только представится возможность, но Мария отвечала: Не хочу ждать тебя, хочу быть там, где ты. Однажды Иисус спросил, нет ли у нее родных, которые согласились бы принять ее, и она сказала, что есть у нее сестра по имени Марфа и брат по имени Лазарь, и живут они в Вифании Иудейской, но она, сделавшись блудницей, оставила их и, чтобы не позорить, ушла в дальние края, покуда не добралась до Магдалы. Значит, тебя надо называть Мария из Вифании, а не Мария из Магдалы? – спросил Иисус. Да, я родилась в Вифании, но встретила тебя в Магдале и потому пребуду Магдалиной. И меня зовут не Иисус из Вифлеема, хотя я родом оттуда, и не Иисус из Назарета, потому что там меня отвергли и я там отверг домашних своих, и, быть может, по той же причине, что и тебе, следует мне зваться Иисус из Магдалы. Но дом наш сгорел, ты помнишь?
Дом сгорел, а память осталась. Больше о возвращений Марии в Вифанию они разговоров не вели, и этот берег моря стал для них целым миром.
В народе – и весьма вероятно, не в одном народе, а во всех, какие есть на свете, поскольку речь идет о зле всеобщем и вселенском – говорят, что беды под ногами растут. Родилось же речение это, надо думать, у народа, крепко связанного с землей и потому поскальзывающегося, оступающегося, спотыкающегося и хорошо хоть не до смерти расшибающегося. Затем, в силу вышеупомянутых уже свойств всемирности и всеобщности, разойдясь по белу свету, из приметы сделавшись универсальным законом, это присловье, полагаем все же, не сразу и с трудом прижилось у народов, живущих у моря и морем кормящихся, у рыбаков и мореходов, которые знают, какие бездонные бездны, вспученные пучины пролегли от ступней до, так сказать, грунта, как знают и то, что беды не под ногами растут, а падают с неба и зовутся шквалами и ураганами, и это по их милости вздымаются волны и накатывают валы, разражаются бури и рождаются шторма, в клочья рвутся паруса и ломаются мачты, и идет ко дну утлое суденышко, и, по правде говоря, гибнет морской народ в буквальном смысле между небом и землей – до неба рукой не достанешь, землю ногой не нащупать. Галилейское море – по большей части кроткое, тихое и умеренное, да и вообще – не море это, а озеро, но приходит день, когда и в нем неистово взыгрывает стихия, и тогда уж спасайся кто может, и порою спастись могут не все. К тому мы и ведем наше повествование, но прежде надо вернуться к Иисусу из Назарета и к томящим его печалям, доказующим, что сердце человеческое счастливо не бывает никогда, так что простое и честное исполнение своего долга не приносит того удовлетворения, о котором толкуют нам те, кто такой малостью довольствуется. Действительно, можно с полным основанием сказать, что благодаря постоянным перемещениям Иисуса от верховий до низовий Иордана никто по всему западному берегу больше не голодает, не бедствует, и воцарившееся там изобилие распространило свое благодетельное влияние даже на тех, кто к рыбной ловле отношения не имеет, ибо избыток рыбы сбил цены, и люди могут тратить на еду денег все меньше и меньше. Не скроем, однако, что предпринимались попытки удержать цены на рыбу на относительно высоком уровне, для чего часть улова выбросить обратно в море, однако Иисус, от которого в конечном счете зависело, полными будут вытянуты сети или же пустыми, пригрозил, что уйдет в иные края, и хитроумным нарушителям корпоративной этики пришлось просить у него прощения и от затеи своей пока отказаться, а там видно будет. Так или иначе, у всех здешних людей есть основания чувствовать себя счастливыми – у всех, кроме Иисуса. Он думает, что это не жизнь – вверх да вниз, отчаливать да приставать к берегу, каждый день произносить одни и те же слова, делать одни и те же движения, и еще думает, что если Господь даровал ему чудесное свойство приманивать рыбу в сети, то неужто тому же Господу до тех самых пор, пока не придет срок исполнить обещанное и призвать его на службу себе, угодно, чтобы так уныло и однообразно влачились дни его? А в том, что Господь – с ним, не сомневался Иисус ни минуты, поскольку рыба послушно шла в сети по его слову, и это обстоятельство, благодаря неизбежному движению мысли от частного к общему, подробно останавливаться на описании такового движения, именуемого по-ученому дедукцией, мы считаем излишним, в конце концов заставило его спросить себя, а не пожелает ли Господь предоставить ему и иные чудесные дарования – не навсегда, разумеется, расставшись с ними, а, так сказать, ссудив их под тем непременным условием, что он, Иисус, не употребит их во зло, а извлечет из них пользу и распорядится ими с толком, и пользу и толк Иисус мог гарантировать, имея в виду хотя бы ту работу, которой был занят постоянно, не прозревая пока ничего иного. Узнать это будет нетрудно – довольно лишь предпринять некий опыт, и, если удастся он, станет очевидно, что Господь расположен одарить его своими милостями, если же нет – то нет. Оставалось решить только один предварительный вопрос – а именно вопрос выбора. Не имея возможности напрямую осведомиться у Господа, Иисус должен был на свой страх и риск избрать из возможных проявлений могущества такое, что одновременно было бы и не слишком трудно осуществить, и не слишком бы бросалось в глаза, и однако же не прошло бы уж совсем не замеченным теми, кого он собирался облагодетельствовать, ибо в сем последнем случае воспоследовал бы ущерб славе Господа, чего допустить никак нельзя. И все же Иисус не решился – страшно стало, что Господь посмеется над ним и его унизит, как унизил в пустыне, и до сих пор Иисус корчился от стыда, вспоминая, как в первый раз сказал он: Вот сюда бросайте невод – а невод пришел пустым.
Мысли эти занимали его до такой степени, что однажды ночью ему приснилось, будто кто-то шепчет ему на ухо:
Не бойся, помни, что ты нужен Господу, – но, проснувшись, он вновь предался сомнениям, ибо советчиком этим мог оказаться и один из многочисленных ангелов, разносящих послания с небес, но ведь мог быть и кто-то из неисчислимого легиона бесов, исполняющих повеления Сатаны, а лежавшая рядом Магдалина, казалось, крепко спала, так что совет от нее исходить не мог, и это предположение Иисус от себя сразу же отогнал. Так, а вернее никак, все оно и шло, пока в один прекрасный день, не дававший решительно никаких признаков того, что будет чем-либо отличен от всех прочих, не вышел Иисус в море, чтобы сотворить ставшее уже привычным чудо. Погода портилась, низкие тучи, нависая, грозили пролиться дождем, но из-за такой малости рыбак на берегу не останется, ибо не из одних удовольствий и ясных дней состоит жизнь человеческая. Случилось так, что в этот раз плыл он на лодке Симона и Андрея – тех самых братьев, что стали свидетелями первого его чуда, а следом, в расчете на то, что, держась поблизости, сумеют, хоть и не в полной мере, воспользоваться чудодействием и перехватить часть улова, вели свой баркас Иаков и Иоанн, сыновья Зеведеевы. Сильный ветер быстро отогнал обе лодки на середину озера, и там рыбаки убрали паруса и разобрали сети, готовясь закинуть их туда, куда укажет Иисус. Вот тут-то и пришла беда – не под ногами выросла, а приняла обличье шторма, налетевшего с небес внезапно и без всякого предупреждения, если не считать хмурое, затянутое тучами небо, и, словно в настоящем море, выше мачт вздымавшего гонимые обезумевшим ветром валы, как ореховые скорлупки швырявшего и бросавшего лодки, которые руля не слушались и никак не могли противостоять яростному натиску разбушевавшейся стихии. Люди на берегу – жены, матери, сестры, даже тещи из тех, что помягче нравом, – увидав, какой опасности подвергаются несчастные рыбаки, оказавшиеся без защиты, подняли крик разноголосый и столь отчаянный, что непонятно, как не достиг он небес: Сын мой! Муж мой! Брат мой! Зять мой! Будь ты проклято, море! – а малые дети, говорить не умевшие, добавляли к хору стенаний свой плач. Мария Магдалина тоже была на берегу и шептала: Иисус, Иисус – но не из страха за своего возлюбленного, ибо знала, что ему-то Господь припас что-нибудь почище заурядного шторма, который унесет жизни скольких-то там рыбаков, нет, шептала она это имя, словно надеясь, что он сумеет как-то помочь этим бедолагам, а те, похоже, свое уж отплавали. А сам Иисус, видя вокруг себя смятение и ужас, видя, что волны перехлестывают через борта, заполняя баркасы водой, что мачты сломаны и паруса сорваны, а дождь хлещет с таким остервенением, что его одного хватило бы, чтобы потопить даже императорскую галеру, так вот, видя все это, он сказал себе:
Несправедливо будет, если спутники мои погибнут, а я останусь жив, тем более что Господь укорит меня: Ты мог бы спасти их, но не спас, мало тебе, значит, отца?! – и, от мучительного этого воспоминания вскочив на ноги, словно под ними была твердая земля, а не ходуном ходящая палуба, он запретил ветру и сказал морю:
Уймись! Стихни! – и не успели прозвучать эти слова, как унялся шторм, улегся ветер, рассеялись тучи и солнце на небе воссияло вечной славой, как, по крайней мере, кажется и всегда будет казаться тем, чей век короче, чем у него. Невозможно передать, какое ликование началось на баркасах и на берегу, – поцелуи, объятия, слезы радости, – и если тут не понимали, отчего это так вдруг окончилось ненастье, то там во второй раз родившиеся люди вообще не думали ни о чем, кроме своего чудесного спасения, и если даже прозвучало слово «чудо», то в эти первые мгновения никому дела не было, кто же сотворил его. Но вот воцарилось молчание, другие лодки окружили баркас Симона и Андрея, и рыбаки вспомнили, как, перекрывая вой ветра и гром, раздался голос: Уймись! Стихни! – этого человека, по слову которого рыба шла прямо в сети, по воле которого они не пошли на корм рыбам. Иисус присел на банку, понурился, испытывая сложное, смутное чувство – словно одолел подъем, оказался на вершине самой высокой горы и знал, что теперь его ждет неизбежная печаль спуска. Но теперь, плотно окружив его, люди ждали его слова: недостаточно было унять бурю, смирить ветер, утишить волну – теперь надо объяснить, как он, простой человек, сын галилейского плотника, сумел сделать это, когда сам Бог, отступясь, ждал, что смерть вот-вот заключит их в ледяные свои объятия. Тогда Иисус поднялся и сказал: То, что вы видели, не мною сделано, не я отогнал бурю, а Господь, говоривший моими устами, избравший язык мой своим орудием, как в древности говорил устами пророков, помните? Сказал Симон: Господь, наславший бурю, мог и отогнать ее прочь, а мы бы лишь повторяли: Господь принес, Господь унес, но по твоему слову, твоей волей возвращена нам жизнь, с которой мы в глазах Господа готовы уж были расстаться. Еще раз говорю тебе: не я сделал это, а Господь.
Сказал Иоанн, младший из сыновей Зеведеевых, и слова его доказали, что он не так уж прост и совсем не скудоумен: Конечно, это сделал Господь, заключающий в себе всю силу и все могущество, но сделал-то он это через твое посредство, и из этого вывожу я, что он хотел, чтобы мы узнали тебя. Вы и так меня знаете. Мы знали только, что неведомо откуда появился человек, что неведомо как наполняет он лодки наши рыбой. Я – Иисус из Назарета, сын плотника, распятого римлянами на кресте, я пас стадо овец и коз, больше которого не видел в жизни, а теперь вот ловлю рыбу и надеюсь, что до гроба останусь с вами. Сказал Андрей, брат Симона: Не ты должен остаться с нами, а мы с тобой, ибо если ты, обыкновенный человек, каков ты есть, по твоим словам, наделен таким могуществом и даром применять его, то одиночество тебе, бедняге, что камень на шее. Сказал Иисус: Что ж, оставайтесь со мной, если сердце ваше просит этого, если, как сказал Иоанн, вы хотите узнать меня, но только никому не говорите о том, что произошло здесь, ибо не настало еще время Господу подтвердить волю, которую он хочет исполнить во мне. Сказал тогда Иаков, старший сын Зеведеев, тоже, как и брат его, оказавшийся далеко не так прост:
Не думай, что народ промолчит, погляди-ка на берег, видишь, они ждут тебя, чтобы восславить, а самые нетерпеливые прыгают в лодки и плывут к нам, но даже если мы сумеем уговорить их хранить все дело в тайне, разве уверен ты, что в любую минуту Господь, пусть и вопреки твоей воле, не воплотится в тебя, не обнаружит свое присутствие через посредство твое?
Иисус снова понурил голову и ответил: Все мы в руках Божьих. Ты – больше, чем все мы, сказал Симон, потому что тебя он избрал и предпочел всем, но мы будем с тобой. До конца, сказал Иоанн. Пока ты нас не прогонишь, сказал Андрей. Пока сил у нас хватит, сказал Иаков. Тут подошли лодки, и стоявшие в них люди махали Иисусу, громче зазвучали славословия и благословения, и он, смирившись с неизбежным, молвил: Ну ладно, раз вино налито, надо его выпить. Он не искал среди приплывших Магдалину, он знал – она ждет его на берегу, ждет как всегда, и никакое чудо не поколеблет постоянство этого ожидания, и сердце его умягчилось благодарной, смиренной радостью. Когда причалили, Иисус обнял ее и прильнул к ней и не удивился, услышав, что прошептала она ему на ухо, прижавшись щекой к мокрой бороде: Ничего не поделаешь, ты проиграешь войну, но выиграешь все сражения, – и потом, об руку с нею, отвечая на приветствия тех, кто окружал его, встречая, как полководца, победителем вернувшегося из первой битвы, он и друзья его двинулись по дороге, круто уходившей в горы, в Капернаум, деревню, где жили Симон и Андрей. У них в доме он и остановился.
Прав, прав был Иаков, когда говорил: напрасно надеется Иисус, что никто, кроме непосредственных очевидцев чуда о буре, о нем не узнает. Минуло несколько дней, и ни о чем другом не говорили в округе, хотя и была тут некая странность: море Галилейское, как уж было сказано, не слишком велико, и в ясный день с возвышенного какого-нибудь места можно его увидеть все целиком, от края до края, от одного берега до другого, но в Тивериаде, к примеру, никто ничего о буре не слыхал, и когда приходил туда кто-нибудь и начинал рассказывать, что вот, мол, человек, с капернаумскими рыбаками выходивший на лов, приказал буре уняться, рассказчика перебивали: Какой еще буре? – отчего тот терял дар речи. А в том, что буря все же была, сомневаться не приходилось, ибо в избытке имелись те, кто готов был подтвердить и поклясться, что на волосок от гибели были рыбаки и в страхе за них – толпившиеся на берегу, и среди прочих – торговцы из Сафеда и Каны, оказавшиеся там по торговым делам. Они-то и разнесли по стране эту новость, сообразно с собственным воображением приукрашивая ее, отчего, как это и бывает с новостями, та, чем больше времени проходило, чем дальше оказывалась она от места действия, делалась все менее достоверной, а потому, когда доплелась наконец до Назарета порядком состарившаяся новость, уже нельзя было сказать, в самом ли деле случилось чудо, или же по счастливому совпадению слово брошено было ветру – спасибо, что не на ветер, – в тот самый миг, когда ему над ?ело дуть. Однако материнское сердце не обманешь, и Марии довольно было уже затухавшего отзвука этого сомнительного чуда, чтобы увериться: чудо сотворил ее сын. Она горько плакала втихомолку по углам, коря себя за то, что, в гордыне своей опасаясь упасть в глазах Иисуса, не сразу поведала ему о приходе ангела и о явленных тем откровениях, наивно полагая, что десятка путаных слов хватило бы, чтобы сын ее, с кровоточащим сердцем покинувший отчий дом, вернулся. Помимо прочего, Марии некому было излить свои горести и скорби: Лизия за это время вышла замуж и жила теперь в Кане Галилейской; с Иаковом она поговорить не решалась – тот до сих пор вскипал от бешенства при одном упоминании о встрече с братом и спутницей его. Да она ему в матери годится и видала виды, большой опыт имеет и в жизни, и в том, о чем и поминать-то зазорно! – кричал он, и справедливость требует признать, что собственный его опыт был ничтожен, обогатить же его в глухомани, именуемой Назарет, не представлялось возможным. Так что душу Мария могла отвести лишь с Иосифом, не только именем, но и наружностью все больше напоминавшим ей покойного мужа, но утешить он ее был не в силах Матушка, мы расплачиваемся за содеянное: и я, видевший и слышавший Иисуса, очень боюсь, что ушел он навсегда и что оттуда, где он сейчас, возврата нет. Ты слышал, что говорят о нем – что он запретил буре и буря стихла? Я своими ушами слышал от рыбаков, что он приказывает рыбе идти в сети. Ангел не солгал. Какой ангел? – спросил Иосиф, и тогда Мария поведала ему все, начиная с того, как постучался к ним нищий, как бросил он потом в миску пригоршню земли и земля засветилась, и кончая ангелом, явившимся ей во сне. Этот разговор вели они не в доме, что было бы при столь многочисленном семействе попросту невозможно, – нет, тамошние люди, когда надо поговорить без помехи, уходят в пустыню, где иной раз встречается им сам Господь. И так вот говорила мать с сыном, и вдруг Иосиф увидел вдалеке, на склоне холма, к которому Мария сидела спиной, стадо овец и коз и с ним пастуха. Стадо, показалось ему, было не столь уж многочисленное, пастух – не выше обыкновенного роста, а потому он об увиденном промолчал. Однако когда Мария сказала: Никогда больше не увижу я Иисуса, – задумчиво ответил ей Иосиф: Как знать.
Он оказался прав в сомнениях своих. Минуло время – примерно около года, – и Лизия прислала матери весточку, от имени свекра со свекровью приглашая мать прийти в Кану на свадьбу невестки своей, сестры мужа, и взять с собой кого ей захочется – всем, мол, будут рады. Мария, как приглашенная, имела право выбрать, кто будет сопровождать ее на свадьбу, но, не желая быть хозяевам в тягость, чтоб, не дай Бог, не сказали:
Вот, явилась со всем выводком, – многодетные вдовы, как известно, весьма щепетильны, – решила взять с собой только двоих: нынешнего своего любимца Иосифа и дочку Лидию, которая была в той поре отрочества, когда праздники и развлечения наскучить не могут. Кана от Назарета невдалеке – не более часу ходьбы, а в такой мягкий осенний день и просто прогуляться приятно, даже если в конце пути не ждет нас свадебный пир.
Вышли из дому, чуть рассвело, чтобы Мария смогла помочь хозяевам в последних приготовлениях к торжеству и угощению, а ведь известно, что чем больше гостей, тем больше у хозяев хлопот. Навстречу матери, брату и младшей сестре вышла радостная Лизия, начались поцелуи, объятия, расспросы, но, поскольку дело не ждет, повела Марию в дом жениха, где, по обычаю, и должно было происходить застолье, чтобы вместе с другими женщинами варить, парить и жарить. Иосиф с Лидией остались во дворе, со сверстниками своими, мальчики затеяли игры, девочки принялись танцевать, и так продолжалось до самого начала церемонии. Тут уж все, без различия пола, устремились вслед за друзьями жениха, несшими по традиции горящие факелы, хотя утро выдалось ослепительное, но факелы эти, по крайней мере, доказывали, что, как бы ни сияло солнце, не стоит пренебрегать даже таким бледным и немощным светом, какой давали они. Высыпали на улицу соседи, радостно приветствуя жениха, но благословения приберегая на ту минуту, когда шествие двинется в обратный путь – уже с невестой. Иосифу с Лидией, однако, ничего из того, что последовало за этим, увидеть не довелось, что, впрочем, огорчило их не слишком, потому что ничего любопытного для них тут не было: недавно совсем выходила замуж их родная сестра, и они наперед знали, как все будет: жених постучит в ворота дома невесты, прося ее показаться, выйдет она к нему, окруженная подругами, которые держат, как пристало женщинам, не факелы, ибо факелу по размеру своему и по яркости пламени подобает быть несомым в руке мужчины, но светильники поскромнее, обыкновенные плошки; знали брат с сестрой и то, как ступит за порог невеста и жених поднимет ее покрывало и ликующе-изумленно ахнет, увидав, какое сокровище предназначено ему, словно за двенадцать месяцев, минувших от обручения до свадьбы, тысячи раз не видел он свою нареченную, не обладал ею когда только ему ее хотелось. Так вот, ничего этого Иосиф с Лидией не видели, и вот по какой причине: отрок, глянув случайно в другую сторону, увидел в глубине улицы двоих мужчин и женщину и, объятый таким чувством, будто заново родился, узнал старшего брата своего и женщину – ту самую, кого встретили они с Иаковом тогда на берегу моря. Он крикнул сестре:
Смотри, наш Иисус идет! – и оба во весь дух припустияи навстречу, но Иосиф вдруг остановился, застыл на месте, потому что вспомнил мать, вспомнил и как сурово говорил с ними брат, хотя дело было, конечно, не в них с Иаковом, а в том, что велела передать им мать, и, подумав, что потом объяснит Иисусу, отчего повел себя так, повернул назад. Уже заворачивая за угол, обернулся он и, ужаленный змеей ревности, увидел, что брат как перышко подхватил Лидию на руки, а она покрывает все его лицо поцелуями, спутники же его смотрят на это с улыбкой. Ничего не видя из-за слез досады, застилавших глаза, побежал Иосиф дальше, влетел в ворота, прыжками, чтобы не наступать на разостланные на земле скатерти, уже уставленные снедью, пересек двор и позвал: Матушка! – и как хорошо, что каждому из нас дан собственный голос: из всех женщин, хлопотавших там, обернулась на голос сына одна лишь Мария, взглянула на него и поняла, что он скажет: Иисус! – еще до того, как слово это прозвучало. Она побледнела, покраснела, улыбнулась, нахмурилась, снова побледнела и наконец взялась за сердце, словно проверяя, на месте ли оно, и отступила на два шага, словно наткнулась на стену. Кто с ним? – спросила она, не сомневаясь, что пришел первенец не один. Мужчина и женщина и наша Лидия. А женщина – та самая? Та самая, но мужчину я прежде не видал. Приблизилась ничего не подозревающая Лизия, спросила с любопытством: Что случилось?
Твой брат пришел сюда на свадьбу. Иисус? Да, Иосиф видел его. Лизия не впала в смятение, не растерялась, как мать, лицо ее всего лишь озарилось улыбкой, которую мы рискнем назвать нескончаемой, и она произнесла вполголоса: Брат, – несведущим же поясним, что и улыбка такая, и слово это стоят иных восторгов. Пойдем же, встретим его, сказала она. Ступай одна, я останусь здесь, сказала, точно защищаясь, Мария и велела Иосифу: Иди с нею. Но Иосиф не захотел оказаться в объятиях Иисуса после младшей сестры; Лизия же одна идти не решилась, и в итоге все трое остались стоять, словно подсудимые, ожидающие приговора и не уверенные в милосердии судьи – если, конечно, уместно будет употребить в этих обстоятельствах слова «судья» и «милосердие».
С Лидией на руках появился в дверях Иисус, и следом шла Магдалина, но первым шагнул через порог Андрей, ибо именно он был спутником Иисуса и приходился близким родственником жениху, что выяснилось тотчас же, как только он в ответ на радостные приветствия, обращенные к нему, сказал: Нет-нет, Симон не смог прийти, – и вот, пока одни упивались радостью встречи, другие глядели друг на друга так, будто их разделяла пропасть и надо было решить, кому первому надлежит вступить на узенький и ненадежный мостик, который был, все же был перекинут над нею. Мы не станем утверждать вослед какому-то поэту, что дети – лучшее, что есть на свете, но благодаря им, детям, взрослым иной раз удается без ущерба для собственного достоинства сделать первый и самый трудный шаг, пусть даже и окажется потом, что не на ту дорогу они шагнули. И Лидия выскользнула из рук Иисуса, подбежала к матери, и тут, как в театре марионеток, где одно движение порождает другое, а оба они – третье, Иисус приблизился к матери и с чинной обыденностью, не согретой решительно никакими чувствами, приветствовал ее, брата и сестру. После этого прошел вперед, оставив обратившуюся в соляной столп Марию, растерявшихся Иосифа и Лизию. Мария из Магдалы шла следом и, когда она поравнялась с Марией из Назарета, обе женщины – одна порядочная, другая гулящая – разом вскинули глаза, и во взглядах их не было ни враждебности, ни презрения, а лишь странная благодарность, которую могли бы питать друг к другу сообщницы в деле важном и тайном и которую постичь и оценить дано лишь тем, кто уверенно проходит извилистым лабиринтом сердца женского. Свадебная процессия была уже невдалеке, слышались крики и рукоплескания, раздавался в воздухе дрожащий гуд бубнов, тонкий и протяжный звон струн, ритмичный топот пляшущих и многоголосый говор, а спустя мгновение после того, как люди заполнили двор, словно волною здравиц и плеска ладоней внесло туда новобрачных, которые подошли под благословение к ожидавшим их родителям. Благословила их и Мария, как совсем недавно благословляла она свою Лизию, ибо и теперь, как тогда, не было рядом с нею ни мужа, ни старшего, первородного сына, которым бы могла она уступить это право. Все расселись, и Иисусу предложили почетное место, ибо Андрей успел шепнуть родне, что это – тот самый человек, по чьей воле идет в сети рыба и стихает буря, но он отклонил эту честь и сел поодаль, с краю. Ему подавала Магдалина, которую никто не спросил, кто она и откуда, иногда подходила к нему Лизия, и он по виду не делал различий между одной и другой. Мария, сновавшая со двора на кухню и обратно, не раз и не два сталкивалась с Магдалиной, и они, обмениваясь тем же заговорщицким взглядом, не заговаривали друг с другом до тех пор, пока мать Иисуса знаком не приказала ей следовать за собой в другой конец двора, где без всяких околичностей молвила: Береги его, ангел сказал мне, что его ждут великие испытания, а я рядом быть не могу. Буду беречь, жизнь за него отдам, если она хоть чего-то стоит. Как зовут тебя? Мария из Магдалы, я была блудницей до встречи с сыном твоим. Мария ничего не отвечала, ибо в голове ее стали в должном порядке выстраиваться прошлые события – деньги, узелком завязанные в подол туники, недомолвки и намеки Иисуса, теперь обретшие смысл, раздраженный отчет Иакова и отзывы его о спутнице старшего брата, а когда наконец все сложилось воедино, сказала:
Благословляю тебя, Мария из Магдалы, за то добро, что сделала ты моему сыну, благословляю ныне и во веки веков. Магдалина, приблизившись, хотела в знак почтения поцеловать ее в плечо, но другая Мария простерла к ней руки, притянула к себе, и они постояли обнявшись, однако недолго, потому что дело не ждет и никто за них его не сделает.
