Я – инопланетянин Ахманов Михаил
Макбрайт, потирая лоб, задумчиво осматривал могильник. От Джефа опять повеяло страхом и тревогой.
— Если верить нашей юной леди, — наконец произнес он, — то этим останкам всего три года. Но посмотрите: металл проржавел, одежда и вся органика рассыпались прахом, кости скелетов потемнели и сделались хрупкими… Такое невозможно за трехлетний срок!
— Ускоренное старение в зоне повышенной энтропии… — пробормотал я, припомнив сказанное Монро. — С этим мы уже сталкивались, Джеф, вспомните вчерашний вертолет и вешки. Кстати, и вашу собственную гипотезу об ускорении деструкционных процессов. Она представляется мне весьма разумной.
Джеф раздраженно пнул ногой корпус разбитого робота.
— Святые угодники! Не притворяйтесь наивным, приятель! Конечно, мы можем допустить, что здесь, в Анклаве, присутствует некий фактор, влияющий на деструкцию. Но!.. — Он с многозначительным видом поднял палец. — Мы здесь, мы живы, и наши комбинезоны не рассыпаются в пыль! Мы притащили с собой массу металла — оружие, ледорубы, крючья, молотки, — и все это, заметьте, не ржавеет! Почему? Ведь мы стоим на месте катастрофы, в самом ее эпицентре! Стоим и не гнием заживо!
— Значит, что-то изменилось, — заметила Фэй. Я кивнул в знак согласия.
— Разумеется, изменилось. Во-первых, экранолеты прошли сквозь флер, а во-вторых, три года назад бассейн был, очевидно, не таким обширным. Фэй заметила, что вуаль отступает… Сейчас здесь чисто, но прежде вся эта зона могла оказаться под вуалью.
Макбрайт, вывернув шею, уставился в сумрачное, затянутое дымкой небо.
— Вуаль… Говорите, зона повышенной энтропии? Не верю я в эти заклинания физиков! Возможно, все намного проще… Скажем, какой-то коллоид, взвесь, распыленная в воздухе… Субстанция, инициирующая окисление… Если ее частицы заряжены, их можно связать силовыми полями и удержать в локальных границах… Со временем взвесь оседает на почву, создавая зоны безопасности, данный процесс идет с различной быстротой в разных частях Анклава, и это вполне естественно, если учесть огромность его территории… А также возможную неоднородность поля… Значит, все эти бассейны, рукава и остальная дребедень дают нам картину распределения напряженности — точно опилки, к которым поднесли магнит… — Опустив голову, он посмотрел на меня. — Разумная гипотеза, приятель? Что скажете?
— Скажу вам то же, что и раньше: гипотез не измышляю, — ответил я и решительно взмахнул рукой. — Берем пробы, заполняем контейнеры и уходим! Мне совсем не хочется тут ночевать.
Мы разбили лагерь у вешки за номером тридцать четыре, километрах в трех от мрачного могильника. Он казался не только мрачным, но и древним; человека, попавшего в такое место, невольно тревожат призраки неупокоенных, их жуткие стенания и звон цепей — или, учитывая профессию погибших, лязг запасных обойм в подсумках. Странно, но жители Земли, каким бы божествам они ни поклонялись, никак не смирятся с мыслью, что смерть для них — факт окончательный и непреложный. Это касается всех, даже мудрецов, подобных Аме Палу, которые ближе к истине, чем миллиарды остальных землян. Тем не менее они не теряют надежды восстать из праха в цепи перерождений, или перебраться после смерти в рай, или уж на крайний случай попасть в чистилище. Мне кажется, что именно в этом, в вере в загробную жизнь, а не в понятии о Высшем Существе, и состоит притягательность религии. Разумное и живое не мирится со смертью; вначале разум изобретает все новые трансцендентальные системы, ну а потом… Потом появляются Старейшие.
После ужина Цинь Фэй уснула; кажется, переживания в могильнике утомили ее больше, чем восхождение на скалы и попытки зондировать вуаль. Сиад, как обычно, стоял на страже, я заполнял походный дневник, а Джеф, вооружившись отверткой и плоскогубцами, возился с блоками, выдранными из останков робота. Не знаю, что он хотел там обнаружить — может быть, весточку от жутких инопланетян? Но аура, окружавшая его, была не столь безнадежно угрюмой, как прошлым вечером.
Наконец он отложил инструменты и с пренебрежительным видом отпихнул один из модулей — кажется, ржавое плечевое сочленение. Затем пробормотал:
— Тупиковый путь… Железка, она и есть железка.
Никак не комментируя эту мысль, вполне справедливую и очевидную, я уткнулся в свои заметки. Особой нужды в них не было; память моя необъятна, и в ней уложены все факты, все случившееся с нами и все детали наших разговоров. Но стоит ли демонстрировать ее могущество? Надо ли напрашиваться на вопросы или ловить удивленный взгляд? Это совсем ни к чему. Ergo[22], мне положено вести дневник, и я его вел.
Макбрайту хотелось поговорить. Беседы со мной дарили ему уверенность и силу, которые он в иных обстоятельствах черпал, надо думать, у своего окружения. Своеобразный вампиризм людей влиятельных, миллиардеров и представителей высшей власти… Кто откажется поделиться с ними энергией или снабдить парой-другой незаезженных мыслей?
— Вы слышали об органороботах? Андроидах? Я отложил свои записи и покачал головой.
— Нет, Джеф. И что это такое? Разумные машины на базе игрунов? Или модификантов?
Он пренебрежительно хмыкнул:
— Эти ублюдки? Нет, они годятся лишь на свалку! Из человека, даже бывшего, не сделаешь андроида. Слишком непрочный материал.
Это меня заинтересовало. Последние лет двадцать или двадцать пять мои земные соплеменники ставили над собой эксперименты, чреватые непредсказуемыми последствиями. Я имею в виду не аутбридинг, породивший аму — аму во всех отношениях были и оставались людьми, такими же, как мексиканцы или бразильцы, соединившие наследственность и кровь различных рас. Но кое-кто — и в первую очередь модификанты и игруны — с натугой вписывались в человеческий стандарт. Первых из них выращивали из оплодотворенных яйцеклеток, подвергнутых по мере их развития генетическому программированию — обычно для того, чтобы добиться максимальных физических характеристик: силы, выносливости, скорости реакций. Или, например, способности извлекать кислород из водной среды, что привело к созданию модификантов-гидроидов. Все эти существа не отличались высоким интеллектом и вне профессиональной сферы и привычных развлечений были совершенно беспомощны.
Игруны являлись продуктом не генетической перестройки, а электронной микрохирургии. Вживленные в тело импланты фактически делали их киборгами, однако в глазах закона и общества термин «киборгизация» имел вполне определенную трактовку. Так, в случае неизлечимой болезни пациент мог выбирать между естественным органом — клонированным сердцем, почками или поджелудочной железой — и приборами, их заменяющими, причем замена была эквивалентной, в том смысле что больной, восстановив здоровье, не получал каких-либо иных, сверхчеловеческих способностей. Согласно этому правилу, киборгизацией считалось только внедрение боевых и силовых имплантов, а также чипов, подключенных к мозгу, либо «розеток» — то есть интерфейсов для связи с компьютерной сетью и виртуальной реальностью. Именно от них, от этих «розеток», произошло понятие «игрун» — лет тридцать назад их устанавливали себе фанаты компьютерных игр.
Что касается роботов, то это были прочные, могучие и дорогие недоумки, поскольку интеллект, даже столь ограниченный, как у модификантов или клинических идиотов, не поддавался алгоритмизации. Что же в том удивительного? Мозг, да и весь человеческий организм — сложнейшая нелинейная система, творение хаоса, устойчивая парадоксальная неупорядоченность; земной науке, скованной цепями редукционизма[23], такое не постичь. Впрочем, какое-то движение, ведущее к смене парадигм, здесь уже наметилось: возникли кластерный анализ, фрактальная геометрия и нелинейная динамика[24]. А если наметилось, будет неизбежно расти, цвести и развиваться, это значит, что искусственный мозг поумнеет, импланты станут совершеннее, а методы генной инженерии — изощреннее и тоньше. И вот результат: где-то, в какой-то точке, в некий момент модификанты, игруны и прочие человекоподобные встретятся с роботами и сольются с ними… Может быть, уже встретились и слились, да я прохлопал? Это было бы непростительной оплошностью!
Я смотрел на Макбрайта, чувствуя, что он колеблется: что-то хочет рассказать, но как бы не уверен, что я желаю приобщиться к тайнам Эм-эй-си. Проявить инициативу? Что ж, пожалуй!
— Вы знаете, Джеф, что я владелец информационного агентства? — Он кивнул. — Не могу пожаловаться на своих сотрудников: добрая старая школа, люди с интуицией и опытом, не пропустят ни единой новости в сферах политики, культуры или науки. Да и как ее скроешь, эту новость? Что-то да просочится в сеть, а просочившееся можно выпарить и изучить сухой остаток… Но об этих… как вы сказали?., органороботах?.. я ничего не слышал. Абсолютно ничего! Про андроидов, правда, читал, но большей частью в фантастических романах.
Макбрайт обернулся, взглянул на Сиада и спящую Цинь Фэй, затем придвинулся поближе. На его губах играла снисходительная усмешка.
