Дорога великанов Дюген Марк

21

От сеанса к сеансу Лейтнер всё больше в меня верил. Он даже собрал комиссию, чтобы мне снова позволили учиться. Я приготовился отвечать на вопросы, однако так ни одного и не дождался. Отчет Лейтнера полностью удовлетворил слушателей. Они хотели знать, есть ли шанс, что я применю силу в общении со школьными товарищами. Они чувствовали огромную ответственность. Представьте, что комиссия одобрила бы идею Лейтнера, а затем я вернулся бы в класс и перебил бы с десяток учеников, чем-нибудь мне не угодивших. Однако Лейтнер заявил со всей уверенностью:

– Эл Кеннер совершил убийство, находясь в состоянии аффекта, который был вызван серьезными семейными проблемами. Нет причин полагать, что вне семейного контекста у моего пациента может возникнуть желание кого-то убить.

Эксперты задали вопрос насчет моей параноидальной шизофрении.

– Не думаю, что случай Эла Кеннера можно классифицировать: на него трудно навесить ярлык. Я считаю, что мой пациент таким жутким образом отреагировал на весьма деструктивное влияние семьи. Он защищал себя, защищал от психоза. Однако он не безумен: он обладает удивительным интеллектом – и он останется здесь до тех пор, пока не отучится убивать. Я действительно уверен в том, что, помимо родственников, опасность от Эла Кеннера никому не грозит. Я работаю над его случаем уже несколько месяцев и не вижу оснований считать своего пациента шизофреником. Он не бредит, не выстраивает вокруг себя воображаемый мир. Он мальчик, твердо стоящий на ногах, способный анализировать обстоятельства реальности и собственные поступки. Что касается паранойи, мой пациент с недоверием относится к родственникам, но, учитывая, насколько враждебно они вели себя с ним с самого его рождения, это объяснимо. Паранойи как таковой я не наблюдаю.

В жизни есть два способа быть осторожным: либо действовать осторожно, либо не действовать никак. Я видел, что эксперты склоняются ко второму. Однако Лейтнер настоял на необходимости моей реинтеграции в общественную жизнь.

– Кеннер не ходит в школу уже около восьми месяцев. Мы больше не можем запрещать ему учиться. Мы не можем позволить столь высокоразвитому интеллекту погибнуть. Интеллект нуждается в соответствующей среде. Если вы оставите этого парня в прачечной, он скоро станет начальником прачечной, я вам гарантирую. Не забывайте о том, что ему всего шестнадцать лет. Больница пошла ему на пользу в том смысле, что он проанализировал ситуацию и вывел себя самого на чистую воду. Но мы рискуем войти в такую фазу, когда затворничество может стать опасным для мальчика, и тогда негативное воздействие больницы непременно скажется. Признаюсь вам: если бы всё зависело от меня, я освободил бы Эла Кеннера в ближайшие шесть месяцев, но с одним строгим условием – не видеться с семьей.

– Или с теми, кто остался от этой семьи, – съязвил эксперт, пристально глядевший на меня с самого начала заседания.

– …а главное – не видеться с матерью, – продолжил Лейтнер. – Что бы ни случилось, я уверен: мой пациент больше никогда не должен видеть свою мать. Никогда.

– Но сейчас вопрос не в этом, Лейтнер, – заметил один из членов комиссии, пожилой человек, похожий на восточного мудреца.

– Можете ли вы подписать бумагу и поручиться за то, что молодой человек больше не опасен? – спросил один из экспертов, которого я дважды поймал с поличным, когда тот дремал во время заседания. Проснулся он лишь для того, чтобы подвести итог.

Лейтнер подписал бумагу. Эксперты приступили к голосованию. Большинство поддержали решение дока. Один или двое хотели отложить мое возвращение в школу, однако в результате тоже согласились.

Спустя три недели я вернулся в колледж. Медбрат отвозил меня каждое утро и забирал каждый вечер. Медбрат попался не очень словоохотливый. Несмотря на впечатляющие мускулы, мысль о том, чтобы в случае необходимости меня утихомирить, наверняка пугала его. С персональным шофером я походил на большого чиновника.

Небо Калифорнии меня ослепило. За месяцы, проведенные в тени при искусственном свете, я отвык от солнца. По необъятным полям, огороженным проволокой, гуляли коровы и овцы. Всё казалось мне ненастоящим. До больницы мы добирались около двадцати минут, но я не думал о возвращении к свободной жизни. Лейтнер дал мне ключи к нормальному существованию, но пока не все. Невзирая на его уверенность, я чувствовал себя вполне способным убить постороннего человека, вставшего на моем пути, намеренного лишить меня моих прав, сбросить меня с корабля бытия или убедить в том, что моя жизнь бессмысленна; из чувства самосохранения я мог бы убить того, чье существование отрицает мое существование. Я не хотел говорить об этом Лейтнеру, чтобы не портить впечатление о себе. Док был слишком оптимистичен. Он надеялся, что я больше не перейду черту. Он считал, что мысли, фантазии об убийстве нормальны для любого человека. Мы часами обсуждали фантазии и реальность, безумие и воображение, воображение и желание. На примере Вьетнама Лейтнер показывал мне, что, когда общество снимает запрет на насилие, люди начинают убивать друг друга, не зная меры. Док старался обесценить убийство в моих глазах, доказывая мне, насколько отвратителен и в конечном счете ничтожен сам этот акт.

Док позволял мне задавать больше вопросов, чем задавал сам. Наши встречи по-прежнему проходили в его кабинете перед маленьким столиком, на котором стояла шахматная доска. Со временем я набирал скорость и побеждал всё быстрее. Иногда за сеанс терапии мы успевали сыграть три или четыре партии. Лейтнер никогда ничего не забывал. Мы оба отличались великолепной памятью. Я помнил даже форму пуговиц на блузках матери. Я помнил запах у нее изо рта и всегда знал, какой именно алкоголь она пила: пиво, виски, вино, мартини. Я помнил ее макияж – легкий или вульгарный, ее помаду, ее губы, обведенные карандашом или накрашенные неаккуратно, точно у клоуна; эти губы выдавали полное отсутствие женственности.

Лейтнер часто возвращался к вопросам, которые казались мне погребенными навек. С тех пор как мы стали работать, дурные мысли, мешавшие мне сосредоточиться, по-прежнему меня посещали, но уже не так навязчиво. Я понял, что, назвав явление, легче его нейтрализовать. Облекая всё в слова, ты словно оставляешь на воздухе открытый флакон духов – и они постепенно выветриваются. Однако мне с трудом удавалось говорить прямо. Я чувствовал себя обнаженным посреди улицы во время Хэллоуина, когда говорил прямо. Впрочем, Лейтнер на меня не давил, уважая внезапно овладевшее мною целомудрие. И тем не менее я удивился, когда перед комиссией он упомянул о шизофрении. После я попросил его во что бы то ни стало исключить этот диагноз.

– Я должен был упомянуть шизофрению, поскольку для их классификации это важно. Но для того чтобы анализировать причуды человеческого сознания, ярлыки не нужны. Наша психика очень сложна – это не аптека, где каждая пилюля на своем месте: одна лечит один орган, другая – другой. Но что тебя так беспокоит?

22

Надо было поговорить о паранойе. Эта мысль меня одолевала, не давала покоя, но я знал, что без нее точно сойду с ума, никогда больше не смогу испытать наслаждения. И я во всем признался.

Я рассказал Лейтнеру о Дне независимости. Мне тогда исполнилось двенадцать. В городе устроили огромную ярмарку. Жители Хелены валили на нее толпами. Мать в итоге уступила отцу и согласилась на семейную вылазку. Ей представилась счастливая возможность выпить столько пива, сколько влезет. Таким образом, пиво решило всё.

Стояла жара, парило; в начале лета в Монтане такая погода для всех привычна. Мы припарковались далеко, и мать не переставала ныть: она ненавидела прогулки. Время от времени мы встречали общих знакомых – тогда она притворялась доброжелательной и милой: лицемерие было ее второй натурой. Перед коллегами из мэрии она даже по голове меня гладила и рассказывала про то, как отец служил в спецвойсках. Мои наряженные сестры ступали медленно, разглядывая всех парней подряд, – словно кто-то мог воспылать желанием к таким рохлям. Их слишком женственная одежда меня смущала – я предпочел бы, чтобы они переоделись в мужчин.