Длилось празднество, подавались беспрерывной чередою кушанья, и лилось вино из кувшинов, и веселье нашло уж себе выход в песнях и танцах, как вдруг тревожная весть, тайно поданная хозяевам распорядителем пира – вино на исходе, – обрушилась им на головы наподобие обвалившейся кровли. Что же нам теперь делать, зашептали они в смятении, как сказать гостям, что вина больше нет, завтра ни о чем другом в Кане говорить не будут. Дочь моя, запричитала мать новобрачной, что только ждет тебя впереди, какие насмешки: на собственной свадьбе и то вина не хватило, чем заслужили мы такой позор, нечего сказать, хорошее начало супружеской жизни. А за столами тем временем выцедили последние капли, и самые нетерпеливые из гостей стали уже оглядываться по сторонам, ища, кто бы наполнил им стаканы, и тогда Мария, хоть только что вверила другой женщине все то, что Иисус отказался принимать из ее рук – заботы, попечение, долг, – вдруг, словно молния сверкнула в рассудке ее, захотела получить собственное подтверждение чудесным дарованиям сына своего, удостовериться и потом уже навсегда затворить двери в доме своем и уста свои, как тот, кто исполнил свое предназначение в этом мире и только ждет теперь часа, когда призовут его в мир иной. Она отыскала глазами Магдалину, увидела, как в знак согласия та медленно опустила ресницы, и, не медля больше, подошла к сыну и произнесла тоном человека, уверенного в том, что, чтобы его поняли, нет нужды проговаривать все до точки: Вина нет. Иисус медленно обернулся к матери, глянул на нее так, будто слова ее донеслись к нему из дальней дали, спросил: Что мне и тебе, жено? – и именно эти страх наводящие слова были услышаны сидевшими вблизи и поодаль: не смеет сын так говорить с матерью, произведшей его на свет, – но столь велики были удивление, изумление, недоверие, что время, пространство, воля постараются так их понять, перевести, истолковать, откомментировать и переосмыслить, чтобы начисто изгнать из них жестокость, а если получится – сделать так, чтобы они как бы и вовсе не звучали, если же не выйдет, то придать им смысл, противоположный вложенному, и по прошествии лет и столетий говорить и писать станут, что сказал Иисус так: Зачем ты беспокоишь меня по таким пустякам? или так: Какое мне дело до этого? или так: Кто просил тебя вмешиваться в это? или: Просить тебе меня не надо, я вижу сам и сам вмешаюсь, или: Почему не попросить меня прямо, я ведь был и остаюсь покорным твоей воле, или: Сделаю так, как тебе угодно, нет между нами разногласий. Мария приняла удар грудью, выдержала взгляд, которым отвергал ее сын, и, отрезая ему путь к отступлению, сказала слугам: Что скажет он вам, то сделайте. Иисус видел, как мать отходит от него прочь, но не промолвил ни слова, не протянул руку, чтобы попытаться удержать ее, потому что понял: Бог воспользовался ею, как раньше – бурей, а еще раньше – надобностями рыбаков.
Он поднял свой стакан, где на дне оставалось еще немного вина, и сказал слугам: Наполните сосуды водою, – было же тут шесть каменных водоносов, стоявших по обычаю очищения Иудейского, вмещавших по две или по три меры, и они наполнили их доверху.
Несите их ко мне, сказал он и влил в каждый сосуд по несколько капель вина, остававшихся у него в стакане. А теперь почерпните и несите к распорядителю пира. Когда же тот, не зная, откуда несут к нему сосуды, отведал воды, в которой капля вина растворилась без следа, даже не окрасив ее, подозвал жениха и сказал: Всякий человек подает сперва хорошее вино, а когда напьются, тогда худшее, а ты хорошее вино сберег доселе. А жених, который в жизни не видел, чтобы сосуды те использовали под вино, и вообще не знал, что вино кончилось, тоже попробовал вина и с притворной скромностью человека, подтверждающего то, в чем и так не сомневался, кивнул одобрительно в знак того, что вино и впрямь первоклассное – так сказать, винтаж. И если бы не глас народа, в данном случае представленного слугами, которые на следующий день распустили язык, о свершившемся чуде никто бы и не узнал – а это равносильно тому, что и чуда никакого не было, ибо распорядитель понятия не имел о претворении воды в вино, новобрачному, разумеется, лестно было приписать чужое деяние себе, Иисус был не из тех, кто похваляется на всех углах: Я свершил такие-то и такие-то чудеса, Магдалина, с самого начала посвященная в интригу, распространяться о ней не собиралась, Мария же и подавно, потому что самое главное, самое основное произошло между нею и сыном ее, а все прочее было так, добавлением или, вернее сказать, добавкой, и пусть подтвердят наши слова гости на брачном пиру, чьи стаканы вновь наполнились вином доверху.
Больше никогда не говорили друг с другом Мария из Назарета и сын ее. Незадолго до заката, не простясь ни с кем из домашних, Иисус и Магдалина ушли из Каны по дороге в Тивериаду. Иосиф и Лидия, прячась, проводили их до выхода из деревни и смотрели вслед до тех пор, пока не скрылись они за поворотом.
И тогда пришло время больших ожиданий. Знамения, которыми до той поры Господь обнаруживал свое присутствие в Иисусе, были маленькие домашние чудеса из разряда «ловкость рук и никакого мошенства», по сути своей не слишком сильно отличающиеся от тех фокусов и трюков, которые не столь, правда, отчетливо и чисто исполняют на Востоке маги и чародеи, умеющие, например, подбросить в воздух веревку и влезть по ней, причем никто из зрителей не заметит, что верхний ее конец закреплен на прочном крюке или что кто-то из подручных держит его. Иисусу, чтобы проделать что-то подобное, довольно было лишь захотеть, но, спроси его кто-нибудь, зачем и для чего это, он ответить бы не сумел или сказал бы, что так, мол, надо и что нельзя оставить рыбаков без улова, а гостей на свадьбе – без вина, ибо и в самом деле не пришло еще время Господу говорить его устами. По градам и весям галилейским шла молва о неком назарянине, наделенном могуществом, которое один Бог способен был ему даровать, Иисус же не оспаривал это, никак не объясняя ни причин, ни побуждений, ни оснований, и людям оставалось лишь унять любопытство и воспользоваться подвалившей удачей. Разумеется, Симон и Андрей, равно как и сыновья Зеведеевы, думали не так, но ведь это были его друзья, и они боялись за него. И каждое утро, проснувшись, Иисус спрашивал: Сегодня? – спрашивал беззвучно, про себя, а несколько раз и вслух, чтобы Магдалина слышала, но она молчала, вздыхала, потом закидывала ему руки за шею, целовала его лоб и глаза, он же вдыхал едва уловимое благоуханное тепло, веявшее от ее груди, и порою снова забывался сном, порою избывал снедавшую его тревогу в теле ее, скрываясь в нем, как в коконе, из которого выйти можно лишь преображенным и возрожденным. Потом шел он к морю, где ждали его рыбаки, и из них многие не понимали и спрашивали его, почему не купит он в счет будущих доходов собственную лодку, не начнет работать на себя.
Случалось иногда, что в открытом море, когда приходилось в бездействии дожидаться, пока суденышко сменит галс, ляжет в дрейф или выполнит иной маневр, без которого ловля, пусть и сделавшаяся в полном смысле слова плевым делом, была все же невозможна, охватывало Иисуса внезапное предчувствие, и сердце тогда начинало биться учащенно, но глаза его не устремлялись к небесам, где, как известно, находится Господь, – как одержимый, неотрывно и жадно глядел он на спокойную поверхность воды, блестевшую, будто лакированная кожа, и с ужасом и с надеждой ожидая, – Когда рыба наша появится, говорили в такие минуты рыбаки, – когда из глубины раздастся голос, а тот все медлил. Завершалась ловля, тяжело нагруженный баркас приставал к берегу, а Иисус – и Магдалина следом – понуро брел вдоль уреза, ожидая, кому понадобятся его даровые услуги.
Недели проходили за неделями, складываясь в месяцы, а потом и в годы, перемены же бросались в глаза только в Тивериаде, где росли новые дома и приумножалась слава, во всех прочих местах все шло по раз и навсегда заведенному, извечному и привычному порядку, когда каждую зиму кажется, что земля кончается у нас на руках, и каждую весну – воскресает, и совершенно напрасно так кажется, ибо это есть глубокое заблуждение и обман чувств – не будь зимнего земного сна, неоткуда было бы почерпнуть весне силы свои.
Но вот наконец настал год, пришел час, и двадцатипятилетний Иисус почувствовал, что мир стронулся и пришел в движение – начали появляться новые и новые знамения, следовавшие друг за другом беспрерывной чередой, словно кто-то торопился наверстать упущенное время. Строго говоря, первое из этих знамений нельзя было отнести к чудесам истинным и настоящим, ибо ничего сверхъестественного не было в том, что Иисус приблизился к одру тещи Симона, лежавшей в горячке неведомого происхождения, возложил ей руку на лоб, как поступил бы и каждый из нас, побуждаемый к сему лишь состраданием, но никак не надеждой изгнать таким незамысловатым способом хворь из тела болящего, – однако никому из нас не доводилось и не доведется почувствовать, как прямо под пальцами жар слабеет, спадает, подобно дурной воде уходит в землю, и уж подавно не придется увидеть, как вслед за тем женщина встает с одра и говорит явно не случайные слова: Кто друг моего зятя, тот и мне друг, после чего берется как ни в чем не бывало за обычные свои дела по хозяйству.
Таково было первое, так сказать, домашнее и внутреннее знамение, а на втором следует нам остановиться поподробнее, ибо выразилось в нем то, что Иисус наш открыто бросил вызов Закону писаному, чтимому и соблюдаемому, и, быть может, до известной степени объяснялся этот вызов естественным человеческим побуждением, ибо Иисус жил вне брака с Магдалиной, к тому же еще и блудницей, и ничего удивительного, что, увидев женщину, которую взяли в прелюбодеянии и, по Закону Моисея, должны были побить камнями, он вступился за нее, сказавши: Кто из вас без греха, пусть первым бросит в нее камень, что прозвучало так: Я и сам бы, если бы не погряз в грехе любострастия, если бы не тяготели надо мной нечистые помыслы и деяния, вместе с вами свершил бы правосудие. Он сильно рисковал: кто-нибудь из доброхотов-палачей, у кого сердце очерствело окончательно и кто закоснел в грехе – а быть может, нашелся бы и не один такой, – вполне способен был пропустить его увещевание мимо ушей и привести приговор в исполнение, рассудив, что Закон писан не про него, а про женщин. Иисус по неопытности, наверно, не подумал о том, что если сидеть сложа руки и ждать, пока явятся в мир люди безгрешные – единственные, кто, по его мнению, имеет моральное право осуждать и карать, то, боюсь я, за время этого нашего бездействия безмерно умножится порок, процветет греховность и без удержу пойдут прелюбодейки блудить с одним, с другим, с кем попало и со всеми подряд, а ведь супружеская неверность – не единственный порок, тысячи их, один другого гнусней и мерзопакостней, и среди них – тот, за который Господь испепелил Содом и Гоморру, наслав на них огонь и серу. Но, возлюбленные братья мои, зло, родившееся вместе с миром и, насколько мне известно, многому дурному у него научившееся, – подобно пресловутой и никем никогда не виданной птице Феникс, которая сгорает в пламени и тотчас восстает из пепла. Добро – нежно и хрупко, и чуть лишь зло дохнет ему в лицо горячим дыханием самого заурядного греха, как навсегда пропадет его чистота, сморщатся и увянут его лилейные лепестки, сухим и ломким сделается стебель. Иисус сказал прелюбодее:
Иди и впредь не греши, но душа его была исполнена сомнений. Другой случай, заслуживающий внимания, произошел на восточном берегу Галилейского моря, куда Иисус считал нужным время от времени наведываться, чтобы не считали, будто он уделяет свои заботы только рыбакам из Капернаума. И вот он позвал Иакова и Иоанна и сказал им: Поплывем на ту сторону, в страну Гадаринскую, поглядим, как там и что, а на обратном пути займемся ловлей, так что в любом случае не напрасны будут труды. Сыновья Зеведеевы согласились, направили свою лодку и принялись грести, надеясь, что дальше попутный ветер доставит их к цели с меньшими усилиями. Так и вышло, но уже вскоре овладел ими страх, ибо вот-вот должна была начаться такая буря, рядом с которой пустяком покажется та, первая, однако Иисус сказал воде и ветру: Перестаньте, как не в меру расшалившимся детям, и тотчас стихло волнение, и ветер снова стал дуть в нужную сторону и не сильней, чем нужно. Причалили, вышли на берег: впереди Иисус, а Иоанн с Иаковом – следом за ним, ибо они никогда не бывали в этих местах, и все им было внове и в диковинку, но главное диво, от которого замерли у обоих сердца, было впереди – на дорогу перед ними выскочил человек, если позволительно будет назвать так существо, покрытое коростой и отвратительными язвами, с всклокоченными волосами и свалявшейся бородой, издающее тлетворный смрад, ибо, как узнали они потом, прятался он в гробницах всякий раз, когда ему удавалось освободиться и убежать, потому что многократно был он связан оковами и цепями, но разрывал цепи и разбивал оковы, и никто не в силах был укротить его. Будь этот человек просто безумцем, можно было бы, хоть известно, что, когда умалишенные впадают в неистовство, силы их удваиваются, так вот, можно было бы, говорю, поставить решетки попрочнее, заковать его в цепи тяжелее, но он был одержим нечистым духом, а тому нипочем все на свете затворы и оковы, любые узы. И одержимый день и ночь носился по горам, убегая от себя самого и от собственной тени, но всегда возвращался на кладбище, где прятался между гробницами, а иногда и в них самих, ей его силой извлекали оттуда, наводя страх на всех, кто видел это. Вот тут и встретил его Иисус, и посланные взять бесноватого махали ему руками, чтобы убегал и спасался, но Иисус приплыл на ту сторону попытать судьбу и не желал упускать никакой возможности. Иаков и Иоанн хоть и робели, но не оставили друга одного и потому первыми услышали слова, которые доселе никто не только не произносил и не слышал, но и не полагал возможным произнести и услышать, ибо они были против Господа и его Завета, как станет очевидно из дальнейшего нашего повествования. Бесноватый, ощерив клыки, с которых свисали волоконца гниющей плоти, выставив когти, приближался, и волосы Иисуса шевельнулись от ужаса, но, двух шагов не дойдя до него, тот повалился наземь и громким голосом сказал:
Что тебе до меня, Иисус, сын Бога Всевышнего, умоляю тебя, не мучь меня. Да, в первый раз, наяву и прилюдно – не в одиноких снах, истинность которых благоразумный скептицизм велит подвергать сомнению, прозвучал голос – и был это голос Дьявола – во всеуслышание объявивший, что Иисус из Назарета – сын Божий, чего и сам он не знал, поскольку в разговоре с Богом в пустыне тема отцовства не затрагивалась. Ты мне понадобишься позже, – вот и все, что сказал ему Бог, и невозможно было даже установить сходство, потому что явился он Иисусу в облике облака или столба дыма, – короче говоря, в столпе облачном. У ног Иисуса корчился одержимый, голос обуявшего его беса произнес непроизносимое и смолк, и в этот миг Иисус, словно узнав себя в нем, почувствовал, как и в него входит и овладевает им некая сила, которая, поведя его неведомо куда и неведомо к чему, в конце концов приведет к могиле и в могилу сведет. Иисус спросил его: Как тебе имя? – и он сказал: Легион, – потому что много бесов вошло в него. Тогда Иисус повелел: Выйди из этого человека, нечистый дух. И едва успел он произнести эти слова, как бесы многоголосым хором – звучали тут голоса пронзительные и тонкие, грубые и хриплые, по-женски ласкающие слух и визгливые, будто пила вгрызалась в камень, издевательски-глумливые и притворно, по-нищенски смиренные, надменные и жалобные, и такие, что подобны были лепету детей, произносящих первые в жизни слова, и стонущие, будто от боли, и воющие по-звериному – принялись умолять Иисуса, чтобы не высылал их вон из страны той, уверять его, что достаточно ему приказать – и они покинут тело несчастного, но только, пожалуйста, пусть не изгоняет их отсюда.
Спросил Иисус: Куда же хотите вы войти? Тут же на горе паслось большое стадо свиней, и бесы просили его, чтобы позволил войти в них. Иисус подумал и пришел к выводу, что это будет правильно, поскольку эти животные, чье мясо правоверные иудеи почитают нечистым, наверняка принадлежат язычникам. Он только не сообразил, что те, съев свиней, в которых войдут бесы, тоже могут превратиться в одержимых и обуянных бесами, как не предвидел и еще одного злосчастного последствия своего решения, ибо даже сын Божий, не осознавший, впрочем, в полной мере, с кем состоит он в родстве, не может, как в шахматах, просчитать все ходы и предусмотреть все наперед. Бесы в сильном волнении ожидали, что ответит он им, и когда наконец сказал Иисус: Позволяю, – издали дружный ликующий крик и тотчас вошли в свиней. То ли от неожиданности, то ли с непривычки носить в себе нечистых духов животные – все, сколько их там было, а было их две тысячи голов, – сей же миг обезумели и ринулись с кручи вниз, в море, где и потонули. Невозможно представить ярость, охватившую хозяев стада при виде того, как ни в чем не повинная скотина, которая еще минуту назад мирно разгуливала себе, рылась в земле в поисках съедобных корешков и червячков, пощипывала жесткую и редкую траву, росшую на пересохших от зноя горных кручах, оказалась в воде: одни несчастные свинки уже всплыли брюхом кверху, другие отчаянно бились и барахтались, прилагая – не побоимся этого слова – титанические усилия, чтобы выставить из воды уши: слуховые отверстия у свиней не закрываются, в них потоком врывается вода, заполняет всю тушу доверху – и аминь. Свинопасы в бешенстве принялись издали швырять камнями в Иисуса и бывших с ним, а потом устремились к нему, пылая справедливым негодованием и намереваясь потребовать с виновника своего несчастья возмещения ущерба – примем цену одной головы за «икс», умножаем на две тысячи и получаем искомую сумму ущерба.
Да? С кого это мы ее получаем? И у рыбаков-то денег почти не водится, живут они тем, что наловят, а Иисус был даже не рыбак. Он хотел было дождаться пастухов, хотел объяснить им, что никого нет на свете хуже Дьявола, что по сравнению с этим злом гибель двух тысяч свиней – сущие пустяки и что все мы обречены нести потери, материальные и иные, хотел сказать им: Будьте терпеливы, братья! – но Иаков с Иоанном рассудили, что не стоит вступать в переговоры, которые по всем приметам мирными не будут, ибо учтивость и самые добрые намерения одной стороны ничто против доводов грубой силы, приводимых другою. Бегом сбежали они по склону на берег, вскочили в лодку, навалились на весла и вскоре были уже в безопасности, поскольку не вплавь же было гнаться за ними преследователям, по всей видимости рыболовством не промышлявшим и лодок оттого не имевшим. Сказал Иаков: Сколько-то свиней погибло, одна душа спаслась, прибыль – Господу.
Иисус взглянул на него рассеянно, словно мысли его были заняты другим, и сыновья Зеведеевы знали, чем именно, и очень бы хотели обсудить это «другое» – неслыханные слова бесноватого о том, что Иисус – сын Божий, однако спутник их устремил взгляд на тот берег, откуда они с такой поспешностью отчалили: он глядел на воду, где покачивались в легкой зыби две тысячи ни в чем не виноватых свиней, и чувствовал, как нарастающая в нем тревога все усиливается, пока наконец не нашла себе выход в крике, сорвавшемся с его уст: Бесы!
Где же бесы? – и потом, вскинув голову к небесам, расхохотался: Слышишь, Господь, ты либо выбрал себе в сыновья человека, негодного исполнить твои предначертания, либо среди тысячи твоих могуществ не хватает одного и разум твой бессилен справиться с разумом Дьявола! Что ты хочешь сказать? – пробормотал Иоанн, напуганный такой кощунственной дерзостью.
Хочу сказать, что бесы, прежде обитавшие в теле того несчастного, ныне вырвались на свободу: мы ведь знаем теперь, что они не умирают, и сам Бог не может их убить, а то, что я сделал, может быть уподоблено попытке разрубить мечом морскую волну. А на берегу тем временем собралось уже много народу – одни входили в воду, чтобы достать туши, плававшие поблизости, другие, добыв лодки, отправлялись за добычей, находившейся в отдалении.
В ту же ночь, в доме Симона и Андрея, стоявшем подле синагоги, собрались пятеро друзей, чтобы втайне ото всех обсудить наводящий ужас вопрос: в самом ли деле Иисус, как сказали бесы, сын Божий? После всего, что случилось днем, все единодушно согласились перенести неизбежный разговор на ночь, и вот настало наконец время прояснить все до точки. И первым заговорил Иисус: Нельзя верить ни единому слову того, кто и породил ложь, – он, разумеется, имел в виду Дьявола.
Сказал Андрей: И правда и ложь изрекаются одними устами, и Дьявол не перестанет быть Дьяволом, если случится ему иногда сказать правду. Сказал Симон: Мы давно знаем, что ты не такой, как все, вспомним рыбу, которую бы мы без тебя не поймали, вспомним бурю, которая бы нас убила, и воду, что ты превратил в вино, и грешницу, которую побили бы камнями, если бы не ты, а теперь еще и бесов, которых ты изгнал из одержимого. Сказал Иисус: Не я один изгонял бесов. Верно, сказал Иаков, но лишь перед тобой одним униженно склонились они, называя тебя сыном Бога Всевышнего.
Что мне до их унижения, если в конце концов унижен оказался я? Да ведь не в том дело, вмешался Иоанн, я ведь был там и все слышал, почему ты не сказал нам, что ты сын Божий? Я не знаю, так ли это. Возможно ли» чтобы известное Дьяволу тебе было неведомо? Отличный вопрос, но пусть ответят тебе на него они. Кто они?
Бог, сыном которого назвал меня Дьявол; Дьявол, который только от Бога мог об этом узнать. Все помолчали, словно давая время и возможность высказаться упомянутой паре, а потом Симон спросил о том, что вертелось на языке у всех: Что было у тебя с Богом? Иисус вздохнул: Я ждал этого вопроса с тех самых пор, как пришел в ваши края. Но мы и подумать не могли, что сын Божий пожелает сделаться рыбаком. Так кто же ты все-таки такой? Иисус закрыл лицо руками, отыскивая в памяти точку, от которой надо будет начать признание, и неожиданно как со стороны увидел свою жизнь и понял: если бесы не солгали, все, что происходило с ним до этого, должно обрести иной смысл, а многие события и вовсе могут быть поняты лишь в свете этой истины, явленной так недавно. Потом открыл лицо, поочередно оглядел каждого из сидевших перед ним с выражением мольбы, как бы признавая, что, прося их поверить ему, просит о превосходящем все человеческие возможности, и наконец после долгого молчания сказал: Я видел Бога. Рыбаки молчали, ожидая, что будет дальше.
Иисус, потупившись, продолжал: Я встретил его в пустыне, и он возвестил мне, что в свое время дарует мне власть и славу в обмен на мою жизнь, но о том, что я его сын, – не сказал. Он опять замолчал, и молчали рыбаки. А как он явился тебе? – спросил Иаков. В виде такого, что ли, облака или, скорее, столба дыма. Дыма или пламени? Дыма. И больше ничего тебе не сказал?
Сказал только, что, когда настанет срок, он опять явится мне. Срок чего? Не знаю, может быть, срок жизни моей. Ну а когда же ты обретешь власть и славу? Не знаю. В комнате, где, несмотря на жару, била всех пятерых дрожь, опять стало тихо. Потом Симон с расстановкой спросил: Может, ты и есть Мессия, которого нам следует считать сыном Божьим, потому что ты пришел, чтобы освободить избранный народ от рабства?
Я – Мессия? Чего ты так удивляешься, улыбнулся нервно Андрей, как будто Мессией быть нельзя, а прямым сыном Господа – можно. Сказал Иаков: Мессия или сын Божий, я одного не постигаю – как узнал об этом Дьявол, если Бог даже тебе не открылся? Сказал Иоанн задумчиво: Мало ли какие дела у Бога с Дьяволом – почем нам знать. Пятеро переглянулись – страшно было и задумываться об этом, и Симон спросил Иисуса:
Что же ты будешь делать? – и Иисус ответил: Ждать, когда придет час, что же я еще могу.