— Значит, ничего не слышали? Ну, что ж… Ваши люди охотятся за секретами, мои берегут их, и я доволен, что не зря плачу им деньги! — Он склонился к моему уху. — Андроиды — общий термин для искусственных существ, неотличимых от человека, но создавать их можно разными путями. Скажем, эволюционным: воспроизвести первичный акт творения и подождать, пока архейская амеба станет человеком. Или придумать агрегат, в который загружают аминокислоты, белки, кальций, воду и все остальное, а он печет андроидов, как пончики. Но это, дружище, фантастика; тело да кости мы как-нибудь слепим, а мозг… вот мозг нам не осилить! Но можно взять готовый — скажем, у погибшего либо от клона…
— Полегче, Джеф! Не увлекайтесь! — Я похлопал его по колену. — Полное клонирование людей запрещено. Насколько мне помнится, это единственный вопрос, не вызывающий разногласий в ООН, а также споров между ЕАСС, ВостЛигой и мусульманскими странами.
— Ну, я говорю гипотетически… к тому же есть территории, не признающие ООН… — Макбрайт отвел глаза. — В общем, представьте, что проблема мозга решена и мы имплантируем его в тело, созданное искусственно. Чем не андроид?
— Чем не человек? — отпарировал я.
По лицу моего собеседника вновь скользнула улыбка — из тех, какими взрослые потчуют детишек.
— Люди нам не нужны, — сказал он. — Производство людей налажено еще Создателем, и нынче это массовый продукт, а потому дешевый и не слишком качественный. Слабые мышцы, хрупкий скелет, потребность в воздухе, пище, сне, комфортной температуре и сотнях других вещей, включая инстинкт продолжения рода… К чему нам это? Скопируем внешний облик, но усовершенствуем внутри, избавив от человеческих недостатков. А заодно улучшим исходный материал. — Джеф растопырил пальцы и повертел ладонью перед моим лицом. — Эти кожа, клетки и кости такие непрочные…
— Что вы имеете в виду? Искусственные ткани небелкового происхождения?
— Искусственные, но белковые. Более прочные, энергоемкие и долговечные. — Он сделал паузу, потом, склонившись ко мне еще ближе, шепнул: — Слышали про Эрнста Алданова? Был, знаете ли, в России такой биохимик и врач… Знакомое имя?
Брови мои приподнялись.
— Изобретатель биопланта? Нобелевский лауреат? Вы о нем?
— О нем, о нем… Он ведь долго не раскрывал своего секрета, лечил, но только в собственной клинике, в Уфе или Казани…
— В Сыктывкаре, — уточнил я. — Это было в Сыктывкаре, в конце прошлого века и в начале нынешнего.
— Ну, пусть… Премию ему присудили в две тысячи пятнадцатом, не без участия нашей корпорации и при условии, что он продаст патент либо опубликует открытие. Так сказать, для общественной пользы… Он опубликовал, и мы получили доступ к его технологии. Затем — двадцать лет трудов праведных, и биоплант стал органоплантом. Новый биологический материал, очень перспективный…
— Алданов исцелял людей, — произнес я, — а вы хотите делать роботов — так называемых роботов с человеческим мозгом… Но роботы ли это? И для чего они нужны? Хотите вывести суперрасу, которая заменит или вытеснит нас?
Он покачал головой.
— Нет, разумеется, нет. Это будут бойцы и слуги, неуязвимые и сильные, стремительные и покорные… Наши защитники! В этом их назначение!
— И от кого они нас защитят? Макбрайт пожал плечами.
— Мало ли опасностей вокруг… Желтая угроза, исламская угроза, черная, красная, коричневая… Наконец, угроза из космоса и в результате — этот Анклав… Нет, не говорите мне, что нам не нужны защитники! — Он запрокинул голову и поглядел вверх, в беззвездное небо, затянутое пеленой. — Если прилетят оттуда…
Он не закончил фразы, но я отозвался на нее — правда, мысленно, а не словами.
Если прилетят оттуда… Что ж, я уже прилетел!
ГЛАВА 6
СОХРАНЕННОЕ В ПАМЯТИ
Должен признаться, я странная личность. Прежде всего это касается возраста, хоть данный параметр, казалось бы, универсален для всех живых существ. Для всех, но только не для вашего покорного слуги! Я родился в пятьдесят пятом; значит, сейчас мне восемьдесят два, однако это возраст тела, а не обитающей в нем личности. Тело старше Измайлова-Асенарри на двенадцать или двадцать лет, смотря от какого момента считать — от начала слияния или от той поры, когда оно завершилось полностью. Я выбрал первый вариант и сам с собой договорился, что пребываю в этом мире семь десятилетий — но это, разумеется, чистая условность.
С другой стороны, я старше тела на полтора столетия.
Опять же примерно, если включить периоды слияния на Сууке и Рахени, а это как минимум лет пятнадцать-восемнадцать. Если разложить мой возраст по полочкам, то диспозиция такова: сорок четыре бесспорных года на Уренире, которые я провел в ученичестве и подготовке к дальним вояжам; двадцать восемь лет на Сууке, шестьдесят с небольшим — на Рахени и семьдесят — на Земле. Каждый срок нужно откорректировать, уменьшив либо увеличив в соответствии с периодом планетарного оборота, который в разных мирах колеблется от трех до двадцати процентов, если принять за основу уренирский год. Так что возраст мой — вещь в себе, некий объект фрактальной геометрии, который может быть тем или иным, смотря по тому, какой измерять его мерой.
Это и понятно; что скажешь о возрасте существа, которое четырежды рождалось, трижды сливалось с другими разумами и дважды умирало? Могу лишь заметить, что о рождениях я ничего не помню, а что касается слияний, то на Земле и Рахени этот процесс был непростым и всюду — довольно долгим. В отличие от смерти — эта дочь первородного греха настигает быстро и разит стремительно.
Все эти несообразности и перипетии связаны с родом моих занятий. Я — Наблюдатель, а это значит, что пять или шесть веков я проведу в чужих палестинах, влекомый к ним неистощимым любопытством и тягой к знанию; я проживу десяток или больше жизней, сливаясь с разумами автохронов и улетая в миг кончины в свой далекий мир. Как уже говорилось, мой полет не занимает времени, ибо передается не телесная субстанция, а энергоинформационный или ноосферный луч — собственно, мысль, скорость которой нельзя представить и измерить. Конечно, мое путешествие требует содействия Старейших и определенной подготовки, в которой важнейший момент — отбытие: я должен уловить ментальную ауру планеты и как бы приобщиться к ней, чтобы попасть в нужное место. С обратной дорогой проще: спектр уренирской ноосферы впечатан в мою память, и этот нерушимый мыслеблок — гарантия благополучного возвращения.
Странный способ путешествий во Вселенной, не так ли? Но если припомнить, насколько она разнообразна и велика, странным покажется иное: попытки преодолеть пустоту в телесном обличье и понять создания, живущие на другом конце Галактики, чья природа вам чужда, намерения неясны, а психология — дремучий лес. Другое дело, если вы не вломились к ним, а тихо вошли с черного входа в привычном облике, никого не пугая, не вызывая переполоха, не заставляя нервно дрожать конечности на ядерных кнопках и вообще никак не афишируя своего присутствия. Рождаясь в этом мире, вы становитесь одним из них и знаете, что делать с крыльями, хвостом или с восемью ногами и лишней парой рук; вам с детства известны язык, обычаи, физиология, религиозные предрассудки и все остальное, что непонятно чужаку. Даже если чужак с компьютером вместо левого уха и бластером — вместо правого…
Но существуют, разумеется, и сложности: я не могу общаться со Старейшими и делать то, к чему аборигены не приспособлены природой — скажем, изменять свой облик. Но сей момент не так уж и важен, главное — процесс слияния, весьма специфичный для каждого мира и только в редких случаях не вызывающий проблем. Ноосферный луч, упомянутый выше, содержит мою психоматрицу, то есть полный отпечаток личности, подготовленный к одной из двух возможных трансформаций — телесной или, так сказать, духовной. В последнем случае я превращусь в Старейшего — великая честь, но думать об этом пока рановато. Телесная же метаморфоза сводится к внедрению матрицы в мозг — мой собственный, оставшийся на Уренире, или иного существа, потенциально разумного, способного принять свалившийся к нему подарок. Однако есть нюансы: разум, принадлежащий взрослой особи, воспримет это как агрессию, вторжение чужой, враждебной и непонятной индивидуальности. Ergo, я могу подселиться лишь в мозг новорожденного, что происходит автоматически; выбор случаен, и только один из параметров можно проконтролировать: здоровье и жизнеспособность ребенка.
Пройдет какое-то время, и мы соединимся в единую цельную личность… Но не считайте меня демоном, который вселяется в невинного младенца; скорее я — коснувшийся его перст Мироздания.
На первых порах это нежное, почти незаметное прикосновение, ибо матрица, внедрившись в мозг, переходит в латентную фазу — иными словами, дремлет. Вполне разумная мера; ребенок, даже осознающий себя в трех-четырехлетнем возрасте, не готов к контакту с эмиссаром, и если бы даже за несколько лет слияние произошло, личность была бы какое-то время ущербной — нелепый синтез Наблюдателя с еще незрелым и неопытным подростком. По этой причине матрица себя не проявляет, а дожидается сигнала, свидетельства некой радикальной перестройки, которая неизбежна для взрослеющего организма; так, в случае земных аборигенов сигнал — рост гормональной активности в период полового созревания. С этого момента матрица начинает пробуждаться — сперва незаметно, постепенно, затем со все большей энергией, и этот процесс идет лет восемь, до полной физической зрелости.