Сестры вышагивали по обе стороны от матери – мы с отцом брели позади. Отец сделал попытку разделиться, но мать не позволила. Она не хотела предстать перед знакомыми в сопровождении своих куриц и без доблестного супруга, чьи военные подвиги идут на пользу семейному имиджу. А как похвастаться подвигами, если супруга нет под боком? Однако впервые в жизни отец не позволил обойтись с собой, как с тряпкой. Через час мы договорились встретиться у гильотины.

Долгое время мы провели у тира. Отец устроил показательное выступление перед группой охотников, которые не верили своим глазам: неужели можно стрелять так метко? Многие спрашивали, в какой армии отец служил во время войны, но он не ответил. Лишь повторил выступление – на сей раз с движущимися мишенями. Ничто не сбивало его с толку. В итоге он страшно устал: по его лицу я видел, как дорого он заплатил за успех.

На состязаниях в силе мы не блеснули. Дровосеки, спустившиеся с гор, тягали невероятные грузы. Начиналась гроза, и отец решил, что пора двигаться к месту встречи. Женщины уже пришли; они стояли возле гильотины, не зная, куда глаза девать. Мать изображала обиду. Я хотел посмотреть казнь. Я сказал отцу, тот – матери. Мать не разрешила. Отец наплевал: не станет же мать на публике оскорблять героя. Вот-вот собирался пойти дождь – горы тонули в тучах.

Вскоре ливень разогнал толпу, и ярмарочный артист вывел на сцену очень красивую девочку. Я никогда в жизни не видел таких красавиц. Ее светлые волнистые волосы лежали на плечах и касались едва развитой маленькой груди. Девочка была примерно моего возраста. Издалека я не видел ее глаз, но представлял их голубыми – ярко-голубыми. Я заметил, что многие парни вокруг меня внезапно замолчали, буквально оцепенев перед чудом природы, затмившим все недостойные намерения и мысли. Девочка встала на колени и склонила голову. Толпа вновь сгустилась и зашевелилась. Небо раскололось надвое, сверкнула молния, блеснуло лезвие гильотины. Казалось, голова сейчас полетит вниз, хотя на самом деле понятно было, что казнь лишь спектакль. Внезапно я ощутил сильнейший оргазм – экстаз, какого прежде не чувствовал никогда.

Пошел дождь, шумный, словно аплодисменты. Толпа двинулась к паркингу. Я искал девочку взглядом, но не находил.

Тем вечером мой отец впервые возмутился моим заточением в комнате рядом с подвалом. Мать не желала ничего слышать, и отец пригрозил позвонить в полицию – сообщить, что родительница истязает ребенка. Мать уступила. В отместку она отправила отца спать на диван в гостиной, зато мне позволили перебраться в комнату для гостей. Я плохо спал, скучая по своему аду и шумам канализации, по ритмам моих ночей. Рано утром отец впервые сбежал из дома, и после этого всё изменилось: террор прекратился. Два дня спустя отец вернулся и открыто заявил о разводе. Впрочем, он еще недостаточно осмелел и, думаю, боялся оставить меня с матерью наедине. Если бы отец меня так не защищал, я бы, наверное, не решился убить его родителей, чтобы выразить свою признательность.

Лейтнер схватился за голову, и я почувствовал, что моя исповедь сбила его с толку. Он спросил, возникало ли у меня желание снова причинить кому-то боль после убийства бабушки с дедушкой.

Я слишком ценил наши отношения, чтобы врать. Я признался, что планировал обезглавить одну из своих учительниц, проявивших ко мне, не знаю почему, большое внимание. Она казалась мне невероятно элегантной. Однажды вечером я приготовил необходимые для экипировки вещи и отправился к ее дому. Он стоял на отшибе. Собака на крыльце встретила меня, виляя хвостом. Я увидел учительницу сквозь занавески: в переднике, она суетилась у плиты, время от времени закуривая сигарету. Из комнаты раздавалась музыка. Проходя мимо зеркала, хозяйка всякий раз поправляла прическу. На ней были облегающие джинсы, однако ее формы возбуждали меня не так, как ее светлые прозрачные глаза. Даже если бы она полностью разделась, я бы смотрел ей в лицо. Издалека я заметил фары машины. Я надеялся, что она проедет мимо, – но нет. Автомобиль остановился перед домом. Из него вышел мужик. Я спрятался за деревьями. Учительница, покачиваясь и виляя задом, открыла дверь. Мужчина выглядел уверенным в себе. Дверь захлопнулась, и я вернулся домой. Завидовал ли я мужчине? Хотел ли я его убить? Нет, конечно. В его возрасте и с его внешними данными он имел право соблазнить великолепную женщину. Я не собирался лишать его удовольствия. Думал ли я, что доведу дело до конца? Не знаю, вряд ли, но чем ближе я подбирался, тем сильнее желал казни. Впрочем, я мог побороть свое желание. Даже если бы учительница осталась в одиночестве, я вполне мог бы развернуться и уйти.

Лейтнер, который часто размышлял вслух, искал новое объяснение моим фантазиям. Слово «обезглавить» его не устраивало. Он видел во мне желание кастрировать, проявить власть, хотя доказать этого не мог. А потом он задал мне самый интересный вопрос: способен ли я испытать удовольствие иначе, чем кастрировав кого-то? Я признался, что нет и что чувствую потребность удовлетворять желание два-три раза в день. Чаще всего – чтобы избавиться от дурных мыслей и ощутить себя нормальным человеком из крови и плоти.

Мне удавалось всё сильнее заинтересовать Лейтнера. Я чувствовал себя всё более спокойным. Я полностью раскрыл доку свою душу. Доиграл до конца.

– Я признателен тебе, Эл.

Он положил руку на мою руку. Встал, заправил трубку, закурил и принялся бродить по кабинету туда-сюда. Он широко распахнул окно – я увидел зеленую лужайку, какие бывают в университетских городках. С другой стороны от дороги, вдалеке, виднелся луг; по нему двигались темные пятна, наверное, стада. В любом случае, помимо больницы и скота, никакой жизни поблизости не было. Я с ужасом представил себе, что застрял здесь надолго, но Лейтнер нарушил ход моих мыслей:

– У тебя очень извращенный способ борьбы с психозом. Нам с тобой предстоит большая работа. Мы должны прогнать дурные мысли. Я несколько приуменьшил свою задачу. Впрочем, перед комиссией я всё сказал правильно. Не думаю, что ты особенно опасен для людей. И уж, конечно, не для школьных товарищей: ведь они в основном мальчики. Тебе никогда не хотелось обезглавить мужчину, Эл?

– Господи помилуй, нет конечно! Меня тошнит от одной этой мысли!

Он расхохотался. Я тоже. Впервые в жизни. Я удивился. Затем расстроился: док хотел полностью лишить меня дурных мыслей – а что я без них? Вот вопрос. Разумеется, я не собирался задавать его доку, но что мне остается, кроме бегства? Кроме бегства на мотоцикле? Я знаю – других людей интересует жизнь в ее полноте. У них есть семья, хобби, Бог, собака, дом, сад и мечты, которые они никогда не смогут реализовать. Такие люди могут открыть «Плейбой» на любой странице и пофантазировать о какой-нибудь девушке, разогреться. Они считают, что их жалкие жизни чего-то стоят, что вера способна творить чудеса, что нет начала и конца. А у меня есть лишь моя фантазия и желание мчаться вперед по дороге навстречу тьме.

23

Я смотрел на Лейтнера, погруженного в раздумья, и чувствовал, как сильно завишу от него. Я был словно большой дом с привидениями, в котором остался лишь один стул, и мне предлагают его сжечь. Я держал удар, но с тем условием, что Лейтнер снова позволит мне обставить дом. Только вот как? Впервые я засомневался в своем целителе. Он умел расчистить местность, но построить новую жизнь – нелегкая задачка. Я не находил в чертовом бытии даже того смысла, который ему обычно приписывают. И Лейтнер не знал, как помочь. Он напоминал мне предпринимателей, которые открывают в горах песчаные карьеры и обещают соседям их закрыть. Однако никогда этого не делают, потому что не умеют. А если и делают, то только для того, чтобы закопать токсичные отходы.

Я вернулся в колледж на следующий день. Чувствовал себя хуже, чем при аресте. Но это было незаметно. Вот в чем плюс молчания: тебя считают странным, но не сумасшедшим. Я обращался только к учителям, когда они спрашивали. Только учителя знали, откуда я взялся, и следили за мной. Если бы я мог, я бы отдалился от одноклассников еще больше: мне хотелось присутствовать в классе, но оставаться невидимым. Я думал о том, что общего между ними и мною. Что общего между молодым солдатом, вернувшимся из Вьетнама, и парнем, который видел войну по телевизору? Человек, который убивал, как житель гор: преждевременно стареет.