А час был уже близок, но Иисусу предстояло до той поры еще дважды проявить свое чудесное могущество, хотя о втором случае предпочтительней было бы умолчать – потому что он опять дал маху и погубил смоковницу, причастную к какому-либо злу в той же мере, что и несчастные свиньи, ввергнутые с крутизны в море. А вот первый случай заслуживает того, чтобы о нем сделалось известно первосвященникам иерусалимским и быть высеченным золотыми буквами на фронтоне Храма, ибо такого никогда не видано было раньше и не будет видано впредь, вплоть до наших дней. Историки переломали немало копий, споря о том, по какой причине собралось столько и столь разнообразного народа в этом месте, – заметим кстати и мимоходом, что и о точном его положении споры не умолкают, поскольку одни утверждают – это мы уже вернулись к причинам, – что речь идет о самом что ни на есть обычном паломничестве, какие устраиваются спокон веку, другие же с пеной у рта твердят: Ничего подобного, столпотворение возникло оттого, что прошел и впоследствии подтвердился слух, будто прибыл из Рима чиновник с чрезвычайными полномочиями, чтобы объявить о снижении податей и пошлин, а третьи, не выдвигая никаких собственных предположений, заявляют, что даже малые дети не поверили бы в облегчение фискального бремени и изменение существующей системы в пользу налогоплательщика, что же касается столь массового наплыва людей, то пусть те, кто любит приходить на готовенькое, лучше дадут себе труд изучить состав и структуру этой толпы. Установлено и можно считать достоверным, что численность ее колебалась от четырех до пяти тысяч человек, не считая женщин и детей, и что все эти люди в определенный момент оказались без еды. Объяснить, по какой причине народ, от природы предусмотрительный и, кроме того, привычный к скитаниям и странствиям, никогда не пускающийся в путь, даже если путь этот – из одной деревни в соседнюю, без краюхи хлеба и ломтя вяленого мяса, на этот раз не взял с собой съестных припасов, никто не может да и не пытается. Но факты остаются фактами, и свидетельствуют они о том, что собралось там тысяч двенадцать-пятнадцать, если считать женщин и детей – а почему бы их, собственно, не считать? – голодавших уже на протяжении многих часов и намеренных рано или поздно отправиться по домам, хотя ясно было, что многие умрут от истощения по дороге или сядут по обочинам ее, вверив себя милосердию и благосостоянию прохожих. Первыми, как и всегда бывает в подобных обстоятельствах, начали дети – стали нетерпеливо требовать еды, а иные захныкали: Мама, я есть хочу! – и опасность того, что ситуация, как принято будет выражаться, выйдет из-под контроля, возрастала с каждой минутой. Иисус стоял в самой гуще толпы вместе с Магдалиной и четырьмя своими друзьями – Симоном, Андреем, Иаковом и Иоанном, которые после памятной истории со свиньями и после того, что выяснилось следом, были с ним теперь неразлучны, – но, не в пример прочим собравшимся там, они запаслись рыбой и несколькими хлебами и вполне могли бы закусить. Однако приниматься за еду посреди толпы голодных людей было бы не только проявлением самого гадкого себялюбия, но и небезопасно, ибо от необходимости до закона – один коротенький шажок, а кроме того, со времен Каина повелось, что справедливость лучше всего восстанавливать собственными руками – скорей будет. У Иисуса и в мыслях не было, что он чем-то может пригодиться такой прорве народа, устроившей толчею и давку, но Иаков и Иоанн с уверенностью, присущей очевидцам, сказали ему: Если ты сумел изгнать из человека бесов, которые его убивали, то сумеешь сделать так, чтобы эти люди получили еду, без которой умрут. Откуда же я ее возьму, у нас нет ничего, кроме той малости, что взяли мы с собой. Ты сын Божий, стало быть, можешь сделать это. Иисус взглянул на Магдалину, и та сказала ему: Ты достиг рубежа, откуда уже поздно сворачивать, и на лице ее была жалость – к нему или к голодным людям? Тогда, взяв шесть хлебов, что были у них с собой, он разломил каждый из них на двое и роздал их спутникам своим и так же поступил с .рыбами, и себе тоже оставил половину ковриги и половину рыбины. Потом сказал: Ступайте за мной и делайте то же, что я. Нам известно, что он сделал, но до сих пор непонятно, как это у него получилось, что он переходил от человека к человеку, каждому давая по кусочку хлеба и волоконцу рыбы, но у каждого оказывалось в итоге по цельной ячменной ковриге и по цельной рыбине. Так же и то же делали, идя следом за ним, Магдалина и четверо рыбаков, и там, где проходили они, будто веяло над полем благодатным ветром, и один за другим выпрямлялись полегшие колосья, и шелесту колосьев под ветром подобен был равномерный шум жующих ртов, возносящих благодарение уст. Это Мессия, говорили одни. Это волшебник, говорили другие, но ни одному из тех, кто стоял там, не пришло в голову спросить: Ты – сын Божий? А Иисус говорил всем: Имеющий уши да слышит, если не .разделитесь, то не умножитесь.
Уместно, своевременно и хорошо, что он явил чудо, когда обстоятельства потребовали этого. Но совсем нехорошо взыскивать с не заслуживших взыскания, а ведь именно такова была уже упоминавшаяся история со смоковницей. Иисус шел полем и почувствовал голод и, увидев при дороге одну смоковницу, приблизился, чтобы посмотреть, нет ли на ветвях плодов, но ничего не нашел, кроме листьев, потому что время плодоносить не наступило еще. И он сказал тогда: Да не будет же от тебя плодов вовек. И смоковница тотчас засохла. Сказала Магдалина, бывшая тогда с ним: Давай нуждающимся, но не проси у тех, кому нечего дать. Устыдясь, Иисус велел дереву ожить, но оно по-прежнему оставалось мертвым.
Туманный рассвет. Рыбак поднимается со своей циновки, глядит из окна на молочную пелену, говорит жене: Сегодня в море не пойду, ничего не видно. Те же или схожие слова произнесены были по обоим берегам Галилейского моря всеми рыбаками, озадаченными таким из ряда вон выходящим явлением, – в это время года подобных туманов не бывает. И только один, совсем не рыбак, хоть и выходит в море на ловлю и тем живет, поглядев с порога на непроницаемое небо и словно убедившись, что сегодня – его день, говорит кому-то, кто находится в доме: Выйду в море. Обернувшись через плечо, спрашивает Магдалина: Ты должен? – и Иисус отвечает: Пора. Он обнял ее и сказал: Наконец я узнаю, кто я и для чего я, а потом на удивление проворно и уверенно, хотя туман такой, что не различить и собственных ног, сбежал вниз по склону на берег, оттолкнул одну из лодок и принялся выгребать к невидимой середине. В тишине и тумане далеко разносятся звон уключин, стук весел о борта, плеск стекающей с них воды, и рыбаки открывают глаза, несмотря на увещевания верных жен: Раз уж в море не идешь сегодня, поспи подольше. В тревоге и беспокойстве глядят жители рыбачьей деревни на скрытое густым туманом море и, сами того не зная, ждут, чтобы смолкли внезапно стук весел и плеск воды, чтобы тогда можно было им разойтись по домам и закрыть двери на все замки, засовы и щеколды, хоть и знают, что это не поможет, если тот, о ком думают они, вздумает дунуть в этом направлении – слетят тогда все двери с петель. Туман расступается, пропуская Иисуса, но видит он лишь лопасти своих весел и корму своей лодки, а все прочее являет собою стену – поначалу мутно-пепельную, а по мере того как лодка приближается к цели, рассеянный свет делает туманную пелену белой и блистающей, подрагивающей, словно какой-то звук пытается пробиться сквозь нее и не может – глохнет, как в вате. И в пятне самого яркого света на середине моря лодка останавливается. На корме, на возглавии, сидит Бог.
Нет, на этот раз он явился не в столпе облачном – в такую погоду облако или дым сольются с туманом. Это старик большого роста, с окладистой, во всю грудь, бородой, с непокрытой головой, с широким лицом, на котором толстые губы крупного рта не шевелятся, когда он говорит. Он одет, как одеваются богатые иудеи, – на нем длинная, ярко-красного цвета туника, а сверху голубая, затканная золотом хламида с рукавами, но на ногах у него грубые, простые и прочные сандалии – обувь для ходьбы, а не для красоты, и сразу можно сказать: тот, кто носит такую, сиднем не сидит. А вот какого цвета у него волосы – седые, черные, каштановые, – мы сказать затрудняемся: в такие года должны были бы побелеть, однако, может, он из тех, кого до глубокой старости не пробивает седина. Иисус снял весла с уключин, положил их на дно лодки, словно знал наперед – долгим будет разговор, и сказал просто: Я здесь. Бог неторопливо и обстоятельно подобрал полы своего одеяния, оправил их на коленях и сказал: И я здесь. По тону его могло бы показаться, что он произнес эти слова с улыбкой, но губы оставались неподвижны, и только чуть-чуть подрагивали, словно от колокольного гуда, длинные волосы в усах и под подбородком. Сказал Иисус: Я пришел узнать, кто я и что отныне мне предстоит делать, чтобы выполнить мою часть договора. Сказал Бог; Тут два вопроса, и обсуждать их надо по отдельности; с какого желаешь начать? С первого: кто я такой? – спросил Иисус. А ты не знаешь? – в свою очередь спросил Бог. Думал, что знаю, считал, что я сын своего отца. Ты о каком отце? О моем родном отце, о плотнике Иосифе, сыне Илии или Иакова, точно не помню. О том самом, кого распяли на кресте? Я полагал, что другого у меня нет. Да, это была трагическая ошибка римлян – тот твой отец погиб безвинно. Ты сказал «тот», значит, есть и «этот»? Я восхищен твоей сообразительностью. Сообразительность тут ни при чем: я узнал об этом от Дьявола. А ты с ним знавался?
Да нет, это он однажды вышел ко мне навстречу. Ну так что же ты узнал от него? Узнал, что я – твой сын. Бог медленно склонил голову в знак согласия: Да, ты – мой сын. Но как же человек может быть сыном Божьим? Если ты сын Божий, то, значит, не человек. Но ведь я же человек: ем, пью, сплю, люблю как человек и, стало быть, как человек умру. Знаешь, я бы на твоем месте не был так уверен в этом. Что ты хочешь этим сказать? Это уже другой вопрос, и в свое время, благо его у нас в избытке, мы к нему вернемся, а сейчас скажи-ка мне, что ты ответил Дьяволу, когда он сообщил тебе, что ты – мой сын. Да ничего не ответил, я ждал встречи с тобой, а Дьявола я изгнал из одержимого, которого тот мучил: имя ему было Легион, ибо он был не один. Ну и где они сейчас? Не знаю. Ты же сказал, что изгнал их?! Тебе, без сомнения, известно это лучше, чем мне, ибо, когда изгоняешь бесов, не знаешь, куда они потом деваются. С чего ты взял, что я сведущ в таких делах? Ты не сведущ, а всеведущ, потому что ты – Бог. До известной степени, всего лишь до известной степени. До какой именно? До той, по достижении которой лучше сделать вид, что ничего не знаешь. По крайней мере, ты знаешь, как и почему и для чего я – твой сын. Замечаю я, что со времени нашей последней встречи ты сильно окреп духом, чтоб не сказать, принимая в расчет, с кем ты говоришь, – обнаглел. Тогда я был испуганным отроком, сейчас я – мужчина. И страха нет? Нет. Ничего, будет, уверяю тебя, страх посещает и сынов Божьих. А их много? Кого «их»? Сыновей у тебя много? Нет, мне требовался только один. Скажи все же, как же я стал твоим сыном? Разве мать тебе не говорила? А она знает? Конечно, знает, я же ей ангела послал, чтобы объяснить, как все это вышло; я думал, она тебе рассказала. А когда ты послал ей ангела? Погоди, дай вспомнить: если не путаю, то после того, как ты во второй раз ушел из дому, но до того, как ты отличился в Кане.
Стало быть, она все знала, а мне ничего не сказала и не поверила, что я видел тебя в пустыне, хоть должна была поверить словам посланного тобой ангела, но мне в этом не призналась. Разве не знаешь, что женщины – народ стеснительный, щепетильный, ты ведь, помнится, живешь с одной из них: у них свои страхи, свои заморочки. Какие еще заморочки? Ну, видишь ли, перед зачатием твоим я смешал свое семя с семенем твоего отца, Иосифа, это было несложно сделать, никто и не заметил. Но если так, то можно ли быть уверенным, что я – твой сын? Можно, хотя в таких делах благоразумней не высказываться с полной определенностью, но в данном случае – можно, ведь как-никак я Бог. А зачем ты захотел иметь сына? Раз на небе не обзавелся потомством, пришлось устраиваться на земле, и не я первый это придумал: даже в тех религиях, где богини могут иметь детей от богов, те то и дело сходят на землю, для разнообразия, я полагаю, но и для того, чтобы заодно улучшить породу – героев родить и тому подобное.
Ну а меня-то ты зачем произвел на свет? Да уж не в поисках новых ощущений, можешь мне поверить. Тогда зачем? Затем, что мне нужен человек, который поможет мне на земле. Ты – Бог, как ты можешь нуждаться в чьей-то помощи? Это уже другой вопрос.
Продолжалось безмолвие, как вдруг в тумане, однако не из какой-то определенной точки, на которую можно было бы указать пальцем, стали слышаться звуки, какие издает пловец, и, судя по фырканью и одышке, пловец этот то ли был не слишком искусен, то ли уже выбился из сил. Иисусу показалось, что Бог улыбается и не намерен нарушать затянувшееся молчание, пока пловец не появится в освещенном круге с лодкой в середине. И вот внезапно, и не слева, откуда доносились фырканье и плеск, а по правому, обращенному в открытое море борту возникли размытые очертания темного пятна, поначалу напомнившие Иисусу свинью, выставившую из воды голову с торчащими ушами, но еще через несколько мгновений стало ясно, что это человек или, по крайней мере, некто, внешне от человека неотличимый. Бог обернулся в его сторону не просто с любопытством, но и словно желая подбодрить для последнего рывка – и этот полуоборот, очевидно замеченный плывущим, возымел немедленное действие: движения его ускорились и приобрели размеренную и четкую согласованность, как будто не было у него позади столь долгого пути – от берега, имеется в виду. Наконец за борт ухватились две руки – ширококостые и сильные, с крепкими ногтями, и, должно быть, и остальное тело, еще не вынырнувшее из воды, было таким же, как у Бога, – могучим, огромным и древним. От толчка лодка накренилась, из воды показалась голова, следом, обрушив потоки воды, взметнулось туловище и наконец появились ноги. Это Пастырь, о котором столько лет не было ни слуху ни духу, взобрался в лодку и со словами:
Ну вот и я, – присел на борту, так что Иисус и Бог остались от него на равном расстоянии, причем на этот раз лодка даже не качнулась, как будто вновь прибывший сумел сделаться невесомым и не из бездны выплыл, подобно левиафану, а парил в воздухе, только делая вид, что сидит. Вот и я, повторил он, надеюсь, успел вовремя – как раз к разговору. Да мы уж давно разговариваем, но самой сути пока не затрагивали, отозвался Бог и добавил, обращаясь к Иисусу: Это Дьявол, легок на помине. Иисус поглядел на одного, потом на другого и увидел, что не будь у Бога бороды, они были бы похожи, как близнецы: Дьявол, правда, выглядел моложе, морщин у него было меньше, но и это можно списать на оптический обман или на его умение отводить глаза. Я знаю, кто это, отвечал он, четыре года провел в его обществе, только тогда его звали Пастырь. Надо же с кем-то общаться, сказал Бог, со мной нельзя, с домашними твоими ты сам не захотел, вот и остается один Дьявол.
Я его не искал, он меня нашел сам или же это ты отправил меня к нему. На самом деле ни то, ни другое: мы с ним, так сказать, согласились на том, что для тебя это будет наилучший выход из положения. Значит, он знал, что говорил, когда устами обуянного им безумца назвал меня твоим сыном? Более или менее. То есть я был обманут вами обоими? Да, как и каждый человек на свете.
Ты говорил, что я не человек. Говорил и подтверждаю, можно сказать, что ты – ох, забыл как это называется, – а! перевоплотился. Ну а теперь что вам от меня надо? Ему – ничего. Но вы здесь вдвоем, я же видел, что его появление тебя не удивило, следовательно, ты ждал его. Это не совсем так, но, впрочем, затевая любое дело, надо иметь в виду и держать в уме Дьявола. Но если то, о чем ты собираешься говорить со мной, касается лишь нас двоих, зачем он здесь, почему ты не прогонишь его? Прогнать можно мелкую сволочь, которая у него на службе, если те позволят себе словом или действием что-то не то, а Дьявола, как такового, – пожалуй что нет. Значит, он явился потому, что наш разговор касается и его? Сын мой, запомни мои слова: все, что касается Бога, касается и Дьявола. Пастырь – позвольте нам время от времени по старой памяти называть его так, чтобы не упоминать лишний раз врага рода человеческого, – слушал их молча и безучастно, словно речь шла вовсе и не о нем, и всем своим видом опровергал только что прозвучавшее из Божьих уст веское утверждение. Но стоило лишь Иисусу произнести: Ответь мне теперь на мой второй вопрос, – как стало видно, что безразличие его напускное и он явно насторожился, хоть по-прежнему не произносил ни слова.
Бог глубоко вздохнул, оглянулся по сторонам и пробормотал так, словно только что открыл для себя нечто неожиданное и забавное: Я и не подумал об этом – чем не пустыня? Потом перевел взгляд на Иисуса, помолчал и, как бы смиряясь с неизбежным, начал: Чувство неудовлетворенности, сын мой, было вложено в душу человеческую творцом всего сущего, мною то есть, но чувство это, как и все, что я создал по собственному образу и подобию, я отыскал в собственной душе, и протекшее с той поры время не уничтожило его, напротив, признаюсь тебе, что оно сделалось сильнее и острее. Бог снова помолчал, давая возможность оценить свое вступление, и продолжал: Вот уж четыре тысячи четыре года, как я стал богом иудеев, а народ этот по природе своей сложный, вздорный, беспокойный, но мы с ним достигли некоего равновесия в наших отношениях, поскольку он принимает меня и будет принимать, насколько способен я провидеть будущее, всерьез. Стало быть, ты доволен? – спросил Иисус. Как сказать: и доволен и нет, а вернее, был бы доволен, если бы не это свойство неуемной моей души, твердящей мне ежедневно: Да уж, отлично ты устроился, после четырех тысячелетий забот и трудов, которые не вознаградить никакими, даже самыми щедрыми и разнообразными жертвами, оставшись богом крошечного народца, живущего в уголке мира, сотворенного тобой со всем, что есть в нем и на нем, – и скажи-ка ты мне, сын мой, могу ли я быть доволен, постоянно имея перед глазами это мучительное противоречие? Не знаю, отвечал Иисус, я мир не сотворял, оценить не могу. Оценить не можешь, а помочь – вполне. В чем и чем? Помочь мне распространить и расширить мое влияние, помочь мне стать богом многих и многих иных. Не понимаю. Если ты справишься с той ролью, что отведена тебе по моему замыслу, я совершенно уверен, что лет через пятьсот-шестьсот я, одолев с твоей помощью множество препятствий, стану богом не только иудеев, но и тех, кого назовут на греческий манер католиками. А что же это за роль? Роль мученика, сын мой, роль жертвы, ибо ничем лучше нельзя возжечь пламень веры и распространить верование. Медовыми устами произнес Бог слова «мученик» и «жертва», но ледяной холод внезапно пронизал все тело Иисуса, а Бог смотрел на него с загадочным выражением, чем-то средним между интересом естествоиспытателя и невольной жалостью. Ты же сказал, что дашь мне власть и славу, пробормотал Иисус, все еще трясясь от озноба. Дам, дам, непременно дам, но, как мы с тобой и договаривались, после твоей смерти. А зачем они мне после смерти? Видишь ли, ты не умрешь в полном смысле слова, поскольку, как мой сын, будешь со мной, при мне или во мне, я пока еще окончательно не решил. Да что это значит – «не умру в полном смысле слова»? Это значит, что тебе до скончания века будут воздавать в храмах и у алтарей такие почести, что – я уже сейчас могу тебе это сказать – в будущем мне придется немного потесниться, ибо люди позабудут меня – первоначального Бога, но это не так важно: малую малость не разделишь, а от большого не убудет. Иисус взглянул на Пастыря, заметил на губах его улыбку и понял. Теперь понимаю, зачем здесь Дьявол: если твоя власть распространится на иные страны и другие народы начнут поклоняться тебе, то тем самым увеличится и его могущество, ибо твои пределы – это его пределы, ни пядью больше, ни пядью меньше. Верно, сын мой, совершенно верно, меня радует твоя проницательность, доказательство коей – в том никем не замечаемом обстоятельстве, что нечистая сила одной религии не может действовать в другой, равно как и бог, если предположить, что он вступил в противоборство с другим богом, не сможет ни одолеть его, ни потерпеть от него поражение. Скажи, как я умру? Мученику подобает смерть тяжкая и желательно позорная, так легче тронуть сердца верующих, сделать их чувствительней и отзывчивей. Нельзя ли без околичностей сказать, как я умру? Ты умрешь смертью тяжкой, мучительной и позорной, тебя распнут на кресте. Как моего отца? Отец твой – я, не забывай этого. Если мне еще можно выбирать, я выбираю его, даже если и был в его жизни час позора. Выбирать тебе нельзя, ибо ты сам избран. Я отказываюсь от нашего договора, порываю с тобой, потому что хочу жить как все. Ну к чему эти пустые слова, сын мой, неужели ты до сих пор не понял, что ты в моей власти всецело и что, как бы ни назывались все эти документы, где в качестве одной из сторон фигурирую я, – договор, контракт, пакт, соглашение, – кончаются они все одинаково, бумаги и чернил на эту концовку уходит мало, и написано там просто и ясно, без околичностей и обиняков, следующее: Все, чего хочет Бог, становится законом, обязательным для исполнения, и даже исключения из правил – вот хоть ты, сын мой, ты ведь несомненное и заметное исключение из правил, ты тоже станешь столь же обязательным, как и само правило, и сделал это я. Но отчего бы тебе, раз у тебя такое могущество, самому не отправиться завоевывать иные страны и народы – это было бы и проще, и, я бы сказал, чище в нравственном отношении. Не могу; нельзя; не позволяет бессрочный и нерасторгаемый договор, который мы, боги, заключили между собой, обязуясь никогда впрямую не вмешиваться в чужие распри, и потом, хорош я буду на площади, перед язычниками и толпами идолопоклонников, когда стану убеждать их, что они молятся ложным кумирам, а истинный бог – я, такую свинью один бог другому не подложит, и ни один бог не допустит, чтобы творилось в его владениях то, что он сам бы считал недостойным творить во владениях чужих. Стало быть, вы людей используете как орудие? Именно, сын мой, именно так: из человека можно выстругать любую ложку, от первого крика до последнего вздоха он всегда готов подчиняться, скажешь ему «Иди» – он идет, скажешь «Стой» – стоит, скажешь «Назад» – возвращается, человек на войне ли, в мире – ну, в широком смысле этих слов – это самая большая удача, которая выпадает на долю богов. А ложка, сделанная из того материала, каким я являюсь, чему послужит? Ты станешь ложкой, которую я опущу в котел человечества и которой зачерпну человеков, уверовавших в нового бога, каким стану я. Зачерпнешь и сожрешь? Незачем мне их пожирать, они сами себя пожирают ежечасно.
Иисус вставил уключины и сказал: Прощайте, мне пора домой, а вы ступайте своей дорогой: ты – вплавь, а ты, раз появился откуда ни возьмись, возьми себя в, никуда. Ни Бог, ни Дьявол не шевельнулись, и тогда Иисус насмешливо добавил: А-а, вам угодно, чтобы я вас доставил к берегу, ну что же, охотно: свезу, пусть все наконец увидят Бога с Дьяволом во плоти, пусть посмотрят, как они схожи и как отлично понимают друг друга. Он полуобернулся и показал на берег, откуда приплыл, а потом несколькими сильными и размашистыми ударами весел ввел лодку в пелену тумана, столь густую и плотную, что тотчас потерял из виду Бога и даже смутного силуэта Дьявола различить не мог. Ему стало весело, он испытывал какой-то необычный подъем и прилив сил и, хотя не видел нос лодки, чувствовал, как при каждом гребке приподнимается он, будто голова карьером несущегося скакуна, который хочет, да не может освободиться от грузного туловища и, смиряясь, понимает, что взлететь оно ему не даст и придется влачить его за собой до конца. Иисус греб без устали: должно быть, уже близок берег, любопытно, как поведут себя люди, когда он им скажет: Вон тот, с бородой, – Бог, а второй – Дьявол. Глянув через плечо, он заметил просвет в тумане и объявил: Вот и приплыли – и еще усердней заработал веслами, ожидая, что вот-вот лодка мягко ткнется в прибрежную отмель и весело заскрипит галька под днищем. Однако невидимый ему нос уставлен был по-прежнему в сторону моря, а просвет был никакой не просвет, а все тот же блистающий магический круг, та ослепительная ловушка, из которой он, как казалось ему, выбрался. Вмиг обессилев, он опустил голову, сложил так, словно кто-то должен был связать их, руки на коленях, даже не подумав вытащить из воды весла, ибо, властно вытесняя все прочее, заполнило его душу сознание тщеты и бессмысленности всякого движения. Нет, он не заговорит первым, не признается вслух в том, что потерпел поражение, не попросит прощения за то, что пошел наперекор воле Бога и вразрез с его предначертаниями и, значит, покусился, хоть и не впрямую, на интересы Дьявола, который всегда извлекает пользу из тех побочных и вторичных, но далеко не второстепенных действий, что неизменно сопровождают точное исполнение Божьей воли. Молчание, воцарившееся после неудачной попытки, было недолгим.
Вновь оказавшийся на возглавии кормы Бог с ложной многозначительностью судьи, который собирается приступить к ритуалу оглашения приговора, одернул полы, оправил ворот своего одеяния и сказал: Начнем сначала, с того места, когда я сказал тебе, что ты – всецело в моей власти, ибо всякое твое деяние, не являющееся смиренным и кротким подтверждением этой истины, будет зряшной, а значит, и недопустимой тратой времени твоего и моего. Ладно, начнем сначала, молвил Иисус, только я наперед заявляю, что от дарованной тобою возможности творить чудеса отказываюсь, а без них замысел твой – ничто, хлынувший с небес ливень, не успевший утолить ничью жажду. Слова твои имели бы смысл, если бы от тебя зависело, творить тебе чудеса или нет. А разве не от меня? Разумеется, нет: чудеса – и малые, и великие – творю я, в твоем, ясное дело, присутствии, чтобы ты получал от этого причитающиеся мне выгоды, и в глубине души ты ужасно суеверен и полагаешь, что у изголовья больного должен стоять чудотворец, и тогда свершится чудо, на самом деле стоит мне лишь захотеть, и умирающий в полном одиночестве человек, которого не лечит лекарь, за которым не ходит сиделка, которому кружки воды подать некому, так вот, повторяю, стоит лишь мне захотеть, и человек этот выздоровеет и будет жить как ни в чем не бывало. Отчего же ты это не делаешь? Оттого, что он будет уверен, что спасся благодаря своим личным достоинствам, и непременно будет разглагольствовать так примерно: Не мог умереть такой человек, как я, – а в мире, созданном мною, и так уж чересчур пышно процвело самомнение.
