Антипутеводитель по современной литературе. 99 книг, которые не надо читать Арбитман Роман
Второй герой, чья сюжетная линия для наглядности выделена в книге курсивом, живет в современной Америке, в уютном доме на берегу Атлантического океана. Анатолий — уже состоявшийся писатель. У него — «известность, зашкаливающие тиражи, деньги». Его главное занятие — сидеть за компьютером и «записывать переполняющие голову мысли». Он старательно заносит в реестр грешные откровения юного Толика (например, о «неестественном сочетании упругости и податливости, которым только и может обладать женская грудь») и кокетливо вопрошает: «Не слишком ли много исповедальности?»
Хотя автор книги покинул Россию уже четверть века назад, он не забывает об исторической родине. Аннотация к «Магнолии» обещает нам «по-настоящему реалистический, по-настоящему «российский» роман», и этот самый реализм достигается путем пристального наблюдения за выбранным объектом: «Как энтомолог разглядывает через увеличительное стекло не изученное доселе насекомое, так и я пытаюсь в своих книгах рассмотреть жизнь, тоже через лупу».
Жизнь бестолково жужжит, стрекочет, сучит лапками, пытаясь вырваться, но энтомолог-исследователь неумолим. Раз уж он настроился «описать юность, ее дерзания, ошибки, приобретения, описать полно, противоречиво, со всеми приметами времени», то уж будьте уверены — с дороги не свернет. Впрочем, романный Толик наделен чудесным даром предвидения или сумел сгонять на машине времени в наши дни и набраться впечатлений: хотя его юность приходится на эпоху глубокого застоя начала 80-х, Толик легко и между делом упоминает «Жизнь и судьбу» Василия Гроссмана, sci-fi фильмы про инопланетных пришельцев и «футуристических безмолвных зомби», мимоходом говорит о «гламуре», употребляет слово «пропиаренный» и вообще выражается, как тинейджер XXI столетия («ты на меня зря наехала», «ты попал» и пр.).
Первые страниц четыреста в романе вообще нет никакой динамики, зато на последней сотне страниц события так резво пускаются вскачь («время пуляет минутами, словно плотной автоматной очередью»), что сюжет о разоблачении преподавателя-антисемита выглядит наспех вставленный эпизодом — как если бы писатель вдруг сообразил, что его герой какой-никакой, но студент и что за пределами двух постелей в Москве тоже еще что-то происходит.
Пусть читателя не удивляет, если ему попадутся выражения типа: «находчиво нашелся наш водитель» или «забылся в счастливом забвении». Пусть читатель не запнется о «порыв пьянящего запаха» где-нибудь «в промасленной тишине». Так надо. Излагая свое творческое кредо, автор пишет: «Моя задача, как писателя, создать именно такую стилистику, которая, не удержавшись на страницах книги, выплескивается, заполняет все пределы, уводит читателя, внедряется в него, переводит процесс чтения с уровня логического восприятия действия на уровень ощущений». Вероятно, именно для полноты читательских ощущений в книге возникают то «выпуклый ветер», то «выпуклое кокетство», да и «уязвимость человеческого духа» тоже, оказывается, может быть «выпуклой». Понятно, что лишь «дополненное глазами, лицо приобрело законченную цельность». Без глаз, конечно, кое-чего бы в лице не хватало…
Даже если не знать о существовании в природе писателя А. Тосса, его можно вычислить. В жестко структурированном — и оттого весьма предсказуемом — издательском мире порядок раскрученных литературных персоналий похож на периодическую систему Д. И. Менделеева. Даже неспециалисту ясно, что место между элементами Ro (Олег Рой) и Top (Эдуард Тополь) не может оставаться вакантным: на полпути от пафоснослезливого феминизма мужской выделки к столь же утрированному новорусскому мачизму made in USA должно произрастать нечто промежуточное, спроектированное для несколько читательских аудиторий сразу. И действительно, один из критиков еще несколько лет назад поспешил объявить, что-де «Анатолий Тосс увлекает и скучающую домохозяйку, и высоколобого книжника-интеллектуала, и капризную студентку».
Что ж, в новом романе писателя всем сестрам досталось по серьгам. Интеллектуала-гетеросексуала соблазнили «аппетитной, беззастенчиво выставленной напоказ попкой», которая «привлекала внимание объемной округлостью», «шевелилась и перекатывалась половинками». Домохозяйку развлекли рассуждениями о том, что «каждый вздох — есть сублимированная, кристаллизированная, химически чистая искренность» и «истинное совершенствование неотделимо от мазохизма». Ну а студентке объяснили, что крылатое выражение «писатель — инженер человеческих душ» придумал Чехов. И поскольку высоколобый книжник был занят созерцанием похожей на «неведомого зверька» женской попки, никто не поправил автора: мол, вовсе не Антон Чехов это придумал, а Юрий Олеша, а крылатым сделал Иосиф Сталин.
Хотя, конечно, из уютного домика на атлантическом берегу разница между Антоном Павловичем, Юрием Карловичем и Иосифом Виссарионовичем не очень-то видна.
Кладбищенское беспокойство
Маша Трауб. Я никому ничего не должна: Роман. М.: Эксмо
Главная героиня книги, учительница Александра Ивановна, вот-вот умрет: она весит 45 килограммов, ест через силу, почти ничего не видит, с трудом ходит и, кстати, одна нога у нее короче другой на два сантиметра. За героиней ухаживает, преодолевая отвращение, ее бывшая ученица Лена — неопрятная, тусклая, «обабившаяся раньше времени», махнувшая на себя рукой тетка с «тягучим до омерзения» голосом. Ученица гордится своим моральным подвигом, а Александра Ивановна благодетельницу презирает, уподобляя ее «мухе, которую невозможно прихлопнуть». Учительница все еще отлично помнит, как однажды девочка Леночка накатала на нее анонимный донос…
Экс-журналистка Мария Киселева, взявшая псевдоним Маша Трауб, сочинила уже несколько романов, но по степени мрачности рецензируемая книга оставляет все предыдущие далеко позади. Здесь у Маши едва ли не все персонажи, — люди с червоточинкой, трагической судьбой или хотя бы с многотомным анамнезом. Вот бывшая школьная математичка Галина Викторовна, похожая на покойницу, — «невероятно худая, с впалыми щеками и пустыми глазницами», вот медсестра — «алкоголичка», «некрасивая, больная, бледная, затюканная», вот мальчик Стас — родился недоношенным, страдал шизофренией и покончил с собой, бросившись с балкона, а это слабоумный Сережа с диагнозами «энцефалопатия» и «энурез». По ходу сюжета подхалим Женя («глаза масленые, улыбочка мерзкая»), любимый ученик знаменитого хирурга, прирежет своего учителя на операционном столе. Правда, не до смерти: профессора окончательно отправит на тот свет уже упомянутая медсестра — «пьяная, мятая, дурная и отвратительная». И вокруг гроба будут толпиться «незнакомые, дурно пахнущие и уже нетрезвые люди».
Эпиграфом к роману могла бы стать цитата из него же: «Люди плохие. Злые и завистливые. На грамм хорошего отвесят килограмм дерьма». С чего, например, начинается знакомство читателя с учителем Андреем Сергеевичем, возлюбленным Александры Ивановны? С того, что он «никогда не мог нормально слить воду в унитазе». Будьте уверены, это неспроста: душою персонаж так же нечист, как и унитаз. Вскоре выяснится, что учитель — еще и вор, и альфонс, и предатель, и равнодушная скотина; и недаром один его ученик спился, «другой сел в тюрьму, третий покончил жизнь самоубийством».
Справедливости ради заметим, что с учениками не везет не только Андрею Сергеевичу, но и другим педагогам. Если, скажем, мальчик Вова был хотя бы «яркий, талантливый», но «гадкий внутри», то в прочих юных гадах нет ни яркости, ни таланта: Алеша «был ленивым наглым хамом», Паша «был бестолочью, лентяем и хамом». И т. д. В романе случится еще много скверного: девочка сожжет себе лицо, сорокалетняя дама нырнет с теплохода в набежавшую волну, бабушка потеряет смысл жизни, а Александра Ивановна спасет от спецшколы юного Сережу (того, с энурезом) себе же на беду: как только малютка подрастет, он попытается заграбастать квартиру спасительницы…
Стартовый пятнадцатитысячный тираж книги не столь велик, как у Дарьи Донцовой, но и не мал. В конце концов, программа-максимум «Эксмо» — подгрести всех, кого можно. Сегодня книжный гигант выпускает свою литературу для каждой аудитории: для правых и левых, геев и гомофобов, эстетов и домохозяек, нудистов и мазохистов. По сути, Маша Трауб — Донцова навыворот: если по страницам книг «безоглядной оптимистки» носятся улыбчивые поролоновые манекены, то манекены профессиональной пессимистки Маши выкрашены в черное и еле ползают, и не зря выбранный псевдоним «Трауб» фонетически близок к словам «траур», «труп» и «гроб». Для этой разновидности женской прозы характерны сюжеты «на грани нервного срыва» и ежестраничное стирание граней между нормой и клиникой, бытом и босховским кошмаром. Что ж, у сторонников тезиса «люди — гады, жизнь — дерьмо, всему кранты» тоже должен быть свой сегмент литературы. «Мать слегла. Врачи определили полиомиелит, потерю памяти, тахикардию с перемежающейся экстрасистолой, хронический гастрит, чесотку и энцефалопатический синдром…»
Ой, извините, ошибочка вышла: последняя цитата — не из Машиного романа, а из «Красной Пашечки» — знаменитой пародии Александра Иванова на душещипательные дамские сочинения ныне забытой Людмилы Уваровой. Однако не вина рецензента, если патопсихологическая проза Маши Трауб сама по себе тяготеет к пародии. Тем более что читатели, которым предназначена эта кладбищенская литература, едва ли заметят подвох.
Многотиражка
Татьяна Устинова. Неразрезанные страницы: Роман. М.: Эксмо
На недавней встрече писателей с премьер-министром России Татьяна Устинова назвала себя совестью нации. Дело, в общем, житейское: в свое время бухгалтер из романа Ильфа и Петрова называл себя вице-королем Индии, а еще раньше гоголевский титулярный советник провозглашал себя королем Испании. Правда, в момент всех этих судьбоносных заявлений Берлага активно косил под сумасшедшего, а Поприщин уже безвозвратно спятил. Устинова же Татьяна Витальевна, напротив, пребывает сегодня в здравом уме, трезвой памяти и даже, кажется, не замечена в употреблении легких курительных смесей.
Чуть позже писательница разъяснила журналистам смысл своей фразы. Все дело в «многомиллионной аудитории». То есть право пишущего человека именовать себя гордым словом на букву «с» прямо пропорционально количеству проданных экземпляров. Таким образом, у Андрея Платонова, например (тираж одного тома в новом собрании сочинений издательства «Время» — 3 тысячи), шансов стать совестью нации в 46,7 раза меньше, чем у самой Татьяны Витальевны: стартовый тираж ее романа «Неразрезанные страницы» — 140 тысяч.
В названном романе, где речь идет о писателях и издателях, вакансию alter ego Устиновой прочно занимает ее любимая героиня — автор популярных женских детективов Маня Поливанова (она же Марина Покровская). Манины тома, выставленные на полках книжных супермаркетов между Стивеном Кингом и Марселем Прустом, приносят читательницам радость, издателям счастье, книгопродавцам доход. Маня не истощена фитнесом и не считает калорий, зато она «добрая, славная и преданная». Гонорары тратит на ближних, дает в долг без отдачи, выручает попавших в беду, спонсирует больных, а сама порой еле-еле наскребает себе на гамбургер (где уж там уж слетать на уик-энд в Париж!). Именно героини, подобные Мане и по мироощущению, и по габаритам, в финале романов Устиновой обычно обретают приз — прекрасного принца, перевязанного ленточкой. А тощим смазливым стервозам, не вылезающим из спортзалов и плетущим интриги, в итоге достанется шиш без масла, презрение народа и суровое: «Пройдемте!» Ведь каждая вторая худющая гадина тут причастна к уголовщине, без которой детектив — не детектив.
Новый роман начинается с трупа, а среди мотивов преступления опять лидирует зависть к тому, кто популярен и успешен. В предыдущей книге о Мане, «С небес на землю», злодеями оказывались блогерша-неудачница, которая тщетно пыталась раскрутиться в качестве романистки, бездарный редактор, который безуспешно продвигал блогершу, и бездарный же литагент, который, обобрав до нитки подопечного писателя, продолжал ему подло мстить. В новом романе жертвой заговора становится знаменитый телеведущий Сергей Балашов. По подозрению в убийстве арестован невинный человек, но к финалу героиня его обязательно спасет. История смахивает не на шахматную партию, а на игру в поддавки: главный сыщик, полковник Никоненко, с самого начала на Маниной стороне…
«Я только и делаю, что ставлю перед обществом вопросы, несмотря на то что пишу детективы», — поведала Устинова в уже упомянутом интервью. Что ж, перечислим несколько вопросов, обнаруженных в ее романе: «Оль, чего с этими котлетами?», «Кто хочет компоту?», «Я что, когда-нибудь отказывал тебе в деньгах?», «Она бросает меня?», «Вы худеете к лету?», «Девушка, вы что, больны?», «У вас с мозгом что-то?».