Нелегкое время! Мне оно запомнилось как пытка из двух ступеней самопознания: просто страшной и очень страшной.
Просто страшная ступень — годы, когда пробуждается паранормальный дар…
Мои родители, Петр и Ирина Измайловы, были потомственными врачами. Отец, великолепный хирург, трудился в мечниковской больнице, мать — терапевтом в поликлинике; помню, как после обхода больных она, усталая, забирала меня из садика, мы приходили домой, а я, совсем еще малыш, подкрадывался к маминой сумке, чтобы завладеть чудесной игрушкой — стетоскопом. Мама сердилась и толковала мне про грипп, микробы и вирусы, которые просто обожают маленьких мальчишек, но грипп да и другие болезни обходили меня стороной; я рос на удивление здоровым для коренного ленинградца. Ближе к вечеру появлялся отец, топал перед дверью, стряхивая снег, звонил, подхватывал меня, сажал на плечи… Какими они казались мне могучими! Какими надежными, сильными! Лишь лет в пятнадцать я сообразил, что отец невысок и щупловат, а после этого произошло еще одно открытие — что он уже немолод. Я был поздним и единственным ребенком, и это, думаю, к лучшему: ни лаской, ни вниманием меня не обошли. И потому, вспоминая о них, о Петре и Ирине, я ощущаю то светлую грусть, то острое щемящее чувство боли, даже обиды — ведь жизнь их была такой нелегкой и такой короткой! Отец умер в шестьдесят, когда я учился в университете, мама — в шестьдесят три, когда я копал сарматов в Средней Азии, и в Ленинград меня вызвали телеграммой… Я до сих пор ее храню — в шкатулке, где мамин стетоскоп, два обручальных колечка и перчатки, те, что сняли с рук Петра Измайлова. Последнюю операцию он не успел завершить.
Но хватит о печальном. Я помню дом на углу Дегтярной и Шестой Советской улиц, квартиру, где мы жили, — тесную, двухкомнатную, зато отдельную; редкость по тем временам. Помню дачи — их снимали в Соснове или в Орехове, у озер, среди хвойных чащ; отец был заядлым грибником, и я, очарованный лесом, бродил с ним часами, высматривал белок и птиц, а как-то на болоте встретился со старым лосем… Помню свой детский сад, мордашки друзей-приятелей, румяные с мороза; помню первую пару коньков, первый велосипед, овчинную шубку, в которой — мама смеялась! — я был похож на медвежонка… Потом — цветочный сладкий запах от огромного букета, торжественные лица родителей, черный портфельчик с пеналом и тетрадками — мы отправляемся в школу, и по дороге отец сообщает поразительную новость: школа — в Заячьем переулке! Глаза у меня расширяются, я забываю про букет, верчу головой, разыскивая зайцев…
Детство! Воспоминания о нем туманны, как промелькнувший и забытый сон, ибо не я владею ими, а только маленький Даня, тот мальчуган, которым он был в пять и в десять лет — счастливый, беззаботный, не знающий своей судьбы и своего предназначения.
В двенадцать лет детство закончилось.
Первое, что дарит пробуждающаяся матрица, — это память. Разумеется, не память Асенарри, Аффа'ита и того существа, которым я был на Рахени, а просто память. Я вдруг обнаружил, что, пролиставши книгу за пару минут, помню каждое слово на каждой странице; помню слова учителей, их жесты и выражение лиц, помню наши ребячьи разговоры, все передачи по телевизору, все фильмы, улицы, дома, физиономии прохожих, помню в мельчайших подробностях все, на чем сосредоточил взгляд, что привлекло мое внимание. Это казалось забавным, и вначале я развлекался сам и развлекал приятелей, читая на спор отрывки из учебников, из Вальтера Скотта и Майн Рида, Дюма и Джека Лондона. Родители считали мой талант естественным и даже вспоминали, что будто бы я получил его от маминого деда, преподавателя латыни в одной из питерских гимназий. Еще гордились — я стал непременным участником олимпиад, математических, физических, литературных; за первые места там выдавали книги или шахматы, и вскоре под моим столом скопилось столько шахматных коробок, что я одаривал своих приятелей, друзей отца и мамы и всех соседей, до каких сумел добраться.
Потом начались сны.
Сны, точнее — видения, приходят неизбежно; в ночной период снижается активность мозга, а значит, падает сопротивление процессу переплавки разумов, слиянию в единый и нерасторжимый комплекс.
Сны страшили своей непонятностью. Временами мне снился саркофаг с прозрачными стенами, необозримый и холодный белый зал и странные создания, чем-то похожие на людей, но все-таки не люди — слишком огромные зрачки и слишком маленькие рты… Они стояли, ждали, глядя на меня в молчании, и мне казалось, что я должен что-то сделать — не шевельнуться, не подняться, но предпринять какое-то могучее усилие. Мысль о нем пугала; откуда-то я знал, что, совершив его, расстанусь с телом и перестану существовать. На краткий миг? Надолго? Навсегда? Эти мучительные вопросы были безответными, и я, задыхаясь и плача во сне, пытался выкрикнуть их, но звуки гасли в этом белом зале и падали на пол пластинками льда.
Это сновидение повторялось с изнуряющим постоянством, но приходили и другие. Темная пустота, и в ней — светящийся туман; я поднимаюсь к нему, и нечто, какой-то внутренний порыв, подсказывает мне, что это расплывчатое облако — всего лишь мираж, иллюзия, что-то подобное чадре из кисеи, скрывающей облик человека. Не совсем человека, скорей — божества, могущественного, мудрого, почти всезнающего… Оно говорит со мной, шепчет, зовет, и я теряюсь в догадках: зачем этот настойчивый зов?.. Чего оно хочет?.. Что ему нужно от меня, такого ничтожного, крохотного, уязвимого?.. Снова вопросы, вопросы… Они тревожат, и я мечтаю избавиться от них, прервать свой сон, но не могу — видение, вцепившись в мой бессильный разум, держит крепко…
Я не рассказывал родителям об этих снах, но из других не делал тайны. Мне снилось иногда, что я несусь по волнам, лишенный рук и ног, вдруг превратившихся в плавники; вода кипит и расступается под моим телом, ветер срывает ажурную пену, уносит брызги к небесам, а в небе висит огромное алое солнце, такое большое, что, поднявшись, оно накрывает океан жарким палящим щитом. Я ныряю, спасаясь от него, ухожу в бирюзовую мглу глубины, к лесам зеленоватых водорослей, но тут картина стремительно меняется: нет океана, огромного солнца, нет ласт — руки и ноги вернулись ко мне, а с ними — крылья. Широкие, сильные, надежные… Я парю над рощей древесных исполинов и знаю, что это не роща, а целый город: изящные навесы на ветвях — будто дома, окруженные цветами и плодоносящими деревьями, сами ветви — проспекты и улицы, а между ними переброшены мосты-площадки, и среди зелени — сотни существ, побольше и поменьше, напоминающих то птиц, то белок или вообще ни на что не похожих. Невиданное зрелище, но почему-то мне знакомое, и, наскучив им, я взмахиваю крыльями и устремляюсь ввысь…
Мама, слушая, улыбалась: растешь, сынок… Отец усмехался тоже: и мне доводилось летать, когда я был мальчишкой… Аура заботы и любви, что исходила от них, окутывала меня теплым нежным покрывалом — невидимый, но прочный щит, спасавший от страхов и тревоги, гнездившихся во мне, а заодно от всех неприятностей внешнего мира. Это понимание чувства было столь же новым и неожиданным, как моя безошибочная память: не слыша невысказанных слов, я мог представить ощущения, гнев, симпатию, радость, ненависть, злобную зависть, любопытство. Это был тяжелый искус; в тринадцать лет я понял, что далеко не все добры, отважны, благородны, что суть таится не в словах, а в совершенно иных материях — быть может, в человеческой душе, которой, как утверждали учителя, не существует вовсе. Казалось бы, неразрешимый парадокс! Но, жадно поглощая книги, я вскоре разобрался с тем, что называют лицемерием, и понял, что это — не моя дорога. Тот путь, который мне пришлось избрать ради защиты и безопасности, вел в другую сторону, туда, где горел девиз: ложь во спасение.
«Молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты свои…» Кончались шестидесятые годы, и на слуху было новое слово: экстрасенс. Модное, но почти запретное; чаще их называли шаманами и мошенниками, а в статьях, публиковавшихся регулярно то в одной, то в другой центральной газете, разъяснялась их антинародная, вредная массам и обществу суть. Были, правда, и другие статьи, в моих любимых журналах «Знание — сила» и «Техника — молодежи», — статьи, от которых струился аромат таинственности, терпкий запах загадочного и непознанного. В них говорилось про кожное зрение, бескровные и бесконтактные операции, телекинез, телепортацию и пирокинез, про парапсихологов и лозоходцев, про опыты с картами Зенера и прекогнистику — словом, о вещах, способных возбудить воображение подростка. Они и возбудили; в пятнадцать лет я был уверен, что вырасту экстрасенсом.