Иными словами, все чудеса сотворены тобой? Да, и те, что ты явил, и те, что явишь в будущем, и даже если мы предположим невероятное – а смысл этого предположения в том лишь, чтобы до конца прояснить вопрос, по которому мы здесь собрались, – так вот, если даже предположить, что ты и впредь будешь противиться моей воле, начнешь на всех углах заявлять – это я так, к примеру, – что ты не сын Божий, я обставлю твой путь столькими невероятными чудесами, что тебе не останется ничего иного, как сдаться и принять благодарность тех, кто благодарит за них тебя – то есть меня. Значит, выхода у меня нет? Ни малейшей лазейки, и не стоит уподобляться агнцу, который не хочет идти на заклание, и упирается, когда его ведут к алтарю, и стонет, когда ему перерезают глотку, – все это без толку: судьба его предрешена, и жертвенный нож занесен. Я и есть этот агнец. Сын мой, ты – агнец Божий, ты – тот, кого поведет к своему алтарю сам Бог, подготовкой к чему мы, кстати, тут и занимаемся. Иисус взглянул на Пастыря, словно ждал от него – нет, не помощи – а – в силу одного того, что тот не человек и никогда человеком не был, не бог и никогда богом не станет и потому просто обязан смотреть на вещи иначе – всего лишь взгляда, движения бровей, знака, пусть даже уклончивого, который бы – пусть ненадолго – позволил бы ему не чувствовать себя обреченным на заклание агнцем. Но в глазах Пастыря Иисус прочел слова, уже однажды произнесенные им: Ты ничему не научился, уходи, – и понял, что мало один раз не повиноваться Богу; что тот, кто отказался принести ему в жертву ягненка, не должен покорно резать овцу, что Богу нельзя сказать «Да» и тут же – «Нет», словно слова эти – весла, и гребля идет на лад, лишь когда работаешь обоими. Бог, несмотря на то что он вечно демонстрирует свою силу. Бог, который есть Вселенная и звезды, громы и молния, грохот и огнь извержения, не обладает достаточным могуществом, чтобы заставить тебя убить овцу, и если ты в чаянии грядущей славы и власти все же убил ее, пролитая тобою кровь не полностью ушла в землю пустыни – гляди, как она подползает к нам, эта красная струйка, как вьется она в воде, а когда выйдем мы на берег, по суше неотступно будет следовать за нами – за мной, за тобой, за Богом. Иисус сказал Богу: Я объявлю людям о том, что я – Твой сын, Твой единственный сын, но, боюсь, что даже здесь, в краях, которые Ты считаешь своими, этого будет мало, чтобы расширить по воле Твоей Твои владения. Спасибо тебе, сын мой, за то, что бросил наконец свое утомительное упрямство, которым чуть было уже не навлек на себя мой гнев, и своими ногами вступил на стезю, именуемую modus faciendi [6]: из всего того неисчислимого множества разнообразных отличий, существующих меж людьми, одно объединяет их всех, независимо от расы, цвета кожи, бога, в которого они верят, и философии, которую исповедуют, одно свойственно и присуще им всем, просвещенным и невеждам, молодым и старым, могучим и немощным, – никто из них не осмелится сказать: Ко мне это не имеет отношения. Что же это такое? – осведомился с нескрываемым интересом Иисус. Всякий человек, продолжал Бог наставительно, кто бы ни был он, где бы ни жил, чем бы ни занимался, – греховен, и грех так же неотделим от человека, как человек от греха, это как две стороны одной монеты: на одной – человек, на другой – грех. Ты не ответил на мой вопрос. Отвечу, отвечу, и, таким образом, из сказанного следует, что ни один человек не посмеет отвергнуть как не имеющее к нему отношения слово: Покайся, потому что все, хотя бы однажды в жизни, но согрешили – кто дурно подумал о другом, кто преступил обычай, кто совершил преступление, кто не пришел на помощь нуждавшемуся в нем, кто нарушил долг, кто оскорбил веру или служителя ее, кто предал Бога, – и всем этим людям тебе достаточно будет сказать: Покайтесь! Покайтесь! Покайтесь! Неужели из-за такой малости стоит жертвовать жизнью человека, которого ты называешь сыном, – не проще ли отрядить к ним пророка? Миновали времена, когда люди внимали пророкам, сегодня нужно средство посильней – такое, чтобы продрало по-настоящему, вывернуло наизнанку, перетряхнуло все их чувства. Например, сын Божий на кресте. Годится. Ну, а что мне еще сказать всем этим людям, кроме призывов к покаянию, если им надоест слушать Твоего посланника и они отвернутся от меня? Конечно, этого маловато, но придется тебе поднапрячь воображение, и не говори, что ты им не наделен: я до сих пор вспоминаю, как ты сумел спасти того ягненка, назначенного мне в жертву. Это было нетрудно: ягненку не в чем было раскаиваться. Сказано хорошо, жаль, что бессмысленно, но и это пригодится – пусть люди потеряют спокойствие, встревожатся, пусть думают, что если им невнятны твои слова, то не слова виноваты. Придется рассказывать им всякие истории? Придется: истории, притчи, моральные поучения, и ничего, если придется погрешить против Завета, подобные вольности люди боязливые особенно ценят у других, мне и самому, хоть я далеко не боязлив, понравилось, как ты ловко избавил от смерти прелюбодея, и, согласись, из моих уст такая похвала дорогого стоит, ибо это я определил в Законе, за какую вину кого и как карать, и сам Закон дал вам тоже я. Ты позволяешь преступать Закон – это дурной знак. Позволяю, когда мне это на пользу, и требую, чтобы его блюли неукоснительно, когда мне это выгодно, вспомни, что я тебе объяснял о правиле и исключениях, ибо в моей власти в тот же миг превратить исключение в правило. Ты сказал, что я умру на кресте. Да, такова моя воля. Иисус покосился на Пастыря, но тот сидел с таким отсутствующим видом, словно видел какой-то эпизод из далекого будущего и глазам своим не верил. Иисус уронил руки и произнес: Да будет мне по воле Твоей.
Бог уже поднимался, чтобы поздравить возлюбленного своего сына, прижать его к груди, но Иисус остановил его: Но с одним условием. Ты отлично знаешь, что никаких условий мне ставить не можешь, недовольно проговорил тот. Хорошо, пусть не условие, назовем это просьбой – последним желанием приговоренного к смерти. Ну, говори. Ты – Бог, а значит, скажешь правду, отвечая на всякий заданный Тебе вопрос. Ты – Бог и знаешь все, что было прежде, что есть сейчас, при моей жизни, и что будет завтра. Именно так, ибо я и есть время, правда и жизнь. Тогда скажи мне, во имя всего того, что Ты упомянул сейчас, что будет в мире после моей смерти и будет ли в нем что-нибудь, чего не было бы, не согласись я отдать жизнь в угоду Твоей неудовлетворенности и желанию править как можно большим числом стран и людей. Бог явно был раздосадован, как тот, кого поймали на слове, и попытался, сам не веря в успех своей затеи, отговориться: Ну, сын мой, грядущее необозримо, всего, что там будет, не перескажешь.
Сколько мы уже сидим здесь, посреди моря, в тумане – день? месяц? год? – и еще год посидим, еще месяц, еще день, а Дьявол может убираться, если хочет, он уже получил оговоренное, и если барыши и выгоды будут поделены поровну, по справедливости, то чем больше будет твоя власть, тем могущественней станет он. Нет, еще посижу, ответил Пастырь, и это были первые его слова после того, как он объявил о своем появлении, посижу, повторил он и добавил: Я и сам наделен даром провидеть грядущее, но не всегда удается отличить в этих видениях правду от лжи, то есть свою-то ложь я вижу ясно, ибо это мои истины, но вот никогда не удается узнать, насколько истинна ложь, изреченная другими.
Чтобы придать этой запутанной тираде законченный вид, Дьявол должен был бы сказать, что именно провидит он в грядущем, однако он оборвал себя так резко, словно осознал внезапно, что и так уж наговорил лишнего. Иисус, не сводивший глаз с Бога, произнес печально и насмешливо: Зачем же притворяться, будто не знаешь то, что знаешь: ты знал заранее, что я попрошу тебя об этом, ты знаешь, что сообщишь мне то, что я хочу знать, а потому не надо больше тянуть время – мне пора начать умирать. Ты начал умирать в тот миг, когда появился на свет. Разумеется, но теперь дело пойдет повеселее. Бог поглядел на него с таким выражением, которое, появись оно на лице человека, можно было бы назвать внезапно возникшим уважением, и весь облик его и повадка как бы сделались более человечными, и, хоть одно на первый взгляд никак не связано с другим, кто мы такие, чтобы судить о глубоких и тайных связях, существующих между всеми явлениями, помыслами и деяниями, и туман сделался еще плотнее и гуще, окружив лодку непроницаемой стеной, чтобы в мир не проскользнуло, не разнеслось по нему ни единого словечка из тех, какими Бог собрался сообщить о последствиях и результатах жертвы, которую принесет Иисус, сын, как утверждает он, его и Марии из Назарета, хотя истинный его отец – плотник Иосиф, поскольку неписаный закон велит нам верить лишь тому, что мы видим своими глазами, при этом известно, что мы, люди, одно и то же видим по-разному, и это наше свойство изрядно помогло роду человеческому не только выжить, но и до известной степени сохранить рассудок.
Сказал Бог: Ты станешь основателем Церкви, слово это, как тебе известно, значит «собрание» или «религиозное сообщество», или его создадут от твоего имени, что, впрочем, почти одно и то же, и Церковь эта распространится по всему миру, дойдя до таких его уголков, которые еще предстоит открыть, и будет она по причине своей всемирности называться «католической», хоть, к сожалению, не сумеет удержать от раскола и розни тех, кто примет за духовный образец тебя, а не меня, но продолжаться это будет недолго – всего несколько тысячелетий, потому что я все же был прежде тебя и пребуду после того, как ты перестанешь быть тем, кто ты есть, и тем, кем сделаешься. Нельзя ли выражаться ясней? – перебил его Иисус. Нельзя, отвечал Бог, слова, произносимые людьми, суть тени, а тенями нельзя объяснить свет, ибо между ними и светом должно находиться некое непрозрачное тело, порождающее их. Я спрашивал тебя о будущем. О нем и речь. Да, я хочу знать, как будут жить люди, явившиеся в мир после меня. Ты о тех, кто последует за тобой? Мне интересно, будут ли они счастливей меня. Ненамного, но у них появится надежда обрести счастье на небесах, где я пребываю во веки веков, то есть во веки веков остаться со мной. И все?
Неужели мало – жить с Богом? Мало это, или много, или вообще все – выяснится лишь после Страшного суда, когда ты будешь судить людей по их добрым и злым делам, а до тех пор останешься на небесах в одиночестве. У меня есть ангелы и архангелы. Но людей-то нет.
Нет, и для того, чтобы они были у меня, тебя распнут. И еще я хочу знать, произнес Иисус почти с яростью, словно хотел отрешиться от представшего ему образа его самого – висящего на кресте, окровавленного и мертвого, – я хочу знать, как придут люди к тому, чтобы верить в меня и следовать за мной, но только не говори, что мне достаточно будет призвать их к этому или чтобы во имя мое призвали их к этому те, кто уже уверовал, и не хочешь ли ты сказать, что, например, язычники и римляне, поклоняющиеся другим богам, променяют их на меня? Не на тебя, а на меня. На тебя, на меня, не все ли равно, не будем играть в слова, ответь мне на мой вопрос. Кто уверует, тот и придет к нам. Как все просто, и ничего больше не требуется? Не так уж просто: другие боги воспротивятся этому. И ты, конечно, вступишь с ними в борьбу? Что за ерунда: борьба будет происходить на земле, а небо вечно и безмятежно, судьба же людей исполнится там, где эти люди находятся. Скажи начистоту – пусть даже слова суть тени, – будут люди гибнуть за тебя и за меня? Люди всегда погибают за богов, даже за ложных и лживых богов. Да разве боги могут лгать? Могут. А ты из них единственный, кто истинен и искренен? Да, я – единственный истинный Бог, и я не лгу. И все равно не можешь избавить от гибели людей, рожденных для того, чтобы жить для тебя, жить, разумеется, на земле, а не на небе, где ты не можешь дать им ни единой земной радости? И радости эти – ложные, лживые, лгущие, потому что человек с колыбели несет на себе проклятие первородного греха, – спроси-ка своего Пастыря, он расскажет тебе, как было дело.
Если есть между Богом и Дьяволом тайны, то, кажется, одну из них я у него узнал, хоть он и говорит, что я ничему не научился. Воцарилось молчание. Бог и Дьявол впервые взглянули друг на друга прямо, и казалось, оба собираются что-то сказать, но так ничего и не сказали.
Сказал Иисус: Я жду. Чего ты ждешь? – спросил Бог, явно позабавленный. Жду, когда ты скажешь мне, скольких смертей и мук будет стоить твоя победа над другими богами, сколькими смертями и муками оплатят борьбу во имя твое и мое те люди, которые уверуют в нас? Ты настаиваешь на ответе? Настаиваю. Ладно: будет выстроено здание того сообщества, о котором я тебе говорил, но котлован для него придется вырыть в живой плоти, а фундамент скрепить цементом из отречений, слез, страданий, пыток, всех видов смерти, известных сейчас и таких, что станут известны лишь в грядущем. Наконец-то ты перестал темнить и заговорил прямо, продолжай. Начнем с тех, кого ты знаешь и любишь: вот, скажем, рыбака Симона, которого ты назовешь Петром, распнут, как и тебя, на кресте, но только вниз головой; и брат его Андрей будет распят – но на косом кресте; тому из сыновей Зеведеевых, которого зовут Иаков, отсекут голову. А Иоанн и Магдалина? Эти умрут своей смертью, когда придет им естественный срок оставить сей мир, но всем прочим твоим ученикам, последователям и провозвестникам твоего учения не удастся спастись от мук: вот, например, некий Филипп будет распят на кресте и побит камнями до смерти, а с другого, по имени Варфоломей, заживо сдерут кожу, третьего, Фому, пронзят стрелой, там будет еще такой Матфей, но что с ним сделают, я запамятовал; другого Симона распилят пополам, Иуду зарубят мечами, другого Иакова забьют камнями, а другого Матфея обезглавят, Иуда же Искариот – ну, впрочем, о нем ты будешь осведомлен лучше, чем я, если не считать, конечно, смерти его, – наложит на себя руки: повесится на смоковнице. И все они погибнут из-за тебя? – спросил Иисус. Ну, если ставить вопрос в такой плоскости – да, но скорее – не из-за, а за меня. А потом что будет? Потом, сын мой, как я тебе уже говорил, будет нескончаемая история, писанная железом и кровью, пламенем и пеплом, будут океаны слез и бескрайние моря страданий. Расскажи, я хочу все это знать. Бог вздохнул и монотонно начал – в алфавитном порядке, чтобы не обвинили в том, что он одного назвал прежде другого, – читать свой синодик: Адальберт Пражский – пронзен семизубцем; Адриан – положен на наковальню и забит молотами; Афра Аугсбургская – сожжена на костре; Агапит из Пренесты – повешен за ноги и сожжен; Агрикола Болонский – распят на кресте и пронзен гвоздями; Акведа Сицилийская – ей отсекут груди; Альфегий Кантуарийский – забит до смерти бычьей костью; Анастасий Салонский – удавлен и обезглавлен; Анастасия Сирмийская – груди отсекут, сожгут на костре; Ансаний Сиенский – внутренности вырвут; Антоний Памиерский – четвертован; Антоний Риволийский – побит камнями, сожжен; Аполлинарий Равенский – забит молотом; Аполлония Александрийская – сожжена на медленном огне после того, как ей вырвали все зубы; Августа Тревизская – обезглавлена и сожжена; Аура Остийская – раздавлена мельничным жерновом; Аурея Сирийская – посажена на стул, утыканный гвоздями, и истекла кровью; Аута – расстреляна из луков; Бабилий Антиохийский – обезглавлен; Варвара Никомедийская – обезглавлена; Барнабий Кипрский – побит каменьями и сожжен; Беатриса Римская – удавлена; Блаженный из Дижона – пронзен копьем; Бландина из Лиона – растерзана бешеным быком; Калисто – раздавлен мельничным жерновом; Кассиана Имолийского ученики закололи стилетом; Кастулий – живым закопан в землю; Киприан Карфагенский – обезглавлен; Кирий Тарсийский умерщвлен еще в детстве судьей, бившим его головою о ступени помоста; Кларий Нантский – обезглавлен; Клементий – привязан к якорю и утоплен, Криспин и Криспиниан – обезглавлены оба; Кристина Больсанская – умерщвлена после пыток под жерновом, на колесе, тисками и стрелами. Дойдя до этого места, Бог сказал: Ну и так далее, в том же духе, разница только в мелких подробностях мучительства, которые слишком долго объяснять, а так все одно и то же – обезглавлен, сожжен, утоплен, брошен на растерзание диким зверям, пронзен копьем, зарублен мечом, распят, задушен, удавлен, обезглавлен, сожжен, утоплен, брошен на растерзание диким зверям, пронзен копьем, зарублен мечом, распят, задушен, удавлен, обезглавлен, сожжен, утоплен, брошен на растерзание диким зверям, пронзен копьем, зарублен мечом, распят, задушен, удавлен, колесован, четвертован, повешен, привязан к хвостам лошадей и разорван на части, отсечены груди, вырван язык, ослеплен, побит каменьями, забит, как ни странно это звучит, деревянными башмаками и опять – обезглавлен, сожжен, утоплен, брошен на растерзание диким зверям, пронзен копьем, зарублен мечом, распят, задушен, удавлен, вздет на рога, распят, распят, распят, распят, распят, распят – может быть, хватит? Это ты себя должен спросить, отвечал Иисус, и Бог продолжал: Сабиниан Ассизский – обезглавлен, Сатурнин Тулузский – затоптан бешеными быками, Себастьян – пронзен стрелами, Сегисмунд – брошен в колодец, Текла Иконийская – четвертована и сожжена, Теодор – обезглавлен, Тибурций – тоже, Тимофей Эфесский – побит камнями, Урбано – распят, и было еще великое множество прочих, хватит с тебя? Не хватит, отвечал Иисус, что было с этими прочими? Ты настаиваешь? Настаиваю.
Под прочими я разумею тех, кто не подвергся пыткам и не был казнен, а умер своей смертью. Дьявол и мир жестоко искушали их, и, чтобы побороть искушения, они умерщвляли свою плоть молитвами и постом, и тут бывали курьезные случаи: некий Джон Скорн, к примеру, провел столько времени, молясь на коленях, что там появились мозоли, а еще говорят – эй, Пастырь, это уже тебя касается, – что он сумел заманить Дьявола в сапог, ха-ха-ха. Меня – в сапог? – удивился Пастырь, ну, это пустые бредни: для этого сапог должен быть размером с нашу землю, и мало того – должен еще найтись охотник сапог этот надеть, а потом снять. Только молитвами и постом? – перебил его Иисус, обращаясь к Богу, и тот ответил: Да нет, они еще будут терзать свое тело болью и оскорблять его грязью, носить вериги и власяницы, бичевать себя, иные не будут мыться в продолжение всей жизни, другие удалятся в лесную глушь и будут кататься там в снегу, чтобы победить назойливые притязания плоти, искушаемой лукавым, чья первейшая цель – сбить душу с пути истинного, прямиком ведущего на небеса, подсылая своим жертвам нагих красавиц и жутких чудищ, прельщая их роскошью и наслаждением, запугивая и смущая, много есть у Дьявола орудий, которыми он мучает бедного человека. Ты все это будешь делать? – спросил Иисус у Пастыря. Почти все, отвечал тот, я ограничусь малым: возьму плоть, от которой отказался Бог, плоть, со всеми ее скорбями и радостями, с ее цветением и дряхлением, свежестью и гнилью, но вот страх, пожалуй, это не мой инструмент, ибо, насколько мне помнится, не я измыслил грех, и расплату за него, и страх, с той поры неотделимый от человека. Замолчи, нетерпеливо перебил его Бог, грех и Дьявол суть два названия одного и того же. Чего? – спросил Иисус. Моего отсутствия. А почему ты отсутствуешь – ты отступился от человека или он отошел от тебя? Я никогда не отступаю. А когда отступаются от тебя, ты смиряешься? Когда отступаются от меня, это значит, что меня ищут. Ага, а если не находят, то вина лежит на Дьяволе? Нет, в этом виноват не он, а я – не успел вовремя появиться там, где меня искали, и эти слова он произнес с такой неожиданной и пронзительной грустью, словно внезапно обнаружил пределы своего могущества. Продолжай, сказал Иисус. Иные, медленно заговорил Бог, удаляются в дичь и глушь, селятся в пещерах, знаясь только с бессловесными тварями, иные становятся затворниками, третьи поднимаются на высокие столбы и живут там годами – их называют столпниками; голос Бога слабел и затухал, перед мысленным его взором проходили бесконечной вереницей тысячи, тысячи, тысячи мужчин и женщин, направляющихся в скиты, монастыри и обители, среди которых были и бедные грубые лачуги, и величественные дворцы. Они останутся там, чтобы служить нам с тобой с утра до ночи бдениями и молитвами, у них у всех – одна цель и одинаковая судьба: они умирают с нашими именами на устах, хоть сами и зовутся по-разному – бенедиктинцами, бернардинцами, кармелитами, францисканцами, картезианцами, доминиканцами, тринитариями, иезуитами, августинцами, гильбертинцами, капуцинами, и еще много, много, много прочих имен будут носить они, так много, что жаль, не могу я вскричать: Господи Боже, да сколько же вас! В этот миг Дьявол сказал Иисусу: Ты заметил, надеюсь, что есть два способа лишиться жизни – стать мучеником или же отречься от мира: и им мало дожидаться смерти, которая явится к ним в урочный час, нет, они так или иначе спешат к ней навстречу сами: либо на кресты, костры, виселицы, колеса, рога, под секиры, стрелы и копья, копыта, в зубы и когти, живыми в могилу, либо затворясь в кельях и скитах, в монастырях и неустанно карая себя за то, что явились на свет во плоти, которую дал им Бог и не будь которой, негде было бы обитать душе, и все эти муки и пытки измыслил, поверь мне, не Дьявол, говорящий с тобой сейчас. Это все? – спросил Иисус у Бога. Нет, не все, еще будут войны. И войны будут? И войны, и прочие способы смертоубийства. Кое о каких мне известно, я и сам мог погибнуть, когда была резня в Вифлееме, и жалею, что уцелел тогда, не пришлось бы теперь ждать распятия. Это я привел другого твоего отца в нужное время к нужному месту, чтобы он мог услышать то, что опять же моей волей выболтали воины Ирода, и в конечном счете спас тебе жизнь. Спасти жизнь, чтобы отнять ее, когда тебе будет это нужно и выгодно, – это все равно что два раза убить. Цель, сын мой, оправдывает средства. Да уж, судя по тому, что изрекли твои уста, так оно и есть: отречение от мира, затворничество и отшельничество, муки и пытки, а теперь еще и войны, а что за войны? Ох, все и не перечислишь, но самые жуткие – те, что затеют против нас с тобой приверженцы бога, которого пока еще нет. Как же это может быть: бог, если он и вправду бог, всегда был и всегда будет. Согласен, понять это трудно, а объяснить еще трудней, однако все именно так и будет: придет новый бог и набросится на нас с тобой, а те, кто к тому времени последует за нами.., нет, у меня слов нет, чтобы изъяснить тебе, какие кровопролития и мясорубки, какие побоища учинят обе стороны: вообрази мой алтарь во Храме Иерусалимском, только раз в тысячу больше, а на место жертвенных животных поставь людей, но и тогда не сможешь ты представить себе отчетливо, чем были крестовые походы. А что это такое и почему ты говоришь о них в прошедшем времени, когда они еще только будут? Вспомни, что я и есть время и потому для меня все, что должно произойти, уже произошло, а все произошедшее происходит и поныне. Расскажи мне о крестовых походах. Видишь ли, сын мой, место, где мы с тобой беседуем, равно как Иерусалим и прочие области, лежащие от него к северу и западу, будут захвачены приверженцами этого нового, малость припозднившегося бога, а наши с тобой сторонники постараются изо всех сил изгнать их с земли, по которой ты делал свои первые шаги и которую я столь охотно и часто посещаю. Чтобы изгнать с нее римлян, владеющих ею сейчас, ты приложил не слишком много усилий.
Я толкую тебе о будущем, не сбивай меня. Ладно, продолжай. Ты на этой земле родился, жил и умер. Я пока жив! Я же тебе объяснял: с моей точки зрения, между тем, что было, и тем, что будет, разницы нет никакой, и будь добр, не перебивай меня, если не хочешь, чтобы я замолчал. Ладно, молчать буду я. Ну так вот, чтобы очистить этот край, ставший колыбелью новой религии, от нечестивых, недостойных владеть землей, которая будет называться Святой в память того, что ты в ней родился, прожил и умер, будут лет двести кряду с запада одна за другой приходить огромные армии отвоевывать пещеру, где ты явился на свет, и гору, где его покинешь, и прочие, менее важные святыни – основания, как видишь, более чем достаточные. Это и будет называться «крестовые походы»? Да. Ну, и достигнут их участники своей цели? Нет, но народу уложат множество. А сами они? Их самих тут погибнет столько же, если не больше.
И все это – во имя нас с тобой? Да, они отправляются в поход, твердя «Такова воля Божья», а умирая, будут шептать «Так Богу угодно», и это будет славная, красивая смерть. А мне сдается, что жертва несоразмерна с грехом. Сын мой, для спасения души надо пожертвовать плотью. Это или что-то в этом роде я от Тебя уже слышал, а вот любопытно, что по этому поводу думает Пастырь. Я думаю, что ни один здравомыслящий человек не решится утверждать, что во всех этих кровопролитиях, резнях и побоищах был, есть или будет повинен Дьявол, и разве что злонамеренный клеветник припишет мне ответственность за появление бога, которому суждено стать врагом нашего, этого вот. Мне кажется несомненным и очевидным, что вины на тебе нет, а что до этой мнимой ответственности, говори, что Дьявол как воплощение лжи никогда не сможет сотворить бога, который есть истина. Но кто же тогда породил его, нового бога? – спросил Пастырь, и Иисус не нашелся что ответить. Умолкнувший Бог продолжал хранить молчание, а из тумана донесся голос: Быть может, этот Бог и тот, кто станет его соперником, – не более чем гетеронимы. Чьи? – с любопытством осведомился другой голос. Пессоа, вымолвил первый голос, и слово, искаженное туманом, прозвучало как Персона {Многозначный смысл этого эпизода, чрезвычайно важного для понимания философии автора, передается игрой слов.
Фамилия великого португальского поэта Фернандо Пессоа (Pessoa), создавшего нескольких разноименных двойников – гетеронимов, существовавших и творивших независимо от его воли, означает «лицо, персона, особа», а также – «человек».
Не хочет ли Сарамаго сказать этим, что Бога творит поэтическое воображение?}. Иисус, Бог и Дьявол сначала притворились, будто ничего не слышали, но тотчас испуганно переглянулись, ибо есть у страха такое свойство – сближать и объединять.