На все те вопросы даны четкие ответы, однако этого мало. Если предположить, что у романов Устиновой есть сильные стороны, то детективная интрига к ним точно не принадлежит. Писательница может закрутить сюжет, но когда настает черед его раскручивать, она отделывается какой-то обидной для законов жанра скороговоркой. Концы с концами упорно не сходятся, из кустов величественно выплывают рояли, с небес спускаются роковые совпадения, заказчицей злодейства оказывается эпизодическая идиотка (да, молодая, да, тощая), а исполнителем — чуть ли не дворник. Зато в личной и творческой жизни любимой героини все хорошо. Ее новый роман наверняка разойдется огромным тиражом, и, значит, Маню тоже можно будет причислить к совести нации…
Впрочем, стоп: раз главный критерий — количество потребителей товара, то совестью придется считать все-таки не сочинительниц женских детективов, а производителей дешевой водки. У нее-то, к великому сожалению, и впрямь самый большой в России тираж.
Увезу себя я в тундру
Татьяна Устинова. Где-то на краю света: Роман. М.: Эксмо
Остановите на улице прохожего и попросите продолжить фразу: «Губернатор Чукотки Роман…» Вам наверняка ответят: «…Абрамович!» Между тем администрацию Чукотского автономного округа последние шесть лет возглавляет хоть и Роман, но Копин — юрист, который на восемь лет моложе знаменитого предшественника. Его лицо не отмечено печатью гламурной небритости, как у хозяина «Челси», зато он постоянно носит очки в модной оправе.
Вы спросите, при чем здесь очередной детективный роман Татьяны Устиновой? Терпение, читатель. Сочинительница книги «Где-то на краю света» — женщина практичная. В отличие от коллеги Дарьи Донцовой, разбавляющей произведения product placement, то есть скрытой рекламой, в умеренных пропорциях (в среднем на один труп — один сорт макарон), Татьяна Витальевна не мелочится. По сути, весь ее новый роман является одним большим product placement. В роли рекламируемого товара выступает отдельно взятый субъект Российской Федерации, со столицей в Анадыре…
Итак, брошенная любовником-начальником московская барышня Лиля Молчанова («длинные ноги и выдающийся во всех отношениях бюст») в слезах и соплях отправляется в командировку на Чукотку. Девушка наивна, полна предубеждений и уверена: этот край торосов и белых медведей — жуткая дыра. Но, сойдя с самолета, Лиля попадает в край чудес. Здесь и «свет вокруг другой, лазоревый, чистый», и «никто ничего не ворует», и даже начальник погранотряда не ругается матом.
О том, что «губернатор у нас правильный мужик», героиня слышит сразу после прилета. Этот Роман «та-а-акой интересный! В очках», он «не болтун какой-нибудь, а человек дела». Конечно, он пока не бог и не может улучшить климат, но все прочее совершенствует. «Он как пришел сюда, на Чукотку, так сразу стал зимники строить, ну дороги, жилье ремонтировать, много всякого!» Губернатор добавил Анадырю красок, чтобы глаза не уставали, и поставил всюду ретрансляторы, чтобы донести до каждого стойбища музыку и новости. Он носит джинсы, катается на сноуборде и обладает чувством юмора. Лиля могла бы влюбиться в главу региона, если бы уже не успела влюбиться в его брата — принца с радио «Пурга». С ним она и останется на Чукотке, наплевав на Москву.
Вы скажете, что любовь — это прекрасно, но хотелось бы детектива. Ладно, будет вам труп, дождитесь страницы 66. Но только помните: штамп — не сноуборд, он вывезет и без креплений. Эпизодического чукчу-охотника зовут Коля Вуквукай? Значит, ожидайте встречи со словом «однако». Другого эпизодического героя зовут Лева Кремер и он местный еврей? Значит, читателю не избежать словечка «таки». Ну а если Кремер через двадцать страниц после кончины Вуквукая скажет, что это не самоубийство, а убийство, в финале таки оно и будет. Конечно, преступление окажется нетипичным, не вполне даже местным, имидж Чукотки не пострадает. Писательница верна заветам тов. Саахова: если преступник, то «не из нашего района!»
Штамп — еще и отличный стройматериал в условиях мерзлоты; можно использовать готовые блоки. Девушка «уставилась Преображенцеву в лицо, как будто впервые его увидела». Уже было? О, неоднократно! «Степан уставился на него, как будто впервые увидел» («Большое зло и мелкие пакости»). «Тереза Васильевна поджала губы и взглянула на Женьку, как будто впервые увидела» («Сразу после сотворения мира»). Еще примеры? Пожалуйста. «Лиля Молчанова потерлась щекой о его скулу». Было? Было! «Она шмыгнула носом и потерлась щекой о его плечо» («Жизнь, по слухам, одна»). «Она потерлась щекой о его свитер» («Седьмое небо»). «Он потерся щекой о ее волосы» («Отель последней надежды»). «Ольга потерлась щекой о его плечо, он сильнее прижaл ее к себе» («Всегда говори всегда-2»). И так далее. Статического электричества, возникшего при трении героев Устиновой, хватит на обогрев всего Анадыря.
В мире живых нет разнообразия, в мире мертвых и подавно. Читаем в новом романе: «Дядя Коля был абсолютно, окончательно, непоправимо мертв». Случалось такое? И не раз. «Поперек дорожки лежал человек… Человек был абсолютно, непоправимо мертв» («Неразрезанные страницы»). «Петр Борисович был абсолютно, непоправимо мертв… Окончательно и бесповоротно» («Подруга особого назначения»). «На полу, прямо посреди ковра, ничком лежал человек… Он был непоправимо, чудовищно, абсолютно мертв» («Саквояж со светлым будущим»). «Человек был мертв. Так безнадежно, так ужасающе мертв» («Близкие люди»). И др., и пр.
Будь романы Устиновой не детективами, а фантастикой, можно было бы подумать, что один и тот же труп кочует — на манер зомби — из одной книги в другую: то здесь безнадежно приляжет, то там бесповоротно прикорнет. Кстати, это и неплохой задел на будущее. Если новый контракт придет с острова Гаити, Устинова в следующем романе может без труда отрекламировать тамошний культ вуду. Рука набита.
Сами посудите
Татьяна Устинова, Павел Астахов. Я — судья. Кредит доверчивости: Роман. М.: Эксмо
Будущие соавторы этой книги — писательница и штатный борец за права ребенка — неоднократно встречались в суде. Не подумайте чего дурного: Татьяна Устинова и Павел Астахов были на одной стороне. Да и суд вообще-то был игрушечным, поскольку слушания проходили в эфире канала «Рен ТВ». Приглашенные актеры рвали в клочья мексиканские страсти, изображая ответчиков и истцов, Павел Алексеевич в парике и мантии играл роль справедливого судьи, а Татьяна Витальевна по ходу программы делилась со зрителями разнообразными криминально-бытовыми случаями.
Этот жизненный телеопыт, надо думать, и подтолкнул Устинову с Астаховым к созданию совместной книжной серии «Я — судья». Первый роман, с подзаголовком «Божий дар», вышел четыре года назад. Во втором главные герои те же: судья Лена Кузнецова и прокурор Никита Говоров. Лене — тридцать пять, она мать-одиночка, воспитывает дочь Сашу и вечно улаживает проблемы младшей сестры-разведенки Наты, мамы юного Сеньки.
С жанровой точки зрения, роман двух соавторов особого интереса не представляет. Брачный аферист Владик, который для получения банковских кредитов использует паспорта потенциальных жен, сразу весь как на ладони. И если он арестован не на 20-й странице, а на 306-й, то лишь потому, что у романов фиксированный объем. Ради него приходится оглуплять даже положительных персонажей. К примеру, симпатичный авторам опер Таганцев только после долгих мучительных раздумий соображает, что подпись под вызвавшим споры кредитным договором может быть, пожалуй, и поддельной!
Среди соавторов первую скрипку играет Устинова, хотя ее однообразное дамское щебетанье («искорки вспыхнули в ее глазах», «его глаза потемнели от обиды», «не скрывая своих тайных желаний, рассматривал каждый изгиб» и пр.) все же иногда прерывается тяжелыми астаховскими пассажами, типа: «В случае если предоставление необходимых доказательств затруднительно для сторон и других участвующих в деле, суд по их ходатайству оказывает содействие в собирании и истребовании доказательств». Это, заметим, не судебная речь героини, а внутренний монолог повествователя.
Написание детектива было, похоже, не единственной целью авторов. И Устинова, и Астахов наверняка догадываются, что в нынешней России судей не любят даже больше, чем депутатов. По подсчетам социологов «Левада-центра», судебной власти не доверяют свыше 45 % граждан — причем скепсис в первую очередь распространяется на сотрудников райсудов. Верховный суд парит в заоблачных высях, зато работники первой инстанции с их, мягко говоря, малопопулярными решениями — у всех на виду. В последнее время некоторые из столичных судей могут посоперничать с поп-звездами и серийными маньяками по числу упоминаний в СМИ: Ольга Солопова из Басманного суда, Марина Сырова из Хамовнического, Ольга Боровкова из Тверского, Ирина Суменкова из Бабушкинского…
Как известно, у российского суда — женское лицо. Если в США женщины-судьи занимают менее трети вакансий, то у нас по стране — две трети. В Москве число женщин-судей превышает 70 % процентов, в Петербурге достигает 80 %. Не исключено, что книгами своей серии соавторы попытались, как могли, «очеловечить» русскую Фемиду. Вы, мол, думаете, что ее служительницы едят икру, носят часы за сто тысяч баксов и живут на Рублевке? А вот посмотрите на Лену! Она перебивается на одну зарплату, живет в казенной развалюхе (такие квартиры «показывают в сюжетах о неблагополучных семьях — тут подтек, там сломано, здесь ободрано»), ездит на бэушной «хонде» и ходит в чем попало («ситуация с обувью складывалась катастрофическая»). В райсуде «зимой обогревателей не допросишься, летом — кондиционеров», «ответственность — сумасшедшая, загруженность — бешеная». Нервные стрессы, бессонница, почти никакой личной жизни, но все это — ради высокой цели: «Как чудесно, как замечательно, что к восстановлению этой справедливости я могу приложить свои силы, свои знания, интуицию и жизненный опыт».
В конце XVIII века Николай Карамзин, написав «Бедную Лизу», произвел революцию в умах современников утверждением «и крестьянки любить умеют!». Авторы книги о «бедной Лене» в начале XXI столетия решили доказать, что и под черной судейской мантией может биться трепетное сердце женщины, которая хочет только хорошего. «Моя мантия, как белый халат врача, — чтобы спасать жизнь, — с гордостью размышляет судья Кузнецова в финале, мимоходом путая черное с белым. — Чтобы глаза становились счастливыми вот так, сразу после нескольких моих фраз — точных, выверенных и справедливых».
О том, что у каждого процесса бывает как минимум две стороны — и, стало быть, после оглашения приговора всегда остаются и другие люди, с несчастными глазами, — героиня как-то не подумала. Забыла, наверное. Столько дел!
Суррогат начинает и выигрывает
Антон Чиж. Безжалостный Орфей: Роман. М.: Эксмо
Петербург, конец XIX века. Молодой и уже гениальный сыщик Родион Ванзаров признан умершим и оплакан друзьями — криминалистом Аполлоном Лебедевым и юным полицейским Колей Гривцовым. Но три месяца спустя выясняется, что слухи о смерти героя преувеличены. Ванзаров возвращается целехонек и включается в расследование нескольких похожих убийств. Одна за другой погибают три молодые женщины, отравленные хлороформом, и нет гарантий, что душегуб уже не присмотрел себе жертву номер 4…
Книги Антона Чижа выходят в серии «Интересный детектив», название которой — такая же бессмысленная тавтология, как «сладкий сахар» или «мокрая вода»: всякое сочинение в названном жанре обязано быть интересным по определению — все прочее есть заведомый брак. Ныне существует множество жанровых подвидов (шпионский детектив, юмористический, политический, военный и пр.), и куда разумнее было бы не давать оценку романам, а просто маркировать их. Даже по краткому пересказу фабулы «Безжалостного Орфея» видно, что литпродукция Чижа попадает в разряд ретро-детективов, чья популярность у нас связана с «фандоринским» циклом Б. Акунина.
Собственно, каждому из трех упомянутых персонажей досталось по кусочку профессионализма Эраста Фандорина: Ванзарову — его наблюдательность и интуиция, Лебедеву — научный подход к уликам, а юноше Гривцову — пылкость и старательность молодого Эраста Петровича времен «Азазеля». Потому-то первые полтораста страниц, пока Ванзаров зачем-то притворяется трупом (смысл этой хитрости а-ля Шерлок Холмс или Джеймс Бонд в романе так и не раскрыт), расследование хромает на одну ногу. Но как только троица соединяется в единый полицейский организм, у душегуба не остается шансов избежать ареста.
Повествование соткано из литературных штампов. Тут и «непокорная челка», и «по щеке предательски скатилась слезинка», и «легкий холодок тронул бесстрашное сердце». Пытаясь хотя бы отчасти стилизовать текст «под XIX век», романист вынуждает персонажей выделывать кульбиты почище цирковых: «зацепили дальше некуда», «не удостоил напор и легким сомнением», «совершил в лице переворот к почтительности», «приняв строгое положение спины», «нашел себя свернувшимся калачиком» и т. п. Впрочем, среди акунинских клонов Чиж не худший. Он все же следит за исторической фактурой, делает познавательные сноски по ходу сюжета и обходится без явных анахронизмов. Другое дело, что персонажи почти лишены человеческих свойств, а потому трудноразличимы. Вот у Коли Гривцова «вспыхнула искорка надежды», через четыре страницы такая же «искорка надежды» мелькает в душе Лебедева, а еще сотню страниц спустя почти так же электрически заискрит в зрачках прекрасной авантюристки.