Возможно, я унаследовал сей дар от маминого деда? Возможно, он обладал не только редкой памятью, но мог исцелять наложением рук и двигать спички по столу? И даже улавливать чужие мысли?
Конечно, гипотеза про маминого деда-латиниста была притянутой за уши, но странности, происходившие со мной, требовали объяснений. Я не был телепатом, но мог улавливать чувства, настроения, намерения людей, особенно те, что касались меня, и эта способность распространялась на животных. Мог приманить голубиную стаю, успокоить свирепого пса или отпугнуть, оскалив воображаемые клыки и сделав их побольше… Каким-то чудом я понимал чужой язык — вернее, мог изучить его с голоса: слушал передачи то на китайском, то на финском, то на албанском, и через месяц-другой они внезапно обретали смысл. Это было похоже на странную игру: в океане слов, в торопливой скороговорке диктора вдруг появлялись знакомые термины, тащившие за собой шеренги других понятий, как бы привязанных к ним на веревочке, и вся эта конструкция, покорно распавшись на совокупности звуков, тут же укладывалась в памяти. А память моя была поистине бездонной…
Ну, чем не экстрасенс?
Были и другие свидетельства. Лет в четырнадцать я обнаружил, что не мерзну в самый жестокий мороз, если представлю, что попал на юг, куда-то на залитые солнцем пляжи или в пустыню Сахару. Примитивный, но безотказный способ управления центрами терморегуляции… Еще я научился различать деревья — не по внешнему виду, а по тому, какое испытываешь чувство, касаясь ствола: одни словно что-то вытягивали, другие, наоборот, делились, наполняя мышцы энергией и мощью. Что это за мощь, мне оставалось непонятным, однако последствия таких сеансов были уже знакомы: отсутствие чувства голода и тяги ко сну, а также инстинктивное желание отдать энергетический избыток. Словно я превратился в кувшин, переполненный вином, и жаждал перелить его в тела-бокалы… Но это умение пришло ко мне в зрелые годы, слишком, слишком поздно… Жизни отца и матери я не сумел сохранить.
Мне стукнуло шестнадцать, когда я всерьез увлекся альпинизмом. Секций по этому виду спорта не имелось, были полулегальные кружки, и я проник в один из них, при университете. Явился к Олегу Арефьеву, преподавателю с геофака и по совместительству тренеру и капитану скалолазов, и тот меня пригрел. Правда, не в первый же момент, а лишь тогда, когда я подтянулся сорок раз и сделал сотню приседаний на одной ноге. После этих подвигов Арефьев, сложив губы трубочкой, протяжно посвистел и сообщил, что из меня, возможно, выйдет толк — если за ближайшие четыре года я не разленюсь, не заболею диабетом, не надорву пупок и, разумеется, не шлепнусь со скалы.
Насчет последнего он будто в воду смотрел. Я отзанимался всю весну, а летом, после сессии, мы поехали в Карелию, на скалы, — есть там такой оазис, где собираются будущие покорители вершин. Холмы, поросшие сосной, ольхой и елью, десяток проточных озер, питающих водами Вуоксу гранитные валуны и утесы двухсотметровой высоты, тишь, гладь, благодать плюс тучи комаров… Словом, самое что ни на есть романтичное местечко, где лишь влюбляться да петь песни под гитару. Я был единственным школьником среди студентов, отпущенным мамой под личную ответственность Арефьева: на скалы выше второго этажа не лазать, некипяченую воду не пить, носки держать сухими и питаться вовремя. Ах, мама, мама! Забыла, что мне шестнадцать, а в этом возрасте есть и другие опасности, кроме промокших носков и сырой воды…
Была там одна студентка, Аня с биологического, кудри золотые, серые глаза… Вообще-то я не люблю светлоглазых блондинок — они мне кажутся бесцветными, как моль; да и брюнеток тоже не жалую — эти слишком вызывающе-яркие, почти вульгарные. Мне больше нравятся шатенки с карими очами и тонким гибким станом, что, несомненно, отзвук генетической памяти: именно этот женский тип превалирует на Уренире. Аня была совсем не такой, но в силу юных лет я плохо понимал, что мне нужно.
Подружки в школе у меня не завелось, а значит, ухаживать я не умел, и все мое образование по этой части сводилось к книгам да мудрым маминым советам: во-первых, девушкам дарят цветы, водят в кино и кафе-мороженое, а во-вторых, изредка держат за ручку, читают стихи и смотрят проникновенно им в глаза. Но подержаться за Алины пальчики охотников было не счесть, и потому я решил, что выражу чувства иначе: залезу на Колокольню и напишу ее имя где-нибудь пониже туч, повыше сосен. Вот и полез, благо ночи в ту пору стояли белые, а часовых Арефьев не выставил. Какие часовые, какая стража? Патриархальные времена, семьдесят первый год…
Но и тогда Колокольня была не подарок. Настолько не подарок, что забирались на нее лишь мастера и чуть ли не каждый сезон платили за победы кровью. Плата взималась согласно простому правилу: из десяти падали двое, причем один — со смертельным исходом. В грядущие годы я много где побывал, но свое первое восхождение и этот карельский утес, прыщ в сравнении с той же Чогори либо Тиричмиром, не позабуду никогда. В нем ощущалась некая надменность и враждебность, будто, презирая нас, людишек, что копошились на его груди, он предупреждал: есть, мол, пики и повыше, а для вас и я высок. Как полетите вниз, увидите!
И я увидел, когда распластался над стометровой бездной, цепляясь скрюченными пальцами за камень. Дороги я не знал, и занесло меня на стенку, где мастерам без крючьев и страховок делать было нечего. Хорошая стена! Ни вверх, ни вперед, ни назад, а только вниз… Там я и висел, испытывая муки отчаяния и позора. Крикнуть или не крикнуть? И если крикнуть, кто услышит? Было пять утра, и в нашем лагере — восемь палаток-серебрянок под темными лапами сосен — еще ни звука, ни движения. Все спали. Может быть, услышали бы, но я не сомневался, что громкий вопль сдует меня со скалы. Сорвет, словно пушинку, и бросит вниз…
Закрыв глаза, я прижимался к теплому граниту и думал об отце и маме. Думы были мрачными, безнадежными; что-то не совсем понятное брезжило передо мной, шептало где-то под черепом странные слова: будто принадлежу я не только себе, но и другим, родившим и воспитавшим меня, а кроме них, еще есть долг — неясно, перед кем, но чрезвычайно важный, не разрешающий кончить жизнь под этой скалой. Жизнь должна продолжаться, шептал бесплотный голос, а то, что случилось, — лишь эпизод, один из тугих узелков в ее нескончаемой нити. Ты его развяжешь, этот узел, а если не сумеешь развязать — разрубишь… Стоит только пожелать!
Я пожелал. Я не хотел висеть на этой проклятой скале, будто пришпиленный к ней булавкой, и падать я тоже не собирался. Сосна у моей серебрянки и кочка под ней — вот место, о котором мне мечталось. Я видел эту кочку, уютную, мягкую, заросшую мхом; видел не глазами, а как-то иначе, по-другому, словно она пребывала не в пропасти подо мной, не в дремучем карельском лесу, а гораздо ближе — возможно, в моей голове. Это ощущение казалось таким отчетливым и ярким, что…
Земля мягко толкнула меня под ступни, и, не удержавшись на ногах, я повалился прямо на эту самую кочку. Какие-то секунды я лежал, ошеломленный и устрашенный, потом в палатке рядом завозились, и из нее выглянул сонный Арефьев.
— Ты чего, Данька?
— Живот прихватило, — отозвался я и проворно уполз за кустик.
Там, сидя в зарослях шиповника, вдыхая влажный утренний воздух с привкусом смолы и хвои, я попытался разобраться в случившемся. Настолько, насколько это было по силам подростку, уверенному, что он — без пяти минут экстрасенс… Впрочем, какие пять минут? Я только что свершил невероятное — телепортировался! Но кажется, это была лишь часть моих талантов: ссадины на исцарапанных ладонях затягивались прямо на глазах, и почему-то я знал, что должен прижаться к дереву — вот к этой могучей сосне с золотистой корой, торчавшей над кустами. Следуя странному порыву, я перебрался к ней и обнял теплый ствол. В эти мгновенья мне было так спокойно и хорошо! Но в глубине сознания копилась и зрела тревога; интуитивно я ощущал, что под каким-то этапом моей жизни подведена черта.
Так и произошло. Страшный период закончился, и начался очень страшный.
Пробуждение внечувственных способностей — если, конечно, мозг и плоть аборигена готовы воспринять их — является первой защитной реакцией. Несмотря на то что мы исследуем миры с богатой и развитой ноосферой, а значит, уже перешедшие от первобытной дикости к неким зачаткам культуры, данный факт не исключает разнообразных опасностей, болезней и ран, пленения и смерти. Наблюдатель должен выжить в самых суровых условиях и продолжать свою миссию, что бы ни творилось на планете: пандемия, повальный голод или бесконечная война. Шансов на выживание тем больше, чем ближе организм автохронов к уренирскому, что позволяет пробудить паранормальный дар — если не полностью, то хоть отчасти. Вполне понятно, что существо, способное к телепортации, к восстановлению сил за счет живой энергии и безошибочному восприятию эмоций, имеет массу преимуществ, и все эти свойства — первая линия защиты от неприятных случайностей и бед.