Прошло время, туман молчал, и Иисус задал вопрос таким тоном, будто ответ мог быть только утвердительным: Все на этом? Бог, поколебавшись, устало ответил:
Нет, еще осталась инквизиция, но о ней, если не возражаешь, мы могли бы поговорить как-нибудь в другой раз. А что такое инквизиция? Это еще одна нескончаемая история. Расскажи. Лучше бы тебе не знать это. Расскажи. Если узнаешь, в твоей нынешней жизни будешь страдать от угрызений совести, вызванных событиями грядущего. А ты не страдаешь? Я – Бог, а Богу угрызения совести неведомы. Но если я уже взвалил на себя бремя смерти за тебя, то вынесу и угрызения совести, которые тоже должны быть твоими. Я предпочел бы уберечь тебя. Да-да, ты со дня моего рождения только тем и занят. Ты неблагодарен, как и все дети. Ну довольно, скажи мне, что такое инквизиция. Инквизиция, иначе называемая Священный Трибунал, есть необходимое зло, жестокое орудие, с помощью которого нам придется в свое время изгонять заразу, что однажды и на долгий срок поразит тело твоей Церкви недугами гнусных ересей, основных и произошедших от них как следствие, второстепенных, к коим отнесены могут быть по праву и разного рода извращения как плоти, так и души, и вот они, собранные без попечения об очередности и порядке в один ужас внушающий мешок, – лютеране, кальвинисты, янсенисты, жидовствующие, содомиты, колдуны и чародеи и еще многие, из коих одни появятся лишь в будущем, другие же принадлежат любому времени и всем временам. И как же будет поступать инквизиция, чтобы извести столь пагубное, по твоим словам, зло? Инквизиция – это сыск, дознание и суд, и соответственно она и будет поступать – хватать, судить и приговаривать. К чему? К тюремному заключению, к высылке, к сожжению на костре. Как ты сказал?
Да, на кострах погибнут в будущем многие тысячи людей. Ты уже говорил мне о них. Да нет же, тех сожгли за то, что верили в тебя, этих – за то, что усомнились. А нельзя сомневаться? Нельзя. А нам сомневаться, бог ли римский Юпитер, можно? Бог – един, я – Господь, и ты – сын мой. Так, говоришь, многие тысячи погибнут? Сотни тысяч. Сотни тысяч мужчин и женщин, и земля будет полниться страдальческим воплем и воем, предсмертным хрипом, и дым сожженных закроет солнце, и на углях зашипит растопленный жир, и от запаха паленого некуда будет скрыться, и я буду виною всему этому? Не виною, но причиною. Отец, да минует меня чаша сия. Ты должен испить ее – в том залог моей власти и твоей славы. Не нужна мне моя слава.
Зато мне нужна моя власть. Туманная завеса чуть раздернулась, стала видна кольцом окружавшая лодку вода – гладкая и матовая, не встревоженная ни порывом ветра, ни плавником проходящей мимо рыбы.
Тогда Дьявол сказал: Поистине, нужно быть Богом, чтобы так любить кровь.
Снова сгустился туман, возвещая, что что-то еще должно произойти, какие-то еще откровения – прозвучать. Но прозвучал голос Пастыря: У меня к тебе есть предложение, сказал он, обращаясь к Богу, и тот с недоумением, с насмешливым сознанием собственного превосходства, которое отбило бы охоту говорить у любого, только не у Дьявола, старинного и хорошего его знакомого, отозвался: У тебя? Ко мне? Интересно, какое?
Пастырь помолчал, словно подбирая слова поубедительней, и сказал так: Я с большим интересом выслушал все, что сказано было в продолжение вашей беседы, и, хотя сам тоже видел в грядущем какое-то зарево и какие-то тени, мало обеспокоился тем, что зарево – это зарево костров, а тени – тени сгинувших в пламени. А теперь тебя это стало тревожить? Это не должно было бы меня тревожить, ибо я Дьявол, а Дьявол всегда имеет со смерти какой-то барыш, и побольше твоего, ибо не нуждается в доказательствах тот очевидный факт, что преисподняя населена гуще, чем небеса. Так на что же ты жалуешься? А я и не жалуюсь – я хочу предложить тебе кое-что. Ну говори, не тяни, не сидеть же мне здесь до бесконечности. Ты лучше, чем кто-либо другой, знаешь, что и у Дьявола есть сердце. Есть, хотя оно ему без надобности. Вот я и хочу использовать его по назначению, ибо согласен и хочу, чтобы твоя власть распространилась во все пределы земли, но только чтобы для этого не надо было истреблять такое множество людей, и поскольку все, что отрицает тебя и не подчиняется тебе, ты считаешь порождением Зла, которое я воплощаю в себе и которое покорно моей воле, то предложение мое заключается в следующем: ты позволишь мне вернуться на небо, простишь мне зло, содеянное в прошлом, ради того, какое не будет совершено в будущем, ты обретешь и будешь хранить мою покорность, как в те времена, когда я был одним из самых твоих любимых ангелов, когда ты звал меня Люцифером, что значит «Светоносный», как в те времена, когда желание стать равным тебе еще не снедало мою душу и еще не заставило восстать против твоей власти. Ты только не сказал, с какой это стати мне тебя прощать, принимать, возвращать и прочее. А вот с какой: если ты даруешь мне сегодня то самое прощение, которое в грядущем будешь сулить всем кому ни попадя, раздавать направо и налево, то здесь и сейчас окончит свое существование Зло, и сыну твоему не надо будет умирать на кресте, и царствие твое распространится не только на земли израильские, но и на весь мир, включая и неведомые пока страны, и во Вселенной установится власть Добра, я же самым вернейшим из смиренных, смиреннейшим из оставшихся верными тебе ангелов – ибо нет вернее раскаявшегося – в последнем ряду их стану возносить тебе хвалы, и все кончится, словно никогда не начиналось, все пойдет так, как должно было идти с самого начала. Неудивительно, что тебе удается уловлять в свои тенета слабые души и губить их: я всегда признавал за тобой дар слова, но такой речи даже от тебя не думал услышать – просто блеск, еще чуть-чуть, и ты бы меня убедил. Значит, нет, ты не примешь меня и не простишь? Нет, не приму и не прощу, ты нужен мне таким, каков ты сейчас есть и даже еще хуже, если только это возможно. Почему? Потому что Добро, воплощенное во мне, не могло бы существовать без тебя, воплощенного Зла, и Добро без тебя сделалось бы непостижимым и непонятным до такой степени, что даже я не в силах вообразить его, и для того, чтобы я оставался Добром, ты должен оставаться Злом, и если Дьявол не живет как Дьявол, то и Бог – уже не совсем Бог, и смерть одного означает смерть другого. Это твое последнее слово? Первое и последнее: первое – потому что я впервые вымолвил его, последнее – потому что никогда впредь его не произнесу. Пастырь пожал плечами. Так пусть же потом не говорят, будто Дьявол не пытался примириться с Богом, сказал он Иисусу и, поднявшись, перенес ногу через борт, как вдруг задержался: У тебя в котомке лежит одна вещь, которая принадлежит мне. Иисус и не помнил даже, с собой ли у него котомка, но она и вправду оказалась у его ног. Что за вещь? – спросил он, открыл суму, но не увидел на дне ее ничего, кроме старой почерневшей чашки, которую взял с собой, уходя из Назарета. Это, что ли? Это, ответил Дьявол, и в тот же миг она перешла к нему в руки, а потом исчезла в складках его грубого пастушеского одеяния. Придет день, и она вернется к тебе, но ты уж об этом не узнаешь. Не глядя в сторону Бога, он проговорил так, словно обращался к невидимым и многочисленным слушателям: Что ж, до встречи в вечности, раз ему так хочется, – и прыгнул в море. Иисус, провожая его глазами, видел, как Пастырь постепенно удаляется туда, где гуще всего был туман, а он ведь так и не спросил его, почему решил он добраться до лодки и покинуть ее таким замысловатым способом – вплавь. Пастырь же опять стал похож на свинью, выставившую из воды уши, и опять слышалось сопение и хрюканье, хотя человек с тонким слухом без труда различил бы в них отзвук страха, – разумеется, не страха утонуть, ибо Дьявол, как мы сию минуту узнали, бессмертен, а страха перед необходимостью жить вечно. Уже скрылся он в клочьях тумана, когда раздался торопливый голос Бога – так говорят, когда уже собрались шагнуть за порог: Я пошлю тебе в помощь человека по имени Иоанн, но тебе придется убедить его, что ты и вправду тот, за кого себя выдаешь. Иисус взглянул туда, откуда доносились эти слова, но уже никого не увидел. В тот же миг туман поднялся и рассеялся, открывая от одного гористого берега до другого спокойное тихое море: поверить было невозможно, что в этой воде минуту назад плыл Дьявол, что в этом воздухе растворился Бог.
А на берегу, хоть и было до него далеко, Иисус разглядел огромное скопление народу, а позади – множество шатров: казалось, он превратился в постоянное прибежище странников, которым негде ночевать и потому пришлось разбить бивак. Иисусу показалось это любопытным, но не более того, и он налег на весла и повел лодку к берегу. Поглядывая через плечо, он заметил, что в воду столкнули несколько лодок, а присмотревшись получше, узнал Симона и Андрея и других, которых то ли видел когда-то, а то ли нет, – они направлялись к нему и гребли так усердно, что уже совсем скоро приблизились, и Симон, зная, что крик его будет услышан, крикнул: Где ж ты был?! – хотя узнать хотел совсем другое, но надо же как-то начать. Здесь, в море, последовал столь же необязательный ответ, и, право, не лучшим образом возобновил общение с ближними своими сын Божий, сын Марии, сын плотника Иосифа, хоть и наступила в его жизни новая эпоха. Еще миг – и Симон перескочил к нему в лодку, и тут выяснилось, что произошло нечто невозможное, недоступное пониманию, непостижное разуму. Спрашивает Симон: Ты знаешь, сколько времени провел в море, в тумане, а мы не могли спустить лодки – будто какая-то неодолимая сила отбрасывала их назад, на берег. Целый день, отвечает Иисус и, видя волнение Симона, добавляет, чтобы ни попасть пальцем в небо: и всю ночь. Сорок суток, кричит Симон, а потом уже чуть потише: сорок суток ты был в море, сорок суток мы были как в молоке, и туман будто хотел скрыть от нас, что там происходит, что ты там делаешь, в этой пелене, – ведь за все это время мы не смогли выловить ни одной завалящей рыбки. Иисус уступил Симону одно весло, и они, сев плечом к плечу, принялись грести дружно и согласно, и заодно с движениями их звучали слова, которые говорили они. Торопясь высказать Симону тайное, пока не приблизились другие лодки, сказал Иисус: Я был там с Богом, он открыл мне мою будущую жизнь и то, что будет после.
Какой он, ну, я про Бога. Бог многолик, может явиться в образе облака, столба дыма, а может предстать в обличье богатого старика иудея, мы узнаем лишь по голосу, и кто хоть раз услышал, тот уж не спутает. И что он сказал тебе? Сказал, что я – сын его. Значит, подтвердил? Подтвердил. Значит, тогда Дьявол сказал правду?
Дьявол тоже был с нами почти все время, мне показалось, что он знает обо мне не меньше, чем Бог, а бывают случаи, когда, я думаю, – даже больше, чем Бог. А где?
Что «где»? Где они были? Дьявол сидел на борту, вот тут, рядом с тобой, а Бог – на корме. Так что же сказал тебе Бог? Сказал, что я его сын и что меня распнут на кресте. Значит, ты уйдешь в горы, примкнешь к мятежникам, что воюют против римлян, если так, то и мы пойдем с тобой. Да, вы пойдете со мной, но не в горы, и не силой оружия предстоит нам добиться поражения кесаря, но словом – торжества Бога. Только словом?
Словом, и примером, и, когда потребуется, – самой жизнью, принесенной в жертву. Он так и сказал? Отныне все, что ни скажу я, будет сказано им, и те, кто верит в него, уверуют в меня, ибо нельзя верить в Отца и не верить в Сына, и если Отец избрал себе новый путь, то начаться он может лишь с меня, Сына его. Ты сказал, что мы пойдем с тобой, кто это «мы»? Прежде всего – ты, и брат твой Андрей, и сыновья Зеведеевы Иаков и Иоанн, и, кстати, Бог сказал, что отрядит мне в помощь человека по имени Иоанн, но я думаю, вряд ли это наш Иоанн. Ну и хватит, зачем нам больше, это же не свита Ирода. Потом придут другие, а может быть, они уже пришли, они здесь и ждут лишь поданного Богом знака и явленного им знамения, чтобы уверовать в меня и последовать за мной, ибо им Бог не откроет своего лица.
Что же ты возвестишь людям? Скажу, что пришла пора покаяться, что исполнилось время и приблизилось Царство Божие, и огненным мечом согнет Бог шею тех, кто отверг слово его и плюнул на него. Ты скажешь, что ты – Сын Божий, тебе придется сказать это. Я скажу, что отец мой назвал меня сыном и что эти слова запечатлены в сердце моем с тех пор, как я родился, и что теперь явился мне Бог и тоже назвал меня сыном своим, сыном своим возлюбленным, и это не значит, что я позабуду другого своего отца, но ныне повелевает мной Бог, и да будем мы покорны воле его. Предоставь это мне, сказал Симон и тотчас оставил весло, стал на носу лодки и крикнул: Осанна Божьему Сыну, сорок дней и ночей провел он в море, говоря с Отцом своим, а теперь возвращается к нам, чтобы мы покаялись в грехах и приготовились. Только не говори, что там был и Дьявол, успел сказать ему Иисус, опасаясь, как бы не стало всем известно положение, объяснить которое будет крайне затруднительно. Симон издал новый крик, еще громче и пронзительней, от которого дрожь проняла стоявших на берегу, а потом бегом вернулся на место и сказал Иисусу: Дай мне весло, а сам стань на носу, но не произноси оттуда ни слова, ни слова, пока не выйдем на берег. Иисус послушался и стал на носу, в своем ветхом хитоне, с пустой котомкой на плече, приподняв руки, словно собирался приветствовать или благословить и не решился, оробев или потеряв уверенность в том, что достоин сделать это. Из тех, кто ожидал его, трое самых нетерпеливых вошли в воду по пояс, достигли лодки, взялись за борта ее, принялись толкать ее к берегу, а один из этих троих свободной рукой все пытался дотронуться до Иисусова хитона, но не потому, что поверил возвещенному Симоном, а потому, что человек, проведший посреди моря сорок суток, словно ушедший искать Бога в пустыне или в ледяной утробе горы, теперь возвращался живым и невредимым, и это – видел он Бога или нет – само по себе было чудом. Нет нужды добавлять, что во всех окрестных городах и селениях ни о чем другом и не говорили и что многие их жители, для того, чтобы своими глазами увидеть этот метеорологический феномен, явившиеся на берег, только там узнавали о человеке, который оказался застигнут диковинным туманом в море, и с жалостью шептали: Бедняга. Лодка причалила без толчка, так плавно и мягко, словно ангельские крылья опустили ее на сушу. Симон помог Иисусу сойти на берег, с едва сдерживаемым раздражением отталкивая тех троих, что зашли в воду, а потому считали себя вправе рассчитывать на особое воздаяние. Оставь их, сказал Иисус, настанет день, когда они услышат о смерти моей и восплачут о том, что не смогли нести тело мое, так пусть помогут мне, пока я еще живой. Потом спросил он: Где Мария? – и увидел ее в тот самый миг, когда произнес ее имя, словно она возникла из ниоткуда или склубилась из клочьев тумана, ибо только что ее не было тут – и вот есть. Я здесь. Стань рядом со мной, и пусть подойдут Симон и брат его Андрей, и Иаков с Иоанном, сыновья Зеведеевы, люди, знающие меня и верующие в меня, ибо знали они меня и веровали в меня еще тогда, когда я не мог сказать ни им, ни вам всем, что я – Сын Божий, сын, позванный Отцом своим, и проведший с ним сорок дней посреди моря, и вернувшийся к вам, чтобы сказать: исполнилось время, покайтесь в грехах, покуда Дьявол не подобрал вас, как гнилые колосья из снопа, несомого Богом, если на погибель себе захотите уклониться от любящих его объятий. По толпе, точно легкая зыбь по морю, прошел ропот, ибо многие из стоявших там и внимавших Иисусу уже наслышаны были о чудесах, творимых им, а иные были прямыми их свидетелями и даже вкусили от них: Я ел тот хлеб и ту рыбу, говорил один; Я пил то вино на свадьбе в Кане, говорил другой; Я был соседом той прелюбодеи, говорил третий, но как бы ни были или казались дивны трансцендентальные эти дива, от них до величайшего чуда – увидеть Сына Божьего, а стало быть, самого Бога – было как от земли до небес, а это расстояние, насколько нам известно, и в наши дни никем еще не измерено. Тут из толпы долетел чей-то возглас:
Докажи, что ты Сын Божий, и я пойду за тобой! Ответил Иисус: Ты пошел бы за мной, если бы сердце твое повлеклось ко мне, но раз оно заперто в затворенной твоей груди, ты и просишь доказательств, которыми удовлетворятся твои чувства, но не твой разум, и в конце концов ты, не зная в смятении, разуму ли повиноваться или чувствам, поневоле должен будешь послушаться сердца, сердце же приведет тебя ко мне. Может, кто другой тебя и понял, я – нет, отвечал этот человек из толпы. Как тебя зовут? Фома. Подойди ко мне, Фома, ближе, ближе, к самой воде, гляди: я вылеплю из мокрого песка птичек, видишь, как просто, – вот туловище, вот крылья, вот головка и клюв, а эти камешки будут вместо глаз, а вот длинные перья хвоста, а это – гляди, гляди! – ноги и коготки, одна готова, а теперь еще одиннадцать, гляди – одна, другая, третья, четвертая, пятая, шестая, седьмая, восьмая, девятая, десятая, одиннадцатая, итого дюжина птичек из песка, если хочешь, мы дадим каждой имя, вот эта пусть зовется Симоном, эта – Иаковом, эта – Иоанном, эта – Андреем, а эту, если ты не против, назовем Фомой, прочие же пусть подождут своих имен, часто бывает, что те приходят с опозданием, задерживаются где-то на пути, а теперь смотри – я накрываю птичек сетью, а то улетят.
Улетят, если я приподниму сеть? – недоверчиво спросил Фома. Конечно, улетят. Это и есть твое доказательство? Да и нет. Как это так? Самым лучшим доказательством – но только оно от меня не зависит – будет, если ты, не трогая сети, поверишь в то, что птички улетят, стоит лишь поднять сеть. Как же они улетят – ведь ты слепил их из песка?! А ты попробуй, праотец наш Адам тоже был слеплен из праха, а ты происходишь от него.
Адаму дал жизнь Бог. Оставь сомнения, Фома, приподними сеть, ибо я – Сын Божий. Будь по-твоему, только никуда они не улетят, – и быстрым движением Фома поднял сеть, и птички тотчас вспорхнули в воздух, со щебетом описали два круга над изумленной толпой и исчезли в вышине. Сказал Иисус: Улетела твоя птичка, Фома, а тот ответил: Нет, Господи, она здесь, у ног Твоих, это я.
Из толпы вышли несколько мужчин, а за ними – но сами по себе – несколько женщин. Они приблизились и заговорили по очереди: Я – Филипп, и Иисус увидел его на кресте под градом каменьев; Я – Варфоломей, и Иисус увидел его с содранной кожей; Я – Матфей, и Иисус увидел его вздетым на копья варваров; Я – Симон, и Иисус увидел его распиленным пополам; Я – Иаков, сын Алфея, и Иисус увидел его побитым камнями; Я – Иуда Фаддей, и Иисус увидел молот, занесенный над его головой; Я – Иуда из Кериофа, и Иисус пожалел его, ибо тот собственными руками затянул петлю у себя на шее. Потом он подозвал остальных и сказал им: Теперь все в сборе, и время пришло. И Симону, брату Андрея, сказал так: Поскольку есть теперь среди нас твой тезка, ты отныне будешь зваться Петр. Повернувшись к морю спиной, пустились они в путь, и следом за ними шли женщины, имена которых по большей части остались неизвестны, но так ли это, по совести говоря, важно, ибо почти все они – Марии, если даже при рождении назвали их как-либо иначе.
Женщина, говорим мы, Мария, говорим мы, – и они смотрят на нас и служат нам.
Иисус и те, кто был с ним, шли по дорогам из селения в селение, и Господь говорил его устами, и вот что говорил он: Покайтесь, ибо исполнилось время и приблизилось Царство Небесное. И простой, темный народ, слушавший его по деревням, думая, что нет разницы между понятиями «исполнилось время» и «окончилось время» и что, значит, близок конец света, ибо только при конце света говорит ангел, что времени больше не будет, благодарил Бога за то, что в неизреченной милости своей послал вперед предупредить об этом не кого-нибудь, а человека, именующего себя его сыном, и это похоже на правду, ибо он творит чудеса, где ни появится, и условие, необходимое и достаточное для свершения чуда, – лишь твердая и убежденная вера того, кто о чуде этом молит, и вот, например, прокаженный попросил его: Господи, если хочешь, можешь меня очистить. Иисус же, тронутый его жалким видом, коснулся его и сказал: Хочу, очистись, – и не успел еще договорить, как проказа сошла с того, зажила гниющая плоть, а там, где ее уже не было вовсе, заново наросла на костях – и на месте отвратительного урода, пред которым все разбегались в страхе, стоял теперь мужчина хоть куда. Другой случай, равно заслуживающий упоминания, произошел с паралитиком, или, говоря тогдашним языком, с расслабленным: Иисус, подумав, что столь истинная вера заслуживает награды, сказал ему: Дерзай, чадо, прощаются тебе грехи твои, бывшие же при этом книжники из тех, кто везде и всюду видят поношение Закона, затверженного ими наизусть, возразили Иисусу, сказав:
Ты богохульствуешь, один Бог может отпустить грехи, а Иисус ответил им вопросом: Что легче сказать: «Прощаются тебе грехи» или «Встань, возьми постель свою и ходи»? И, не дожидаясь, пока они ответят, продолжал:
Знайте же, что Сын Человеческий имеет власть на земле прощать грехи – и обратился к паралитику: Встань, возьми постель твою и иди в дом твой. И чудом исцеленный человек тотчас не только поднялся, но и вновь обрел силы, подорванные долгим лежанием в неподвижности, так что он взял свою постель, взвалил ее себе на спину и так вот вернулся, вознося благодарение Богу, к жизни обычной.
Поскольку все мы с течением времени сживаемся со своими более или менее тяжкими болячками, привыкаем к ним и считаем излишним беспокоить высшие силы по такому ничтожному поводу – нам это и в голову не приходит, – то отнюдь не все увечные и страждущие стекались к Иисусу за исцеление»!. А вот грехи – это совсем другое дело, грехи суть недуги, сокрытые от глаза, это вам не хромота и не сухорукость, а пожалуй что проказа, только проказа, пожирающая нас изнутри. И прав, совершенно прав был Бог, когда в лодке говорил Иисусу, что нет человека, у которого не было бы на совести хоть одного греха, как правило же, их в тысячу раз больше. Ну а раз конец света уже невдалеке и приблизилось Царство Небесное, то, чтобы войти в него, много важней и предпочтительней иметь душу, очищенную покаянием и излеченную прощением, чем чудодейственно исцеленную плоть. И если расслабленный из Капернаума часть жизни провел, не поднимаясь со своего топчана, то лишь потому, что грешил, ибо ведомо всякому: болезнь есть следствие греха и воздаяние за грех, из чего следует безупречно логичный вывод: условием доброго здравия, не говоря уж о бессмертии души – и вполне вероятно, что и тела тоже, однако наверное сказать не можем, – служит совершеннейшая чистота, полное отсутствие всяких грехов, какового можно достигнуть двумя путями: либо счастливым неведением, либо действенным неприятием, отторжением их из помыслов и деяний. Не стоит, однако, думать, будто Иисус странствовал по этому Господнему краю, на каждом шагу являя волшебный дар исцелять и власть прощать, которыми наделил его Бог. И поймите, не то чтобы ему не хотелось этого – нет, сердце у него было доброе, и он предпочел бы стать ходячей панацеей, чем, исполняя волю Бога, предрекать скорый конец света и требовать от всех и каждого покаяния, а чтобы грешники не слишком медлили с этим, не предавались бесплодным умствованиям, цель которых всего лишь оттянуть и отсрочить тот миг, когда будет наконец произнесено слово «Грешен!», Господь вложил в его уста слова грозные и многообещающие, вроде, например, таких: Истинно говорю вам, что иные из тех, кто стоит здесь, еще до смерти своей узрят пришествие Царства Божьего во всей славе его, – и нетрудно себе представить, какое действие оказывали эти речи на людей, какую смуту производили в бедных их умах, и потому отовсюду, из мест дальних и ближних, стекались они к Иисусу и толпами следовали за ним в исступленной надежде, что он прямиком поведет их в новый рай, Богом установленный на земле и отличный от рая небесного прежде всего тем, что наслаждаться им будут многие и многие, очистившиеся, благодаря молитве, покаянию и раскаянию, от Адамова греха, иначе еще именуемого первородным. А поскольку доверчивые эти люди по большей части относились к низшим социальным слоям – были среди них ремесленники, были землекопы, были рыбаки, были гулящие женщины, – Иисус в один прекрасный день, когда Бог отвлекся на что-то другое, решился без всякой подготовки, словно по наитию, произнести речь, всколыхнувшую души тех, кто внимал ему, исторгшую у них слезы радости, ибо замаячило перед ними спасение, на которое они уж не надеялись: Блаженны, сказал Иисус, блаженны нищие, ибо их есть Царство Небесное; блаженны голодные, ибо насытятся они; блаженны плачущие, ибо утешатся они, – и он, наверно, и дальше говорил бы в том же духе, но тут Бог спохватился, заметил происходящее и, раз уж сказанного не вернешь, вложил в уста Иисуса и заставил произнести вдогон произнесенным такие слова, от которых мигом высохли слезы радости и грядущее предстало в самом черном свете:
Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески несправедливо злословить за меня. Сына Человеческого. Он вымолвил это – и душа его ушла в пятки, ибо в следующий же миг предстала его мысленному взору вся та нескончаемая череда мучительств и смертей, о которой возвестил ему в море Бог. И потому прямо перед всеми этими объятыми ужасом людьми Иисус пал на колени и молча принялся молиться, причем никто и не догадывался, что он, восславленный как Сын Божий, сам наделенный могучим даром прощать, просит прощения для всех. В ту же ночь, оставшись наконец в своем шатре наедине с Магдалиной, он сказал ей так: Я – пастырь, посох которого гонит на жертву и правых и виноватых, спасенных и погубленных, и кто же спасет меня от мук совести, ибо я терзаюсь теперь, как терзался некогда мой отец, только он был в ответе за двадцать пять жизней, а я – за двадцать миллионов. Магдалина плакала вместе с ним и говорила: Ты ведь не хотел этого, а он отвечал: Нет, не хотел, и это самое скверное, а Магдалина, которая словно бы с самого начала и во всей целокупности знала то, что нам открывается постепенно, говорила ему: Господь пролагает пути, Господь направляет каждого по Его стезе, тебя же Он избрал, чтобы открыть в служении ему дорогу дорог, путь путей, но не ты пройдешь им, не ты построишь Храм – другие возведут его, положив в основание твою кровь, сердце, печень, легкие, а потому лучше будет безропотно и смиренно принять уготованное тебе, ибо каждое твое движение уже предусмотрено, и слова, которые ты скажешь, ждут тебя там, куда ты должен будешь пойти, ждут вместе с хромыми, которым ты исцелишь ноги, со слепыми, которые прозреют, с глухими, которые по воле твоей обретут слух, с немыми, которые получат дар речи, с мертвыми, которых вернешь к жизни. Со смертью мне не совладать. Ты еще не пробовал. Да, но помнишь ту смоковницу – она ведь не ожила. Сейчас другие времена: ты обязан хотеть то, чего хочет Бог, но и Бог не может отказать тебе в том, что ты захочешь. Кто бы снял с меня эту ношу, я ничего больше не хочу. Это невозможно, любимый мой, единственное, на что Бог не способен, – это не любить себя самого. Откуда ты знаешь? Откуда-то знаю: женщины постигают все по-другому, должно быть, оттого, что мы устроены иначе, должно быть, оттого, да, должно быть, оттого.