Ни до убийства, ни после мои отношения с товарищами не изменились. Время от времени мне хотелось похвастаться своими приключениями, но я опасался. Мои товарищи, деревенские ребята, с трудом учились и туго соображали. Некоторые делали над собой невероятные усилия, чтобы решить элементарное уравнение или сказать пару слов о новелле Эдгара По. Если бы я не пострадал, как выражался Лейтнер, то полюбил бы литературу раньше. Чтобы наслаждаться текстами, надо уметь чувствовать – если только речь не идет о «головных писателях». Лучшее, что я прочел в те времена, – рассказ Фолкнера из хрестоматии по литературе. Это история о старой деве, которая прячет у себя своего мертвого возлюбленного[44].

Примерно в тот же период я получил письмо от матери – в духе тех, какие мать отправляла Раскольникову. Параллель меня поразила, поскольку в письме мать тоже рассказывала мне о свадьбе сестры. Старшей сестры, с которой мы в принципе не общались. Я не верил своим глазам. Мать не интересовали мои новости, она не спрашивала, как у меня дела, как мое здоровье. Она составила информативное письмо, подобное тем, которые пишут, когда нечем заняться.

Моя сестра работала в «Кей-марте»[45] и собиралась замуж за своего коллегу. Но не просто за «какого-то там» коллегу, разумеется, а за такого, в чье успешное профессиональное будущее моя мать свято верила. Его дважды назвали лучшим сотрудником года и вскоре должны были отправить в Калифорнию заместителем директора то ли по закупкам, то ли еще по чему-нибудь в этом роде. Видимо, на своей сексуальности парень поставил крест, раз согласился всю оставшуюся жизнь трахать мою сестру. Мать воспользовалась случаем, чтобы наложить кучу на отца и заявить, будто ее друг-полицейский (нет у нее никаких друзей!) провел расследование и не обнаружил следов отца в нашем штате. Мать писала: мол, она понимает, почему отец бросил сына, больного на всю голову преступника, но почему он оставил дочерей – этого она понять не могла. Подробностей о свадьбе с безвестным сантехником из Монтаны меня не удостоили. Да и как сантехник из Монтаны может быть известным?

Мать также писала о том, что, если ее зятя отправят в Калифорнию, она, несомненно, тоже переедет, поскольку ей надоел климат Монтаны и менталитет жителей (то есть ее собственный менталитет), к тому же она ни разу в жизни не покидала штат. Судя по всему, она не горела желанием встретиться со мной и сообщала, что администрация больницы намерена оставить меня еще года на три-четыре, чего, с ее точки зрения, недостаточно. Она признавалась, что мое поведение удивило ее, однако, вспомнив прошлое, она поняла, откуда растут ноги. Откуда же? Она не объясняла. Наверное, речь опять шла о бедном котике.

Письмо сопровождал постскриптум. Мать спрашивала, сожалею ли я, но не о том, что убил, а о том, что опозорил честную и добродетельную семью. Она также хотела знать, как я собираюсь восстановить нашу репутацию, и заявляла, что считает меня не больным, а злым. Эксперты, признавшие меня безответственным, с ее точки зрения, ошиблись: ведь я не психопат, а всего-навсего воплощение зла. Мать писала, что изгнание беса подошло бы в моем случае лучше, чем психотерапия, и радовалась, что ей не прислали официального уведомления о моем заключении. Иначе я опозорил бы ее навек. Она вспоминала о том, как предупреждала отца: мол, его воспитание сделает из меня урода, я дьявольское отродье, и в подвале меня стоит держать как можно дольше.

Свое имя мать вывела крупными буквами: Корнелл Патерсон. Видимо, Патерсон – фамилия ее нового мужа. Она взяла его фамилию, чтобы избавиться от Кеннера.

24

За прошедшие месяцы я успел пообщаться только со Стаффордом. Он сам сделал первый шаг, почувствовав, что мы с ним одного интеллектуального уровня, хотя я был и младше, и хуже образован, и менее культурен; Стаффорд казался мне аристократом. Когда-то он преподавал литературу в одном из крупных университетов на западном побережье. Его арестовали за изнасилование одиннадцати студенток и убийство последней. Он не любил рассказывать о прошлом, был о себе весьма высокого мнения и утверждал, что студентки его обожали. Его обаяние, знания, внешность – всё это привлекало особ женского и мужского пола, которые, впрочем, никогда его не интересовали. Соблазнению он предпочитал насилие. Он знал, что я охотник. Я хвастался, что стрелял лосей и оленей, хотя на самом деле убивал лишь кроликов и кротов. Стаффорд придумал такую метафору:

– Мясо животного, которого выслеживаешь часами, вкуснее того, которое достаешь из холодильника в супермаркете.

Он считал, что насиловать студенток менее опасно для карьеры, чем соблазнять. Если бы он их соблазнял, они бы сплетничали об этом с подружками, и в итоге его бы уволили. Изнасилование намного безопаснее, поскольку зависит лишь от преступника. А впрочем, его ни разу не поймали. Он сам себя выдал, когда убил девушку. Он утверждал, что убил ее случайно, закрыв ей рукой рот и нос, когда она закричала. Он страшно гордился тем, что поимел стольких девушек и ни одна не кричала. Он вламывался к ним в дома, а затем убеждал в необходимости полового акта – безо всякой жестокости. Он никогда не кончал в них, говоря:

– Они этого не заслуживают, тут речь не о животном инстинкте, а о власти совершенно другого порядка.

Черт возьми, парень искренне полагал, что его сперма – святая вода! Следы он заметал отлично, и его никогда не подозревали. Он сам сдался полиции, поскольку не хотел убивать и чувствовал ответственность за свой поступок. Комиссия психиатров-экспертов единогласно признала его невменяемым. Он провел в больнице лет десять – это Лейтнер мне рассказал, хоть Стаффорд и не был его пациентом. Док утверждал, что за десять лет Стаффорд не продвинулся в своем лечении ни на шаг – он изо всех сил старался противостоять врачам. Стремился доказать свое превосходство над терапевтом.

В прачечной я работал на полную катушку. Управлял командой из двадцати ребят – и все выглядели старше меня. Но прорыва не происходило; всё застопорилось, и я стал скучать. Скука – моя вечная проблема. Сперва повторение одного и того же ритуала меня успокаивало, затем я начинал ощущать на себе такой груз, под которым не мог двигаться дальше. И если отсутствие рутины вызывало во мне глухую тревогу, то сама рутина своей абсурдностью причиняла мне такую боль, что я буквально взрывался изнутри.

Дойдя до критической точки, я попросил Стаффорда – его уважали в библиотеке – порекомендовать меня для работы с книгами. Он принялся изображать университетского профессора и спросил, что я читал. Я назвал себя специалистом по Достоевскому – довольно оптимистичное заявление, учитывая, что я осилил лишь первые тридцать страниц «Преступления и наказания», хотя вскоре и намеревался продолжить. Я хотел заставить себя завершить начатое. Не мог же я вечно всё бросать на середине. Я понимал, что причина моего «синдрома» в моем отношении к пространству – мне постоянно хотелось бежать куда глаза глядят, и одновременно я испытывал чувство вины за это. Если бы Стаффорд копнул чуть глубже, он убедился бы в том, что я ноль без палочки, а никакой не специалист по Достоевскому. Но ему было плевать. Для него имели значение лишь мой рост и тот факт, что рядом со мной он в безопасности.

Через несколько дней мою просьбу удовлетворили и взяли работать в библиотеку. Стаффорд и начальник прачечной меня поддержали; последний отрекомендовал меня как дисциплинированного человека, способного жестко организовывать работу. Я не просто так выбрал библиотеку. Я правда собирался читать как можно больше. Лелеял надежду проштудировать книги по психиатрии, чтобы лучше себя понять, начал с работ об извращениях и вскоре преуспел. Я представлял себе, как протекает болезнь и какова в ней роль отца. Однажды вечером, пока остальные пациенты смотрели по телевизору футбольный матч, Стаффорд принялся рассказывать мне о своем отце: о его жестокости, трусости, презрительном отношении к сыну. Затем сменил тему, посоветовал мне прочесть «Америку» Кафки[46], однако не объяснил зачем. Я до сих пор не прочел – и, наверное, так и не узнаю, ни что имел в виду Стаффорд, ни при чем здесь его отец.