Главным героям книги Чижа не везет на индивидуальность. В сравнении с ними со всеми, вместе взятыми, Фандорин (не самый многогранный образ) кажется полифоническим героем русской классики. Ванзаров же, по воле романиста, выделяется среди прочих разве что пронзительно-голубыми глазами и воронеными усами, а Гривцов может похвалиться еще меньшим — лишь тонкими усиками. Лебедев назван «яркой до ослепления личностью», однако запоминается лишь яростным хрустом леденцов, которые носит с собой (дабы забыть о табаке). На протяжении двух третей книги читателя ежестранично преследует этот адский хруст, но едва криминалист возвращается к сигаретам и выкидывает жестянку с монпансье, он теряет единственную зримую черту: так уэллсовский Невидимка, размотав уродливые бинты, явил за ними зияющую пустоту.
«Безжалостный Орфей» балансирует на грани бульварщины, порой ее переступая. Автор, завязавший множество сюжетных узелков, в финале избавляется от них, не утруждая себя фантазией: подслушанные разговоры, роковые совпадения плюс потерянный и обретенный брат-безумец. Автор делает ставку в этом заезде на никогда не проигрывающую лошадку — на маньяка. Маньяк пренебрегает логикой, на него легко списать любой вывих сюжета (мозги маньяка, известное дело, потемки), а главное — маньяк хитер, и, значит, им может оказаться любой персонаж. Хоть Иван Иваныч, хоть Матильда Карловна, хоть лакей или брадобрей.
Казалось бы, поклонник ретро-детектива, привыкший к более тонкому сюжетному кружеву «фандорианы», должен с негодованием отвернуться от клона, а не обеспечивать ему тиражи. Но человек слаб. Между двумя последними романами про Эраста Петровича («Весь мир театр» и «Черный город») прошло более трех лет, и чем заполнить паузу? Приходится довольствоваться суррогатом. Читатель оказывается в положении героини «Разгрома» А. Фадеева: Варя влюблена в одного, но, когда он не приходит, она машинально отвечает на ухаживания другого, вовремя оказавшегося под боком. «Но ведь это же Чиж… — думает Варя, — да, но ведь это же Чиж… откуда он, почему он?.. Ах, не все ли равно…»
Борьба поганцев с венценосцами
Елена Чудинова. Декабрь без Рождества: Роман. М.: Вече
Осень 1825 года. К Таганрогу движется кортеж Александра I. Запутывая следы, государь хочет ускользнуть от заговорщиков, но тщетно: тайная дорога не спасет от слежки, а верная охрана не убережет от яда. И вот уже помазанник мертв, в столице мятеж, монархическая идея висит на волоске. Так начинается роман «Декабрь без Рождества» — финальная часть трилогии. Первые две книги, «Ларец» и «Лилея», выходили раньше, а третья, о восстании декабристов, доступна лишь теперь.
Декабристам не повезло дважды. При царе их подвергли репрессиям, а при большевиках посмертно реабилитировали и возвели на пьедестал, навязав высокородным бунтарям сомнительную роль волхвов, принесших первые дары революционности к яслям кудрявого младенца Ильича. Романтическая интеллигенция любила дворянских диссидентов за их жертвенность, стильные гусарские ментики и дружбу с Пушкиным, но и корила за неуклюжую стратегию, робость на допросах и пламя, которое возгорелось из искр 1825 года («Ах, декабристы! Не будите Герцена! / Нельзя в России никого будить»). Ну а граждане, чуждые романтики, относились к Пестелю или Каховскому примерно так же, как сейчас многие относятся к Прохорову или Ходорковскому, — с раздраженным недоумением: молодые, богатые, успешные… и какого черта им еще надо?!
Впрочем, Елена Чудинова убеждена, что декабристов и сегодня перехваливают, а достоинства их противников замалчивают. Пообещав развеять мифы и о благородных мятежниках, и о солдафоне Николае I, которого-де «очерняли весь девятнадцатый век», писательница сдержала слово: в ее книге Николай Павлович без единого пятнышка — прекрасный отец, любящий муж, мудрый государь, тонкий интеллектуал, покровитель муз (мог бы и Пушкина арестовать, но пожалел солнце русской поэзии). Именно император посвящает отчизне души прекрасные порывы, а его враги выглядят мелкими поганцами: Якубович хулиган, Поджио интриган, Каховский мародер, Пестель лицемер, Рылеев подлец, Якушкин глупец, а Трубецкой — слезливый уродец. И если бы, упаси боже, мятеж окончился удачей, над Россией взошла бы не звезда пленительного счастья, но масонская пентаграмма.
«Вольные каменщики» для Чудиновой — напасть пострашнее мора и глада. Ведь только с виду масоны — «безобидные книгочеи». А на самом деле «там, где они, рано или поздно вспыхивают революции. И льется кровь тех, кто помазан предстоять за свой народ пред престолом Всевышнего. Кровь Стюартов и кровь Бурбонов пролилась. Теперь им нужна кровь Романовых». Таким образом, проясняется, отчего в мятежном Петербурге оказался приезжий немец с секретным перстнем, «масон высочайших посвящений», и для чего, собственно, затеян бунт — «ради ритуального убийства» августейшей фамилии…
В пределах книги венценосную семью защитит лично автор — то есть придуманные ей чудо-богатыри Росков и Сабуров, неотличимые друг от друга, как двое из ларца. Но есть ли радикальное лекарство от масонской чумы? Есть. Стране нужен «православный орден теократов, тайный, не хуже иезуитского», способный «выпалывать революционные всходы». Контуры ордена тут обозначены, остается набрать добровольцев — и вперед.
К сожалению, автору не удается одновременно спасать Россию и писать прозу. Увлеченная своей миссией, писательница забывает о главном писательском инструменте — русском языке. «Вечно напуганные матери первою мыслью своих чад внушали недопустимость производить какой-либо шум», «вид полного довольства, особо заметного рядом с выбежавшим лакеем»… С какого языка перевод? С масонского? Временами кажется, что в активном лексиконе автора — всего пара-тройка однокоренных слов. «Две державы явственно копили силы», «явственно утратив к оным интерес», «Сабуров явственно ждал кого-то», «явственно пытаясь перебороть волнение», «в зале что-то явственно хрустнуло», «священник явственно развеселился», «явственно свидетельствовал о наличии ворвани», «Сабуров явился величавым красавцем», «кушанье явилось между тем с несказанною быстротой», «устрицы, наконец, явились», «из кармана явились исписанные мелким почерком листы», «вот уж явились глазу знакомые родные буквы», «гостиная являла собою баталию минувшей ночи», «покои настоятельницы и впрямь являли самый необычный вид», «граф Аракчеев являл собою страшное зрелище», «мягкий южный ноябрь явил солнечный полдень». И так далее, от начала до конца книги.
В одном из интервью Чудинова невысоко оценила нынешнюю русскую литературу: мол, произведениям, «не отвечающим вполне конкретным пораженческим установкам», трудно пробиться к успеху. «Создается безрадостное впечатление, — посетовала она, — что наш литературный процесс поощряется и премируется каким-нибудь ЦРУ». Будем надеяться, что новый роман Елены Петровны не будет ни поощрен, ни премирован. В ином случае ее ждет пренеприятнейший разговор на Лубянке.
Часть вторая
Куда уехал жрец
Когда в ходе разговора о современных писателях я в очередной раз слышу словосочетание «Большая Литература», то рука моя тянется… Нет, не за пистолетом, конечно, но уж за валидолом точно. Потому что литературоведение превращается в надувательство: граждане, которые присваивают себе право выстраивать нынешнюю словесность по ранжиру, чаще всего не имеют в своем распоряжении подходящего измерительного прибора. Большая — это какая конкретно? Очень умная? Наиболее духовная? Патриотично-гражданственная? Строго насупленная, чтоб ни-ни? Самая литературно изощренная? Та, которая под завязку — как наволочка пухом — набита Большими Идеями? Та, которая написана лауреатами премии «Большая книга»?
В предисловии к первому разделу мы вели речь о беллетристике — то бишь развлекательной литературе. Для наглядности выведем ее пока за скобки: пусть она считается прозой небольшой и даже мелкой. Отправляем карликов в свой отдельный загончик, чтобы их случайно не затоптали великаны. Бар-р-рабанная др-р-р-робь! Где же великаны? Эй, великанов не видели? А-а, вот эти унылые тома в похоронных переплетах и есть великаны: пусть порой они неказисты на вид, зато считается, что внутри они крупнее, чем снаружи, — удивительный и неповторимый феномен! Если верить релизам и аннотациям, перед нами именно та разновидность художественной прозы, которая гордо отправилась навстречу читателям по безупречной дорожке, неся на себе особую печать избранности.
Имущество, оставшееся от изначальной belles-lettres, таким образом поделено раз и навсегда. Младшей сестре достались легкомысленные вершки, а старшей, конечно, глубокие корешки. То есть, конечно, жанровые прибамбасы беллетристики старшая сестра время от времени использует (а временами и чрезмерно), но с таким показным отвращением к массовой литературе, что даже намек на развлекательность отовсюду улетучивается сам собой. Дескать, не подумайте чего: это вам не низкое развлечение, но высокое служение. Не кока-кола, а капустный сок. Не мармелад, а рыбий жир. Не шампанское, а касторовое масло. Не бутерброд с бужениной, а горькая пилюля. Вы желаете знать, зачем здоровому человеку принимать лекарство? На этот вопрос производители «Большой Литературы» научились отвечать встречным вопросом: помилуйте, да где же вы у нас видели абсолютно здоровых людей? И ведь, главное, не поспоришь: сами же держим в кармане валидольчик…
Невольно вспоминается одна известная в прошлом детская книга. Ее юный персонаж настолько был уверен, что вкусное никогда не может быть полезным, что однажды, случайно хлебнув водки, сделал логичный вывод: эта обжигающая гадость наверняка очень полезна. Слава российским литселекционерам! Среди их достижений — не только скучная беллетристика, о которой говорилось в предыдущей главе. Всего за пару десятков лет выведен еще и дивный сорт «высокой» прозы — и невкусной, и бесполезной одновременно. Не верите? Ладно, читайте второй раздел «Антипутеводителя» — и убеждайтесь сами.
Домик со скелетами
Юрий Буйда. Львы и лилии. М.: Эксмо
Книга «Львы и лилии», как и три предыдущих тома того же автора, вышла в именной серии «Большая литература. Проза Юрия Буйды». Вероятно, разработчики серии имели в виду качество прозы писателя, а не ее формат, поскольку тексты, включенные в новый сборник, компактны: пять, десять, максимум тридцать страниц — и всё, рассказ кончается, словно доска в стихотворении Агнии Барто про бычка.
Как замечал Юрий Буйда в недавнем интервью, роман похож на особняк со множеством комнат, с привидениями и скелетами (здесь «интересно пожить, побояться, порадоваться, выпить водки, закусить и поплакать»), а рассказ — эдакий домик-малютка, типа строительной времянки: гость «не успевает расслабиться, влетел — вылетел». Таким образом, читатель, избравший рассказ, должен обладать сноровкой биатлониста. Быстро влететь, опрокинуть стопку, на ходу закусить и всплакнуть, на бегу шарахнуться от привидения, на лету увернуться от скелета. А затем на той же скорости умчаться прочь — в ближайшее окно.
Подобная философия «бури и натиска» диктует автору сюжеты, восходящие не то к голливудским боевикам класса «Б», не то к нынешней официальной мифологии о «лихих» и «бандитских» 90-х. В каждом втором сюжете «вертолеты били из всех пушек», «снайперы вели беглый огонь», «в ход пошли пулеметы, автоматы, пистолеты, дробовики, стулья, цепи, бейсбольные биты, бутылки, ножи…». А если учесть, что, по словам Буйды, «женщина — главная героиня и главная страдалица русской литературы», то понятно, что в его рассказах дамская судьба незавидна: то гульба, то пальба.
Девушка Рита, у которой одна нога на 15 сантиметров короче другой, отбила у тетки ее любимого бандита Марата, а потом из ревности чуть не застрелила немую сестру Рину («Марс»). Девушка Наденька вышла замуж на бандита Костю, но их кортеж был обстрелян, и герои вместе с машиной упали в реку и утонули («Взлет и падение Кости Крайслера»). Девушка Ваниль столкнула мать с лестницы, потом девушку изнасиловали, после чего она насмерть забила бейсбольной битой и насильника, и несостоявшегося мужа («Ваниль и миндаль»). Девушка Лилечка ударила мать ножницами в глаз, а потом мать покончила с собой, выпрыгнув из окна, а Лилечку дважды изнасиловали («Львы и лилии»). Девушка Ася влюбилась в мотоциклы, сменила шесть мужей, прибилась к террористам, и ее застрелили полицейские: «Пуля снайпера вошла между глаз, вторая пробила ее сердце» («Бешеная собака любви»). Девушка Ариша, воспитанница пахана, влюбилась в красавца-бандита, забеременела и утонула, а потом безутешный пахан сделал из нее мумию, а в конце сгорели все — пахан, красавец и мумия («Папа Пит»). И так далее.