Но существует и вторая, чье назначение не внешняя, а внутренняя оборона. Защитить от безумия — вот ее цель! В мире, где полно безумцев, где каждый третий невменяем и где душевные болезни — неоспоримый медицинский факт, попытка к слиянию разумов, естественно, воспринимается как ненормальность. Паранойя, шизофрения, раздвоение сознания… Если ваш взрослеющий партнер зациклится на этих мыслях, фатальный конец неизбежен: напуганный происходящей метаморфозой, он раскрывает свой секрет и подвергается лечению. Варварскому, принудительному, жестокому, которое делает здорового больным… И потому паранормальный дар несет еще одну функцию — защиты психической полноценности. По мере его пробуждения паранорм осознает, что он вполне нормален, но отличается от большинства людей; это, конечно, для подростка тяжкий груз, но все же не такой мучительный, как мысль о мнимой болезни.
Впрочем, меня она не миновала, и несколько жутких черных месяцев я втайне рылся в родительском книжном шкафу, отыскивая труды по психиатрии и медицинские учебники попроще. За это время я стал изрядным знатоком душевных недугов и психоанализа, а также общей и частной сексопатологии, но никаких опасных симптомов в себе не обнаружил. Ни нервных расстройств, ни навязчивого идефикса, ни мании преследования, ни раннего склероза, ни — спаси Вселенский Дух! — тяги к некрофилии[25] или каннибализму. Я был здоров, абсолютно здоров и крепок, как молодой дубок, хоть обладал эйдетической памятью, умением читать эмоции и, пообщавшись с подходящим деревом, мог переместиться в пространстве — пока еще на пару-другую километров. Несомненно — экстрасенс, возможно — супермен, о чем говорили мои наливавшиеся силой мышцы, но уж во всяком случае не сумасшедший…
Вот только эти сны! Более яркие, живые, чем прежде, и более разнообразные… Я видел Уренир и знал, что это — моя родина, такая же, как Суук, Рахени и Земля; я видел людей с огромными зрачками, я слышал их имена — Наратаг, Асекатту, Рина, и эти созвучия были мне всего дороже; каким-то неведомым образом я ощущал, что вспоминаю своих родичей, настолько же близких и любимых, как обретенные на Земле. Я снова скользил в океанских водах, спасался от знойного алого солнца, парил над городом древесных исполинов, однако теперь являвшееся мне вдруг обрело названия; язык, вернее, множество языков, то напевных, то гортанных, резких, стучались в мой разум, просачивались в него, пускали корни, расцветали… Бездонная память Асенарри! Еще не мысли, но уже — воспоминания… Мои!
Память — фундамент личности; без передачи запечатленного в ней не завершить метаморфозы. Память — это факты, события, знания, но под этой основой зиждется еще одна — почва, на которой заложен фундамент. Врожденные склонности и таланты, интуитивные влечения, фантазии и страхи, зыбкий мир подсознательного, генетическая предрасположенность, унаследованная от далеких предков… Все это переходило к Дане Измайлову вместе с воспоминаниями Асенарри, капля за каплей, зерно за зерном; психоматрица растворялась во мне, я растворялся в ней, земля под фундаментом крепла, и камни его уже не делились на свои и чужие. Я, Даниил Измайлов, рождался заново и был уже не прежней, а новой, более сильной и мудрой личностью — той, что возводила дом обновленного «я» на почве слившихся подсознаний и на фундаменте общей памяти.
Даниил? Асенарри? Пришелец из галактической бездны или земной человек? Нет, ни тот и ни другой. В каком-то смысле нефелим, потомок ангела и смертной женщины…
Процесс завершился, когда мне исполнилось двадцать, но уже тремя годами раньше я предчувствовал, куда свернет дорога. Не к биологии и медицине, где не было особых тайн, и, разумеется, не к математике и технике — их уровень я мог оценить без всякого труда. В том, что касается технологических реалий, цивилизации, подобные земной и уренирской, проходят близкий путь с одними и теми же вехами: огонь, копье с кремневым наконечником, плуг, колесо и парусный корабль. Затем — паровая машина, двигатель внутреннего сгорания, электрогенератор, радиосвязь, химические производства, компьютеры, атомная энергия и сокрушительное оружие. Здесь надо поставить многоточие и вопросительный знак как символ ожидаемого кризиса; необходимость в энергии, компьютерах и бомбах означает, что мир переполнен людьми, коммуникации налажены, земли поделены, торговля и войны идут своим чередом, природа покорена и дышит на ладан. Все это признаки грядущих перемен, благоприятных или гибельных, ибо цивилизация попала в коридор инферно, который сужают экологические катастрофы, пандемии, демографический взрыв и, разумеется, военное противостояние. Пройдет ли она критическую точку или погибнет, уткнувшись в тупик, вопрос неясный, но совершенно очевидно, что главной ее ценностью являются не стратопланы и буровые установки, а история и достижения культуры. С этого и надо начинать.
Я поступил на исторический, затем стал параллельно заниматься на восточном. По причинам, неведомым для меня, в университете древнюю историю подвергли вивисекции, отрезав восточникам Египет, Шумер и Китай. Что же касается истфака, то там ценилась лишь новейшая история, ибо римляне и греки, карфагеняне и персы, а также инки и индейцы майя не признавали руководящей роли КПСС и знали о подобном чуде ровно столько же, сколько о социал-демократах, фашистах, анархистах и прочих монстрах общественного самосознания. Я же питал склонность к эпохе архаичной, к канувшим в тысячелетия культурам, ибо мир, в котором мне предстояло жить, не родился из пустоты, а был воздвигнут на их камнях и прахе. Прошлое — великий учитель, и, подступаясь к делам сегодняшнего дня, нельзя пренебрегать его уроками. Трюизм, конечно, но из тех, которые не стоит забывать.
В те годы, в конце семидесятых, мне стало уже ясно, что Асенарри вытащил не самый лучший жребий. Не слишком хороший, но и не очень дурной; в этом раздробленном, разъединенном мире имелись страны побогаче, с более мягким режимом, не практикующим тотального контроля за своими гражданами, но были и тиранические деспотии, где ценность личности определялась преданностью вождю, были регионы бедные, подверженные всем несчастьям — от землетрясений до вспышек повальных недугов, и, наконец, существовали места безвластия, где бились за господство непримиримые враги и кровь лилась рекой. Страна, в которой мне выпало счастье родиться, считалась могучей, влиятельной и прогрессивной, последнее было под вопросом, но все остальное как будто не вызывало сомнений. Огромная территория, неистощимые природные ресурсы, богатое культурное наследство, технический потенциал и многочисленное деятельное население… Не страна — империя сотни народов и племен! И в этом была ее слабость. Судьба империй одинакова; поведать о ней могут развалины фортов — римских, испанских и британских.
Но я — Наблюдатель, и не мне печалиться о рухнувших империях. Империи прошлого — продукт невежества, жестокости и жажды власти, и нынешние не отличаются от них ничем; чтобы понять сей парадокс, мне предстояло спуститься по лестнице времен в седую древность и припасть к первоисточникам — таким, как Египет, Аккад и Шумер. Моей специализацией на историческом факультете были кочевники Средней Азии, но их вклад в земную культуру казался мне довольно скромным, не связанным с главной линией ее развития. Затратить годы, копаясь в курганах в поисках скифских блях и черепов… Нет, это было слишком расточительной тратой дорогого времени!
По этим причинам я выбрал египтологию и восточный факультет. Имелся и другой резон: я еще застал великих египтологов Коростовцева, Перепелкина — личностей легендарных, обитавших скорее в царстве Тутмосов и Рамсесов, нежели в эпохе Брежнева. У них было чему поучиться, и я благодарен судьбе, позволившей мне встретить их, хотя и на закате дней. Подобные люди — находка для Наблюдателя: с одной стороны, они обладают широким диапазоном знаний, ретроспективным взглядом на мир и несомненной мудростью; с другой, они далеки от власти, а значит, контакты с ними не привлекают излишнего внимания.
Это важно — не привлекать внимания! Либо, как паллиатив, иметь наготове причины для объяснения собственных странностей… Скрытность — одна из проблем, что возникают у Наблюдателя; ему полагается выбрать удобную нишу в общественной структуре, найти себе занятие, решить материальные вопросы, а затем — трудиться, максимально дистанцируясь от властей. Не только от них, но и от всякой известности, шумихи и сенсаций. Словом, свет юпитеров не для нас…
Мне казалось, что египтология станет отличным прикрытием; ее объекты были так далеки от повседневной реальности и, в сущности, так бесполезны! Не атомная физика, не вирусология, не кибернетика и даже не вопрос о том, были ли скифы нашими предками… Чисто академическое занятие, не связанное с политикой, идеологией и практикой и потому незаметное, как незаметен стебель травы среди деревьев и кустов. Я, разумеется, ошибался, но не жалею об избранном пути — полученное оказалось большим, чем потерянное. Конечно, не считая Ольги…
Но список моих потерь не так уж длинен. Хоть мою нишу не огораживала непроницаемая скорлупа, я все же находился в безопасности и даже продвигался вверх в своей научной касте, минуя все необходимые ступени: ассистент, преподаватель, доцент, профессор. Профессора, особенно египтологи, — люди чудаковатые: могут неделю не выходить из дома, или умчаться на Памир, на поиски йети, или увлечься раджа-йогой. Но их основное чудачество — папирусы и стелы, обелиски и мумии, храмы, сфинксы, пирамиды и научные труды; все это так поглощает беднягу профессора, что нет желания и сил на что-то иное, личное… Скажем, на то, чтобы завести семью.