Убедившись в своих силах, я обратился к священнику больницы, пятидесятилетнему мужику с тусклым взглядом. Католиков среди заключенных было немного. Первым делом меня спросили о моей мотивации. Я объяснил, что дьявол не покидал меня с рождения и что с детства я проводил сатанинские ритуалы – в одиночку или вместе с младшей сестрой. Пришлось также сказать, что, с моей точки зрения, если Бог и существует, то давно обо мне забыл. Я ни разу не чувствовал его благодати. Однако я верил в Христа не как в Сына Божьего, а как в гуру человеческого рода. Священник спросил, намереваюсь ли я когда-нибудь поверить в Бога. Мой ответ его порадовал: я бы с удовольствием поверил в Бога. Мы договорились проводить вместе по два часа каждую неделю.

Я желал, подобно змее, которая освобождается от старой кожи, освободиться от оков своего детства и больше никогда не просыпаться с эрекцией после навязчивых сновидений. Периоды оптимизма сменялись в моей жизни темными временами. Мне казалось, что я никогда не справлюсь с собой, что я потеряю контроль. Я становился мрачным; боялся, что от судьбы не уйти; распадался на части; чувствовал себя живым мертвецом, который продолжает ходить по земле, не ощущая ни радости, ни скорби. Я ждал неминуемой смерти, естественной смерти, которая, в противовес всякой логике, никак не наступала. Контраст между моим волюнтаризмом и бессилием ставил меня в тупик: я оказывался посторонним для собственной жизни и равнодушным к собственному бытию.

– Человеческое дитя, даже если оно рождается в срок, рождается преждевременно. Девять месяцев оно проводит в водной среде, в амниотическом мешке[47], питаясь через пуповину, похожую на трубку водолаза. Рождение человеческого отпрыска – изначально мероприятие весьма болезненное. Где бы мы ни были – в городах, в саванне, в океане, в лесах, – мы не слышали ничего более душераздирающего, чем плач младенца. Смерть идет за ним по пятам, и, в отличие от детенышей животных, ребенок обретает автономию далеко не сразу. Младенец кричит о своей слабости, о своей неестественной среде обитания, о своей постоянной зависимости: ведь он фактически рыба, выброшенная на сушу. Он кричит о том, что не желает оставаться в плену у своей матери. Внутриматочная беременность полностью определяет ребенка как существо, подчиненное матери. История человека – это история потерянного рая. Периоды прострации, которые ты описываешь, весьма напоминают приступы аутизма. Это возвращение к тишине, к спокойному покачиванию на волнах, к беззаботности и отсутствию какой-либо угрозы. Я не говорю, что ты аутист, Эл, ты далеко не аутист, но некоторые симптомы этой болезни налицо. Ты замыкаешься в себе, потому что мать в свое время не защитила тебя от мира, породив у тебя, таким образом, страх смерти, с которым ты борешься, готовясь к неминуемой гибели. Я знаю, что твои фантазии об обезглавливании отступают, когда ты переживаешь упадок сил, и, наоборот, вспыхивают, когда ты хочешь жить. Это может показаться противоречивым, но это так. Мы должны устранить противоречие, чтобы ты мог покинуть больницу. Нам нужна стабильность, постоянство желаний, психологическая устойчивость. Знаешь, Эл, я много думал о твоих дурных мыслях. Я долго сомневался, но думаю, что это в какой-то степени страх кастрации. Прошу тебя быть искренним в своих ответах. Могу я на тебя рассчитывать? Отлично. Скажи, можешь ли ты себя удовлетворить, никого при этом не обезглавив? На подсознательном уровне ты считаешь, что мать кастрировала тебя. Из-за нее ты не способен испытывать нормальное сексуальное влечение. Ты пытаешься защитить себя от кастрации, отрубая головы девушкам. Ты пытаешься расквитаться с матерью. Я пока что не до конца уверен в своих выводах, но думаю, что решение проблемы не за горами. Мы справимся, Эл.

25

С Лейтнером мы тогда говорили в последний раз. В пятницу вечером. Он сказал мне, что работы нам хватит еще года на два, прежде чем я смогу жить на свободе и наслаждаться. В следующий понедельник после полудня я снова пришел на сеанс. Однако вместо доктора я обнаружил у него в кабинете двух зловещих чиновников в черных костюмах и в галстуках. Они приказали мне вернуться в комнату и заявили, что сеанс терапии отменен. Я спросил, где доктор Лейтнер, но мне не ответили, и по лицам я понял: дело серьезное. После обеда я отправился в школу, а на следующий день явился на консультацию. В кабинете Лейтнера меня ждал другой психиатр, крайне взволнованный, переживающий свалившуюся на него ответственность. Он попросил меня присесть и назвал себя моим новым терапевтом. Он был старше Лейтнера.

Опустив глаза и погрузившись в чтение моего досье, новый доктор сообщил о смерти Лейтнера. Я сказал, что смерть для меня лишь тогда смерть, когда известны ее причины. Тогда новый доктор уточнил, что Лейтнер утонул, когда рыбачил на севере штата. Бурное течение унесло его, тело нашли в трех километрах от места рыбалки.

Собеседник показался мне расстроенным. В такие моменты никогда не знаешь, расстроила ли человека потеря знакомого или перспектива собственной смерти. Я удивился. Не могу сказать, что я был потрясен, – скорее, эмоционально нейтрален. Мне нравился Лейтнер, я ценил его. Он относился ко мне доброжелательно, как никто и никогда, за исключением, может быть, моего отца. Новый док боялся, что я расскажу о несчастном случае другим пациентам, он еще плохо меня знал. Почувствовал ли я горечь утраты? Хотелось ли мне заплакать? Нет. Интересно, что теперь я мог представить себе Лейтнера мертвым так же легко, как живым. Не знаю почему. Всем людям не хватает опыта смерти. Меня слегка лихорадило. Новый психиатр не имел с Лейтнером ничего общего. Он был благодарен за то, что мы быстро приступили к работе, словно ничего не произошло. Другие пациенты замыкались в себе и дни напролет оплакивали свою единственную связь с миром. Я – нет. Я четко понимал, что совсем не хочу лечиться у нового терапевта и что пришло время выйти на свободу. Нельзя исповедоваться всем подряд.

Я быстро осознал, что Уэлтон – полная противоположность Лейтнера. Он стремился всему дать название, обозначить каждую патологию. Обожал классификации и стремился сделать из психиатрии точную науку. Раньше он работал военным психиатром – тестировал парней, которые притворялись психами, чтобы их не призвали во Вьетнам. Затем лечил тех, которые возвращались из Вьетнама настоящими психами.

Вскоре я рассказал доку о своем отце, о его службе в спецвойсках, и таким образом быстро добился к себе доверия. Я стремительно реализовывал план. К счастью, Лейтнер оставил очень мало записей обо мне. Зато сохранились отчеты – в частности тот, благодаря которому мне позволили вернуться в школу. Я знал, что новый док хочет подогнать мой случай под определенную схему, а затем получить подтверждение моего выздоровления, поэтому я ни словом не обмолвился о своих фантазиях и дурных мыслях.

За несколько месяцев я проглотил множество книг по психиатрии. Уэлтона впечатляли мои знания. Он даже взял меня к себе ассистентом, чтобы тестировать больных. Мне это не нравилось. Не знаю зачем, но я отпустил усы, как у Уэлтона, – он был тронут.

Я сказал ему, что, убивая бабушку, чувствовал такую же ответственность, какую чувствует солдат, защищая свою семью. Док, разумеется, оценил мое заявление: ведь до того как стать врачом, он служил в армии – я сразу догадался. Жаль только, что Уэлтон проявил крайнюю неуверенность в себе и решил подвергнуть меня шоковой терапии. Он даже точно не знал, необходима ли она, но хотел устроить мне электрошок для профилактики. Может, он считал, что таким способом повлияет на мозговые волны. Я вспомнил об электрическом стуле своего детства, однако ничего не сказал. Мне дали мощное седативное средство, а затем взгрели, как лабораторную крысу. Один из эффектов шоковой терапии заключается в том, что пациент забывает ощущение от электрошока. После десятой процедуры Уэлтон решил: во мне достаточно электричества, чтобы осветить все дома Америки, и сеансы прекратились.