Вновь цитируем интервью с автором: «Интерес к короткой и хорошо рассказанной истории никогда не угаснет, потому что рассказ, как бы это выразить поточнее, психологически ближе человеку, чем роман». О да, со знанием психологии и, главное, с хорошим вкусом у Буйды нет проблем. «Он врывался в женскую судьбу, как захватчик в поверженную крепость», «ее тело было как взрыв», «она вся дрожала, вся вибрировала», «сердце ее вдруг вскипело, кровь ударила в голову, и от внезапно нахлынувших чувств девушка потеряла равновесие». Еще цитаты? Извольте! «Она ему изменяла чуть не каждый день, а он терпел», «старуха его… забила до смерти железной палкой», «когда она впервые вернулась с работы за полночь, пьяная и веселая, он собрался с силами и избил ее палкой», «сестра его Ольга погибла под колесами автомобиля, а когда мать попыталась привлечь виновников наезда к суду, ее избили до полусмерти — теперь она мочилась в постель и разговаривала только со своей тенью», «отец его был алкоголик и кончил жизнь самоубийством незадолго до его рождения; мать была проституткой, вечно пьяная, и умерла от белой горячки, младшая сестра утопилась, старшая бросилась под поезд, брат бросился с вышеградского железнодорожного моста. Дедушка убил свою жену, облил себя керосином и сгорел; другая бабушка шаталась с цыганами и отравилась в тюрьме спичками…»
Ой, извините: последняя цитата — это уже не Буйда. Это Швейк рассказывает про хитреца, который откосил от армии, выдав себя за идиота с дурной наследственностью.
Нет-нет, боже упаси от сопоставлений сюжетов высокой прозы Буйды — лауреата нескольких литпремий — с простодушными байками Швейка! Да и вообще нам лучше избегать аналогий сочинений Буйды с мировой словесностью: автор «Львов и лилий» этого очень не любит. В очередном интервью он уже выругал критиков, которые-де без оснований сравнивают его с Гомером, Шекспиром, Маркесом, Булгаковым, а ведь он — сам по себе. Правда, неясно, что писателя раздражает больше: то, что его сравнивают, или то, что для его сравнения с классиками большой литературы нет повода. Кроме, разумеется, книжной серии «Большая литература», в которой его тоже издают.
Куда уехал жрец
Дмитрий Быков. Остромов, или Ученик чародея: Роман. М.: ПРОЗАиК
В 1958 году в городе Ташкенте вышла книга «Нокаут» Олега Сидельникова. Роман, вполне советский по духу и по стилю, хотя написанный не без живости и некоторого остроумия, едва бы заслуживал сегодняшнего упоминания, кабы не одно но: автор, посвятив свое произведение памяти Ильфа и Петрова (и тем самым сразу обозначив свои намерения), сделал попытку сочинить ремейк знаменитой дилогии. Более того, старенький Остап-управдом лично возникал в одной главе романа — правда, позже выяснялось, что разговор с сыном турецкоподданного главный герой вел во сне.
Сам главный герой романа «Нокаут» был персонажем специфическим. Решив, что в стране победившего социализма авантюристов а-ля Бендер существовать уже не может в принципе, писатель назначил на роль нового литературного воплощения Великого Комбинатора… американского шпиона! Этот самый Фрэнк Стенли путешествовал по СССР в компании завербованных им стиляг, тунеядцев и прочих жалких ничтожных личностей (одна из которых в итоге оказывалась маской капитана КГБ), смаковал замеченные им недостатки (мелкие), но под конец с горечью убеждался, что эту загадочную страну ему не победить. В финале шпион намеревался удрать обратно за кордон и был убит метким советским пограничником…
Популярного Дмитрия Быкова вроде бы даже и сравнивать неловко с Олегом Сидельниковым. Дмитрий Львович несравненно более талантлив, эрудирован, остроумен, амбициозен, нежели полузабытый автор «Нокаута». Даже тот из читателей, кому совсем не близка романистика Быкова, вынужден признать, что в последнем его романе есть немало прекрасных, сильных и ярких эпизодов (чего стоит, например, сцена допроса Пестеревой, сводящей следователя с ума, или жутковатое описание медленного распада на атомы садиста Капитонова). Впечатляет и изначальный авторский замысел: любовно прорастить непредсказуемое чудо из мусора и хлама, показать, сколь прихотливым путем невозможный росток иного может все-таки пробиться сквозь бетон пошлости. По Быкову, есть области, в которых причинно-следственные связи не работают, и однажды может выстрелить даже пластилиновый муляж ружья. В романе гуру-самозванец, фитюлька, ноль без палочки способствует — сам того не желая — процессу кристаллизации по-настоящему гениальной натуры. Даня Галицкий, подлинный подмастерье фальшивого мастера, к финалу обретает знания и умения, о которых его якобы оккультный наставник даже не помышляет…
Проблема, однако, в том, что быковский роман называется не «Галицкий», а «Остромов». Ученик оказывается номером вторым, а главное сюжетное одеяло романист перетягивает на псевдоучителя.
Сколько бы Дмитрий Львович ни отнекивался, ни кокетничал и ни утверждал, будто все авантюристы типологически близки, своего заглавного персонажа он вполне сознательно лепит не столько с его прототипа, исторического Бориса Астромова-Кириченко, сколько с литературного ильф-и-петровского образца. Само явление Остромова своей пастве вкупе с обещанием оккультных спецэффектов рифмуется с бендеровской цирковой программой бомбейского жреца Марусидзе — включая явление курочки-невидимки и материализацию духов. Подобно Остапу, не имевшему фундаментальных знаний (если, конечно, не считать таковыми восемь латинских слов, зазубренных в третьем классе частной гимназии Илиади), Остромов знает «двадцать слов на разных языках и четыре фокуса». Как и Остап, Остромов манипулирует мятущимися натурами — по преимуществу теми, кто не может освоиться в новой жизни или же осваивается с лихорадочным энтузиазмом неофита. Например, разговор героя с тещей восходит к сцене запугивания Кислярского, а беседа со вдовцом Поленовым отсылает, чуть ли не буквально, к соответствующей беседе Бендера со слесарем Полесовым. Даже у знаменитого «Остапа несло» есть тут четкий аналог — «Остромова понесло». В одной из сцен мелькает вдруг и персональная тень Бендера: как бы походя Остромов сообщает, что лично «знал Остапа Ибрагимовича», и упоминает «Майю Лазаревну» (очевидный постмодернистский отсыл к Майе Каганской, автору — вместе с Зеевом Бар-Селлой — книги «Мастер Гамбс и Маргарита», посвященной ильф-и-петровскому и булгаковскому романам).
Есть, однако, важнейший нюанс: авантюрист в качестве главного героя может держать читательское внимание, если и сам он, и его кунштюки вызывают у читателя чувство, отличное от отвращения. Согласитесь, что следить за эволюциями совсем уж мерзкого мерзавца — удовольствие специфическое. Ильф и Петров своему пройдохе Остапу откровенно симпатизируют, они им любуются почти везде (кроме, конечно, финальных страниц «Золотого теленка», где государственная идеология черным человеком маячит за спинами писателей и подталкивает перо в «правильную» сторону). Быкову же — как, впрочем, и Сидельникову — их собственный персонаж явно неприятен, и неприязнь эта, как вирус гриппа в плотно набитом трамвайном вагоне, передается читателю. Бендер корыстен, но как-то весело, легко и непрактично корыстен, зато Остромов, словно паук, подсчитывает барыши. Бендер, не таясь, относится к собственной команде как минимум юмористически, но он же способен испытывать к подопечным (даже к будущему своему убийце Ипполиту Матвеевичу) едва ли не родственные чувства. А Остромов постоянно симулирует симпатию к ученикам, но всех (и особенно Галицкого) и в грош не ставит и закладывает без малейших терзаний. Ильф и Петров делают героя славянско-еврейско-тюркской амальгамой, подлинным человеком мира, для которого само понятие ксенофобии бессмысленно; Остромову же присущ потаенный антисемитизм, то и дело всплывающий во внутренних монологах этого персонажа.
Едва ли изначально Остромов был задуман таким, каким явился к читателю, и едва ли сам Быков, демонстрируя бендеровскую «букву», задался целью вытравить бендеровский дух. Напротив, романист, ощущая неладное, по ходу дела старается, насколько возможно, уменьшить авторскую антипатию. Для этого рядом с Остромовым помещается уже беспримесный подонок, смакующий свою подлость бомжеватый Одинокий — дабы на фоне абсолютной гадости имманентное остромовское негодяйство выглядело как бы почти умеренным. Но читатель, даже различая оттенки темного, вряд ли проникнется симпатией к меньшему из зол. К тому же в финале, когда Галицкий встретит своего расчеловеченного гуру на пензенском базаре, никаких оттенков уже не будет. Оба «О» сольются в одно, образовав беспросветную черную дыру…
«Непопадание» в главного героя — существенная, но далеко не единственная беда «Остромова». Почти каждый отдельно взятый абзац книги безупречен, но, вместе взятые, они обращают книгу в трудноусваиваемый кисель, где тонут персонажи и намертво буксует фабула. «Слишком много деталей, и все они, как на подбор, страшные тем особенным страхом, когда нечем связать их воедино» — эта цитата из книги применима, собственно, и к самой книге. Быков, относящийся к своей поэтической музе со здоровым профессиональным прагматизмом, порой переходящим в легкий цинизм (это позволяет километрами производить задорные стишки-однодневки «на случай»), испытывает к романной форме нечто вроде мистического трепета. Тут все, им произведенное, Быкову одинаково важно, и все, главное и второ- и третьестепенное, получает в книге равные права. Авторская душа, отделившись от тела по методу Галицкого-Кастанеды, зависает над текстом романа, взирая на него со стороны и бдительно контролируя, не мигрирует ли заявленная автором Великая Русская Литература (она же — Литература Идей) куда-то в сторону беллетристики? И если вдруг романист замечает драйв, он старательно топит его в киселе…
Валентин Катаев, стоявший у истоков романа «Двенадцать стульев», как известно, предложил Евгению Петровичу и Илье Арнольдовичу простую беллетристическую конструкцию: поиски сокровищ, которые могли бы стать (и стали!) стержнем, и на него уже нанизывались приключения. Но для Литературы Идей это, извините, мелко и несерьезно. На меньшее, чем поиски смысла жизни, лауреат премии «Большая книга» Дмитрий Львович Быков не согласен. Вот он ищет его, ищет, ищет — семьсот шестьдесят шесть страниц без передышки. И никто не заорет страшным голосом: «Куда ты девал сокровища убиенной тобой тещи?!» Ведь никаких сокровищ тут и нет: сметой не предусмотрены.
Второе первое лицо
Денис Гуцко. Бета-самец: Роман. М.: Астрель
Даже если бы прозаик Денис Гуцко за последние семь лет ничего больше не написал, ему уже все равно уготовано место в грядущей «Истории русской литературы XXI века» — как букеровскому лауреату, на которого публично разозлился Василий Аксенов. Будучи председателем жюри-2005, мэтр так сильно лоббировал своего протеже, что букеровские судьи взбрыкнули: из принципа отвергли питерского фаворита, поскребли по сусекам скудного шорт-листа и выбрали малоизвестного ростовчанина. После чего оскорбленный в лучших чувствах Василий Павлович на торжественной церемонии словесно высек победителя и вообще отказался вручать ему диплом.
Вслед за Аксеновым и многие критики объявили триумф Гуцко «откровенно незаслуженным» или, в лучшем случае, сочли премию авансом на будущее. Между строк проглядывал упрек в нарушении литературной «табели о рангах»: дескать, прозаик второго эшелона угодил в первый ряд в результате закулисных игр жюри, а потому должен знать свой шесток. Собственно, и сам лауреат чувствовал двусмысленность внезапного перехода в высшую лигу. «Я считал, что у меня очень маленький шанс на победу», — признавался Гуцко в интервью и обещал отработать аванс, то есть в будущем написать «такую вещь, против которой никто ничего не сможет сказать».
Букеровская эпопея не прошла бесследно для автора: премиальные перипетии подстегнули его фантазию. Темой нового романа стало то самое иерархическое деление на «первых-вторых» в современном обществе. Александр Топилин, совладелец компании, занимающейся укладкой тротуарной плитки, смирился с «положением второго человека при Антоне Литвинове» — владельце фирмы. Герой понимает, что Антон, сын крупного чиновника, лучше приспособлен для бизнеса, и признает первенство «альфа-самца». Даже когда между персонажами возникнет конфликт, «бета» предпочтет борьбе бегство. Роман в основном написан от третьего лица, хотя порой возникает «я» повествователя. Лишь к середине книги мы понимаем, что это «я» — тот же Топилин, и испытываем дискомфорт: «вечно второму» вроде бы не по чину вести рассказ от первого лица…
Гуцко честно пытается повторить опыт раннего Маканина, сопрягая социальное с психологическим в жестких пропорциях — благо автор «Человека свиты» ныне воспарил к чистой схеме и ниша свободна. Но отработать аванс семилетней давности не удается. По крайней мере премиальные перспективы «Бета-самца» сомнительны: стилистические промахи, свойственные прежним вещам прозаика, не только не устранены, но усугублены. Избыточные словесные загогулины («в распаленной душе стоял долгий привкус красоты и полета», «умеет удобрить компромиссом каменистое наше бытие») быстро перерастают в кривоватый волапюк («интересовался замостить», «разнузданно плечист», «лицо укололо нетерпеливым взглядом»), а тот вскоре мутирует в унылый и убогий, как газетная передовица 1970 года, канцелярит («вопрос деторождения из плоскости теоретической переместился в практическую и был поставлен ребром»). Когда же доходит до эротических сцен, на свет выползает такой штамп, от которого, кажется, даже участникам сцены неловко: «ожившие соски вздрогнули, затвердели» — это почти буквальная цитата из издевательской пародии Тимура Шаова на дешевые переводные любовные романы!