Поскольку земля, и даже такая крохотная ее частица, как Палестина, все-таки слишком велика для усилий и стараний одного человека, Иисус по двое разослал своих друзей по градам и весям, чтобы они возвещали о скором наступлении Царства Божьего, чтобы проповедовали, учили и наставляли людей, как делал это он, и вместе с мужчинами ушли и женщины сообразно взаимной склонности тех и других, а сам он остался вдвоем с Магдалиной. Тут он вспомнил о давнем своем намерении посетить Вифанию, расположенную неподалеку от Иерусалима, и решил исполнить его, убив таким образом двух зайцев: посетив, во-первых, родню Магдалины, – ей давно уж было пора примириться с братом и сестрой, а ему познакомиться с ними, а во-вторых, двинуться в священный город вместе со всеми своими учениками, которым через три месяца назначена была встреча в Вифании. О том, что делали в землях израильских эти двенадцать человек, мы распространяться не будем – прежде всего потому, что не они, за исключением лишь кое-каких обстоятельств их жизни и подробностей смерти, составляют предмет нашего повествования, тем более что все они – пусть каждый на свой манер и в меру собственных способностей – наделены были всего лишь даром повторять уроки своего учителя, и это значит, что учили-то они как он, а вот исцеляли как умели. Очень жаль, что Иисус строго запретил им следовать через земли языческие и входить в города самарянские, и проявление подобной нетерпимости, особенно неожиданной и странной у человека, столь хорошо воспитанного, лишило их возможности облегчить и умерить грядущие труды, ибо Бог так ясно выразил намерение расширить сферу своих интересов и влияния, что рано или поздно придется идти в края, населенные не только самарянами, но и язычниками, как здешними, так и из других стран Иисус велел своим апостолам исцелять болящих, воскрешать мертвых, очищать прокаженных, изгонять бесов, но, по правде говоря, кроме туманных намеков самого общего характера, в истории не осталось никаких следов подобных деяний, если они и свершались на самом деле, что лишний раз дает убедительное подтверждение тому, что Господь своей благодатью осеняет с большим разбором и даже самые блестящие рекомендации на веру брать не спешит. Когда апостолы вернутся к Иисусу, им, конечно, будет что порассказать о том, какие результаты имели их проповеди и призывы к покаянию, но в области излечения недужных успехи их будут значительно скромнее, а то и вовсе никакими, ибо нельзя же счесть таковыми изгнание всякого рода мелких бесов – столь немощных и хилых, что легко поддаются экзорсизму, перескакивая из одного человека в другого. Еще они, без сомнения, сообщат, как порою скверно их принимали в краях, которые не могут считаться языческими, как выгоняли из городов, где днем с огнем не найдешь ни одного самарянина, и единственным утешением послужат воспоминания о том, как отрясали они прах с ног своих, словно в чем-то виновата бедная пыль, которую все попирают и которая все безропотно сносит. Но Иисус, будто наперед зная, что их не захотят слушать, заранее сказал, как должно будет им поступать в таких и подобных случаях: вести себя смиренно и покорно, ибо отвергают не их самих, а слово Божие, ими несомое: Оставьте попечение о том, как прозвучат ваши слова, в этот час осенит вас то, что вы должны сказать. Что ж, если даже предположить, что и так дела на лад не пойдут, что и в этом случае, как и во всех прочих, доходчивость и основательность вероучения очень даже зависит от, как принято выражаться ныне, личностного фактора, все равно – намотаем это на ус, пригодится.
А погода была – просто на загляденье, воздух прохладен и благоуханен, будто лепесток розы, а идти по дороге было так легко и приятно, словно только что ангелы окропили ее росой, подмели вениками из лавра и мирта. Иисус и Магдалина ни разу не остановились на ночлег в странноприимном доме или на постоялом дворе, не присоединялись к караванам, чтобы никто не узнал их, и не то чтобы Иисус перестал исполнять свой долг, чего всевидящий и вечно бодрствующий Господь никогда бы не допустил, – нет, как бы сам Господь решил дать ему передышку: по дороге не попадались ни прокаженные, моля излечить их, ни обуянные бесами, отвергавшие всякую помощь, и деревни, по которым проходили они, буколически нежились в покое и мире, словно сами, по собственной воле, вступили на путь покаяния и далеко прошли по нему. Иисус с Магдалиной ночевали где придется, довольствуясь тем, что можно было склонить голову на плечо другому, и не ища никаких иных роскошеств, а порою крышей им служил купол небес – огромный черный глаз Бога, сверкающий мириадами звездных огней, которые суть не что иное, как отражение и отблеск взглядов человеческих, из поколения в поколение устремляемых на небо, вопрошающих безмолвие и выслушивающих тот единственный ответ, что безмолвие дает. Потом, когда Мария Магдалина останется на белом свете одна, ей захочется припомнить эти дни и эти ночи, но всякий раз она должна будет отчаянно оборонять память свою от воспоминаний горестных и страдальческих, защищать этот островок любви от натиска бушующего вокруг моря бед, от лезущих из пучины его гадов и чудищ. Это время уже не за горами, но при взгляде на землю, на небо не различить еще грозных примет его скорого пришествия – так порхающая в вольном просторе птица не замечает, что быстрый коршун в поднебесье уже сложил крылья, выставил когти и камнем падает на нее. Иисус и Магдалина распевали по дороге песни, и другие путники, встречая их, говорили: Счастливые, и в ту минуту не было слова вернее и истины истинней. Так дошли они до Иерихона, а оттуда, не торопясь, ибо зной был нестерпим и укрыться от него было негде, за два дня неспешного пути поднялись в Вифанию. Столько лет минуло, что Магдалина не знала, как примут ее брат с сестрою, тем более что, уйдя из дому, вела она жизнь плохую. Может, они думают, что я умерла, говорила она, может, они надеются, что я умерла, и Иисус старался, чтобы его подруга выбросила из головы черные мысли: Время излечивает все, говорил он, не помня в этот миг, что рана, нанесенная ему домашними его, по-прежнему разверста и кровоточива. Когда вошли в Вифанию, Магдалина, стыдясь соседей, закрыла половину лица платком, но Иисус мягко упрекнул ее: От кого ты прячешься, той женщины, какой была ты прежде, больше нет. Отвечала она:
Да, это правда, той больше нет, но осталась та, что была ею, и крепко связаны они меж собою узами памяти и стыда. Ты такая, как есть ныне, и ты со мной. Хвала Всевышнему за это, хотя настанет день, и он уведет тебя от меня, и с этими словами Мария откинула покрывало, открыв лицо, но никто не сказал: А-а, вон идет сестра Лазаря, та, что жила развратом.
Вот мой дом, молвила она, но не хватило у нее духу постучать в ворота или же позвать хозяев. Иисус толкнул притворенную створку и спросил: Есть кто в доме?
Есть, отозвался изнутри женский голос, а кто там? – и за голосом вслед появилась у ворот та, кому принадлежал он, – Марфа, сестра Марии, более того – близнец, но сходство лишь угадывалось, не бросаясь в глаза, ибо на ней сильней и пагубней сказались протекшие ли годы, тяжкий ли труд, или так уж распорядились судьба, природа, образ жизни. Она взглянула сначала на Иисуса, и при взгляде этом ее лицо вдруг осветилось и прояснилось, будто рассеялась застилавшая его хмарь, но в следующую же минуту, когда она перевела глаза на сестру, отразилось на нем сперва сомнение, а потом неудовольствие. Кто же он такой, раз пришел с тобой? – подумала, должно быть, Марфа, или: Как может он – тот, кем кажется, – быть с тобой? – хоть и не могла бы сказать, кем же показался ей Иисус. И, без сомнения, именно потому вместо того, чтобы спросить: Как ты? – или: Зачем ты здесь? – с уст ее слетели слова: Кто этот человек? Иисус улыбнулся, и эта улыбка со стремительной силой прянувшей с тетивы стрелы ударила ее прямо в сердце, заставив его отозваться томительной и странной, доселе неведомой и сладкой болью. Меня зовут Иисус из Назарета, ответил он, я – с твоей сестрой, и слова эти, mutatis mutandis [7], как сказали бы на своей латыни римляне, равносильны были тем, что выкрикнул он когда-то Иакову, навек расставаясь с ним на берегу моря: Ее зовут Мария из Магдалы, и она со мной. Марфа отворила дверь и сказала: Входите, это твой дом, – и непонятно было, к кому из двоих обращено было это «твой». Уже во дворе Магдалина, взяв сестру за руку, сказала: Я принадлежу этому дому, которому и ты принадлежишь; я принадлежу этому человеку, которому ты не принадлежишь; с ним и с тобою связана я неразрывно, и потому прошу тебя, не кичись своей добродетелью, не кори меня моим несовершенством, я пришла с миром и в мире хочу пребыть. Сказала Марфа: Я приму тебя, как велит мне долг родства, и дай Бог, чтоб настал день, когда я смогу принять тебя по любви, но только не сегодня, – она собралась сказать еще что-то, но замолчала, оттого что затворила ей уста мелькнувшая мысль: знал ли человек, которого привела с собой сестра, о прошлой ее жизни, и в прошлом ли осталась эта жизнь? – ив этой точке ее размышлений лицо ее залилось краской смущения, и на миг она возненавидела и их обоих, и самое себя, но тут заговорил Иисус, понявший, что нужно в этот миг услышать Марфе, ибо не так уж трудно угадать, что за мысли роятся в голове человеческой. И он сказал: Господь судит нас всех, но каждый день – по-иному, ибо и сами мы каждый день – иные, и если бы сегодня, Марфа, судил тебя Господь, не думай, что предстала бы ты в глазах Его иной, нежели Мария. Говори ясней, отвечала она, я тебя не понимаю.
Я ничего более тебе не скажу: сбереги у себя в душе мои слова, повторяй их всякий раз, как будешь обращать взор на сестру твою. А она уже не… Хочешь знать, не потаскуха ли я? – грубо перебила Магдалина замявшуюся на миг Марфу. Та отступила на шаг, всплеснула руками: Нет-нет, не говори ничего, мне довольно слов Иисуса, – и, не сумев сдержаться, расплакалась. Мария подошла к ней, обняла, словно укачивая, и Марфа сквозь слезы проговорила: Что за жизнь, что за жизнь, – и непонятно было, о себе это она или о сестре.
Где Лазарь? – спросила Мария. В синагоге. Здоров ли он? Его, как и прежде, все мучают приступы удушья, если б не это, все бы ничего. Ей захотелось добавить со вновь нахлынувшей горечью, что поздновато забеспокоилась блудная – вот уж истинно во всех смыслах «блудная», со злой насмешкой подумала она, – сестра о его здоровье: ни разу за все эти годы не удосужилась справиться, живы ли они с братом Лазарем, который все хворает и того и гляди отдаст Богу душу. Обернувшись к Иисусу, отступившему в сторону и наблюдавшему чуть поодаль эту заново готовую разгореться ссору, Марфа пояснила: Брат наш переписывает книги в синагоге, к иной работе не способен, здоровьем слаб, и прозвучало это, хоть, быть может, и ненамеренно, так: никто не в силах понять такую жизнь, когда мужчины в доме нет, и постоянного заработка тоже, и весь дом на ней одной, и ни минуты свободной у нее нет. Чем же он болен? – спросил Иисус. Случается у него удушье, сказала Марфа, сердце вот-вот остановится, а потом делается белый как полотно, а потом, не успев подумать, оттого ли, что вдруг заметила, как молод сам Иисус, оттого ли, что ревность тронула ее сердце или дух смутился, добавила: Он у нас младший, и вслед этим прозвучали слова, которые по праву и долгу произнести должна была бы вовсе не она, а стоящая рядом Магдалина: Ты устал, сядь, я омою тебе ноги. Немного погодя, когда они остались наедине, Магдалина полушутя, полусерьезно сказала: Судя по всему, сестрам этим на роду написано влюбляться в Иисуса, на что отозвался Иисус: Она не жила, и сердце ее потому полно печали. Нет, не потому, живо возразила Магдалина, она думает, как несправедливо устроен мир: падшая женщина получает награду, а тело добродетельной прозябает втуне. Бог наградит ее как-нибудь иначе. Может быть, и все же тот, кто сотворил мир со всем, что в нем есть, не должен бы лишать им же сотворенных женщин ни одного из его плодов.
Например, познания мужчины. Да, как ты познал женщину и большего требовать не вправе, ибо ты Сын Божий. С тобой спит сын плотника Иосифа. По правде говоря, с самого первого нашего дня я и не чувствовала, что сплю с сыном божества. Не божества, а Бога. Я бы все на свете отдала, чтобы ты не был Сыном Божьим.
Марфа тем временем послала соседского мальчика в синагогу уведомить Лазаря о возвращении сестры, на что, впрочем, решилась не без внутренней борьбы и колебаний, ибо таким образом получала вся Вифания исключительную пищу для пересудов и разговоров: вернулась, мол, блудница, столь долго жившая развратом, – а ведь протекшее время уже заставило злые языки смолкнуть. Она и саму себя спрашивала, осмелится ли назавтра показаться на улице, более того – решится ли взять с собой сестру, ибо придется вступать в беседы с соседками и подругами и говорить, к примеру, так:
Помнишь Марию, так ведь это же она и есть, да, вернулась, – а соседка закивает многозначительно: Помню, как же, кто же ее не помнит, и покорнейше прошу простить мне всю эту низкую житейскую прозу, ибо даже в священной истории не все сплошь священно. Устыдилась Марфа своих недостойных мыслей, когда вернувшийся из синагоги Лазарь заключил Магдалину в объятия и сказал: Добро пожаловать, сестра, – так, словно не мучило его долгие годы ее отсутствия неприязненное молчание, окружавшее ее имя, – и, устыдясь, почла себя обязанной как-то проявить радость и расположение и сказала ему: Вот Иисус, муж нашей Марии. Лазарь и Иисус взглянули друг на друга дружелюбно, завели беседу, пока женщины, будто вспомнив доброе старое время и невольно подражая своим тогдашним ухваткам, принялись в четыре руки готовить угощение. После ужина вышли Лазарь с Иисусом во двор подышать вечерней прохладой, а Марфа с Марией решали важный вопрос – как и где следует положить циновки, поскольку и состав ночующих, и отношения их изменились. Иисус же после продолжительного молчания, поглядев на первые звезды, показавшиеся на еще светлом небе, спросил: Плохо тебе, Лазарь? – и тот с неожиданным спокойствием ответил: Плохо. Ты скоро перестанешь страдать, сказал Иисус. Конечно, когда умру. Нет, сейчас.
Только не говори, будто ты лекарь. Брат, будь я лекарем, я бы не знал, как вылечить тебя. А так знаешь? Ты исцелен, мягко и негромко промолвил Иисус, беря его за руку, и в тот же миг ощутил Лазарь, как болезнь уходит из тела, испаряется, словно вода под солнцем, почувствовал, как легко ему стало дышаться, как по-молодому ровно и сильно застучало сердце, и оттого, что он не мог постичь, что же происходит с ним, страх обуял его. Что это? – внезапно охрипшим голосом спросил он. Кто ты? Да уж, во всяком случае, не лекарь, улыбнулся Иисус. Ради Бога, скажи, кто ты! Не поминай имени его всуе. Как мне понять тебя? Позови Марию, она тебе объяснит. Но звать никого не пришлось – Марфа и Мария, услышав из дома, как изменились голоса мужчин во дворе, появились на пороге, опасаясь, что те повздорили, но сразу же увидели – нет, двор был весь синий, ну, разумеется, не сам двор, а воздух во дворе, и дрожащий Лазарь, указывая на Иисуса, вопрошал:
Кто он, кто этот человек? – он взял меня за руку, сказал «Ты исцелен», и я исцелился. Марфа подошла поближе успокоить брата – нечего сказать, исцелился, если дрожмя дрожит, – он отстранил ее, вопросив: Скажи мне ты, Мария, ты привела его, кто этот человек?
Магдалина, по-прежнему стоя на пороге, отвечала просто: Иисус из Назарета, Сын Божий. Марфа и Лазарь хоть и были родом из этих мест, которые от начала времен облюбованы были для пророческих откровений и апокалипсических предзнаменований, все же выказали самое естественное в их положении и решительное недоверие к ее словам, ибо одно дело – признать, что кто-то под несомненным и очевидным воздействием чуда выздоровел, и совсем другое – согласиться, что человек, взявший тебя за руку и исцеливший тебя от недуга, – сын самого Бога. Впрочем, любовь и вера могут сдвинуть горы, кое-кто даже утверждает, что они и поодиночке справятся с чем угодно, и потому Марфа, заливаясь слезами, бросилась было на шею Иисусу, но тотчас, сама испугавшись такой смелости, припала к земле и лишь смогла прошептать непослушными губами: Я омыла твои ноги, я омыла твои ноги. Лазарь застыл на месте, будто оцепенев от изумления, и мы вправе даже предположить, что это откровение не поразило его как громом, бездыханным повергнув наземь, потому лишь, что за минуту до того, как прозвучали слова «Иисус из Назарета, Сын Божий», в высшей степени своевременно взамен старого и, изношенного забилось у него в груди новое сердце. Иисус с улыбкой приблизился к нему и обнял его, сказав: Не удивляйся, что Сын Божий – Сын Человеческий, сам посуди – кого ж еще выбрать Богу, как не человека: не так ли выбирает себе мужчина женщину, а женщина – мужчину? Последние слова были предназначены Магдалине, принявшей их с удовольствием и как должное, но Иисус, произнося их, позабыл о том, что они умножат скорби Марфы и безнадежность ее одиночества, – вот в чем разница между Богом и Сыном Божьим: первый сделал бы это намеренно, второй – со свойственной человеку неловкостью не подумав о последствиях. Но столь велика сегодня воцарившаяся в доме радость, что лишь завтра снова примется Марфа вздыхать и горевать, но все же будет ей одно несомненное утешение – никто не посмеет и не решится трепать по улицам, площадям и рынкам Вифании имя Марии, обсуждая прошлую ее блудную жизнь, ибо тотчас станет известно – и сама Марфа немедля займется этим, – что человек, с которым пришла она, излечил Лазаря безо всяких отваров и мазей. Теперь они сидели в доме, предаваясь ликованию, и сказал Лазарь: Издалека доходили к нам известия о том, что объявился и творит чудеса некий человек из Галилеи, но не говорилось, будто он Сын Божий. Одни вести распространяются скорее, другие – медленнее, ответил на это Иисус. Ты и есть этот человек? Ты сказал. Затем Иисус поведал им свою жизнь с самого начала, умолчав, однако, о Пастыре, а про Бога упомянув лишь, что тот явился ему и сказал: Ты – сын мой. И не достигни Вифании молва о давних чудесах, не обернись она здесь чистейшей правдой, непреложной убедительностью чуда, явленного у них на глазах, не будь могущества веры и силы любви, то трудно, очень трудно было бы Иисусу одной короткой фразой, пусть и вымолвленной устами самого Бога, убедить Марфу и Лазаря в том, что Духом Святым сотворен человек, который вскоре возляжет с их сестрой и познает ее – ту, что до него знавала, не боясь Бога, стольких мужчин. Простим Марфе гордыню, заставившую ее тихонько произнести, прикрыв лицо платком, дабы никто не слышал и не видел, такие слова: Я была бы достойней.
Наутро новость стремительно облетела всю Вифанию, огласившуюся дружными славословиями и хвалами Господу, и даже скромникам, поначалу сомневавшимся в истинности происшествия, оттого что, по крайнему их разумению, слишком мал был городок для столь великих чудес, ничего не оставалось, как сдаться, поскольку предстал им въяве и вживе исцеленный Лазарь, вот уж к которому никак не применима была поговорка, что ему впору продавать здоровье по одной той причине, что, будь оно у него, раздавал бы он его даром, ибо сердце его было хоть и надорвано, но щедро и любвеобильно. И у дверей уже толпились любопытные, непременно желавшие воочию, чтобы не было обману, собственными глазами увидеть чудотворца, а для пущей убедительности, если представится к тому хоть малейшая возможность, – потрогать его руками или хоть прикоснуться к нему. И уже стекались к дому Марфы и Лазаря болящие – иные шли своими ногами, иных родичи тащили на носилках или на спине, – так что вскоре вся улица была ими запружена. Иисус велел городскому глашатаю, отряженному ему в помощь, объявить, чтобы шли все на главную площадь Вифании – там он будет говорить с ними, однако народ был не такой дурак, чтоб, поймав птичку, разжать руку. По причине таковой предусмотрительности или недоверчивости никто с места не тронулся, и Иисус был принужден появиться в дверном проеме и выйти, как любой из нас, – не загремела музыка, не воссиял ослепительный свет, не затряслась земля под ногами, и небо над головой не сдвинулось. Вот я, сказал он, постаравшись, чтобы голос его звучал как можно более обыденно, но даже если бы ему это удалось, сами по себе слова эти, сказанные тем, кем они были сказаны, заставили всех разом броситься на колени. Спаси меня! – кричали одни, а другие: Исцели меня! Он вернул дар речи немому, который по причине своей немоты ни о чем попросить не мог, а остальным велел разойтись по домам – ибо веры в них было мало – и вернуться сюда наутро, но прежде всего – покаяться в своих грехах, ибо Царство Небесное близко, и время скоро исполнится, то есть ничего нового не сказал. Ты – Сын Божий? – спрашивали его, и он отвечал загадочно, к чему уже привыкли слушавшие его:
Если бы не был, то Бог скорее наслал на тебя немоту, чем позволил бы задать этот вопрос.
С этого началось и так продолжалось пребывание Иисуса в Вифании, покуда не пришел назначенный им срок встречи с учениками, прибывавшими из дальних краев. Разумеется, со всей округи, из городов и деревень, потянулись туда люди, проведав, что тот, кто творил чудеса на севере, находится теперь в Вифании. Теперь Иисусу даже не надо было выходить из дома Лазаря – все стекались туда как к месту поклонения, но он никого не принял и всем велел собраться на некой горе за городом, сказав, что там обратится к ним с проповедью, призовет покаяться и излечит кое-кого из страждущих. В скором времени дошли слухи об этом и до Иерусалима, и еще больше стали толпы, так что Иисус, опасаясь давки, в таких случаях и при таком немыслимом стечении народа неизбежной, спрашивал себя, надо ли продолжать проповеди. Прибыли же из Иерусалима в чаянии спасения и излечения сперва люди нищие и неимущие, но за ними последовали и те, кто побогаче, и даже сколько-то книжников и фарисеев, отказывавшихся верить, что кто-то, будучи в своем уме, решился на такую, можно сказать, самоубийственную дерзость и без обиняков объявил себя Сыном Божьим. Они воротились в Иерусалим раздраженные и озадаченные, потому что Иисус никогда прямо на вопрос, так ли это, не отвечал, называя себя, когда речь заходила об узах родства, Сын Человеческий, если же при упоминании Бога случалось ему назвать его Отцом, понимать это следовало так, что речь идет об Отце Небесном, чада которого – все люди на земле, а никак не он один. Оставался невыясненным и спорным вопрос о его многократно доказанной и подтвержденной способности исцелять, причем безо всяких магических заклинаний и пассов, а очень просто, одним-двумя словами: Иди, Встань, Говори, Виждь, Очистись – либо легчайшим даже не возложением руки, а прикосновением пальцев, после чего в тот же самый миг кожа прокаженных становилась чище росы под первыми лучами солнца, речь немых и заик струилась текуче, легко и плавно, паралитики вскакивали со своих одров и принимались плясать до полного изнеможения, слепые не желали верить тому, что открывалось их прозревшим очам, хромые бегали без устали взад-вперед, иногда, для забавы, вновь подражая своему недавнему увечью, чтобы миг спустя вновь пуститься бегом. Покайтесь, говорил им Иисус, покайтесь, – и больше ни о чем другом не просил их. Но первосвященники Храма Иерусалимского, которым, как никому, памятны и известны были все смуты и волнения, порожденные пророками разного рода, решили после того, как взвесили и измерили все сказанное Иисусом, что на этот раз никаких религиозных ли, политических ли мятежей больше не допустят и что отныне и впредь все, что ни вымолвит, все, что ни сделает этот галилеянин, да и сам он, будет находиться под тщательным и неусыпным наблюдением, чтобы в случае необходимости – и, похоже, время это не за горами – выкорчевать уже объявившееся зло, ибо первосвященник сказал: Меня он не обманет, Сын Божий есть Сын Человеческий.
Иисус не пошел сеять семена в Иерусалим, однако в Вифании выковал и наточил серп для грядущей жатвы.