26

Всегда говорят, что авиакатастрофа – это совпадение нескольких факторов. Совпадение возможно лишь в определенных условиях. В моем случае – больнице не хватало мест, поэтому меня вытурили. Многие парни, вернувшиеся из Вьетнама, страдали серьезными психическими отклонениями. Каждый день в приемный покой привозили людей в бреду и с галлюцинациями. Некоторые, привыкшие к насилию на войне, просто не могли остановиться. Некоторые повредили себе мозг убойными дозами ЛСД.

Я хорошо учился и мог поступить в университет. Если бы я играл в баскетбол, мои шансы были бы еще выше. Однако я никогда не занимался спортом, не любил бегать и, подобно любому великану, отличался крайней неловкостью. К тому же во время медицинского осмотра обнаружилось, что колени у меня образуют букву Х, когда я держу ноги вместе, и мне грозят ранние проблемы с суставами. Мне посоветовали похудеть, сочли, что сто тридцать килограммов – слишком большой вес даже для моего роста.

Между решением выписать меня из больницы и моим выходом на свободу прошло два месяца. Врачи пытались отыскать моего отца. Однако он исчез и каким-то образом уничтожил все данные о себе. Понадобилось время, чтобы найти мою мать. Она переехала из Монтаны в Калифорнию и работала секретаршей в университете Санта-Круса на юге Сан-Франциско. В моей выписке черным по белому значилось, что я не должен снова жить с матерью, но отпустить меня одного не представляется возможным. Мать согласилась встретить меня и затем отправить на все четыре стороны. Сотруднику службы пробации через три месяца велели проверить, не остался ли я с матерью.

27

Когда я увидел мать в холле, мне захотелось развернуться и уйти. За четыре года она очень ссутулилась. Она всегда больше напоминала куотербэка[48], чем домохозяйку, однако новые очки сделали из нее бизнес-леди. Она, конечно, постарела, но раньше я не особенно к ней приглядывался, так что не знаю насколько. Ее облик меня по-прежнему пугал. Жалость в ее взгляде заставила меня почувствовать собственную ничтожность, словно я какая-то картофельная очистка, налипшая на ее туфли.

Не сказав ни слова, она погрузилась в чтение моей выписки, несколько раз перечитала пункты, которые касались ее ответственности, и минут сорок пять уточняла детали. Всё это время я провел как во сне. Реальность вызывала у меня головокружение, облик матери – тошноту. Я чувствовал себя не в своей тарелке. Хотел вернуться в комнату, но мать подписала последнюю бумагу. Мы покинули больницу, она шла впереди. Свет ослепил меня, хуже, чем в день моего рождения. Я смотрел по сторонам и видел изогнутые спины полей и горизонт. Бледно-голубое небо бликами отражалось на асфальте. Я вдруг почувствовал себя маленьким мальчиком, и мне захотелось броситься прочь. Я подумал, что мог бы украсть у матери ключи от машины, уехать без нее, но меня тогда сразу вернули бы в больницу, а я собирался насладиться воздухом свободы.

Я сел рядом с матерью. Она молча завела автомобиль. Но как только мы выехали на дорогу, она буквально взорвалась:

– Что ты им сказал?

Я держал себя в руках.

– Это бессмысленный вопрос. За четыре года мы много о чем успели поговорить.

Она барабанила пальцами по рулю, но этого, кажется, было недостаточно. Она грохнула по рулю кулаком, словно молотком.

– Хватит уходить от ответа, Эл! Что ты им сказал? Почему они решили, что тебе будет лучше без меня? Я что, заразная? Что ты им наболтал? Ты говна не стоишь, гаденыш, ясно?!

Она была красной, как чехлы для сидений в машине.

– Ты свалил всю вину на родителей? Когда я представляю себе, что преступник и манипулятор вылез из моего собственного живота, мне хочется вырвать себе яичники! Ты даже не способен осознать свои проступки! А может, это я вложила в твои руки ружье и нажала на курок?

Она резко затормозила, и от шин поднялась пыль. Она глубоко вздохнула, затем сделала вид, что успокоилась.

– Послушай меня внимательно, Эл. Может быть, ты мой сын. Но ничто не обязывает меня тебя любить. Я сейчас работаю на серьезной работе: я личная ассистентка декана в университете. Я не хочу, чтобы ты продолжал портить мою репутацию. Тебя выпустили из больницы, потому что сочли здоровым. Теперь найди работу и проваливай отсюда. Я согласилась приютить тебя на три дня. На три дня – а потом выметайся. Порешив бабушку с дедушкой, ты покинул этот мир. Если хочешь в него вернуться – пожалуйста, без меня!

Она медленно ехала вперед.

– Что ты собираешься делать? – спросила она уже более мягким тоном.

Честно говоря, я пока не знал. Я хотел работать с мотоциклами или что-нибудь делать на природе, но мое желание еще толком не оформилось.

– Я попрошу, чтобы меня взяли во Вьетнам.

Идея показалась матери интересной и смелой.

– Тебе в этой больнице действительно промыли мозги. Я помню тебя трусом, писавшим в штаны при малейшей угрозе физического насилия. И что? В твоем нынешнем положении тебя могут взять во Вьетнам?

– Не знаю.

– Так разузнай. И побыстрее.

Мы возвратились в больницу. Женщина со стойки администрации встретила нас изумленным взглядом. Насчет службы она ничего не знала. Многие после Вьетнама попадали в психушку. Но я был первым, кто после психушки хотел попасть во Вьетнам. Женщина позвала старшего коллегу, который ответил на мой вопрос положительно. Находясь под надзором, на службе, я никак не мог нарушить правила поведения условно освобожденного. Начальник оставил мне свои координаты на случай, если военным понадобится дополнительная информация, и обещал уладить все возможные проблемы со стороны правосудия. Я давно готовился к войне, хоть и не сознавал этого. Я тренировал себя, контролировал свои реакции, эмоции. Я мечтал уехать подальше от матери.

В три часа дня мы прибыли в Санта-Крус[49]. Мать высадила меня в центре и отправилась в университет. Засомневалась, прежде чем дать мне дубликат ключей от дома и несколько долларов. Я купил себе гамбургер и, едва проглотив его, толкнул дверь в призывной пункт. Там в маленьком кабинете сидел мужик, чисто выбритый и в опрятном костюме. Когда я вошел, он отпрянул, косо на меня посмотрел и спросил, что мне угодно. Я заполнил вопросник, и меня отправили к сержанту: тот читал комикс, сидя в еще более маленьком кабинете. Сержант сделал важное, насколько мог, лицо, и мы перешли к фактам.

Я не солгал ни о чем. Упоминание об убийстве бабушки с дедушкой поставило сержанта в тупик. Он заявил, что мои физические особенности не вполне соответствуют армейским требованиям. Например, в армии ни за что не найдется обуви моего размера. Мужик выглядел обеспокоенным. Немногие приходили, чтобы добровольно отправиться во Вьетнам. Однако сама перспектива поместить меня в вертолет уже представлялась невероятной. Если бы я был либо просто великаном, либо просто парнем, который убил бабушку с дедушкой, тогда бы сержант еще справился. Но великан, который убил бабушку с дедушкой, – это уже слишком. Сержант взял мои координаты и пообещал перезвонить, если я понадоблюсь.

Мать снимала дом, похожий на все остальные. Не слишком старый, лет пятнадцать назад построенный, я думаю. Не мрачный, но и не то чтобы залитый светом. От соседей нас отделял садик метров двадцать в длину. Кругом царила чистота, характерная для квартала среднего класса. Сад утыкался в белую стену, не очень высокую. Сквозь стеклянную дверь я видел кошачий рай, который мать устроила для своих любимцев: конкурсные коты валялись на солнышке, чувствуя себя хозяевами в доме. Темные комнаты вгоняли меня в депрессию. Мать приготовила мне комнату на первом этаже, у входной двери. На случай неожиданного визита сотрудника службы пробации мои вещи мы решили не распаковывать.

Перед ужином я отправился на прогулку в город. Я не верил своим глазам. За четыре года мир изменился больше, чем до и после войны, насколько я знал. Повсюду шлялись молодые люди, грязные, словно нищие бродяги: девушки в длинных цветастых платьях и сандалиях, юноши непонятно в чем. Они шли, покачиваясь из стороны в сторону и сверкая красными глазами. На шеях и на запястьях висели побрякушки ремесленного производства. У парней жирные волосы ниспадали до плеч, словно у девушек; многие носили бороды. Еще никогда я не видел столько размалеванных лиц и людей в лохмотьях. Я подумал, что, наверное, страна переживает серьезный кризис, раз на улицах такие толпы бродяг. Внезапная победа уродства над красотой должна была иметь какую-то причину.