Главная беда книги Гуцко, однако, не в стилистике. Поскольку журнальный вариант романа вышел в позапрошлом году, легко догадаться, что работать над произведением автор начал еще в те месяцы, когда пресса обсуждала перспективы «тандемократии». Именно тогда СМИ цитировали обнародованную WikiLeaks переписку американских дипломатов, выделяя строки, где Владимир Путин, названный «альфа-самцом», противопоставлялся «бледному и нерешительному» Дмитрию Медведеву: многие гадали, захочет ли «бета» Медведев упрочить свой статус, и выискивали подтверждение своих гипотез даже в обмолвках тогдашнего главы государства. Вот и в романе Гуцко есть сцены, когда Александра принимают за Антона, и «номер второй» сперва с робостью, а потом и с упоением начинает играть роль «первого». Он старается вести себя как босс, говорить с его интонациями и т. п., однако в глубине души понимает: все это — не более чем театр одного актера…
Года два назад аллюзии бы, возможно, сработали. Но беда в том, что путь к книжному изданию через журнальный вариант обычно долог. Едва проблематика теряет злободневность, политический мессидж, тонко упрятанный в прозу, скукоживается до полной невидимости. Если Гуцко надеялся упрочить писательскую карьеру за счет смелого кукиша, полувынутого из кармана, он просчитался. Сегодня про «тандемократию» помнят лишь политологи, а название «Бета-самец» почти не вызывает аллюзий. Так что сегодняшнему читателю в итоге достается лишь рядовая бытовая история про Антона, Сашу, плиточную компанию и — «затвердевшие соски».
Червонец — не деньги
Десятка: антология современной прозы / Составитель Захар Прилепин. М.: Ад Маргинем пресс
Когда у Захара Прилепина в очередной раз спросили, как он относится к своему сходству с актером Гошей Куценко, писатель не без раздражения ответил: «Все лысые похожи друг на друга». Ага, похожи, как бы не так! Между глянцево-попсовой лысиной того же Куценко и, скажем, трагической лысиной Юла Бриннера — пропасть. Потому-то всякий создатель антологии, чей состав определен фактором случайности (например, временем вступления ее участников в литературу), оказывается в таком же нелепом положении, что и составитель сборной лысых. Но Захару Прилепину отваги не занимать.
С некоторых пор этот писатель — хозяйственный, как муравей, и целеустремленный, как жук-древоточец, — берется за любой промысел. Учебник? байопик? критика? интервью? болванка для кино? Да легко, да запросто, да как два пальца! Вот и топ-десятку для «поколенческой» антологии он формирует без усилий, словно сержант, который набирает добровольцев на подсобные работы: ты, ты, ты и вон ты, ушастый. А затем, лениво отмахиваясь от будущих обвинений в волюнтаризме, сообщает, что бригада отобрана по принципу успеха, а его критерий — премиальные «подарки с вечно новогодней елки литпроцесса».
В самом деле, у Сергея Шаргунова — «Дебют», у Романа Сенчина и Германа Садулаева — по «Эврике», Андрей Рубанов стал дипломантом премии Бориса Стругацкого, а Михаил Елизаров с Денисом Гуцко оторвали себе аж «Русских Букеров». Однако составитель лукавит. Просто литературой в нынешней России имя себе фиг заработаешь. Авторы, попавшие под переплет цвета десятирублевой купюры, привлекли внимание широкой публики не столько творческими победами, сколько протуберанцами своих биографий: Рубанов сидел и был оправдан, Садулаев публично поцапался с главой Чечни, Гуцко получил незаслуженный втык от классика Василия Аксенова, а Шаргунов с феерическим скандалом вылетел из федерального партсписка кандидатов в Госдуму. Да и Прилепин тоже пробился в ньюсмейкеры благодаря извивам биографии: сперва омоновец, потом лимоновец… Короче говоря, экзотика.
Составитель включил в антологию и два собственных текста, но поступил справедливо, по-пацански. Из четырехсот страниц взял себе полсотни, остальное раздал. Наибольший объем — сто тридцать страниц — заняла военная повесть Сергея Самсонова «Одиннадцать». Сама история компактна, а метраж накручен благодаря простой методике: там, где хватит одного слова, автор захлебывается десятком. «Двужильный, неуступчивый, расчетливый, безгрешный в передачах, всевидящий и вездесущий», «лягалась, дергалась, бросалась на перила, сжималась, распрямлялась», «в ярме, под палкой, в грязи, в покорности, в хлеву». Каждая фраза — пол-абзаца, каждый абзац — на полстраницы. Читать — мучение, зато автор доволен. Не беллетристика, всё по-взрослому. Наверное, в школе на уроках русского мальчика Сережу навсегда перепахала тема «Однородные члены предложения».
Если Самсонов — чемпион по длиннотам, то на другом полюсе обосновался его тезка Шаргунов («Вась-Вась»). Этот, наоборот, для пущей «художественности» еле цедит слова, как сплевывает сквозь зубы. «Встали в пробку. На дороге металась собака. Рыжая, хорошая. Колли». «Она тоже стихи писала. Песенные. Беловолосая, тонкокостная». «Крупная и крепкая. При любой погоде — снежная. Улыбка пылала». Стиль вплотную приближается к телеграфному, а окончательному сходству мешает наличие предлогов и знаки препинания вместо ЗПТ и ТЧК.
У Садулаева в повести «Когда проснулись танки» — своя фишка: два повествователя, оба неразличимы, как патроны в обойме. Чтобы понять, где кто, каждую главу приходится читать дважды. Тут главное — не обращать внимания на свойственный этой прозе газетно-канцелярский привкус: «Вопрос о моем статусе даже в условиях дедовщины больше вообще не стоял». Сам Садулаев, как водится, привязан к чеченской теме; прочие писатели с мрачным видом тоже обрабатывают свои делянки. Рубанов пишет про тюрьму, Елизаров — про насилие и «сырую освежеванность трупа», а Сенчин — про суицид и про то, как люди «морщась, пьют гадкую водку и заедают ее такой же гадкой закуской».
Авторы, впрочем, не забывают и о наболевшем: «Ульяна ему не дала» (Шаргунов), «Ну что мне делать, чтоб ты дала?» (Елизаров), «Только она никому не дает» (Прилепин). Таким образом, участники антологии — по мнению ее составителя — «убеждены в наглядном крахе российского либерального проекта». Ладно-ладно, ребята, если вам удобнее, называйте это так.
Масонские козни колобка
Михаил Елизаров. Бураттини. Фашизм прошел: Сборник. М.: АСТ
Писателю-патриоту Михаилу Елизарову на момент выхода этой книги уже исполнилось 38 лет. Из них первые двадцать восемь он прожил на Украине, в родном Ивано-Франковске и в Харькове, где постигал азы филологии и оперного вокала, а следующие семь — в Германии, где учился на телережиссера. Это, конечно, была не жизнь, а мучение: у Ивано-Франковска «мудацкое выражение лица», Харьков похож на злопамятного ларечника, а Берлин и вовсе — «холостой гомосексуалист, больной герпесом». Так что кабы не щедрые немецкие гранты, Елизарову пришлось бы обмывать трупы в морге и подрабатывать оператором гей-порно. Надо ли добавлять, что в этих нечеловеческих условиях бедняге не удалось стать ни филологом, ни певцом, ни режиссером?
Последние пять лет Михаил живет в Москве и мучается ужасно. В подземном переходе торговки приезжей национальности нагло не хотят продавать страдальцу слойки с творогом и зажимают сдачу, а если писатель вякнет вслух о творящемся беспределе, его самого могут сдать в милицию «за разжигание и прочую ксенофобию»: ведь «у Москвы ни стыда, не совести, ни исторической памяти». Что делать? Умотать в другой город? А куда? Вся «постсоветская Россия похожа на прокаженного», скорбит Елизаров (ранее он же называл всю Европу «гнусным сифилитиком»). Но в Москве его, по крайней мере, печатают, и даже вот вручили Букеровскую премию. На нее можно купить тридцать тысяч слоек с творогом: не съесть, так понадкусывать.
Новая книга писателя — отчасти жалобные мемуары, но главным образом авторская проза на грани публицистики. Настрадавшись в подземном переходе, автор вымещает гнев на героях сказок. Когда игрушки ломает ребенок, он познает окружающий мир. Когда потрошить игрушки берется взрослый, у него иная цель: доказать, что в мире нет волшебства, а некогда любимые персонажи — гробы повапленные, внутри которых мусор, опилки и прочая белиберда. Оказывается, Наф-Наф из «Трех поросят» — тайный масон. Волк из «Ну, погоди!» — явный трансвестит. Хоттабыч — то ли таджикский гастарбайтер, то ли ваххабит (которого надо хотя бы время от времени мочить в санузле). Буратино — фашист и двойник Муссолини. Козленок, который умел считать до десяти, — воплощение Антихриста.
При чтении книги вспоминается анекдот о психиатре, который показывает тесты Роршаха пациенту, а тот в каждой кляксе видит голую женщину и наконец восклицает: «Доктор, да вы сексуальный маньяк!» Порой Елизаров обращает озабоченный взор на голливудскую киноклассику (и тогда интересуется, «как бы сложились сексуальные отношения между Энн и Кинг-Конгом»), но основной объект его внимания — те же детские сказки. Лисица из «Колобка» — «это Похоть», которая «наводит бесстыжие мороки». Дуэт «Волк и заяц» в «Ну, погоди!» — «сексуальная клоунада», развязка каждого сюжета того же мультика — «сорвавшийся коитус». А «вечно эрегированный нос Буратино — символ его мужской состоятельности». И так далее.
В интервью газете «Завтра» писатель признается: «Я говорю о том, что меня реально волнует». Судя по книге, волнует автора не только «поврежденная мужская суть» Волка. Для патриота есть вещи и поважнее. Что, например, обнаруживают на Луне Незнайка и Пончиком? «Кагал эксплуататоров», конечно. А вглядываясь в сюжет «Приключений Буратино», бдительный Елизаров прозревает «иудейскую метафизику» Карабаса-Барабаса, который-де и внешне смахивает на «плакатного иудея-эксплуататора». Наибольший же простор для обобщений дает писателю мультик «Возвращение блудного попугая». В нем, представьте, талантливо разоблачена «извечная пятая колонна — диссидентское сообщество и его национальный колорит». У Кеши — «библейская» национальность и «семитский нос-клюв». Попугай — «брюзга, диссидент, нытик, доморощенный Абрам Терц-Синявский», он «тайно посещает синагогу» и мечтает драпануть. «Мальчик Вовка (читай власть) — души в попугае (еврее) не чает, а Кеша всегда и всем недоволен». Вовка всякий раз спасает своего подопечного, а зря: попугай «разрушителен, как Чубайс или Гайдар, которые несколько лет спустя продемонстрируют стране свои ужасные таланты». О-о, и тут, в детской песочнице, тоже проклятый Чубайс! Похоже, автор поторопился, назначив Антихристом серенького козлика…
Писатель Захар Прилепин о своем украино-германомосковском коллеге недавно высказался так: «Елизаров литератор, безусловно, русский, осененный крылом русской литературы». Ну конечно, кто бы сомневался? Не крылом же блудного попугая-космополита его осенило, в конце-то концов…
Право на труп
Михаил Елизаров. Мы вышли покурить на 17 лет: Сборник рассказов. М.: Астрель
В 1889 году скромный страховой агент Марк Елизаров женился на Анне Ульяновой и стал зятем вождя пролетарской революции. Об этом негромком факте истории отечественная литературная критика вспомнила лишь двенадцать десятилетий спустя, когда Букеровскую премию внезапно получил малоизвестный за пределами издательских тусовок прозаик Михаил Елизаров за роман «Библиотекарь» — произведение, проникнутое какой-то истерической ностальгией по давно канувшей в небытие советской Атлантиде. Тогда-то некоторые наблюдатели, уязвленные решением жюри, ударились в дурную конспирологию, а кое-кто даже поверил слухам о том, будто автор премированной книги и впрямь является прапраправнучатым племянником Ленина. Историкам пришлось всерьез доказывать, что родство двух Елизаровых может быть исключительно духовным: Марк Тимофеевич и Анна Ильинична потомства не оставили…
В новом сборнике букеровского лауреата можно найти отдельные мотивы, которые роднят его с романом «Библиотекарь». Например, в рассказе «Меняла» герой-повествователь не без горечи вспоминает о разрушенных архетипах пионерского детства, а рассказ «Готланд» открывается рассуждениями о «классовом чутье» и «буржуазной сволочи». Однако привычных обличений загнившего Запада и прямолинейных отсылок к «советскому проекту» тут действительно немного. Должно быть, это и имел в виду сам автор, когда утверждал в аннотации: мол, новая книга не похожа на предыдущие и «написана полностью содержимым второй чернильницы». На самом деле и ту разновидность литературных «чернил» Елизаров уже использовал, притом не раз — в книгах «Ногти», «Pasternak» или «Кубики», написанных так, чтобы читатель был временами вынужден преодолевать рвотные позывы.