И приблизился час ее, когда – двое сегодня, двое завтра, а то и вчетвером, если сошлись по дороге, – стали приходить в Вифанию его ученики. Принесенные ими известия и рассказы их разнились лишь во второстепенных подробностях и маловажных обстоятельствах и сходились в одном: из пустыни вышел некий человек и принялся пророчествовать на старинный лад, так что словно катились камни от голоса его и горы сдвигались от движений, и говорил он о неминуемом приходе Мессии и возвещал кары народу. Увидеть его они так и не смогли, ибо он постоянно переходил с места на место, и сведения, принесенные ими, хоть и совпадали в главном, все были из вторых рук, не разыскали же они его, по их словам, оттого лишь, что уже выходил трехмесячный срок, назначенный им Иисусом, и они не хотели опоздать в Вифанию. Иисус спросил, как имя того пророка, и они ответили: Иоанн, а ведь Бог на прощанье сказал тогда, что именно так будут звать человека, которого отрядит он в помощь Иисусу. Вот он и пришел, сказал Иисус, и ученики не поняли, что он хотел сказать этим, а поняла Магдалина, но ведь она-то знала все. Иисус хотел было идти навстречу этому человеку, не сомневаясь, что и тот его ищет, но поскольку из двенадцати учеников двое – Фома и Иуда Искариот – еще не вернулись и была надежда, что, может, хоть они принесут сведения поточнее и подостовернее, чем все прочие, то решил дождаться их прихода. И поступил, как оказалось, правильно, ибо они не только видели Иоанна, но и говорили с ним. Послушать рассказ Фомы и Иуды пришли из своих шатров, разбитых в окрестностях Вифании, остальные апостолы, сели в круг во дворе дома Лазаря, а Мария, и Марфа, и другие женщины, бывшие с ними, служили им. Поочередно говорили Фома и Иуда и рассказали, что жил Иоанн в пустыне, когда воззвал к нему глас Божий, и пошел он креститься в Иордан, исповедуя грехи свои, и приходили к нему многие креститься, и встречал он их гневным криком, который слышали Фома с Иудой и немало дивились ему.
Порождения ехиднины, говорил он, кто внушил вам бежать от будущего гнева?! Сотворите же достойный плод покаяния и не думайте говорить в себе: «Отец у нас Авраам» ибо говорю вам, что Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму. Уже и секира при корне древ лежит: всякое дерево, не приносящее доброго плода срубают и бросают в огонь. И те в великом страхе спрашивали его: Что же нам делать? – и отвечал им Иоанн: У кого две одежды, тот дай неимущему; и у кого есть пища, сделай то же, а когда пришли мытари креститься, он сказал: Не требуйте ничего более определенного в Законе, но не думайте, что справедлив он потому лишь, что назван Законом. Спрашивали его также и воины: А нам что делать? И сказал им: Никого не обижайте, не клевещите и довольствуйтесь своим жалованьем. На этом месте Фома замолчал, переводя дух, и заговорил Иуда: Когда же народ был в ожидании и все помышляли в сердцах своих, не Мессия ли он, Иоанн всем отвечал; Я крещу вас водою, но идет сильнейший меня, у которого я недостоин развязать ремни его сандалий; он будет крестить вас Духом Святым и огнем, лопата в руке его, и он очистит гумно свое и соберет пшеницу в житницу свою, а солому сожжет огнем неугасимым. Замолчал и Иуда, и все ждали, что скажет Иисус, однако тот молчал и пальцем чертил по земле некие загадочные знаки, будто хотел, чтобы первыми заговорили ученики. И тогда сказал Петр: Это ты – Мессия, о пришествии которого возвещал Иоанн? – а Иисус, не переставая рисовать пальцем в пыли, ответил: Ты сказал это, а не я, и, помолчав, добавил: Пойду искать его. Можно и нам с тобой? – спросил один из сыновей Зеведеевых, именем тоже Иоанн, но Иисус медленно покачал головой: Я пойду один, возьму с собой лишь Фому с Иудой, ибо они знают его, – и обратился к последнему: Скажи, каков он с виду? Он выше тебя ростом и много крепче телом, у него длинная борода, и носит он одежду из верблюжьего волоса и пояс кожаный на чреслах, а там, в пустыне, пищею его были акриды и дикий мед. Он больше похож на посланного от Бога, чем я, молвил Иисус и, поднявшись, вышел из круга.
Наутро, едва рассвело, двинулись они втроем в путь, и, поскольку было известно, что Иоанн избегает оставаться на одном месте подолгу, но скорее всего можно его встретить на берегу реки Иордан, где он крестит людей, они, сойдя с высот вифанийских, направились в сторону Мертвого моря, к городу Вифавару, чтобы потом вверх по реке достичь моря Галилейского, а там взять северней и, если надо будет, восточней. Выходя из пределов Вифании, не предполагали они, однако, что столь кратким окажется их путь, – прямо в Вифаваре встретили они Иоанна, который сидел один и словно поджидал их. Издали еще увидели они маленькую фигурку на берегу Иордана, окаймленного белыми горами, хребты, гребни и пещеры которых казались еще не вполне зажившими рубцами и шрамами, по левую же его руку под белесым от зноя небом простиралось, расплавленным оловом зловеще сверкая на солнце, Мертвое море. Когда приблизились на полет камня из пращи, Иисус спросил своих спутников: Это он? – и те, щитком приставив ко лбу ладони, вгляделись и сказали:
Если бы не знали, то решили бы, что это твой брат-близнец. Ждите здесь моего возвращения, велел им Иисус, не приближайтесь, что бы ни происходило, и, не прибавив более ни слова, стал спускаться по склону вниз, к реке. Фома с Иудой Искариотом сели на пересохшую от зноя землю, глядя вслед Иисусу, который то исчезал, то вновь появлялся меж складок гористого откоса, а потом, дойдя до берега, направился к тому месту, где неподвижно сидел Иоанн. Дай Бог, чтобы мы не обознались, молвил Фома, и ответил Иуда: Надо было поближе подойти, отсюда разве разглядишь, но Иисус был уверен, что нашел, кого искал, и спросил так, на всякий случай. Иоанн меж тем поднялся на ноги и глядел на подходившего к нему Иисуса. О чем станут они говорить? – спросил Иуда Искариот. Может, Иисус расскажет нам, а может, и нет, отвечал Фома. Там, вдалеке, оба теперь стояли лицом друг к другу и, судя по тому, как мелькали в воздухе их посохи, о чем-то говорили оживленно и с жаром, а потом подошли к самому берегу, и Фома с Иудой, оба уже окрещенные Иоанном, хоть и потеряли их из виду, знали, что происходит там: вошли в воду по пояс, Иоанн, зачерпнув воду обеими руками, высоко поднимает их и дает воде пролиться на голову Иисуса, говоря при этом: Крестишься водою, да будет она питать твой огонь. И вот он сделал это и произнес эти слова, и они снова выбрались на берег, подняли с земли свои посохи, а теперь они, без сомнения, прощаются, вот попрощались и обнялись, и затем Иоанн пошел вдоль берега на север, Иисус же направляется к нам. Фома с Иудой, встав с земли, поджидают его, а он, приблизившись, не говоря ни слова, уходит в сторону Вифании. Ученики следуют за ним в отдалении, снедаемые неутоленным любопытством, и вот наконец Фома, не выдержав и не обращая внимания на предостерегающие знаки, которые подает ему Иуда, спрашивает: Ты не скажешь нам, о чем говорил с Иоанном? Еще не время, отвечает Иисус. Скажи, по крайней мере, ты ли Христос. Еще не время, звучат те же слова, и не понять ученикам, просто ли он повторил уже сказанное или сообщает им, что еще не время объявить о пришествии Мессии. Ученики обескуражено отстали: Иуда склоняется именно к этой версии, тогда как Фома, от природы наделенный нравом упрямым и недоверчивым, считает, что все же Иисус просто повторил, чуть раздраженно, первоначальные свои слова.
О том же, что было в воде Иордана, узнала в ту ночь одна лишь Мария Магдалина. Он был малоречив, сказал ей Иисус, едва лишь мы поздоровались, он сразу спросил, тот ли я, кто должен прийти, или же следует ожидать кого-нибудь другого. И что же ты? А я сказал, что слепые прозревают, и хромые ходят, и прокаженные очищаются, и глухие слышат, и нищие благовествуются.
А он? Не нужно Мессии делать так много, довольно будет, если сделает, что должен. Он так сказал? Да, этими самыми словами. А что должен сделать Мессия? Вот и я его спросил об этом. А он? Он ответил, что это и должен открыть мне. Что же было потом? Ничего: он повел меня в воду, окрестил, а потом пошел прочь. Какие же слова произнес он при этом? Крестишься водою, да будет она питать твой огонь. После этого ночного разговора с Магдалиной Иисус в продолжение целой недели не проронил ни звука. Он ушел из дома Лазаря в окрестности Вифании, где жили его ученики, но разбил свой шатер поодаль и в нем проводил дни в полном одиночестве, не допуская к себе даже Магдалину, ночами же уходил в пустынные горы. Ученики, которые иногда потихоньку шли следом, оправдываясь тем, что идут, дабы в случае нужды защитить его от диких зверей, которых там, впрочем, сроду не водилось, видели всего лишь, как Иисус садился на прогалине и сидел молча, устремив взгляд не в небеса, а куда-то прямо перед собой, словно ждал, что из зыбкой тени долины выйдет или с горного склона спустится – некто. Ночи стояли лунные, видно было далеко, однако никто не появлялся.
Когда же заря делала первый шаг за порог дня, он поднимался и уходил в свой шатер, съедал малую толику того, что поочередно готовили ему и приносили Иоанн и Иуда, но не отвечал, когда они здоровались с ним, а однажды довольно грубо обошелся с Петром, который всего лишь хотел узнать, как он себя чувствует и не будет ли каких распоряжений. Петр поступил не не правильно, а всего лишь несвоевременно – по истечении недели Иисус вышел из шатра не под вечер, но средь бела дня, присоединился к своим ученикам, разделил с ними трапезу, после чего сказал: Завтра мы идем в Иерусалим, во Храм, вы будете делать то же, что я, ибо пришло время узнать Сыну Божьему, как может он послужить в доме отца своего, а Мессии – начать делать то, что должно ему. Ученики принялись расспрашивать о том, что означают эти его слова, но Иисус прибавил к сказанному лишь: Вам не придется доживать до старости, чтобы узнать это. Ученики не привыкли, что он говорит с ними так сухо и жестко, как внове было им видеть на лице его, обычно таком покойном и кротком, суровое выражение, делавшее его почти неузнаваемым и ничем не напоминавшим лицо прежнего Иисуса, который шел, куда посылал его Бог, и никогда ни на что не роптал. Без сомнения, перемены столь разительные проистекали от тех же, пока еще неведомых причин, заставлявших его сторониться сообщества его друзей и ночами бродить, как одержимый бесами, по лощинам и кряжам в неустанных поисках слова. Однако Петр, бывший старше годами всех учеников, почел, что несправедливо будет со стороны Иисуса бросить им без всяких объяснений «Идем в Иерусалим», словно они у него на посылках и годны на то лишь, чтобы покорно и ни о чем не спрашивая исполнять его волю. И он сказал так: Мы признаем могущество твое и власть, соглашаемся и со словами твоими, и с деяниями, совершаемыми тобою как Сыном Божьим и как человеком, но нехорошо, когда ты обращаешься с нами, будто мы не вошедшие в разум дети или выжившие из ума старцы, не посвящаешь нас в свои замыслы, велишь делать то же, что делаешь сам, не давая нам возможности в меру способностей наших осмыслить то, что потребуется от нас. Простите меня, отвечал на это Иисус, но я и сам не ведаю, что ведет меня в Иерусалим, мне просто было указано идти туда, вот и все, вы же вовсе не обязаны следовать за мной. Кем было тебе указано идти в Иерусалим? Тем, кто овладел моим разумом и решает, что должен я делать и чего не должен. Ты сильно переменился после того, как встретился с Иоанном. Я понял, что пришел принести не мир, – не только мир, но и меч. Если Царство Божие близко, спросил Андрей, зачем же нужен будет меч? Бог не сказал мне, каким путем придет к вам его царство: мы испробовали мир, испробуем теперь и меч, а Бог пусть сделает выбор, но, снова говорю вам, вы не обязаны следовать за мной. Ты сам знаешь, сказал Иоанн, что мы пойдем за тобой куда угодно. Не зарекайся, лишь те, кто дойдет, узнают, куда вел я их.
Наутро отправился Иисус к дому Лазаря не столько затем, чтобы проститься, сколько чтобы подать своим приходом благосклонный знак того, что вернулся в общество людей. Но Марфа сказала, что брат уже ушел в синагогу. Тогда Иисус и двенадцать его спутников двинулись по дороге на Иерусалим, Магдалина же и остальные женщины проводили их до городской черты, там остановились, маша вслед уходящим, которые, однако, не узнали об этом, ибо так ни разу и не обернулись. Небо хмурилось, обещая скорый дождь, и оттого, наверно, не было у них ни встречных, ни попутчиков – те, у кого не было важных и неотложных причин идти в Иерусалим, предпочли дома посидеть. Но тринадцать шагают по этой не просто безлюдной, а пустынной дороге, и наперегонки с ними катятся у них над головами, над вершинами гор низкие темно-пепельные тучи, словно задались целью раз и навсегда соединить небо и землю, влить металл в изложницу, слить самца и самку, вогнать шип в паз. Когда, однако, подошли к городским воротам, убедились, что у них – всегдашняя толчея и по-прежнему многолюдно, и придется долго терпеливо ждать, пока продерешься ко Храму. Но они ошиблись: при виде этих тринадцати – босых, обросших бородами, вооруженных тяжелыми суковатыми посохами, в тяжелых темных плащах поверх хитонов, помнивших, по виду, сотворение мира, – испуганная толпа отхлынула и раздалась в стороны, и люди спрашивали друг друга:
Кто это? Кто это у них впереди? – и не умели ответить, пока кто-то из галилеян не сказал: Это Иисус из Назарета, он называет себя «Сын Божий» и творит чудеса. А куда это они? – раздались вопросы, а поскольку ответить на них можно было, лишь последовав за Иисусом и его людьми, то многие поспешили вдогон, так что к паперти Храма подошло не тринадцать человек, а тысяча, но, впрочем, толпа благоразумно остановилась поодаль, ожидая, что любопытство ее будет сейчас утолено. Иисус, направившись туда, где сидели менялы, сказал своим: Вот зачем мы здесь – и тотчас принялся крушить и переворачивать столики, расталкивая и колотя продающих и покупающих, отчего поднялся шум и грохот столь невообразимые, что безнадежно потонули бы в них слова, им произносимые, если бы по необъяснимой странности не стал голос его звучней бронзового колокола: Дом мой есть дом молитвы, вы же обратили его в вертеп разбойничий, – и продолжали лететь наземь столы меновщиков, рассыпались по земле столбики монет, к вящей радости иных зевак, бросившихся собирать эту манну. Ученики вслед за Иисусом принялись опрокидывать скамьи продающих голубей, так что обретшие свободу птицы разлетелись по всему преддверию Храма, суматошно закружились над жертвенниками, от пламени которых избавил их неведомый спаситель. Прибежали храмовые стражники с дубинками, чтобы схватить или же выкинуть вон осмелившихся нарушить порядок, но, на свою беду, столкнулись с тринадцатью дюжими галилеянами, которые посохами повергли наземь самых отважных, остальным же кричали:
Подходите! Подходите все, сколько вас ни есть! – и били стражей, и в щепы разносили столы и скамьи, и вдруг появился неведомо откуда зажженный факел, и малое время спустя загорелись палатки и лотки, и рядом с дымом жертвенных всесожжении ударил в небо еще один столб дыма, и кто-то крикнул: «Позовите легионеров», будто забыв – римляне по закону не могут входить во Храм, что бы там ни творилось. Храмовым стражам на выручку поспешили другие, уже не с дубинками, а с мечами и копьями, и кое-кто из меновщиков и продавцов голубей присоединился к ним, рассудив, что негоже предавать в чужие руки защиту собственных интересов, и военное счастье мало-помалу стало переходить на них, и – в точности как в крестовых походах – если и свершалась эта битва по Божьей воле, то не похоже, чтобы сам Бог способствовал в должной степени успеху своих сторонников и приверженцев. Так развивались события, когда на верхние ступени паперти вышел из храмовых врат первосвященник в сопровождении старейшин и книжников, причем можно сказать, что вышел он поспешно, и, возвысив голос, который все равно был совершеннейшее ничто по сравнению с голосом Иисуса, сказал: Дайте им уйти, а если сунутся еще раз, изрубим на куски и вышвырнем вон, как плевелы, чтобы не заглушали пшеницу. Андрей, бившийся рядом с Иисусом, сказал ему: Хоть ты и сказал, что пришел не мир принести, но меч, мы теперь знаем, что пастуший посох – ничто против меча. Иисус же ответил: Все дело в том, чья рука держит меч, чья – посох. Что же мы будем теперь делать? – спросил тот. Вернемся в Вифанию, ибо не меча нам не хватает, но руки. Они отступили в порядке, не расстроив рядов, сдерживая выставленными посохами натиск толпы, улюлюкавшей и свистевшей, но не решавшейся ни на что более серьезное, и, спустя небольшое время выбравшись из Иерусалима, пустились в обратный путь. Все были утомлены, иные – побиты.
Когда вошли в Вифанию, то заметили, что выглядывающие из-за дверей соседи смотрят на них с какой-то жалостливой неприязнью, но отнесли ее за счет того бедственного состояния, в какое привело побоище во Храме их лица и одежду. Когда свернули в ту улочку, где стоял дом Лазаря, ясно стало, что дело не в том, – они сразу поняли, что стряслась беда. Иисус, обогнав остальных, бегом вбежал во двор, и люди со скорбными лицами расступались, давая ему дорогу, а из дома доносились плач и причитания. Брат мой! – услышал он голос Марфы, и тотчас раздался голос Марии: Брат мой!
На полу, на циновке увидел он Лазаря – тот покойно лежал на спине, сложив руки, и казалось, спит, однако не спал. Он умер. Чуть ли не всю его жизнь сердце грозило остановиться, но потом он излечился, что могла засвидетельствовать вся Вифания, а вот теперь лежал мертвый, неподвижный, как бы высеченный из мрамора, недоступный, словно уже вошел в вечность, но уже очень скоро из глубин его смерти поднимутся на поверхность первые признаки распада и тлена, чтобы сделать тоску и ужас оставшихся жить еще более невыносимой. Иисус, точно ему единым взмахом клинка подрубили сухожилия, рухнул на колени и еле выговорил сквозь рыдания: Как же так, как же это так?! – невнятные слова, в которые всегда облекается мысль наша при виде непоправимого, вопрос, который всегда задаем мы всем, кто стоит рядом, отчаянная и бесплодная попытка отодвинуть миг, когда все равно придется принять истину: да, мы хотим понять, как же это все было, мы все пытаемся еще поставить на место смерти жизнь, на место того, что есть, то, что могло бы быть. Со дна захлебывающегося и горького плача Марфы всплыли ее слова, обращенные к Иисусу: Окажись ты в этот час рядом, брат мой был бы жив, ибо я знаю, что Бог делает все, что ты ни попросишь: очищает прокаженных, возвращает зрение слепым, слух – глухим, дар речи – немым и творит любые другие чудеса, что живут в твоей воле и ждут твоего слова. Иисус сказал ей: Брат твой воскреснет, и ответила Марфа: Знаю, что воскреснет он в воскресении последнего дня. Иисус поднялся на ноги, почувствовал, как безмерной силой исполнился его дух, – в этот высший час он мог свершить и исполнить все, мог изгнать смерть из этого тела, мог вернуть его к бытию во всей его полноте – со словами и с движениями, со смехом, но и со слезами, но без страданий и мук; мог сказать: Я семь воскресение и жизнь, тот, кто верит в меня, оживет, и, спроси он Марфу: Ты веришь в меня? – она ответила бы: Верю, что ты Сын Божий, который должен был явиться в мир, – и, стало быть, все необходимое – сила, могущество, воля явить их – было уже обнаружено, приготовлено, расставлено по местам, и Иисусу оставалось лишь устремить взгляд на брошенное душою тело, простереть над ним руки наподобие моста, по которому она в него вернется, и сказать: Лазарь, встань! – и Лазарь встал бы, ибо так хотел Бог, но в самую последнюю минуту – вот уж истинно последнюю и предельную – Мария Магдалина положила ему руку на плечо и произнесла такие слова: Никто на свете не согрешил столь тяжко, чтобы умереть дважды,. И Иисус опустил руки и вышел, заплакав.
Смерть Лазаря, будто ледяной ветер, единым дуновением погасила тот бранный пыл, что Иоанн возжег в душе Иисуса, в которой за неделю тягостно нескончаемых размышлений и нескольких кратких мгновений действия служение Богу и служение людям слились и сплавились воедино, создав нечто цельное. Когда минули первые скорбные дни, когда повседневные заботы вкупе с обыденными привычками стали уже понемногу занимать прежнее свое место, с которого вытеснил их ужас смерти, порою еще напоминавший о себе краткими, но острыми вспышками боли, пришли к Иисусу Петр и Андрей спросить, что думает он делать дальше – разошлет ли их по градам и весям проповедовать, пойдут ли они снова на Иерусалим, – ибо ученики уже сетуют и ропщут на затянувшееся бездействие, твердя, что так более продолжаться не может и не затем оставили они свои семьи, домы и труды, чтобы предаваться праздности. Иисус глядел на Петра и на Андрея так, словно не различал их лиц среди образов, теснившихся пред мысленным его взором, слушал так, словно с усилием выделял голоса апостолов из звучавшего у него в ушах хора бессвязных криков, и наконец после долгого молчания велел подождать еще немного – он должен еще подумать, ибо чувствует, что должно вскоре произойти такое, что решит определенно и окончательно судьбу их, жизнь их и смерть. И еще сказал, что спустя небольшое время присоединится к ним, живущим в окрестностях Вифании, и уж этого не смог уразуметь ни Петр, ни Андрей: как же это он оставит осиротевших сестер, и зачем это нужно сейчас, когда ничего еще не решено. Не надо тебе возвращаться к нам, побудь пока в доме Лазаря, сказал Петр, того не зная, что душу Иисуса ежеминутно, днем и ночью рвут, и терзают клещи двух мук – долга перед людьми, все бросившими, чтобы следовать за ним, и пребывания в этом доме, рядом с сестрами, похожими друг на друга и враждебными друг другу, как лицо и его отражение в зеркале. Лазарь оставался в доме и никуда не уходил – присутствие его ощущалось и в суровости Марфы, не простившей сестре, что та вмешалась и не допустила воскрешения, не простившей и Иисусу, что тот отказался воспользоваться своим богоданным могуществом; и в потоках слез, проливаемых Марией, которая, не желая, чтобы когда-нибудь настигла брата ее вторая смерть, воспротивилась тому, чтобы он жил, и теперь до гроба была обречена казниться, что не спасла его от первой. Постоянное присутствие его ощущал и Иисус в виде чего-то непомерно огромного, заполнившего и заполонившего все пространство, все уголки его смятенной души, уже не раздвоенной, а расчетверенной – ибо согласен был с тем, что сказала Мария, но винил ее в этом; ибо понимал мольбу Марфы, но осуждал ее за это. И ему казалось, будто четверка бешеных коней рвет его душу на четыре части; будто четыре якорные цепи, накручиваясь на четыре лебедки, по волоконцу раздирают ее; будто Бог и Дьявол, ухватясь за нее с двух сторон, божественной и дьявольской забавы ради, перетягивают, как канат, измочаленные ее остатки. К дверям дома, что был некогда домом Лазаря, подходили убогие в струпьях и язвах, молили исцелить их страждущую плоть, и Марфа прогоняла их, как бы говоря: Не было спасения брату моему – не будет же и вам исцеления, – и те уходили, чтобы вернуться погодя, позже, но вернуться непременно и в конце концов добиться Иисуса, который очищал их и отсылал прочь излеченными, но никогда не говорил: Покайтесь, ибо излечиться – не то ли самое, что родиться заново не умирая, а у новорожденного грехов нет, и каяться ему в содеянном нет нужды, поскольку ничего сделать он еще не успел. Но Иисус, побуждаемый милосердием своим к возрождению человеческой плоти, не во грех ему будь сказано, неизменно чувствовал потом в душе некий неприятный осадок, горькое и едкое послевкусие, ибо чудесами своими мог лишь на известный срок отдалить неизбежный упадок и распад и знал, что тот, кто сегодня ушел от него здоровым и веселым, завтра придет снова, с плачем жалуясь на новые недуги и хвори, от которых уже не будет спасения. Печаль его достигла такого предела, что Марфа в сердцах сказала ему однажды: Смотри только не умри у меня, второго Лазаря мне не пережить, Магдалина же во тьме .и тишине ночи, прячась под простыню, как прячется в нору раненый зверь, чтобы там, втайне ото всех, скулить и стонать без помехи, шептала, лежа рядом с Иисусом: Я нужна тебе сегодня, как никогда прежде, но ты, теперь там, куда мне не дотянуться, ты затворился за дверью, открыть которую превыше сил человеческих, а Иисус, который отвечал Марфе: В смерти моей заключены будут все смерти Лазаря, он вечно будет умирать и никогда не воскреснет, – просил и молил Марию: Даже если не в силах ты войти в те двери, не отходи от меня, протягивай ко мне руку, даже если не будешь видеть меня, а иначе я забуду о жизни или она меня забудет. Минуло еще несколько дней, Иисус ушел к ученикам, и Магдалина с ним. Я буду смотреть на твою тень, если не хочешь, чтобы смотрела на тебя, сказала она. Я хочу быть там, где будет моя тень, раз на нее будешь смотреть ты, отвечал ей Иисус. Они любили друг друга, и по дороге звучали слова, подобные этим, и не только потому, что они были искренни и красивы – если могут быть слова разом и красивы и искренни, – но еще и потому, что уже приближалось время теней и нужно было, пока они еще вместе, начинать привыкать ко тьме окончательной разлуки.