Несколько раз ко мне приставали девушки, которые жаждали рассказать о Христе, о мире во Вьетнаме, о реинкарнации, – в общем, несли полный бред. Одна остановилась передо мной, скрестив на груди руки, и назвала меня белым тотемом, истребителем индейцев. Мне даже не пришлось отталкивать ее: она сама внезапно захохотала как умалишенная и отступила. Я был не в настроении, чтобы связываться с психами. Просто хотел, чтобы меня оставили в покое. Мною овладела глухая жажда расправы, но я держал себя в руках. Я присел на скамейку в парке, где человек пятьдесят безумных декадентов пребывали в состоянии свободного падения. Я гордился тем, что, в отличие от них, одет в чистую рубашку – синюю, с короткими рукавами. Я выглядел слишком огромным, чтобы кто-нибудь покусился на мою скамейку.

Около часа я наблюдал за людьми, и наша судьба казалась мне совершенно бессмысленной. Ни один из этих бродяг не имел шанса выжить в ближайшие сто лет; история нашего рода представлялась мне геноцидом, а время – убийцей. Каждое новое поколение билось, воевало, дрыгало ручками и ножками, а затем ложилось в гробы. Я хандрил, не отрицаю. Я с удовольствием пустил бы себе пулю в лоб или подстрелил бы кого-нибудь из молодых психов или стариков, гулявших в парке – бесцельно, печально, по причинам, известным лишь им самим.

Санта-Крус влиял на меня отнюдь не благотворно. Я ненавидел паршивую больницу, отдавшую меня матери, оставившую меня без средств к существованию, без плана на жизнь, зависимым, словно младенца. Я ненавидел врачей, которые четыре года держали меня под замком и якобы лечили, а теперь просто бросили на произвол судьбы. Я хотел вернуться в больницу, чувствовал, что у меня отобрали достоинство. Черт возьми, почему они так поступили? Они не отдавали себе отчета в том, на что я способен в ярости! Хотел бы я посмотреть на лица несчастных психиатров, если бы завтра они узнали, что я подстрелил в парке двадцать человек и еще двух полицейских, прежде чем меня схватили. Могли бы, по крайней мере, найти мне какую-то работу. Любую. Где угодно. Даже такую, которую никто не хочет. Например, мыть трупы в морге или что-то в этом духе, тогда я чувствовал бы себя хоть немного увереннее. Я рыдал от злости.

28

Мать вернулась домой и принесла еды ровно на двоих, не то чтобы она устраивала пир на весь мир. Я лежал на ее диване с сиреневой бахромой. Затем поднялся, чтобы не думать. В доме запахло жареным цыпленком и горячей упаковочной бумагой. Жареный картофель в коробочках лоснился жиром. Как всегда, мать потратила больше денег на пиво, чем на еду; в этом она не изменилась. Она то поднимала глаза к потолку, то опускала, но в лицо мне не смотрела. Выпив литр пива, мать наконец прорычала:

– Я нашла тебе работу на автозаправке на выезде из города. И меблированную комнату у одной порядочной женщины – чуть больше, чем за треть твоей зарплаты. Если будешь получать хорошие чаевые, аренда обойдется почти бесплатно. Что тебе сказали насчет Вьетнама?

– Ничего не сказали, но, кажется, испугались, что не найдут мне в армии подходящей обуви.

– И всё?

– Нет, представь себе. Если бы я убил индейцев, меня бы тут же взяли, но вот убийство бабушки с дедушкой поставило их в тупик! Они должны перезвонить.

– Они никогда не перезвонят. Парень, способный убить бабушку с дедушкой, точно так же способен открыть огонь по товарищам из своего полка.

Я вскочил, словно ошпаренный.

– Ты не смеешь такое говорить!

– Смею, потому что думаю именно так.

Я снова сел. Она откупорила следующую бутылку пива, не предложив мне выпить. Мой гнев внезапно лопнул, как воздушный шар. Мы ели молча. Она включила телевизор, там как раз показывали репортаж про Вьетнам. Она переключила на бейсбол. Она любила бейсбол. Я видел, что она трепещет.

– Твоя сестра беременна.

На секунду я задумался.

– Чем?

Она посмотрела на меня изумленно.

– Что значит чем?

– Морским чудищем?

Она поджала губы – сделала над собой гигантское усилие.

– Эл, мне так хотелось бы гордиться тобой… Я вижу студентов университета и представляю тебя одним из них.

– Что же мне мешает? – спросил я, помедлив.

– Ты никогда не получишь стипендию, а у меня нет средств. Теперь, когда твой отец исчез, не думай, что я стану поддерживать тебя в одиночку. В любом случае, поддерживать тебя – бросать деньги на ветер. Я не отрицаю, что ты умен, Эл, но у тебя нет силы воли. Ты слаб. Ты не в состоянии развить собственную мысль. Ты хоть отдаленно представляешь себе, что будешь делать со своей жизнью?

Она встала, чтобы помыть посуду. Я не шелохнулся. Она разгневалась:

– Я тебе что, слуга? Не можешь поднять задницу и помочь?

Я медленно поднялся. Взял карандаш и бумагу, чтобы записать адрес автозаправки и хозяйки дома. Мать раздраженно продиктовала мне и то, и другое. Когда она закончила, я разорвал листок.

– Что ты делаешь?

– Сама видишь. Я разорвал листок. Мне не нужна бумажка, чтобы помнить адрес. Но на самом деле мне просто не нужна твоя помощь! Я не пойду работать на автозаправку и не поселюсь в комнате, которую ты нашла. Мне от тебя ничего не нужно. Даже ночлег. Я возьму сумку и уйду. Но сначала кое-что скажу тебе. Я действительно сожалею, что убил бабушку с дедушкой.

– Ах, ты сожалеешь? Хорошая новость!

Плевать она хотела на мои слова. Она искала зажигалку.

– Да, я сожалею, я не должен был их убивать. Я должен был разделаться с тобой!

Она искусственно усмехнулась, и я почувствовал, что ей страшно. Наверное, у меня изменилось выражение лица.

– Ладно, раз ты не хочешь мыть посуду, можешь идти; я одна управлюсь.

Она делала вид, что всё в порядке, однако отправилась еще за одной бутылкой.

– На твоем месте, Эл, я бы не стала угрожать. А то ведь я расскажу сотруднику службы пробации, и тебя тут же отправят обратно в больницу. Я этого не хочу. Лучше забери свои вещи и проваливай, как сделал твой отец. Живи своей жизнью, какой угодно жизнью, мне всё равно, только исчезни.

Она отвернулась от меня и говорила всё это, стоя ко мне спиной, пока я смотрел ей в затылок. Я отправился в комнату, сложил в сумку из джута цвета хаки кое-какие вещи и ушел, интуитивно чувствуя, что спас матери жизнь.

На улице было сухо и тепло, а в доме влажно. На город опустилась ночь, словно занавес на освещенную сцену; в темноте я не видел почти ничего. Я шел по парковой дорожке, где гулял днем. Сложно описать то удовольствие, которое я испытываю во время прогулки по опасным местам. Места могут быть обычными, но иногда достаточно одного мгновения, чтобы случилась драма. Это был час неудовлетворения, горечи и безумия. Всё на свете – вопрос возможностей, обстоятельств и луны.

Моя удивительная память часто запечатлевает детали, которые совершенно незначительны для прочих смертных. Но она также способна стирать целые пласты моего существования. Больница казалась мне далекой. Лейтнер – еще более далеким. Шагая по пустынным улицам Санта-Круса, я спрашивал себя, знал ли доктора вообще. Я думал о своем исчезнувшем отце и хотел его найти. Хотел объяснить ему свой поступок, чтобы он понял его причину. Я хотел бы поселиться неподалеку от него. Мы с ним хорошо ладили, когда вместе жили в Лос-Анджелесе, но нас всегда разлучали женщины. Мои мать и сестры, от которых он сбежал, как от холеры. Вторая жена, вообразившая, будто я за ней подглядываю. Новая жена, о которой я ничего не знал. Но больше всех – его мать. Убив бабушку, я возбудил у отца странное чувство вины… Он не плакал на похоронах, потому что, я уверен, ее смерть его не задела.