Если у Даниила Хармса фразой «Нас всех тошнит!» спектакль заканчивался, то у Елизарова он отсюда только начинается. Лишь в паре рассказов сборника «Мы вышли покурить на 17 лет» чуть проблескивает солнце, в остальных же убогий мир погружен в темную и смрадную выгребную яму, где тускло копошатся безумные фрики («Маша»), безвольные амебы («Кэптен Морган»), жалкие перверты («Паяцы»), юные обдолбыши («Берлин-трип. Спасибо, что живой»), уличные садисты («Заноза и Мозглявый») и т. п. — короче говоря, даже не люди, а «феерические, отпетые гондоны».
Вот еще цитаты из книги: «Маша, сложив брезгливой гузкой рот, виляла им во все стороны, точно обрубком хвоста», «сердце лопнуло и потекло», «липкие пассажиры, скользкие и белые, как личинки», «краны еще до полудня харкали ржавчиной», «пылесос храпел, точно конь, пока давился резиновой падалью», «из рукавов, словно кишки из рваного живота, лезли неопрятные шерстяные манжеты»… Уличные ребятишки в рассказах Елизарова жутко улюлюкают «по-собачьи» и похожи на павианов, арбузные корки в мусорном баке напоминают выеденные изнутри человеческие черепа, а закат корчится на столе у патологоанатома: «Клочья воспаленного пурпура мешались с фиолетовыми внутренностями, с карамельными тонами растерзанной ангельской плоти».
Сто лет назад Чуковский укоризненно писал о «чарах могильного тления», а Горький в «Русских сказках» выводил фельетонного поэта Смертяшкина, злоупотреблявшего «кладбищенской» тематикой. Ах, если бы Корней Иванович с Алексеем Максимовичем дожили до Елизарова! Думаем, любые изыски Гиппиус или Сологуба показались бы им милыми гимназическими шалостями. У Елизарова все метафоры мира скукоживаются до одной. Смерть становится единственной точкой отсчета — по любому поводу и без.
Телефонный разговор не завершается, а летит вниз, «как самоубийца с крыши». Если персонаж снаряжает походный рюкзак, то «словно мертвецкую ладью». Если он трудится, то «словно роет могилу». Если он сдает в журнал колонку — то «гонит на убой редактору». Если его девушка «забанила» его в ЖЖ — значит, «вывела босого в исподнем за бревенчатую черную баню и прикончила в мягкий затылок». Если на кофту героини пролили кофе, то она сидит, «точно после выстрела в грудь»… То, что у символистов было кокетливым приемом, современный автор доводит до крайности, до пародии, как гвозди вколачивает. «Дача остыла, затвердела. Осунулась, как покойница». «Маячили подъемные краны, похожие на виселицы из стрелецкого бреда». Немецкий город напоминает «труп повесившегося поэта». Компьютерная мышь «трепетала на шнуре, словно висельник». «Семеро минувших суток, точно расколдованные трупы, вздулись, лопнули и разложились»…
Едва ли это эпатаж, скорее — особенность елизаровского мироощущения. Наверное, когда-то давно, во времена далекого харьковского Мишиного детства, Вселенная по-хулигански надвинула ему панамку на нос, дала подзатыльник и отобрала мороженое. И с тех пор автор, выросший, но так и не снявший ту детскую панамку, мстит, как умеет, этой перекошенной Вселенной. «Чего тут стесняться, когда весь мир создан совершенно не на мой вкус. Береза — тупица, дуб — осел. Речка — идиотка. Облака — кретины». Это, правда, не Михаил Елизаров, а министр-администратор из пьесы Евгения Шварца «Обыкновенное чудо». Елизаров бы выразился покруче.
Вселенская жопотень
Виктор Ерофеев. Акимуды: Роман. М.: РИПОЛ Классик
Действие фантасмагории Виктора Ерофеева происходит в наши дни. Как снег на голову на российскую столицу сваливается посольство страны Акимуды, на карте не обозначенной. Цель гостей — выяснить, можно ли иметь дело с теперешними москвичами или на них надо поставить крест и заняться более перспективным проектом. Федеральные власти озабочены и решают напомнить пришельцам (из рая? из преисподней?), кто в доме хозяин. Однако воевать обычным оружием с «той силой, которая вечно хочет зла и вечно совершает благо» — занятие бессмысленное и опасное…
«Ко мне подозрительно относится интеллигенция, — жалуется в романе лирический герой, похожий на самого автора. — Она ненавидит меня за то, что я не считаю Булгакова великим писателем». Не слишком почтительное отношение к Михаилу Афанасьевичу не мешает романисту, выстраивая сюжет, брать напрокат булгаковскую схему. Посланцы страны Акимуды смахивают на известную делегацию Воланда в Москве 30-х. Черный берет мессира примеряет посол Николай Иванович (он же Акимуд), в роль Иванушки вписывается эфэсбэшник Куроедов, а вакансию Маргариты заполняет любвеобильная девушка Зяблик. Легко догадаться, кто здесь Мастер. «Бог дал мне ум и талант, — напоминает alter ego автора, — обо мне пишут дипломы и диссертации, некоторые иностранные критики объявили меня гением», «в провинции на мои выступления набегает толпа народа», «сколько я раздал автографов? — это население целого города».
Одна из центральных сцен в романе — посольский прием с участием усопших писателей — выглядит ремейком бала у Сатаны. Разница в том, что именитые коллеги выведены под своими именами и описаны с минимальной степенью дружелюбия. Больше всех повезло однофамильцу автора: создатель поэмы «Москва — Петушки» благоразумно не упомянут вовсе (иначе не избежать всегдашней путаницы, так раздражающей романиста). Довольно снисходителен рассказчик к Андрею Вознесенскому. Приветствуя его, автор лишь заметит, что поэт поддался давлению и заменил удачную строку на менее удачную. Упоминая о Василии Аксенове, Ерофеев с укоризной обронит, что «жены всегда подталкивают мужей эмигрировать» и в аксеновском случае все кончилось «семейной катастрофой». Куда меньше повезет в романе прочим известным мертвецам. Скажем, Мандельштама автор приклеит к Сталину (оба «в вальсе несутся через века славной истории, порождая и убивая друг друга»), Пастернака вынудит признаться в глупости и фальши, Набокову подарит пошлый каламбур, Ахматову заставит хвалиться синяками («вы правда любили, когда вас пороли мужчины?») и сообщит, что она и в подметки не годится Платонову, а самого Платонова сведет с Кафкой — для того, чтобы автор «Чевенгура» нелестно отозвался об авторе «Процесса» («Никакой ты не гений, а просто еврей задроченный»), а Кафка надавал Платонову пощечин.
Хамское отношение к классикам — не единственная бросающаяся в глаза черта «Акимуд». Желая подтвердить репутацию «скандалиста» и «певца минета», автор превращает роман и в разновидность пип-шоу. Характеры? Логика сюжета? Ха, не это главное. «Оптимистический лобок», «она теребила мой член», «мой член слегка крепчает, оказавшись на свободе», «сиськи у нее станут крепче», «направил свой микроскоп на ее молодые сиськи», «достал сиськи и намотал волосы на кулак», «мастурбировала на видеокомпромат», «после ужина она делала ему в ванной минет», «минет — не повод для ревности», «она трахает Че настоящим мужским членом», «жопа мужчины и женщины — единый центр удовольствия», «я регулярно занимаюсь онанизмом. Фактически, с детского сада». И так далее, почти на каждой странице, причем наблюдательный автор прозревает сексуальную символику буквально везде. В романе есть и «либерализм с яйцами», и уподобление дипломатических сношений половому акту, и «орехи, похожие на женские бедра с густой растительностью между ног», и «фаллический кран смесителя», и «скорбные, поставленные раком березы», и прочая «вселенская жопотень».
Под этот унылый эксгибиционизм подведена теоретическая база. «Я понял, почему накрылся классический роман, — глубокомысленно рассуждает повествователь. — Он составлен из самоцензуры. Он скрывал глобальную человеческую неприличность. Он опускал детали, из которых складывалась сущность. Мы не знаем, как яростно на лиловом тропическом закате дрочил Робинзон Крузо… Мы не знаем, кричала ли Анна Каренина при оргазме…» О да, явное упущение. А ведь еще не прояснена роль дупла в пушкинском «Дубровском». А еще мы не знаем всех тонкостей отношений Малыша и Карлсона, Незнайки и Кнопочки, Герасима и Муму. А был ли оргазм у Мастера с Маргаритой? А без Маргариты?
Булгаковский Воланд когда-то полагал, будто москвичей испортил «квартирный вопрос». Трогательная наивность, да и только.
Путеводитель по Атлантиде
Михаил Жванецкий. Женщины. М.: Эксмо
Дорогой Михал Михалыч! В те же дни, когда на прилавках появилась ваша книга «Женщины», какой-то клинический идиот распространил через «Твиттер» слух, будто бы вы погибли в автокатастрофе.
Слух опровергли уже через полчаса, но за эти полчаса вся страна, по которой вы часто дежурите на федеральном телеканале, успела прослезиться. Причем дважды — сперва от горя, потом от радости.
Говорят, что ложное сообщение о смерти — хорошая примета. И это значит, Михал Михалыч, что вы будете жить долго. И по-прежнему будете дежурить по стране. И напишете много новых книг. Ну то есть по-настоящему новых.
Поскольку книга «Женщины», извините, таковой пока не является.
В ней вы пишете о случаях «тяжелого отравления от рассольника баночного Мукачевского завода кожзаменителей» и призываете «нашу могучую промышленность», чтобы та «перестала рыть ходы под нами, а немножко поработала на нас. Чтобы мощные станы Новокраматорского завода выпускали нежные чулочки».
Здесь вы проникновенно, с сочувствием, живописуете борьбу наших женщин с их главным ежедневным врагом, фиксируя каждую победу («видишь очередь — займи, не прогадаешь», «такую очередь отстояла — весь отдел в румынских кроссовках сидит», «в обед занять очередь в четырех местах и всё успеть»).
Здесь же вы обличаете неповоротливые СМИ («из газет разве узнаешь, где что дают?») и критикуете торговлю за перебои с товарами первой необходимости («То хлеба нет, то масла нет, то сахара нет, то мяса нет»). Перечисляете вы и прочий дефицит: «сервизы, туалетная бумага, шоферский инструмент, покрышки жигулевские, крестовины, фары к ноль пятым, сантехника, смеситель югославский — такое богатство».
Все это ностальгическое ретро — не особый прием, а закономерное следствие того, что большинство текстов, включенных в книгу, сочинены лет двадцать и более назад. И если в советские времена едва ли не половину из этих миниатюр невозможно было услышать с телеэкранов или прочесть в книге, то сейчас те же самые тексты у многих вызовут вежливое недоумение. Слишком это похоже на путеводитель по затонувшему граду Китежу или Атлантиде: к каждой второй фразе уже необходим исторический комментарий. Сегодняшнему читателю, особенно молодому, надо объяснять, отчего туалетная бумага пребывает на Полюсе недоступности и чем так замечательны румынские кроссовки и югославская сантехника. И что за страна такая, кстати, — Югославия? И что такое «Клуб кинопутешествий»? И почему езда на «Волге» — символ невероятной крутизны?
Строго говоря, ваши «Женщины», Михал Михалыч, — это вообще не книга. Это, извините за прямоту, цитатник. Такие выходили и при советской власти, только авторы были немножко другие и темы другие: «Маркс и Энгельс о литературе», «Ленин о музыке», «Хрущев о живописи», «Микоян о вкусной и здоровой пище» и пр.
Школьникам, студентам и пропагандистам не надо было ползать по Интернету, разыскивая подходящее к случаю высказывание. Тем более что Интернет тогда еще даже не изобрели.
Не спорю, в чисто прикладном смысле «Женщины» — издание, наверное, тоже небесполезное. Нужен кому-нибудь веселый тост? Нет проблем: «Уважать человека — одно, а любить его — совсем третье». Нужно припечатать тещу? И это можно: «Такой тупой и беспамятной коровы я не встречал даже в Великую Отечественную». Ну а если в пылу ссоры с благоверной все аргументы исчерпаны, а перепалка в разгаре, загляни в книгу — и пожалуйста: «Клизма психованная развесная. Патлы торчат, нос облез, изо рта разит болотом. Зубов сейчас не будет».
Смешно? Гм… Но тут вы не очень виноваты, Михал Михалыч. Даже большие профи не могут удачно шутить все 24 часа в сутки, быть одинаково афористичным семь дней в неделю и вдобавок ни разу не повториться. Однако, в отличие от Маркса с Энгельсом, вы могли бы повлиять на состав цитатника. Вы же видите: всё, что имеет отношение к прекрасному полу, прилежно выбрано из вашего обширного письменного и устного творчества и представлено на равных. Не только отшлифованное и классическое, но и совсем незначительное, проходное, на коленке писанное, на вечеринке читанное, легко выброшенное в урну и извлеченное услужливыми фанатами.
Кстати, среди тех, кто помог вам составить этот цитатник, первой строкой в предисловии упомянут рабочий Александр Сысоев из Нижнего Тагила. Ох уж эти добровольные помощники из Нижнего Тагила…
Михал Михалыч, не берите пример ни с кого. А уж если уральский пролетариат так вам дорог, пусть он лучше поможет вам как-нибудь по-другому. Например, подарит вам то, о чем вы давно мечтали.
Я имею в виду танк, на котором вы сможете поехать куда угодно и грозно спросить из-за брони: «Скоко-скоко?»
Хотя, пожалуй, вам этот танк уже не шибко нужен. На базаре вам и так всё дадут бесплатно. А куда-то в другое место ваш танк сегодня не пропустят.