Семьи у меня и правда не было, но сына я изобразил — Арсена, виртуального наследника, который придет на смену Даниилу. Это еще один сложный вопрос, с которым сталкивается Наблюдатель — конечно, в тех мирах, где автохроны подвержены старению. Обычно эмиссару удается остановить этот процесс, выбрав период зрелости, когда организм в хронопаузе и перемены не так заметны; но все же время идет, и приметы возраста должны быть налицо. Макияж — не выход из данной ситуации; это способ неудобный, ненадежный и неподходящий для многих планет, таких, как водный мир Рахени. Есть другие методы, более эффективные, отработанные на Уренире за десятки тысяч лет, и первый из них — простейший: менять свою внешность сообразно возрасту. Это самое удобное решение, но годится оно лишь в тех случаях, когда метаболизм автохронов подобен уренирскому и допускает перестройку кожной ткани и центров пигментации. Вторая возможность — переезд, полная смена личности и поиск новой ниши, то есть жилища, средств существования и подходящих занятий. На Рахени, где нет паспортов, дипломов и кредитных карточек, я выбрал бы этот способ, но на Земле он слишком трудоемок; к тому же связан с потерей привычного окружения и статуса, а также, что весьма существенно, этим ты можешь нанести определенный вред знакомым. Земля — формализованный мир, и в той стране, где я родился, бесследное исчезновение людей не поощряется.
Поэтому я выбрал третий способ и, кроме запасных вариантов, вроде Ники Купера и Жака Дени, озаботился собственным продолжением. Мой сын считался, разумеется, внебрачным, родившимся от связи с женщиной, чье имя не упоминалось; думаю, что все мои коллеги и друзья подозревали Ольгу. Я выправил Арсену метрику (что стоило не так уж дорого), а после случившейся с Ольгой трагедии переместил ребенка-призрак в пансион, затем — в некую школу в Британии или во Франции, где за хорошие деньги выпекают юных джентльменов. Это случилось уже в середине девяностых, когда я читал лекции в Сорбонне и Стенфорде, а потому не вызвало ни удивления, ни вопросов — во всяком случае, финансовых.
Я навещал свое дитя с похвальным постоянством и информировал знакомых о его успехах. В две тысячи третьем мой Арсен отправился в Беркли, где пребывал ближайшие десять лет, достигнув звания магистра, а после — доктора; затем он работал там и тут, приобрел недвижимость в Калифорнии и даже — ходили слухи! — намеревался жениться, однако был отвергнут Линдой Калуш, своей избранницей, не поощрявшей увлечений экстремальным спортом. А этому занятию он предавался с искренней страстью, бесспорно унаследованной от меня: лазал по горам, спускался на плоту по Амазонке, прыгал с трамплина без лыж и, вооружившись кинжалом, сражался с акулами у побережья Квисленда. В России он не появлялся, зато в других местах, особенно вблизи секвой, дубов и эвкалиптов, с ним можно было познакомиться и убедиться в полной его реальности.
Эта моя двойная жизнь закончилась в пятнадцатом году, когда профессор Даниил Измайлов отправился в Судан. Там, за пятым нильским порогом, находилась когда-то цветущая страна; звалась она Мероэ, имела тесные связи с Египтом и была во всех отношениях прелюбопытным и экзотическим объектом исследования. Сын профессора Арсен тоже клюнул на экзотику или на что-то другое: то ли хотел повидаться с отцом, то ли переплыть Нил на спине крокодила. Так ли, иначе Измайловы встретились и, наняв рабочих, принялись копать; проложили штольню в какое-то забытое святилище, затем профессор спустился вниз, и кровля рухнула ему на голову. Может, плохо укрепили, а может, его настигло проклятие фараонов Мероэ… Кто знает? Власти Северной провинции этим вопросом не задавались, но за приличную мзду выправили все необходимые бумаги.
Хорошая страна Судан. Вполне подходящая, чтобы затеряться в ней навсегда…
Тело, разумеется, не нашли — видимо, в святилище имелись тайные колодцы, сглотнувшие труп вместе с камнями и землей. Ну, не нашли так не нашли… Арсен Измайлов пролил слезу, поставил памятник над руинами, съездил в Калифорнию, в свою усадьбу, день-другой раздумывал: продать?., не продавать?.. — решил, что продавать не стоит, нанял сторожа и перебрался в Петербург. Принял наследство, заказал по отцу панихиду, перезнакомился с его друзьями, поплакал, выслушал соболезнующие речи, справил поминки…
Все нашли, что он хороший парень и чрезвычайно похож на отца. На Даниила Измайлова, каким тот был лет в тридцать. Глаза как будто потемнее, а волосы — посветлее… Ну, это, наверное, от матери. От Ольги…
ГЛАВА 7
БАКТРИЙСКАЯ ПУСТЫНЯ
Дни пятый, шестой и седьмой
Два дня мы шли по серому каменистому плоскогорью, удаляясь от останков китайской экспедиции. Бассейн, в который мы попали, был не просто обширен, а огромен; Фэй не могла дотянуться до его рубежей, а я ощущал их как смутные зыбкие стены, что, постепенно отступая, колыхались где-то вдалеке, по обе стороны от нас. Еще мне чудилось, что вуаль на плоскогорье будто бы другая, менее плотная, чем у точки нашего старта, но поручиться за это я не мог — возможно, то была лишь игра воображения. Во всяком случае флер, висевший над нами грязноватой желтой пеленой, казался по-прежнему непроницаемым; ночью мы не видели звезд, а днем солнце катилось в вышине тусклой, побитой молью и выцветшей от времени орифламмой. Иногда дул слабый ветер, кружил пыль, взлетавшую из-под подошв, или по вечерам слегка пошевеливал пламя спиртовки. На большее силы его не хватало; даже у ветра в этой пустыне были подрезаны крылья.
По пути обнаружилась пара десятков вешек, у двух — контейнеры с пищевыми капсулами, консервами и водой. Все маяки казались новыми, будто их выкрасили час назад, подвесив затем к шестам яркие цветные вымпелы. Последнюю вешку, за восьмидесятым номером, Макбрайт обнаружил под утесами, что замыкали плоскогорье с юга; там мы заночевали, а утром забрались на скальный гребень. Эта стена оказалась значительно ниже, чем первая, — сто — сто двадцать метров в высоту и к тому же иссеченная трещинами, с множеством узких карнизов, выступов, впадин, и, чтобы преодолеть ее, нам не понадобилось ни крючков, ни канатов.
Я поднимался в первой связке вместе с Цинь Фэй и повредил запястье о камень. Неглубокий разрез, почти царапина; крови вылилась капля, и вся — на этот базальтовый зуб, острый, как ножик самурая. Пятно небольшое, но Фэй, взбиравшаяся следом, его заметила. Не знаю как; возможно, не глазами, а по запаху? Или слышала, как я чертыхнулся? В общем, мы поднялись, и она, сдернув с моей руки перчатку, полезла в карман за пластырем. Потом поискала, куда же его прилепить, и ничего не нашла — такие ранки я заживляю машинально, хотя на этот раз, пожалуй, торопиться не стоило. Глаза у Фэй округлились, рот приоткрылся в изумлении, и с минуту она растерянно глядела то на меня, то на полоску пластыря в собственных пальцах. Затем фыркнула и бросила ее на землю. Фыркает она очень выразительно, и в данном случае звук означал, что требуются объяснения.
Но я лишь усмехнулся, подмигнул ей и натянул перчатку. Какие еще объяснения? Слепому ясно, что у каждого из нас — быть может, за исключением Цинь Фэй — есть тайны, не отраженные в досье Монро. Сиад обходится без сна и отличается феноменальной силой, Макбрайт, наш денежный мешок, вынослив и резв не по возрасту, а я, представьте, порезав руку, не нуждаюсь в пластыре…
Вторая пара поднялась, и некоторое время мы постояли на гребне, осматриваясь и обмениваясь впечатлениями. За два минувших дня нам удалось пересечь полоску земли, принадлежавшей некогда Афганистану, — она тянулась с запада, смыкаясь на востоке с китайской территорией. Если верить показаниям моего механического шагомера, мы углубились в Анклав уже километров на двести, достигнув северо-восточных предгорий Гиндукуша и границы с Пакистаном. Конечно, эти географические понятия являлись чисто умозрительными, никак не привязанными к реальности; нас окружали не живописные ущелья, не горные вершины в сверкающих уборах из снега и льда, не реки и водопады, а серая унылая пустыня. Правда, за второй стеной утесов она отличалась более сложным рельефом: тут были овраги и трещины, завалы из огромных глыб и невысокие скалистые образования, перекрывавшие видимость.