В Санта-Крусе царит ложное спокойствие маленького университетского городка. Сложно вообразить себе это место под обломками и в дыму. Однако если бы разлом Сан-Андреас[50] спровоцировал землетрясение, то от Санта-Круса ничего не осталось бы. Погибло бы всё калифорнийское побережье – о драма, о трагедия! Ад не так далеко от рая, но люди не хотят и слышать, они тихо спят, словно родились под счастливой звездой. Целыми днями они строят загоны для карликовых коз, хотя сами ничуть не лучше них. Они копят, собирают, коллекционируют. Им в голову не приходит задаться вопросом о том, что они, собственно, делают. Когда поблизости кто-то умирает, их жалкие жизни приобретают новый смысл. Смерти их не пугают, а, наоборот, вдохновляют.

К моему удивлению, ночью в парке собралось куда больше народу, чем днем. Мне пришлось свернуть на тропинку и углубиться в чащу, чтобы найти свободную скамью. Никогда в жизни не видел стольких психов в одном месте. Они прибывали отовсюду, я издалека узнавал их шаткую походку. Около десяти компаний собрались в круг, чтобы послушать музыку. Самые психованные лежали на земле, скрестив руки и глядя в небо. Я не жалел о том, что перед ужином побрился, подровнял усы и погладил рубашку. Я устроился посреди скамейки, разметил территорию и решил хорошенько выспаться, прежде чем искать работу. Я мог бы часами рассказывать о безумных придурках, от которых за километр воняло коноплей, но эти козлы меня совершенно не интересовали, и я не желал им зла. Я не понимал, откуда они берутся и куда направляются, словно они нематериальны и вот-вот рассеются в тумане.

Убаюканный музыкой, я уже начинал засыпать, положив подбородок на грудь, когда вдруг почувствовал чье-то присутствие. Я открыл глаза и увидел девушку своего возраста, может, чуть постарше. Ее светлые волосы ниспадали вплоть до изгиба бедер. Вырез белого, почти прозрачного платья с оборками приоткрывал высокую грудь. Девушка смотрела на меня очень доброжелательно. Я поздоровался: незнакомка показалась мне удивительно красивой. Я уже почти преодолел ярость, посеянную во мне матерью, но еще не до конца. Спокойствие – для меня состояние редкое.

– Ты путешествуешь?

Она присела на край скамейки и отвела от меня глаза.

– Напротив. Я ищу место, где смогу угнездиться надолго.

– Ты воевал во Вьетнаме?

– Нет, меня не взяли. Я слишком большого для них размера.

Она покачала головой.

– Так было предначертано.

– Что было предначертано?

– С самого твоего рождения было предначертано, что ты не поедешь умирать во Вьетнам. Ты гигантская мишень. Тем лучше. У тебя хорошая карма. У меня брат во Вьетнаме. Я животом чувствую: он оттуда не вернется. Поэтому я скитаюсь. Я из Сакраменто[51]. Но я не хочу быть там в тот день, когда полицейские позвонят в дверь и сообщат о смерти брата. Я надеялась, он дезертирует. Он отказался. Я состою в сообществе, которое формируется благодаря новым знакомствам и встречам. Нас уже человек пятнадцать. Если хочешь, присоединяйся.

– Что за сообщество?

– Мы хотим жить в соответствии со своими принципами, уничтожив блага и собственность.

Я спросил:

– Вы что – коммунисты?

– О нет! Ничего подобного. То есть… я не совсем понимаю, кто такие коммунисты. Мы пойдем дальше, на север, будем заниматься сельским хозяйством и питаться дарами земли. Все наши блага будут общими, а любовь – свободной…

– Свободной?

– Да… Надо покончить с собственностью: моя земля, моя жена, моя собака, мой телевизор. Наши дети тоже будут принадлежать сообществу. Никогда еще в истории человечества никто не любил детей так, как мы. У детей больше не будет психологических проблем, они не будут друг с другом соперничать, воевать. Мы создадим новый мир – без войн, мир любви, мир, глубоко отличный от мира наших родителей, мир, в котором материальные ценности не представляют интереса. Мы будем наслаждаться природой и гармонией.

Она вздохнула и спросила:

– Хочешь переспать?

Если бы в этот момент меня сбил грузовик, я бы удивился меньше.

– Не волнуйся, никто не увидит. Для хиппи нет такого понятия, как похоть. Мы удовлетворяем естественные потребности, столь же естественные, как есть или спать… Ты хочешь?

Она встала, задрала юбку и села на меня верхом. Я оттолкнул ее – не сильно, но решительно. Она поняла, что настаивать в данном случае – большая ошибка.

– Ты не готов к жизни в лучшем мире. Я понимаю тебя, брат мой. Но если все-таки захочешь к нам присоединиться, мы здесь еще два дня – подрабатываем, копим деньги, чтобы уехать. Мы отправимся в Маунт-Шасту, на север: знаешь эти места?

Разумеется, я знал, однако не ответил.

– Если захочешь попасть в лучший мир – добро пожаловать. Как тебя зовут?

– Эл.

– Я Лизбет.

Глупо отпускать такую девушку лишь по той причине, что не знаешь, как с ней быть… Она помахала мне рукой, прежде чем исчезнуть в темноте.

На следующий день, отправляясь на поиски работы, я заметил ее в спальном мешке между двумя грязными уродами. Мысль о том, что она спала с ними по очереди или вместе, вызвала у меня тошноту. Я с удовольствием избил бы их ногами. Почему-то мне казалось, что свободная любовь – мужская идея. Впрочем, это волновало меня меньше, чем тот факт, что я приду устраиваться на работу небритым.

Я спустился к центру города. Спина после ночи на скамейке страшно болела. На последние доллары, выклянченные у матери накануне вечером, я выпил кофе и съел три плюшки. С океана дул приятный ветерок. Я чувствовал себя хорошо и боялся лишиться этого чувства. Мне необходимо было найти работу до вечера, чтобы не пришлось возвращаться к матери. Пока погода позволяла, я мог спать в парке, но, помимо сна, организм требовал еды, и крохами я довольствоваться не мог.

Начальник первой автозаправки, куда я заглянул, к сожалению, не предложил мне работы. Начальник второй отсутствовал, а мне не хотелось его ждать. С начальником третьей, «Тексако», повезло: маленький толстенький итальянец больше напоминал хозяина пиццерии, но внешность, как известно, ничего не значит. Фиксированной зарплаты он не обещал, но чаевые за заправку, мытье окон, смену колес и тому подобное – пожалуйста. Итальянец считал, что я заработаю больше, чем себе представляю. К счастью, мой предшественник как раз недавно удрал с одной своей клиенткой, сорокалетней дамой на «Кадиллаке» последней модели. Джаннини полагал, что дамочка побалует малыша, но недолго, хотя он, судя по всему, славный парень.

На мое место просились уже двое, но Джаннини не захотел нанимать психов. От них несло за километр – даже запах бензина и отработанной смазки не перебил бы вонь. Итальянец, наверное, преувеличивал, но итальянцы всегда преувеличивают. Он спросил, откуда я родом и соображаю ли что-нибудь в механике, потому что к заправке примыкает его гараж. Я ответил, что из Монтаны. Ответ его мало интересовал: он осведомился для приличия. Сказал, что я проделал немалый путь, чтобы устроиться работником автозаправки или даже механиком. Я упомянул о том, что разбираюсь в мотоциклах. Джаннини, подобно большинству собеседников, не смотрел мне в глаза – боялся за свои шейные позвонки: долго разговаривать задрав голову не так-то просто. Он никогда не видел великанов вроде меня и, наверное, считал меня очень сильным, хотя кости у меня слишком тонкие для моего роста.

29

В первый же день чаевые позволили мне снять комнату. Клиенты с легкостью выворачивали передо мной карманы – то ли из уважения к моим размерам, то ли от страха. Я привык выполнять работу ловко, без сучка без задоринки, – и проблем у меня не возникало.

Хозяйка жила в доме, слишком большом для нее одной, на пересечении двух скучных улиц, которые существовали словно бы лишь затем, чтобы пересекаться друг с дружкой. Конструкция держалась на цементных столбах и выглядела слегка накренившейся, готовой упасть лицом вниз при первом дуновении ветерка. Разлука, смерть, скорбь, побег (кто его знает?) оставили пожилую женщину в полном одиночестве. Целыми днями она только и делала, что завивала волосы горячими щипцами и разглаживала морщины. Ей хотелось нравиться хотя бы себе самой. Стоило только попасть на ее личную территорию – явиться за почтой или с арендной платой, – в ноздри тут же врывался запах подпаленных волос.