Апгрейд Перельмана
Александр Иличевский. Математик: Роман. М.: АСТ, Астрель
Еще недавно премия «Русский Букер» была для наших писателей чем-то вроде пожизненной индульгенции, которую кардинал Ришелье выдавал Миледи: всякий текст обладателя букеровского диплома априори считался произведенным во имя и на благо Великой Русской Литературы. Потому-то Александр Иличевский, лауреат 2007 года, годом позже не постеснялся выпустить роман «Мистер Нефть, друг» — как бы интеллектуальный, извилистый, с запутанным нарративом, а на самом деле бессюжетный, мучительно невнятный и нечитаемый опус, где прорывов из царства темного бубнежа в пространство смысла было еще меньше, чем изюма в экономной советской булке с изюмом.
Тогдашняя критика постеснялась тронуть лауреата, но всего два года спустя премиальные устои зашатались сами собой. Букеровское жюри, будучи укушено ядовитой мухой-мутантом, дружно впало в забытье и, не приходя в сознание, присудило победу скабрезному анекдотцу, увеличенному до размеров романа. Этот жест резко и необратимо опустил котировки всех предыдущих награжденцев — в том числе Иличевского. А тот как человек науки (окончил Физтех!), да еще с опытом работы в капстранах, где реальную отдачу ценят больше, чем самые красивые наградные сертификаты, первым осознал неизбежное: подешевевшее свидетельство вчерашних взлетов может вскоре и вовсе обесцениться. Требовалось как можно быстрее заняться ремонтом творческого фасада.
Так появилась на свет книга «Математик».
Нельзя сказать, будто Иличевский в этом романе революционно перепахал себя. Здесь, как и в прежних его вещах, язык часто не в ладах со вкусом, а выплеск авторского «я» — с чувством меры. Роман пестрит кокетливыми красивостями («жемчужная мгла», «радужная тетива брызг», «бредящий туманом сад», «суриковая дуга, выходящая из дымчатой дали», «тоскливая тревога, которую излучало окно», «дорожные пробки ползут сгустками перламутра» и т. п.), и эти радужные сгустки перемежаются с наукообразными периодами, типа: «Грамматика генома определяется на уровне фундаментальных взаимодействий, на основе которых идут внутриклеточные процессы…» Читатель еле ползет сквозь корявый стилистический бурелом: «застилалась слезами», «будучи балетного склада», «отчаяние его жестикулировало», «испытывали к нему приступы обожания», «эфемерно нагнать оглядкой», «мечтать в иррациональном ключе» и пр.
Как водится, три четверти объема книги заполняется «белым шумом» — порой любопытными, чаще банальными, но в любом случае ни к чему не обязывающими рассуждениями: об альпинизме и алкоголизме, казаках и хазарах, Голливуде и геноме, озере Тахо и Алистере Кроули. Последняя же — «высокогорная» — треть романа вообще выглядит вставным номером. У писателя, как у рачительной хозяйки, обрезков не бывает…
Тем не менее в новом романе Иличевский сумел преодолеть некоторые прежние привычки и двинулся навстречу читателю. Тут есть пусть и пунктирный, дырчатый, но сюжет (герой едет в Китай, затем в Америку, потом в Белоруссию, а под конец идет в гору). Если в букеровском «Матиссе» отсутствовал Матисс, то герой «Математика» Максим Покровский — не сантехник, не таксидермист и даже не лидер группы «Ногу свело!», а действительно гениальный математик, спец в области топологии и лауреат премии «Медаль Филдса».
Что-то знакомое? Ну да! Поскольку среди российских вынужденно-медийных персон гений, тополог и филдсовский лауреат в одном лице только один — а именно Григорий Перельман, — сразу же обозначаются контуры печки, от которой пляшет Иличевский-романист. Но с реального Перельмана, непостижимого даже для его биографа Маши Гессен, писателю нет навара. Поэтому Иличевский лихо обтесывает и ошкуривает занозистого бородача.
Перельман нелюдим, а Покровский общителен. Перельман аскет, а Покровский любит женщин и пожрать. Перельман пробавляется кефиром, а Покровский не дурак выпить (впрочем, к середине книги он «завязывает», молодец). Неясно, какими высокими помыслами озабочен Перельман и озабочен ли вообще (он не дает интервью), а вот Покровский дни и ночи размышляет о бессмертии всего человечества!
Словом, на платформе «неправильного» гения автор конструирует образ гения «правильного», патриотичного, понятного и публике, и автору… Да, кстати! Перельман отказался от премии Филдса и от золотой медали. А Покровский доллары и медаль взял. Он «всегда готов был подработать, копил деньги, был смекалист в бережливости». Вот такие гении нужны России. Перельман, читай эту книгу и учись уму-разуму.
Толстый и тонкий
Александр Иличевский. Анархисты: Роман. М.: Астрель
Вопрос: что у писателя А.П. Чехова всегда вначале, а у писателя А.В. Иличевского вечно посередине? Ответ: слог «че» в фамилии. Пересечение, конечно, хиленькое, на отметину Фортуны едва ли тянет, но для автора, который переписывает чеховскую «Дуэль» на современный лад и нуждается в знаке свыше, даже один общий слог с классиком все-таки лучше, чем ни одного.
Отчего Александру Викторовичу вообще приспичило тревожить прах Антона Павловича? Почему для вивисекции была избрана именно «Дуэль»? Все это внятному объяснению не поддается, так что для простоты вынесем проблему за скобки и оценим лихость писателя, меняющего антураж. У Чехова действие происходило на Черноморском побережье Кавказа, а Иличевский сдвигает сюжет в среднюю полосу России: море заменяет рекой, горы — лесом, кипарисы — соснами, шарабаны — иномарками, виноградное вино — водкой и коньяком.
Нынешний автор превращает мелкого чиновника Лаевского в художника и бывшего бизнесмена Соломина, зоолога фон Корена — во врача Турчина, Надежду Андреевну — в наркоманку Катю, полицейского пристава Кирилина — в таможенника Калинина, смешливого дьякона — в смешливого иеромонаха, а доктора Самойленко — в доктора Дубровина (почему толерантнейший персонаж оказался однофамильцем предводителя черносотенного Союза Русского Народа, читателю понять не дано). Чеховские мотивы спрямлены и нарочито опошлены. Мысль о том, что «никто не знает настоящей правды», Иличевскому чужда: он-то знает правду-матку. Он уж ее сейчас нам резанет.
Итак, внимание! Соломин не столько любит Катю, сколько страдает «половой одержимостью ею»; в отличие от промотавшегося Лаевского, Соломин отнюдь не беден и клянчит у Дубровина деньги, чтобы не трогать основной капитал. Дубровин не простак, а тупица. Турчин изводит «лишнего человека» Соломина не только из-за своих социал-дарвинистских теорий, но и потому, что тайком положил глаз на Катю. Катя мучается не от тоски, а от элементарной кокаиновой зависимости и изменяет Соломину с похотливым павианом Калининым ради дозы порошка, полученного с таможни. Ну и так далее. Чеховские персонажи не были гигантами духа, но уж персонажи Иличевского — и вовсе гости из нановселенной, едва различимой в микроскоп: в мире мельчайших людей никакой, даже полушутейный, поединок невозможен в принципе. К барьеру никто не выйдет, пар улетит в свисток, иеромонах не крикнет: «Он его убьет!», а Соломина с Турчиным исподтишка и по отдельности кокнет сам автор — чтобы создать видимость хоть какого-нибудь катарсиса.
Легко заметить, что чеховская «Дуэль» умещается на сотне книжных страниц, а сочинение Иличевского (без дуэли), несмотря на скудость фабулы, вольготно расположилось на четырехстах с лишним страницах. Подобно сороке, автор «Анархистов» переполняет гнездо сюжета поблескивающим сором, взятым отовсюду, откуда можно, и вынуждает почти всех героев — не только Турчина — страдать словесным недержанием. В книге присутствуют элементы детектива, мистики, есть навязчивые описания красот природы и непричесанные отступления (одна только побочная история жизни анархиста Чаусова занимает десятки страниц). И дело даже не в том, что вялая избыточность чеховского Треплева нашему автору заведомо ближе, чем лаконизм Тригорина. Просто Чехов не задумывался о формате им написанного — повесть так повесть, — а Иличевскому позарез нужно явить публике роман…
В современной России крупные издатели редко бывают солидарны с критиками. Ведь книги, от которых критики в восторге, продаются трудно, а от книг, легко собирающих кассу, критиков обычно тошнит. И все же есть некая область, где романтические устремления критиков и шкурные интересы издателей совпадают.
Еще в конце 90-х критики, тоскуя по «литературо-центричным» временам, призвали возродить теснимую постмодерном крупную форму — то есть традиционный русский роман. Издатели тоже были за, поскольку за толстую книгу можно выручить больше денег, чем за тоненькую. Результатом совпадения векторов интересов стали размножившиеся литературные премии (от «Большой книги» до герметичной «Ясной Поляны»), которые заточены под крупную форму. Писатели пишут, меценаты награждают, издатели издают, читатели покупают, все при деле. Давний и успешный участник литературного гандикапа, Иличевский подсел на премиальную иглу. Став заложником формата, он теперь вынужден выдавать на-гора романы, преодолевая сопротивление материала. И в случае с «Анархистами» разрыв между формой и содержимым бросается в глаза.
Нет, все-таки зря Александр Викторович взялся за перелицовку компактной чеховской повести. Взял бы лучше толстовскую эпопею. Например, из «Войны и мира» можно было бы выкроить себе даже целых два полновесных романа — один для «Букера», другой для «Нацбеста».
Старые карты ада
Александр Иличевский. Орфики: Роман. М.: АСТ
Действие романа начинается в 1991 году. Молодой ученый-физик Петр решает покинуть СССР и заняться наукой в Америке, но, когда билет на самолет уже куплен, герой-рассказчик знакомится с соседями по дачному поселку — старым генералом и его дочерью-красавицей Верой. Вера замужем, однако мужа не любит, зато отца боготворит. Отец тоже обожает дочь, но скоро может покинуть ее навсегда: генерала обвиняют в крупных хищениях и вот-вот осудят, если семья не заплатит крупную взятку. Влюбившись в Веру, Петр забывает про науку и Америку. Чтобы спасти любимую от сиротства и бесчестья, герой готов на все — даже спуститься в преисподнюю, как мифологический певец Орфей…
Трагическая история Орфея и Эвридики издавна привлекала внимание лучших композиторов (Глюк, Гайдн, Лист, Стравинский, Гласс), художников (Дюрер, Брейгель Старший, Тициан, Тинторетто, Коро) и писателей (Кальдерон, Гёте, Браунинг, Ходасевич, Рильке, Цветаева, Кокто, Ануй, Керуак). Букеровский лауреат Александр Иличевский, который в предыдущем романе «Анархисты» уже успел бодро пересказать на новый лад чеховскую «Дуэль», снова не прочь вписаться в славные ряды классиков — чем он хуже Гайдна или Гёте? Загвоздка лишь одна: для жителя Древней Эллады зияющая бездна Тартара была так же реальна, как и заоблачная вершина Олимпа, а позитивисту Иличевскому, ранее не замеченному в склонностях к фантастике или мистике, надо каким-то образом ухитриться замотивировать факт наличия у нас Инферно, пусть отчасти метафорического. Ад — это все же не цирковой кролик, которого можно вытащить из шляпы легким жестом фокусника.
Отдадим должное мастерству писателя: он выкрутился. Для этого ему, правда, пришлось совершить несколько не вполне изящных манипуляций, добавляя в бочку терпкого меда древнегреческой мифологии пару ложек липкого дегтя нынешнего политического мифотворчества. Изображая новую Россию, которая возникла сразу после путча, автор избегает многоцветной палитры и — вполне солидарно с сегодняшним Агитпропом — использует все оттенки черного. Если не знать источника цитат, Иличевский трудноотличим от А. Пушкова или М. Леонтьева. «Распущенная полунищая отчизна, перешибленная обухом провидения», в романе превращается в «мрачное царство разносортной бесовщины» и становится местом шабаша «хтонических сил», средоточием «вредоносной чужеродности, захватившей человеческое» и огромной воронкой «весело-мрачной круговерти, в которую засосало все народонаселение». В итоге герою не надо специально искать точное место локализации ада: он — везде. Вся Россия начала «лихих» 90-х, от Калининграда до Владивостока, оказывается филиалом преисподней. Здесь нет ничего, кроме рэкетиров, малиновых пиджаков, «стрелок», спирта «Рояль», презервативов, пистолетов и трупов, трупов… Один из персонажей ужасается: «Никогда раньше такого не было. Каннибалы. Маньяки. Половина мужского населения страны в бандитов обратилась». Но это еще полбеды. Дальше — хуже.
Пытаясь найти деньги для Эвридики-Веры, Орфей-Петя узнает, что истинные хозяева жизни в послепере-строечной России — даже не «фарцовщики, барыги и спекулянты», а «вышедшие на свет последователи иллюминатов». Под руководством рафинированного интеллектуала-педераста секретный Орден проводит еженощные кровавые бдения в Пашковом доме, среди инкунабул. Петя, не принятый в Орден, тут может заработать денег одним способом — сыграть, рискуя жизнью, в «русскую рулетку»… Ох, неужели это все еще сюжет романа Иличевского? Больше похоже на микс из Проханова и статей газет типа «Тайной власти» и «Оракула».