Изучая местность, я подумал, что здесь мы не сможем двигаться с прежней скоростью и, вероятно, не отыщем маяков, попавших в расселины или упрятанных за камнями. Ну, ничего! Воды и пищи мы запасли с избытком, а до Тиричмира, если двигаться по прямой, оставалось километров сто семьдесят или немного больше. Неделя пути, даже с учетом сложностей рельефа…
Я по-прежнему надеялся, что найду там какое-то послание от Аме Пала, хотя окружавший нас пейзаж противоречил этой мысли. Что — а главное, каким образом — он мог мне сообщить? Написать на бумаге, вырезать в бронзе, высечь на каменной плите? Но Тихая Катастрофа стерла не только металл и бумагу, но сами горы! Что здесь могло сохраниться? Ровным счетом ничего, кроме скелетов и обломков техники, рухнувшей с небес и появившейся в пустыне после, а не до катаклизма.
И все же я надеялся. Надеялся, хотя не ощущал влияния эоита, которое чувствуется задолго до приближения к его центральной части. В ментальном плане эоит подобен зеркалу с тусклыми краями и блестящей серединой; его периферия слабо отражает земные ноосферные потоки, но прежде это излучение мне удавалось уловить. Даже в Кабуле, в трехстах километрах от Тиричмира… Сейчас мы были гораздо ближе, но чувства мои безмолвствовали, словно я попал в необитаемый мир, где нет ни разумных созданий, ни ноосферы, рожденной их совокупными мыслями.
Сосредоточившись, я начал зондировать лежавшее перед нами пространство, затем искоса бросил взгляд на Цинь Фэй. Кажется, она отошла от изумления и тоже занималась делом: головка склонена к плечу, глаза полуприкрыты, фигура — будто натянутая струна.
— Граница бассейна? — поинтересовался я.
— Да, командир. Десять-пятнадцать километров. Наверное, за теми скалами. — Она показала рукой. — Но…
«Но» тут, пожалуй, имелось. Я ощущал стену вуали, пересекавшую наш путь, как нечто зыбкое и очень тонкое; сейчас, когда мы приблизились к ней, прежнее чувство, шептавшее о ее размытости, эфемерности, стало вполне определенным. Это была не та вуаль, что на границе Анклава, — она как будто медленно растворялась в воздухе или уходила вверх, в скрывающий небо туман.
Странное явление! Непонятное! Но неожиданности на этом не кончались: что-то еще поджидало нас у скал, маячивших впереди. Еще одна вуаль? Паутина узких проходов в запретной зоне? «Пожалуй, нет, — подумал я. — Какие-то новые, еще не встречавшиеся формации, подобные колоннам, соединяющим флер с землей…» Казалось, наша юная проводница их не замечает. Макбрайт нетерпеливо пошевелился.
— Леди сказала «но». Что дальше?
— Вуаль меняется, — произнесла Цинь Фэй с неуверенным видом. — Да, меняется… Прежде была как ливень в Гуанси[26], теперь — как дождик… мелкий слабый дождик.
— Больше ничего не замечаешь? — спросил я.
Она покачала головой, поправила выбившийся из-под шлема завиток темно-каштановых волос.
— Нет, командир. Дорога до той скалистой гряды безопасна.
«Все-таки не видит, — мелькнуло у меня в голове. — Ну, подойдем ближе, посмотрим…» Я махнул рукой.
— Вперед! Порядок следования прежний: Цинь, ад-Дагаб, Макбрайт. Я — замыкающий. Двинулись!
Идти на начальном этапе было несложно — путь к этим скалам пролегал между расселиной слева и тянувшейся справа россыпью базальтовых глыб. Я двигался почти автоматически, глядя в обтянутую зеленым широкую спину Макбрайта и ощущая струившуюся от него тревогу. Пора бы уже привыкнуть, что он — как сжатая невидимым усилием пружина или натянутая тетива… По временам пружина щелкала, тетива распрямлялась, и в этот момент он нуждался в поддержке, в том, чтобы с ним поговорили или хотя бы выслушали. Странный характер для экстремальщика, нетипичный; такие при наших занятиях долго не живут. Райкер и Милош, мои постоянные партнеры, больше походили на Сиада: никаких метаний на дистанции, спокойствие, надежность и уверенность в себе.
Зачем Макбрайт отправился с нами? К тому же, как говорил Монро, еще и профинансировал экспедицию… Загадка! Возможно, он пытался перебороть свой страх, справиться таким путем со всеми фобиями и ужасом перед таинственными пришельцами? Возможно, считал, что обнаружит некий повод существования Анклава, вполне земную причину вроде пи-бамб и это избавит его от комплексов? Если так, он даже достоин похвалы… Но, быть может, все прозаичней, проще и никак не связано с душевными терзаниями? Скажем, медицинские файлы врут, и Макбрайт все-таки подвергся операции или какой-то процедуре с эффектом омоложения… что-то дорогое, уникальное, суперсовременное вроде клон-заместительной терапии… И теперь он отправился в поход, чтоб апробировать результаты и убедиться, что медики его не надули…
Причина для его решения могла быть той или иной, однако я не понимал другого — зачем Макбрайту пускаться со мной в откровенности. Тот разговор об андроидах, органопланте и клонированных мозгах… Зачем он мне это рассказывал? Минутная слабость, желание выговориться? Нет, непохоже; в этом мире миллиардеры и спецслужбы тайн своих не выдают. Тем более журналистам или, к примеру, шефу информбюро, личности с абсолютной памятью… Выходит, намек? Но с какой целью? Смысл его был мне непонятен, но вариант дезинформации, по-видимому, исключался. Ложь я распознаю не всегда, но с правдой нет проблем — ее ментальный отзвук не подделаешь.
Собственно, Макбрайт сообщил мне две вещи, и первая их них, касавшаяся роботов и пресловутого органопланта, могла, при всей своей сенсационности, лишь возбудить любопытство. Но вот вторая! Второе признание тянуло в странах ЕАСС лет на двадцать пять без права переписки. В иных местах кара была пожестче: китайцы за это расстреливали, бразильцы вешали, а темпераментные мусульмане забрасывали камнями или, связавши преступника колючей проволокой, закапывали в песок.
Как там сказал Макбрайт? Тело слепим, а мозг не осилить — но можно взять готовый, у погибшего либо от клона…
Насчет погибших явный перебор — земной науке процесс мозговой трансплантации, или попросту пересадки, еще не по плечу. Мозг ребенка или взрослого не приживается в теле клона, поскольку регенерация нервной ткани естественным образом невозможна, а для мастерства хирургов есть предел: никто из них не свяжет мириады окончаний, соединяющих мозг с нервной системой. Мозг, однако, поддается клонированию, как и любые другие органы и ткани; можно вырастить его в неповрежденном организме природного или искусственного происхождения либо воспроизвести вместе с этим организмом — так сказать, in toto[27]. Это «чистый» мозг, в который могла бы внедриться моя психоматрица, если бы в прошлом веке сумели создать подобную «tabula rasa»[28]. Но, к счастью, я появился здесь с опережением и удостоился обычной, то есть естественной плоти.
Что же касается полностью клонированных субъектов, то они, без сомнения, люди, если воспитаны должным образом — как воспитывают детей, подростков и молодежь. Но тут имеется большой соблазн: задержать их умственное развитие и получить раба, то есть взрослый организм с интеллектом младенца или животного, что-то вроде Маугли, однако взращенного не волками, а стадом овец. В качестве доноров эти ущербные личности не нужны, поскольку любой орган можно клонировать отдельно; их не используют как слуг, телохранителей или рабочую силу — для этого есть модификанты. Обычно клон — всего лишь живая игрушка, что тешит низменные человеческие инстинкты: жажду власти над безответным существом, садистскую жестокость и, разумеется, похоть. По этой причине и многим другим религиозного и юридического свойства полное клонирование запрещено под страхом тяжкой кары. Однако есть умельцы-храбрецы…
Само собой, не в мусульманских странах, не в Китае, а в краях далеких и диких либо в цивилизованном ЕАСС, где смертная казнь отменена.
Выходит, есть у Макбрайта такие умельцы? Ну, предположим, есть… К чему же это афишировать?
Я мог бы задать пару-другую вопросов, но интерес к подобным щекотливым темам не поощряется, тем более — сильными мира сего. А Макбрайт, вне всякого сомнения, был из их когорты, и мне не хотелось бы иметь его своим противником. Хороший дипломат не увеличивает числа врагов… Отсюда вывод: если чего-то не понимаешь, молчи и наблюдай.
Мое внимание переключилось на дорогу: мы приближались к гряде невысоких утесов и тем непонятным формациям, которые я заметил с час назад. Они, как уже говорилось, были похожи на лес подпирающих небо колонн или цилиндрических образований разного диаметра — от двух до пятнадцати метров; каждое обрамляла тонкая стена вуали, и за этой незримой преградой кружились, вздымая невесомую пыль, воздушные вихри. Я видел их не с помощью глаз (пожалуй, слово «видеть» тут совсем не подходило), но ощущал тем редким для человека чувством, что позволяет следить за перепадами энергии, движением подземных вод, а также молнией, еще не блеснувшей, но готовой через миг обрушиться на землю. Вихри вращались, закапсулированные в пленке из вуали, словно миниатюрные Красные Пятна на поверхности Юпитера[29], и по тому, что Фэй направлялась прямо к ним, я понял, что наша проводница их не замечает.
— Стоп!
Все трое замерли, мгновенно выполнив мою команду. Затем Фэй обернулась, спросила:
— Что, командир?
— Меняем порядок движения. Я пойду первым.