Вскоре достигла Вифании весть о том, что схвачен Иоанн Креститель. Ничего, кроме того, что он взят, и взят по приказу самого Ирода Антипы, известно не было, причину же этого, не в силах отыскать другой, усматривали Иисус и его ученики в том лишь, что Иоанн всюду и везде и постоянно, между пророчествами: Идет другой, тот, кто будет крестить вас огнем, – и проклятьями: Порождения ехиднины! кто внушил вам бежать от будущего гнева? – возвещал о пришествии Мессии. Иисус же сказал своим – следует приготовиться к тому, что будут их гнать и преследовать, и, поскольку уже давно всю страну облетела весть о том, что они делают и что говорят, Ироду нетрудно будет сделать вывод, что два да два – четыре, и приказать взять под стражу Плотникова сына, похваляющегося, будто он – Сын Божий, и присных его, чтобы отсечь вторую и главную голову дракона, грозящего лишить его престола. Нет ни малейших сомнений в правоте поговорки, гласящей, что отсутствие новостей лучше, чем плохие новости, но, к чести слушавших Иисуса, следует отметить, что приняли они дурную весть с душевным спокойствием тех, кто, с тревогой и душевным же трепетом ожидая чего угодно, оказывался в последнее время перед ничем. Они спрашивали друг друга и Иисуса, как быть им в этих обстоятельствах – держаться ли по-прежнему вместе и сообща встретить грозящую опасность, разойтись ли по городам и деревням или удалиться в пустыню, питаясь сушеной саранчой и диким медом, как поступал Иоанн в свое время, перед тем как вышел оттуда – для вящей славы Иисуса и, как показал ход событий, себе на горе. Но пока не двинулись в Вифанию Иродовы воины избивать новых младенцев, Иисус и ученики его могли спокойно рассмотреть все возможные варианты, чем и занимались в ту минуту, когда разом пришли вторая и третья новости – о том, что Иоанн Креститель обезглавлен, и о том, что арест его и, последующая казнь не имеют никакого отношения к пророчествам о пришествии Мессии или наступлении Царства Божьего и объясняются исключительно громогласными обличениями кровосмесительного брака, свершенного Иродом, который при живом муже женился на Иродиаде, своей племяннице и невестке. Весть о гибели Иоанна вызвала плач и стенания равно у мужчин и у женщин, скорбевших одинаково безутешно и одинаково эту скорбь выражавших, однако разумению всех, сколько ни было их там, людей недоступна оказалась причина гибели Иоанна, вернее ничтожность ее, ибо, без сомнения, должна была иметься иная, более существенная причина, а она между тем словно бы и не существовала вовсе сейчас и завтра не будет иметь ни малейшего значения. Кричал в ярости Иуда Искариот, которого, как мы помним, Иоанн окрестил: Как же это, обращался он ко всем, не исключая и женщин, как такое может быть – Иоанн провозглашает скорое пришествие Мессии, который освободит народ, а убивают его за то якобы, что обвинил дядю и племянницу в кровосмесительной связи, в нарушении супружеской верности и в прочих грехах, будто мы не знаем, что блудодейство у них в роду от первого Ирода до нынешнего? Как же может быть, восклицал он, что, если Бог послал Иоанна возвестить пришествие Мессии, а я не сомневаюсь, что это Бог, потому хотя бы, что без Божьего соизволения ничего на свете не сделается, – так вот, если Иоанн выполнял Божью волю, то пусть объяснят мне люди более сведущие, чем я, как допустил Бог, чтобы собственные его намерения здесь, на земле, нарушались так бессовестно, но только, пожалуйста, пусть не говорят, что, мол, пути Господни неисповедимы, что ведомое Ему нам неведомо и ведомо быть не может, ибо на это я отвечу – я именно хочу знать, знает ли обо всем этом Бог?! Холодок страха пробежал по хребту всех слушавших его, словно гнев Господень уже готов был поразить и дерзеца, и тех, кто не заставил его в тот же миг, как уста его изрыгнули хулу, расчесться за нее. Но раз уж Бог не потребовал удовлетворения у Иуды Искариота, вызов пришлось принять Иисусу, как стоящему ближе всех к верховному ответчику. Будь это другая религия и не будь так остра ситуация, дело бы, возможно, тем и кончилось – кончилось бы загадочной улыбкой Иисуса, которую, сколь ни была она мимолетна, легко было разложить на три составляющих – удивление, благосклонность, любопытство, причем удивление вспыхнуло мгновенно, в благосклонности не было ни грана снисходительности, а в любопытстве – усталости. Но улыбка исчезла тут же, и смертельная бледность покрыла вмиг осунувшееся лицо Иисуса, словно вдруг воочию вживе и въяве увидевшего собственную судьбу. Пусть уйдут женщины, – медленно, лишенным всякого выражения голосом проговорил он наконец, и первой поднялась Мария Магдалина. Потом, дождавшись, когда молчание придавило всех, кто сидел у костра, низким сводом, стиснуло стенами, замуровало в глубочайшей из пещер земли, Иисус сказал: Иоанн сам спросит Бога, почему тот привел ему – ему, пришедшему возвестить столь великие истины, – умереть так, как он умер, из-за такой безделицы, и замолчал на миг, но, когда Иуда собрался что-то произнести, вскинул руку, заграждая ему уста, и договорил: А мой долг, как я понял только что, – сказать вам: я знаю то же, что знает Бог, если только он сам не запретит мне. Послышались измененные волнением голоса встревожившихся, беспокойно задвигавшихся учеников, которые и боялись, и жаждали узнать это, и лишь Иуда сохранил прежнее дерзкое и вызывающее выражение. Сказал Иисус: Я знаю свою судьбу, знаю вашу и тех многих, кому еще предстоит родиться; мне открыто предначертанное Богом и ведомо то, зачем он сделает это, и обо всем этом я обязан говорить с вами, поскольку это всех касается сейчас и еще сильней коснется в будущем. Зачем, спросил его Петр, зачем знать нам то, что одному тебе поведал Бог, лучше молчи. Во власти Бога было бы заставить меня молчать. Ты хочешь сказать, что Богу безразлично, будешь ты хранить молчание или нет, что то и другое ему равно безразлично и что, если Бог говорит твоими устами, твоими устами будет Он говорить, даже когда, как сейчас, к примеру, ты идешь наперекор Его воле? Ты знаешь, Петр, что меня распнут? Да, ты ж сказал мне об этом.
Но я не сказал, что и ты умрешь на кресте, и Андрей, и Филипп, что с Варфоломея сдерут кожу заживо, а Матфея убьют варвары, что Иакову Зеведееву отрубят голову, что Иакова Алфеева побьют камнями, Фому пронзят копьем, Иуде Фаддею размозжат череп дубиной, Симона же распилят пополам, – ничего этого ты прежде не знал, а теперь знаешь, и знают все остальные. Слова его были встречены молчанием: будущее стало известно и страха более не внушало, и все было, как если бы Иисус предрек им: Вы умрете, а они бы хором ответили:
Подумаешь, новость сказал, а то мы без тебя не знали.
Но Иоанн Зеведеев и Иуда Искариот, не упомянутые Иисусом, спросили в один голос: А я? – и ответил Иисус: Ты, Иоанн, доживешь до старости и умрешь своей смертью, а ты, Иуда, держись подальше от смоковниц, ибо недалек уже тот час, когда ты своими руками удавишься на одной из них. Тут раздался голос кого-то из учеников, только непонятно было, кого именно: Стало быть, мы умрем за тебя? Не за меня, а за Бога, отвечал Иисус. А чего же Он, в конце концов, хочет? – спросил Иоанн. Он хочет владеть всем миром. Но мир и так принадлежит ему. Вседержителю и творцу Вселенной, причем не со вчерашнего дня и с завтрашнего, а от начала времен и до скончания века, сказал Фома. Этого я не знаю, отвечал Иисус. Но ты так долго таил это в душе, почему же решил сейчас поведать нам обо всем? Умер Лазарь, исцеленный мною, умер Иоанн, возвестивший обо мне, и смерть уже среди нас. Всякая тварь земная смертна, заметил Петр, чем мы лучше других? В будущем многие умрут по воле Бога и за дело его. Раз по воле Бога, значит, за святое дело. Они умрут оттого лишь, что выпало им родиться тогда, когда родились они, не раньше и не позже. Они войдут в жизнь вечную, возразил Матфей. Да, но почему должны будут претерпевать для этого такие муки?! Если Сын Божий говорит это, он отрицает самого себя, сказал Петр. Ты ошибаешься: только Сыну Божьему позволено говорить так, ибо то, что в твоих устах прозвучит богохульством, в моих пребудет словом Божьим. Так получается, что мы вроде должны выбирать между тобой и Богом. Выбор ваш должен быть вечно и неизменно лишь между Богом и Богом, я же стою на полпути от вас до Бога, и от меня до вас как от вас – до людей. Что надлежит нам сделать? Помочь смертью моей спасти жизни тех, кто еще не родился. Но ты не можешь идти наперекор воле Бога. Не могу, но попытаться должен. Ты – Сын Божий, тебе ничего не грозит, мы же навсегда погубим душу свою. Нет, ибо, повинуясь мне, вы все еще будете повиноваться Богу. На горизонте, там, где обрывалась пустыня, появился краешек красной луны. Ну говори же, воскликнул Андрей, но Иисус дождался, пока не выплывет над землей весь целиком огромный кровавый диск, и только тогда продолжал: Сын Божий должен будет умереть на кресте, чтобы так исполнить волю Отца, но если вместо него распнут обыкновенного человека, не сможет уже Бог пожертвовать своим сыном. Ты хочешь вместо себя послать на казнь простого человека, одного из нас? – спросил Петр. Нет, я сам займу место Сына.
Ради Бога, объяснись. Да, на крест пойдет простой, обыкновенный человек, но только он объявит себя царем Иудейским, намеренным свергнуть Ирода с престола и изгнать римлян из пределов своих, и просить я вас хочу о том, чтобы кто-нибудь из вас без промедления отправился во Храм и сказал там, что я и есть этот человек, и, если власти окажутся расторопны, Бог не успеет своим судом заменить земное правосудие, как не отклонил он секиры палача от головы Иоанна. Все ученики онемели от изумления, но уже вскоре дружным криком изъявили свое негодование, протест, невозможность поверить в слова Иисуса. Если ты – сын Бога, то и умереть должен как сын Бога! – воскликнул один. Я преломлял с тобой хлеб, как могу я предать тебя?! – простонал другой. Не может быть царем Иудейским тот, кому суждено стать владыкой мира! – твердил третий.
На месте прикончу всякого, кто попытается донести на тебя! – рычал четвертый. Тут, взлетев над всем этим гвалтом, прозвучал ясный голос Иуды Искариота, произнесшего раздельно и отчетливо: Я пойду в Храм, если такова твоя воля. Его тотчас схватили, и уже сверкнули выхваченные из-под плащей клинки, когда Иисус приказал: Отпустите его, не причиняйте ему зла, – и, поднявшись, обнял Иуду и поцеловал его в обе щеки, после чего сказал: Что делаешь, делай скорей. Тот, не промолвив более ни слова, закинул край плаща за плечо и исчез в ночи, будто тьма поглотила его.
А при первом свете дня пришли взять Иисуса храмовая стража и воины Ирода. Они незаметно подобрались к тому месту, где разбиты были шатры, и потом некоторые, вооруженные мечами и копьями, ворвались туда, и старший над ними крикнул: Где тот, что называет себя «Царь Иудейский»? – а потом еще раз: Пусть выйдет человек, именующий себя «Царь Иудейский», – и тогда вышел из шатра Иисус и с ним плачущая Мария Магдалина. Воин, подошедший, чтобы связать ему руки, шепнул ему: Если все же, несмотря на то что сегодня пришли мы взять тебя, станешь ты когда-нибудь царем над нами, вспомни, что я исполнял приказ, и, если ты прикажешь взять того, кто ныне приказал взять тебя, я подчинюсь тебе, как ныне подчинился ему. Иисус же ответил:
Один царь не схватит другого царя, и бог не убьет бога, ибо на то и существуют такие, как ты. Покуда опутывали веревкой и ноги его, чтобы он не мог убежать, промолвил Иисус как бы про себя: Поздно спохватились, я уже убежал. В этот миг испустила Магдалина душераздирающий вопль, и сказал ей Иисус: Ты не так еще заплачешь по мне, – и другим женщинам: И вы все, когда придет такой же час для всех, кто стоит здесь, и для вас самих, восплачете горько, но знайте, что в тысячи раз больше пролилось бы слез в будущем, если бы я по воле своей не решился принять смерть. И потом, повернувшись к старшему над воинами, сказал ему: Отпусти людей, что были со мной, я – Царь Иудейский, я, а не они, – и, уж более не прибавив ни слова, пошел вперед, воины же окружали его. Тем временем взошло и поднялось над Вифанией солнце, и все они двинулись по дороге на Иерусалим – впереди Иисус, по бокам его – воины, державшие концы веревки, которой связаны были его руки, следом ученики и женщины, причем первые пылали гневом, вторые же плакали, но от слез одних проку и толку было столько же, сколько от ярости других. Что делать нам? – переговаривались они между собой вполголоса, – напасть ли на воинов и попытаться отбить Иисуса и погибнуть в бою или же разбежаться, покуда не вышел приказ схватить и нас всех? – и, как не в силах они были сделать выбор, то не сделали ничего, следуя за стражниками в некотором отдалении. Спустя небольшое время заметили ученики, что отряд остановился, и не могли понять почему, и даже мелькнула у них мысль, что пришел другой приказ и воины сейчас развязывают Иисуса, однако для того, чтобы поверить в такое, недостаточно буйным были они наделены воображением. Никакие узлы не развязались, а один, по крайней мере, затянулся еще крепче, намертво затянулся под тяжестью тела, – на ветви придорожной смоковницы, которую никак не могли миновать Иисус и ведшие его, висел в петле Иуда Искариот, по доброй воле вызвавшийся донести на учителя, чтобы исполнена была последняя воля его. По знаку командира конвоя двое стражников перерезали веревку и опустили наземь бездыханное тело. Не остыл еще, сказал один из них, и ничего удивительного в этом не было, потому что Иуда, загодя взобравшись на смоковницу, привязал веревку к ветви ее, сунул голову в петлю и принялся терпеливо ждать, когда вдалеке из-за поворота дороги покажется Иисус, чтобы в тот же миг со спокойной совестью, ибо выполнил он все, что надо, и так, как надо, кинуться вниз. Иисус подошел к телу – стража не препятствовала ему – и долго глядел в искаженное недолгой предсмертной мукой лицо. Теплый еще, повторил конвойный, и Иисус подумал, что сейчас мог бы, если бы захотел, сделать то, чего не сделал с Лазарем, – воскресить Иуду, чтобы в другом месте и в другое – быть может; весьма отдаленное – время обрел тот тихую и естественную смерть, а не помеченное клеймом предательства бессмертие. Но всем известно, что воскрешать людей по силам только Сыну Божьему, а никак не Царю Иудейскому, чей дух безмолвствует, а руки и ноги связаны.
Старший конвоя приказал: Бросьте его здесь, местные похоронят, а нет – будет воронью пожива, только сперва посмотрите, нет ли при нем чего ценного. Ничего, ни гроша, доложили стражники, обшарив труп, да и не могло быть, поскольку деньгами общины распоряжался Матфей, поднаторевший в этом деле еще с той поры, когда был мытарем при таможне и звался Левий.
Ему не заплатили за донос, пробормотал Иисус, и стражник, слышавший его слова, ответил: Хотели было, да он сказал, что привык платить свои долги сам, ну да, видно, он расчелся сполна. Процессия двинулась дальше: иные ученики с жалостью взирали на тело былого своего сотоварища, но Иоанн сказал: Оставим его, он не из наших, а другой Иуда, Иуда Фаддей, возразил:
Хотим мы того или нет, но он всегда будет из наших, другое дело, что мы не будем знать, что с ним делать, но это не важно – он наш. Идем, сказал Петр, нечего нам делать рядом с Иудой Искариотом. Верно, сказал на это Фома, место наше – рядом с Иисусом, да только пустует оно.
Пришли наконец в Иерусалим, и Иисуса привели в Синедрион, состоящий из старейшин, первосвященников и книжников. Глава же его обрадовался, увидев Иисуса, и сказал ему: Я предупреждал тебя, но ты не внял моим словам, а теперь гордыня твоя не защитит тебя, а ложь, которую ты изрекаешь, – погубит. О чем ты? – спросил Иисус. О том, во-первых, что ты будто бы Царь Иудейский. Я – Царь Иудейский. А во-вторых, о том, что ты – Сын Божий. Кто сказал тебе, что я называл себя «Сын Божий»? Все твердят об этом. Не верь им, я – Царь Иудейский. Значит, ты признаешь, что ты – не сын Бога? Повторяю тебе, я – Царь Иудейский. Берегись, одного этого достаточно, чтобы приговорить тебя к смерти. Я сказал то, что сказал. Что ж, в таком случае я отправлю тебя к римскому прокуратору, ему любопытно будет поглядеть на человека, который собирается изгнать его из страны, а страну отнять у кесаря.
Стража повела Иисуса во дворец Пилата, и, поскольку уже разнеслась весть о том, что схвачен человек, называющий себя Царем Иудейским, изгнавший из Храма торгующих и меновщиков, поджегший их лотки и палатки, толпами сбегались люди посмотреть, как выглядит царь, когда при всем честном народе ведут его со скрученными за спиной руками по улицам, точно обычного преступника, и любопытным было очень мало дела до того, из истинных ли он царей или из тех, кто сам лишь таковым себя считает. И, как всегда случается в нашем разнообразном мире, одни сострадали ему, другие – нет, одни говорили: Отпустите беднягу, он же явно не в себе, другие, напротив, считали, что преступление должно быть примерно наказано, чтоб неповадно было, и что если преступлений много, то и наказаний должно быть уж никак не меньше. Замешавшись в гущу толпы, брели в ней как потерянные ученики Иисуса и пришедшие с ними женщины, и вот их-то легко было узнать по тому, как горько они рыдали, и лишь одна из них, Магдалина, не плакала, и невыплаканные слезы жгли ее изнутри.
От дома первосвященника до дворца прокуратора было недалеко, но путь этот показался Иисусу нескончаемым, и не потому, что к этому моменту толпа, окончательно разуверившаяся, что жалкий человек под стражей годится ей в цари, доняла его насмешками и бранью, – нет, все никак не могли они добрести до суда, который по его, Иисусовой воле должен обречь его на смерть, а ведь в любую минуту могло случиться так, что Бог, глянув ненароком в эту сторону, скажет: Эт-то еще что такое?! Мы так не договаривались. Храмовая стража, передав Иисуса римским солдатам, осталась снаружи у ворот дожидаться решения прокуратора, во дворец же допущены были только немногие члены Синедриона.
Сидя в своем кресле, прокуратор римский по имени Понтий Пилат видел, как ввели и поставили пред ним обросшего и босого оборванца, в тунике, покрытой пятнами давними и свежими – последние оставлены были соком спелых и зрелых плодов земных, сотворенных богами вовсе не для того, чтобы люди, швыряя их, давали выход злобе своей и позорили себе подобных. Арестованный, стоя перед прокуратором, голову держал высоко, глядел в пространство, но не вдаль, а в одну близ кую, хоть и неопределимую точку, расположенную где-то на перекрестье взглядов его и Пилата. Тот до сей поры видел перед собой подсудимых лишь двух видов – одни опускали перед ним глаза, другие же, напротив, посылали ему взгляд прямо в лицо, как посылают вызов на поединок: первых он презирал, вторых всегда немного побаивался и потому старался приговорить их поскорее. А этот был словно и здесь, и одновременно еще где-то и держался с таким отстраненно-рассеянным достоинством, как будто и впрямь был царем по праву рождения, непреложно уверенным в себе и в том, что, когда в самом скором времени разъяснится досадное недоразумение, тотчас получит назад свой царский венец, и скипетр, и мантию. В конце концов Пилат, сочтя, что правильней будет отнести этого подсудимого ко второму виду и в соответствии с этим судить его, приступил к допросу. Кто ты и откуда? Иисус, сын Иосифа, я родом из Вифлеема Иудейского, но жил в Назарете Галилейском, и потому называют меня Иисус Назорей. Кто твой отец?
Я же сказал – Иосиф. Чем он занимался? Плотничал.
Скажи-ка мне, каким это образом плотник Иосиф родил Иисуса-царя? Если царь может родить плотника, то и плотнику должно быть по силам родить царя. В этот миг вмешался в допрос один из первосвященников, сказавший так: Напоминаю тебе, Пилат, что человек этот утверждал также, что он Сын Божий. Не правда, я говорил всего лишь, что я – Сын Человеческий, отвечал Иисус, а первосвященник воскликнул, обращаясь к Пилату: Не дай обмануть себя, прокуратор: в нашей религии слова «Сын Божий» и «Сын Человеческий» суть два названия одного и того же. Пилат с равнодушным пренебрежением пожал плечами: Я бы еще заинтересовался, тверди он повсюду, что приходится, скажем, сыном Юпитеру, как уж бывало раньше, но какое мне дело до того, сын он вашего бога или нет. Тогда суди его за то, что он называет себя – «Царь Иудейский», нам этого достаточно. Осталось только узнать, достаточно ли этого для меня, отвечал Пилат весьма неучтиво. Иисус спокойно ждал, когда окончится спор и возобновится допрос. Так кто ты есть? – спросил Пилат. Царь Иудейский. И чего добиваешься? Всего, что подобает и пристало царю. Ну например? Править своим народом и защищать его. От чего? От всего, что будет угрожать ему.
От кого? От всякого, кто будет угрожать ему. И в первую очередь от Рима, если я верно тебя понял. Ты понял верно. И чтобы защитить его, поведешь с нами войну?
Как же иначе? И изгонишь нас из этих пределов? Одно влечет за собой другое, это очевидно. Очевидно, что ты враг кесаря. Я – Царь Иудейский. Сознайся, что ты враг кесаря. Я – Царь Иудейский, и ничего другого уста мои не вымолвят. Первосвященник в крайнем возбуждении воздел руки к небу: Ты видишь, прокуратор, он признался, и ты не можешь даровать жизнь тому, кто при свидетелях заявил, что он – враг твой и римского кесаря. Помолчи, со вздохом сказал ему Пилат и, повернувшись к Иисусу, спросил: Что еще можешь сказать?
Ничего, ответил тот. Ты принуждаешь меня вынести тебе смертный приговор. Делай, что должен. Можешь сам выбрать себе казнь. Я уже выбрал. Какую же? Распятие.
Хорошо, ты умрешь на кресте. Иисус наконец нашел глазами глаза Пилата. У меня есть просьба. Если она не противоречит твоему приговору, говори, я исполню.
Пусть над моей головой прибьют к кресту доску, где будет написано, кто я и что я, чтобы люди знали. Больше ничего? Ничего. По знаку прокуратора секретарь подал ему чем и на чем писать, и Пилат собственноручно вывел: «Иисус Назорей Царь Иудейский». Первосвященник, заметив это, вышел из состояния блаженного довольства, в котором пребывал, и возразил: Не «Царь Иудейский» следует писать, а «именующий себя Царем Иудейским». Но Пилат, злясь на себя самого – он уверился в том, что правильней было бы сохранить этому человеку жизнь и отпустить его на все четыре стороны, ибо даже самый недоверчивый судья не усмотрел бы угрозы Римской империи, исходящей от такого ее врага, – отвечал сухо: Не докучай мне более, что я написал, то написал. Он махнул солдатам, чтобы выводили осужденного, и приказал подать воды, чтобы, как полагалось по обычаю, вымыть после суда руки.
А Иисуса повели на некую гору, называемую Голгофой, и, поскольку ноги у него, хоть он и был крепок телом, подламывались под тяжестью деревянной перекладины, центурион подозвал прохожего, опрометчиво остановившегося на миг посмотреть на шествие, и приказал ему помочь приговоренному. Ну, о насмешках, улюлюканье и брани, летевших из толпы, как и о том, что была она многочисленна, сказано было выше. О том, что мало кто испытывал жалость к обреченному, но все же нашлись и такие, – тоже. Что же касается учеников, они бредут в толпе, и какая-то женщина сию минуту спросила Петра: А ты не из тех ли, что был с ним? – и Петр, переспросив: Я? – ответил: Нет, и отошел поскорее, поглубже замешался в толпу, но и там тотчас встретил эту женщину и снова сказал ей: Нет, а поскольку бог троицу любит, Петр был спрошен в третий раз и в третий раз отрекся. Женщины поднимаются на гору по обе стороны от Иисуса, сколько-то справа, сколько-то слева, и Магдалина хоть и ближе всех, но на порядочном отдалении, потому что солдаты никому без различия пола не дают подойти вплотную к тому месту, где высятся три креста, – на двух уже рычат, и воют, и стонут казнимые, а третий, прямой и отвесный, будто колонна, подпирающая купол небес, еще пуст. Солдаты велели Иисусу лечь наземь, и он повиновался и раскинул руки по перекладине, и, когда первый гвоздь, вогнанный безжалостным ударом молотка, вошел, пробивая кожу и мясо, меж лучевыми костями, вместе с острой болью он почувствовал, как с головокружительной быстротой понеслось время обратно: и боль была та же, что испытал его отец, и себя он вдруг увидел таким же, каким предстал ему в Сепфорисе Иосиф. Потом пробили второе запястье, и сразу же стали раздираться кожа и мясо – это перекладину вместе с пригвожденным к ней человеком в несколько резких рывков вознесли на вершину и прикрепили поперек столба, так что получился наконец крест – и на хрупких косточках повисло всей своей тяжестью его тело, и он почувствовал даже облегчение, когда его ноги привздернули кверху и сложенные лодыжки пронизал третий гвоздь. Теперь все, теперь больше делать нечего, теперь только умирать.
Иисус умирает, умирает, жизнь уже уходит из него, как вдруг над самой его головой надвое расходятся небеса, и появляется Бог – он одет так же, как в лодке, – и громовые раскаты его голоса разносятся по всей земле, когда он говорит: Ты – Сын мой возлюбленный, к которому благоволит душа моя. Тогда понял Иисус, что его обманом привели сюда, как ягненка – к жертвеннику, что от начала начал расчислено было, что жизнь его оборвется именно так, и, вспомнив реку крови и страданий, которая, взяв в нем исток, будет разливаться все шире, пока не затопит весь мир, закричал в разверстые небеса, посреди которых улыбался ему Бог: Простите ему, люди, ибо не ведает он, что творит. Потом в смертном полузабытьи он видел Назарет и отца, – тот, пожимая плечами и тоже улыбаясь, говорил ему: И ты не можешь задать мне все вопросы, и я не знаю всех ответов. Он был еще жив, когда почувствовал, как освежила ему уста пропитанная водой и уксусом губка, и, глянув вниз, увидел человека, который шел прочь с шестом на плече и с ведром в руке. Но он уже не успел увидеть на земле, у подножия креста, черную глиняную чашку, куда по каплям скатывалась его кровь.