Чтение «Орфиков» — трудное занятие; то и дело спотыкаешься о словесные несуразности. «Смотрел на взлетающие или садящиеся самолеты с влечением к будущему» (самолеты с влечением?), «передо мной под березой покачивался тучный седой человек с белыми глазами» (висельник? да нет, живой!), «вниз по ступенькам, на которых налетел на девушку» (на-на-на), «входил в область притяжения, излучаемого Верой» (излучаемое притяжение? неужели главный герой — талантливый физик? судя по метафоре, двоечник), «те, чье души случайно или велением провидения были зачаты могучим переломом» (души, зачатые переломом, — не хуже волн, падающих домкратом у героя Ильфа и Петрова или слов, отлитых в граните, у экс-президента России). И так далее. Рецензенты книг Иличевского называют его «признанным виртуозом стиля» и «прекрасным стилистом», а обычно скупой на похвалы Виктор Топоров однажды употребил словосочетание «блестящий стилист». Что ж, в нынешнем лексиконе первое значение слова «стилист» — «специалист в области создания стиля человека с помощью причёски и макияжа», а самым известным представителем профессии у нас считается парикмахер Сергей Зверев. Если устроить между этими двумя стилистами соревнование, кто победит?
Художник на поле брани
Максим Кантор. Красный свет: Роман. М.: АСТ
Поразительный все-таки человек — художник Максим Кантор! Читая его интервью и статьи, где он обличает то скверну авангардизма, то погрязший в пороках Запад, то российских буржуев с лоснящимися от фуа-гра губами, воображаешь, что этот творец прекрасного ни на вершок не отступает от традиций русских передвижников и при этом, конечно, живет в Урюпинске, еле перебиваясь с хлеба на квас. Однако вдруг узнаешь, что громокипящий обличитель мира чистогана, мягко говоря, не беден, обитает в Лондоне, и если бы вдруг ожил Илья Репин и увидел, какую живопись выставляет в галереях Берлина или Венеции сей отчаянный борец с авангардом, то автор «Бурлаков на Волге» тотчас же умер бы от удивления, бормоча: «Ручки-ножки-огуречик, вот и вышел человечек…»
Впрочем, российским обывателям, которые покупают ручки в канцелярском отделе супермаркета, ножки — в мясном, а огуречики — в овощном, живопись Максима Карловича обычно не по карману. Поэтому-то в наших краях художник выступает как прозаик. Аннотация к его новой книге обещает «живое полотно, в которое вплетены и наши судьбы», но всякий, кто раскроет роман, угодит в сумку обезумевшего кенгуру: повествование так резво прыгает во времени-пространстве, что даже у человека с отличным вестибулярным аппаратом голова пойдет кругом.
Вот только что российская богема XXI века вкушала деликатесы во французском посольстве, и затем — раз! — мы в гуще сражения Великой Отечественной. Опять флешбэк — Тухачевский усмиряет Кронштадт. Снова прыжок — и Гамарник в середине 30-х чавкает холодцом. Он еще не доел, а нас уже занесло в Германию 20-х, где пишется «Майн кампф». Потом безумный кенгуру отпрыгнет в год Версальского договора — чтобы затем, заскочив в наши дни, опять вернуться на поле брани… Автору до того не терпится поделиться мыслями о Тридцатилетней войне, драмах Лессинга, Крестовых походах, Парижской коммуне, Фридрихе Барбароссе и пр., и пр., что герои романа, выпучив от усердия глаза, читают друг другу лекции, пересыпанные именами, цифрами, датами и цитатами. В результате уже первый том (всего их обещано три) можно сравнивать — и по объему, и по числу персонажей — с атласом вымирающих животных или телефонным справочником столицы.
Возможно, размеры «Красного света» могли бы оказаться не столь устрашающими, если бы России не угрожали две беды — либералы и интеллигенты. Эти зловредные насекомые вызывают такой душевный зуд у романиста, что он на протяжении всей книги расчесывает больную тему, поминая врага чуть ли не в каждом абзаце: интеллигенты «всецело на стороне воров», «воры придерживаются либеральных взглядов», «отношения интеллигенции и воров сделались любовными», «интеллигенты привыкли к тому, что их знакомые — воры и убийцы», «интеллигенты сами стали ворами» и так далее. Ельцина автор называет «обкомовским либералом» и сравнивает с Гитлером, зато известное сравнение Сталина с тем же Гитлером для романиста — кощунство и провокация.
Проникая мыслью в суть вещей, он объясняет причину нынешних нападок на генералиссимуса: «Не было ненавистнее строя для воров, чем социализм, и воры разрешили интеллигентам свести счеты со Сталиным». А почему приключенческая литература так популярна в России? Да потому, что «любимый жанр воров — детектив».
От автора, сделавшего упомянутое выше открытие, не ожидаешь, что сам он вступит на тропу воровского жанра. Однако Максим Карлович намерен бить врага в его же логове: именно детективный стержень должен скрепить клочки расползающегося сюжета. Какие обстоятельства могут, по-вашему, связать майора английской разведки, шофера татарской национальности, столетнего нацистского преступника, прогрессивного галериста, скромного прокурорского работника и лидеров российской оппозиции? Да всё просто. Убийца шофера — один из руководителей оппозиции; следователь, преодолевая козни олигархов, ищет виновного; а тем временем английские спецслужбы с помощью друга покойного немецкого фюрера готовят новый «болотный» митинг в Москве, рассчитывая на скорую победу либералов…
Бред? Естественно. То, что вся эта злобная тягомотина, которой до литературы так же далеко, как и до Луны, вышла четырехтысячным тиражом, неудивительно: чего у нас только не выпускают и даже номинируют на литпремии! Любопытно другое: откуда возьмутся четыре тысячи читателей? Рабочий класс и колхозное крестьянство едва ли сумеют продраться сквозь специфический канторовский стиль, а интеллигенция, если верить романисту, занята митингами и добыванием бабла и вообще «читать разучилась». Автору остается уповать только на название книги: авось какой-нибудь начинающий автомобилист второпях примет ее за инструкцию по правилам дорожного движения. Ну, или, скажем, обладатель турпутевки в Голландию перепутает том Кантора с путеводителем по амстердамскому кварталу «красных фонарей».
Дырка в шинельном сукне
Павел Крусанов. Царь головы: Рассказы. М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной
Вот сюжет из нового сборника Павла Крусанова. Провинциал Пал Палыч и петербуржец Петр Алексеевич идут на охоту. Первый — оптимист, и у него все спорится, а у второго в душе раздрай. Под конец автор объяснит причины оптимизма и меткости Пал Палыча: тот, оказывается, поймал своего черта, закрыл в банке и отныне свободен от вмешательства адских сил… Другой сюжет. Демьян Ильич, хранитель экспонатов в музее петербургского вуза, славен тем, что где-то достает чучела редких животных. В финале выяснится, что хранитель — колдун: в редких зверей он превращает преподавателей и студентов… Еще один сюжет: петербургский кондитер Андрей приглашен на праздник к приятелю, который хвастается талисманом, могущим усилить творческие способности. В конце рассказа кондитер-завистник, не выдержав искушения, похитит талисман, однако тот усилит не художнические, а лишь воровские таланты Андрея…
Истории забавные, если бы не одно но: забавны они только в нашем сверхкратком пересказе. Писатель Крусанов — давно не дебютант; сегодня он принадлежит к литературной номенклатуре, входит в жюри, пишет манифесты, мелькает в лонг-листах премий и т. п. Словом, малые формы ему не по чину. А потому каждая из упомянутых выше историй занимает не две-три страницы, а двадцать-тридцать. Попробуйте увеличить в десять раз самый веселый анекдот про Вовочку или Василь Иваныча — и вы получите такое же вялое занудство. Нагоняя объем, автор оттягивает финал, придумывает лишние фабульные загогулины, вводит ненужных персонажей, злоупотребляет «неиграющими» деталями. А куда деваться? Вместо восьми анекдотов печатать восемьдесят? Да где их взять, если и так парадоксов не хватает? В рассказе о переселении душ злоумышленник в итоге предсказуемо превратится в ворону. В рассказе о вахтере, который эксплуатирует «малый народец», на голову негодяю обязательно упадет каменный идол этого народца…
Почти все рассказы выстроены по одной неклассической схеме: вслед за кисельно-вязкой экспозицией, занимающей три четверти объема текста, следует молниеносная — а порой и скомканная — развязка. Чтобы на пути к финалу читатель не заснул, автор взбадривает его стилистическими перлами («внутри у него толкалось свежее переживание», «незаметно задумался», «пьянящий ветер нежданной оставленности» и пр.), а чтобы не появился соблазн перескочить через абзац-другой, писатель громоздит сложноподчиненные баррикады, опутанные колючей проволокой причастий и придаточных. «…Петр Алексеевич, примостившись на бетонном парапете, воздвигнутом на обочине в том месте, где под дорогой пролегала труба, дававшая подземный проход речке…» Не устали? А ведь процитирована еще не вся фраза, а лишь ее часть.
В аннотации к книге Крусанов назван «прозаиком с явственным питерским акцентом», и недаром. Свой «акцент» он демонстрирует окружающим, как тельняшку или боевой шрам. Даже в метафорах, даже там, где обстоятельства места для сюжета не важны, автор расчехлит орудия и покажет весь топографически-географический арсенал. Знай наших: «Горело охрой Адмиралтейство, на шпиц которого, как на штык, незримо нанизали, отправляясь в ад вечности, страницы петербургского текста золотые и серебряные сочинители». Кр-р-расота, да и только!
Впрочем, стоп. Один сюжет, связывающий художественные тексты с географией, все же следует упомянуть. Достоевскому молва приписывает знаменитую фразу: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели»…» На самом ли деле он ее произнес, или это сделал какой-то иной классик с берегов Невы, не имеет значения: важна не персона, а прописка. Хотя Гоголь был уроженцем Полтавской губернии, а главное произведение создал в Риме, имя писателя в истории русской словесности уже навечно привязано к Северной столице. И в каких бы жанрах ни творили сегодня здешние литераторы, каждый из них и впрямь получил в наследство от автора «Носа» и «Портрета» эксклюзивное право на фантастическое допущение.
Это и есть важнейшая петербургская литературная «фишка»: даже в кондовом реалистическом сукне прячется дырочка, сквозь которую писатель может ускользнуть из царства удушливого детерминизма в иные, непредсказуемые измерения. Но это одновременно и самая большая петербургская ловушка: внедрение Невероятного в ткань обыденного — прием обоюдоострый; при неосторожном обращении с ним материал рвется, дырочка разрастается в Черную Дыру и может со свистом проглотить все оттенки здравого смысла. Примерно такая беда происходит с рассказами из сборника Крусанова. В столкновении реализма с фантастикой побеждает авторский произвол, а логикой жертвуют ради сиюминутного эффекта. После таких жестоких манипуляций у наследственной гоголевской шинели уже нет шансов уцелеть: она обречена вся превратиться в неопрятные лохмотья, которые восстановлению не подлежат.
Созвездие большой жратвы
Дмитрий Липскеров. Теория описавшегося мальчика: Роман. М.: АСТ
К Дмитрию Липскерову столичная критика благосклонна. Журнал «Медведь» хвалит за стиль, «XXL» — за сервис, «Афиша» — за концептуальность, «Карьера» — за интерьеры, Cosmopolotan и ELLE — за демократичные цены. Обычная публика не столь любезна и временами ворчит в комментах: одному нахамил метрдотель, другой долго дожидался сдачи, а какой-то бедолага вообще углядел в салате червя.
Как вы уже, наверное, догадались, предыдущий абзац посвящен не литератору Липскерову, но Липскерову-коммерсанту — владельцу сети московских ресторанов. Дело в том, что сам Дмитрий Михайлович объявил о своем нежелании разделять обе ипостаси: мол, у него «два полушария в мозге. Одно занимается коммерцией, другое — литературой. Не мешает, наоборот, помогает!» Что ж, автору виднее. Возможно, гармония его мозговых полушарий поможет заодно и рецензенту новой книги писателя.
Для начала познакомимся с фирменным блюдом, то есть с героями. «Я люблю фаршированного карпа! — провозглашал Диоген. — Я люблю эту рыбу за то, что она самая вкусная!» Речь идет, понятно, не о древнегреческом философе, а о его тезке, военвраче-проктологе Ласкине. Во время службы в Афганистане тот усыновил мальчика Ислама, внука казненного моджахеда, переименовал в Ивана и перевез в СССР. Будущий главный персонаж книги в горах голодал, перебиваясь козлятиной, но на новом месте включил в рацион рыбу-фиш и стал богатырем с фантастическим аппетитом. Прошли годы. В размышлении, чего бы покушать, Иван глотает кусочек антиматерии, найденной у пруда. После этого с героем происходят странные метаморфозы: он деревенеет, превращаясь из человека в музыкальный инструмент ксилофон. Попутно он приобретает способность к ясновидению и левитации; теперь ему открыты все тайны Земли и Космоса…
Ну как вам меню? Экзотично? Специфично? То ли еще будет: раз уж текст романа сервирован к столу в редакции Елены Шубиной, нас ожидает чтение для гурманов. Подобно ресторанам Липскерова, его свеженаписанный роман устроен по принципу «шведского стола»: заплативший за вход набирает на поднос кучу всякой всячины. Правда, есть-то можно по очереди, а вот читать приходится все сразу, поливая пирожные кетчупом и намазывая конфитюр на бифштекс.