Я сразу произвел хорошее впечатление: сказал, что работаю на заправке, коплю деньги на учебу. Нейлоновая синяя рубашка, видимо, тоже пришлась по нраву. Во время нашей первой встречи меня сильно смутило ее внешнее сходство с моей бабушкой. Наверное, муж и дети, измученные тиранией, покинули дом один за другим, чем доставили ей большое удовольствие. Она сдавала три двухкомнатные квартиры с кухней за вполне разумную плату. Сотрудник службы пробации заявился ко мне спустя месяц, без предупреждения. Я не мог представить ему расчетную ведомость и предложил понаблюдать за моей работой с тротуара напротив автозаправки. Он спрашивал, независим ли я от матери. Я заверил его в своей независимости, но одновременно и обеспокоил: ведь теперь за мной совсем никто не присматривал. Он напомнил, что выезжать за пределы штата мне запрещено и что малейшее нарушение правил навсегда лишит меня свободы.

– Куда мне ехать? Поменять климат Калифорнии на вечную мерзлоту Аляски?

Я видел: мужик мне что-то не договаривает. Он аккуратно осмотрел квартиру – на предмет алкоголя, наркотиков или чего в этом роде, – прежде чем спросить, как я поживаю. Мой однозначный лаконичный ответ вдохновил его на целый абзац писанины. Он строчил мелким почерком, старательно закрывая листок бумаги ладонью. Напоминал при этом рептилию, которая старательно выдает свои чешуйки за мягкий пушок.

Я чувствовал, что за маской судебного работника скрывается что-то интересное. Сотрудник службы пробации явно нес на своих плечах таинственный и неблагопристойный груз. Каждый жест выдавал в нем психа. Я многое знал об извращенцах (сколько книг перечитал!), и на секунду наши роли поменялись. Он по моим глазам понял, что я догадался, но быстро взял себя в руки и напомнил о том, кто я есть. А чтобы я не позволял себе вольных мыслей, приблизил срок ближайшей проверки.

30

Два месяца я с энтузиазмом наполнял баки и мыл лобовые стекла. Это была весна шестьдесят седьмого. Тяга к перемене мест не давала мне покоя. Молодые люди моего возраста хлынули в Северную Калифорнию. Многие уже завоевали Сан-Франциско, другие до сих пор туда не доехали из-за нехватки денег.

Один из моих постоянных клиентов работал инженером путей сообщения, он предложил нанять меня за зарплату. Идея серьезной работы мне понравилась. Джаннини расстроился, что я ухожу, но обрадовался, что в обществе, где всё больше молодых людей опускают руки, я в отличие от многих стремлюсь к развитию и прогрессу.

Мир и любовь – эти слова, как мыльные пузыри с ароматами розы и ванили (специально для старушек), бесконечно слетали с губ горемычных представителей моего поколения. Санта-Крус находится между Сан-Франциско и Монтереем[52], поэтому одержимые пацифисты практически захватили и город, и университет, где работала моя мать.

На территорию университета я заходил, чтобы посмотреть, что там происходит. Однажды даже решил навестить мамашу. Я знал, что она личный секретарь декана факультета психологии, и легко ее отыскал. Сказать, что мать не обрадовалась моему неожиданному визиту, – это не сказать ничего. Она побледнела, как труп, а затем позеленела. Однако закричать она, ясное дело, не могла. Никогда в жизни не видел ее такой жалкой. Коллеги зашли в кабинет, позвали ее на обед и, увидев меня, встали как вкопанные: надо же, у эмпайр-стейт-билдинга[53] есть мать! На лицо мы были так похожи, что прикинуться дурочкой мать не решилась. Она стояла посреди офиса, не двигаясь, как тупая лошадь. Я повернулся к ее коллегам и сказал:

– Здравствуйте, я Эл, ее сын.

Они страшно удивились, а самая толстая воскликнула:

– Я думала, у тебя только две дочери!

Я выиграл:

– Могу снять штаны: там неопровержимое доказательство.

Одна из женщин – видимо, не очень доброжелательная по отношению к матери – захохотала так звонко, что декан не выдержал и вышел из своего кабинета. Он не отличался высоким ростом и был одет в белоснежную рубашку с уморительной бабочкой на шее. Он открыл дверь с улыбкой, стремясь разделить с коллегами забаву. Мать представила меня как своего сына. Декан не понял, что в этом смешного.

– Мама не очень гордится тем, что я заливаю бензин в баки калифорнийских автомобилей, вместо того чтобы учиться в престижном университете, поэтому она не любит обо мне говорить.

– Да уж, есть над чем посмеяться, – сказал декан, контролируя интонацию, чтобы никого не обидеть.

Он быстро понял, что в его присутствии необходимости нет, и вернулся в свой кабинет, заглянув предварительно в почтовый ящик с целью хоть как-то оправдать свою нежданную вылазку.

Не говоря ни слова, мать встала и взяла сумку. Она постепенно приходила в себя, больше не боялась, что я всем расскажу правду, однако и не благоволила ко мне. Когда мы вышли на улицу, она сказала: «До вечера, Эл», словно я каждый вечер возвращался домой, и убежала с коллегами.

Я сел на скамейку, сложил руки на груди и огляделся вокруг. Студенты, группами или поодиночке, курсировали от одного здания к другому. Стоило лишь раз на них взглянуть, чтобы составить мнение о состоянии Америки с момента моего заточения. Долгое время все страшно опасались коммунизма, но в итоге США поразил совсем иной вирус. Слава богу, большинство студентов, как я, одевались прилично и уважали окружающих. Однако я чувствовал, что гражданская война не за горами, и знал, к какому лагерю примкну. В течение двух месяцев я разговаривал только с Джаннини, с сотрудником службы пробации и с квартирной хозяйкой. Слишком мало общения, чтобы оценить реальное положение вещей в стране. Я хотел быть полезен для США, я хотел прекратить процесс деградации, которым так упивалась молодежь. Я страстно желал стать сотрудником полиции, хотя понимал, что здесь прошлое наступит мне на пятки.

Вечером я гулял по городу. Проголодавшись, я направился к дому матери с целью получить бесплатный ужин. Дверь она открыла со вздохом и выглядела подавленной.

– Ты сегодня сказала мне: «До вечера»? Или я ослышался?

– Эл, это фигура речи. Ты не можешь войти в дом: у меня гости.

Отлично. На публике она никогда меня не доставала: ей приходилось сдерживать ярость, чтобы не показаться истеричкой. Я толкнул дверь, не собираясь отказываться от ужина. От гнева у матери так исказилось лицо, что мне даже стало интересно, как она сумеет совладать с собой. Мужчина, которого она принимала, оказался стареющим преподавателем психологии. Я решил, что, наверное, он глубоко не удовлетворен в плане секса, раз ухаживает за мужеподобной алкоголичкой с землистым цветом лица и дряблой кожей. Он никогда обо мне не слышал, однако его это не особенно беспокоило. Самец, охотящийся за самкой, может беспокоиться лишь о собственном успехе.

Мать накрыла на стол и нарядилась, как для вечеринки. Профессор возглавлял кафедру психологии и обожал демонстрировать свои способности в профессиональной сфере. Таким образом, он возвышался над людьми и страшно меня раздражал. Он хотел знать, останусь ли я на ночь, не сорву ли его планы.

– Мы с твоей матерью говорили о подростках, которые слетаются в Калифорнию из всех штатов Америки. Что ты о них думаешь, Эл?

– Думаю, что это банда пораженцев, которые выдают себя за пацифистов. Если они будут управлять страной, можно смело отворить двери Штатов перед СССР. Мужчинам даже не понадобится насилие: женщины сами будут отдаваться на растерзание – на ложе из цветов, разумеется.

Профессор счел мой ответ забавным, лед был сломан.

– Я хотел служить во Вьетнаме, но, видимо, у меня больше шансов удариться головой о потолок вертолета, чем быть убитым на войне. Меня не взяли.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга представляет собой очерк христианской культуры Запада с эпохи Отцов Церкви до ее апогея на руб...
В тихой деревне на проселочной дороге неизвестный водитель сбил девочку и оставил ее умирать. Есть о...
Магия – существует. В этом на своей шкуре убедился Глеб, став учеником пришельца из Изначального мир...
Исследование профессора Европейского университета в Санкт-Петербурге Сергея Абашина посвящено истори...
Книга Полины Богдановой посвящена анализу общих и индивидуальных особенностей поколения режиссеров, ...
Что такое смысл? Распоряжается ли он нами или мы управляем им? Какова та логика, которая отличает ег...