— Но вуаль…
— Ты предупредила, что вблизи ее нет, а значит, дорога безопасна. Конечно, если не считать проходов между скалами… Пока не минуем их, я буду лидером, Макбрайт — замыкающим. Идите по моим следам и смотрите в оба.
Чувствуя спиной подозрительный взгляд Макбрайта, я перебрался в голову колонны и наметил наш дальнейший путь. Пройти между двумя незримыми цилиндрами, обогнуть третий, стоявший наособицу, затем — прямо, вдоль выстроившихся шеренгой образований, в десятке шагов от них… И, наконец, перевалить через покатую возвышенность и тут же нырнуть в ущелье. Оно уходило к востоку, и я не видел его конца, но чувствовал, что проход сквозной.
Мы двинулись вперед и через минуту-другую оказались среди формаций, хранивших застывшие смерчи. Пленка вуали, отгородившей их, казалась тоньше волоса — возможно, по этой причине Фэй не сумела их определить. Переступая в пыли, я прошел так близко от одного из столбов, что мог бы коснуться его руками. Странное чувство владело мной: я почти не сомневался, что наблюдаю распад невидимой стены, пересекавшей когда-то эту равнину. В ней, вероятно, были проходы, рукава и пальцы, карманы и пазухи; их пространство расширялось, вуаль отступала, свободные зоны соединялись друг с другом, пока источенная вуаль не превратилась в эти хрупкие отдельные формации.
«Она исчезает, — мелькнуло в моей голове, — уходит, растворяется! Естественный распад, происходящий со временем? Или же этот процесс ускорен влиянием эоита? Чем ближе к его центру, тем больше свободных пространств и меньше запретных областей… Возможно, в самом сердце зеркала, у Тиричмира — вернее, у его остатков, — вуали вовсе нет, и только небесная пелена не позволяет опуститься в том районе…»
Тихий шорох, воспринимаемый не ухом, а центрами аккумуляции энергии, заставил меня вздрогнуть и замедлить шаг. Колонна в метрах сорока от нас распалась и исчезла; крохотный вихрь, почуяв свободу, взметнул фонтанчик пыли и растаял в воздухе.
Фэй, похоже, что-то уловила; ритм шагов за моей спиной внезапно изменился, затем послышался ее напряженный голос:
— Пыль, командир! Справа от нашего маршрута!
— Ветер, — отозвался я. — Всего лишь ветер.
В молчании мы миновали область цилиндрических формаций и, преодолев покатый каменистый склон, углубились в ущелье. Стены его были невысокими, но обрывистыми, монолитными и абсолютно черными — верный признак, что породу выперло из недр Земли во времена совсем недавние, секунду или две назад в геологическом масштабе. Каньон заметно отклонялся на восток, и, пробираясь среди мрачных шершавых поверхностей, мы озирались с невольной тревогой и ускоряли шаги. Не слишком долгий, но такой гнетущий и тоскливый путь! Небо, скрывая солнечный свет, текло над нами серой бесконечной лентой, камень поскрипывал под башмаками, и мнилось, что, покинув эту щель, мы очутимся то ли в преддверии ада, то ли прямиком на сковородке сатаны. У поворота я оглянулся, поймал настороженный взгляд Цинь Фэй, увидел невозмутимого Сиада и нашего замыкающего с поблекшим лицом. Вид у него был такой, словно за ним, лязгая клыками и роняя пену, тащилась стая инопланетных монстров.
Предчувствия! Нам ничего не угрожало в этой теснине, и все же мы — по крайней мере, трое из нас — готовились к встрече с чем-то неприятным, даже жутким. Coming events cast their shadows before, как говорят британцы, — будущее отбрасывает тень перед собой… Я полагаю, что всякий человек, сколь бы он ни был рационален или туп, владеет даром прекогнистики, как свойственно разумным существам во всех мирах Вселенной. Взгляд в будущее — базис нашего сознательного поведения, бесспорный modus vivendi[30].
Но в этот момент я радости не ощущал.
Мы миновали скальную гряду. На юг от нее местность понижалась, переходя в неглубокую котловину, заваленную обломками; среди нагромождений камня, остатков глиняных стен, истлевшего дерева и ржавого железа белели кости, словно какой-то злобный шутник порезвился на кладбище, выворотив содержимое могил и разбросав их среди разбитых памятников и оград. Однако представшее нашему взгляду не было кладбищем — во всяком случае, до начала катастрофы.
Макбрайт, Цинь Фэй и я одинаковым жестом сдвинули с налобников бинокли. Котловина будто прыгнула навстречу — осевшие жилища, остовы полуразрушенных оград, кучки домашнего скарба и кости, кости, кости… Мне показалось, что мелькнуло яркое пятно ковра, но, очевидно, я ошибся — вряд ли в этих развалинах мог сохраниться предмет из ткани или шерсти.
— Селение, — пробормотал Макбрайт. — Даже город… тысяч пятнадцать жителей… Дьявол! Разве тут были города? В этих проклятых горах, под скалами и ледниками?
— Были, — подтвердил я, вернув на место бинокль. — Дехи-Гуляман на афганской территории и Лашт — в Пакистане. Думаю, что это Лашт, если учесть, насколько мы углубились в пустыню. Город, населенный читральцами[31].
Фэй подняла ко мне побледневшее личико.
— Они погибли, командир? Все? Мужчины, женщины, дети?
Я кивнул.
— Наверное, это случилось быстро, девочка. Смерть пришла и унесла их всех — коз, лошадей, овец, людей. Пятнадцать или больше тысяч правоверных…
Сиад, к моему удивлению, даже глазом не моргнул. Сейчас ему полагалось опуститься на колени и сотворить молитву или на крайний случай молвить что-то подходящее: «Аллах велик… лишь он единственный решает, когда дать и когда отнять… длань Аллаха над нами, и мы лишь покорствуем воле его…» Это сказал бы любой мусульманин при виде картины массовой гибели, шиит или суннит, дервиш, шейх или простой земледелец. Однако Сиад не произнес ни слова: стоял столбом и с равнодушием посматривал на мрачные развалины. Быть может, его закалила служба при суданских президентах? Шеф охраны, как-никак; надо думать, навидался всякого… не меньше, чем я в Мероэ…
Макбрайт перекрестился. Руки его дрожали.
— Что будем делать, приятель?
— Еще не знаю. — Я повернулся к нашей проводнице. — Надо бы взглянуть, но, кажется, там вуаль?
— Да, командир. Вуаль, но неширокая и разреженная.
— Как дождик? Мелкий слабый дождик?
Она кивнула с вымученной улыбкой. Я, изобразив раздумье, насупил брови.
Вуаль, протянувшаяся к востоку и западу шагах в семидесяти от нас, висела поперек плато, и в ней, по моим ощущениям, не было проходов. Обойти ее? Трудно сказать, сколько это потребует времени; я не мог добраться до ее краев, но чувствовал, что возникшая преграда очень тонка — метр, не больше. Она рассеивалась, подобно той стене, которую мы преодолели перед скалами, но этот процесс шел, вероятно, по-другому. Та, первая стена была источена ходами и, распадаясь на фрагменты, образовала лес колонн; эта, висевшая сплошной завесой, таяла как единое целое.
Рискнуть пробраться сквозь нее? Это было бы простейшим выходом и, похоже, безопасным, как подсказывала интуиция, а я привык ей доверять. Мы обнаружили развалины селения — печальная находка, но в то же время и удачная; быть может, во всем Анклаве другой такой не сыщешь. Наверняка есть шанс увидеть что-то новое, осмыслить какие-то закономерности и факты и в чем-то разобраться… В общем, я не мог пройти мимо.
Макбрайт и Фэй глядели на меня в ожидании, Сиад с непроницаемым видом уставился в землю под ногами.
Я кашлянул.
— Плотность вуали упала, и, как утверждает Фэй, она не слишком широка… Может, пройдем через нее? Напрямик! Что скажете?
Макбрайт нахмурился.
— И кто же будет первым?
— Есть сомнения?
Его щека дернулась.
— Сомнений, предположим, нет, есть возражения. Без юной леди, — поклон в сторону Фэй, — мы как слепые щенки, без вас — свора, потерявшая хозяина, а заодно и память. Вы наш босс, эксперт Совета, назначенный Монро… Может, он дал вам какие-то инструкции, наметил секретные цели… Откуда я знаю?
— Никаких инструкций, Джеф, кроме известных всем нам. — Я снял рюкзак и, дотянувшись до блокнота, вытащил его и сунул Макбрайту — Если со мной что-то случится, вы возглавляете экспедицию, ведете записи и отмечаетесь на вымпелах. Никаких секретов, цели прежние: смотреть, запоминать и выйти к иранской границе в районе Захедана. Это все.
— Не все! Зачем вам рисковать, если найдется другой доброволец? — Макбрайт покосился в сторону Сиада. — Да и вуаль мы можем обойти… День-другой ничего не значат, как, впрочем, и неделя…
Он был по-своему прав, и это заставило меня решиться. Я признаю доводы логики, но эта лукавая дама, как было известно еще философам Афин, подмигивает спорщикам то левым, то правым глазом. Иными словами, на всякий аргумент найдется контрдовод, на всякий довод — контраргумент, и в результате время ушло, все утомились и охрипли, вопрос же остался неразрешенным и темным, словно апории Зенона. В этом смысле я сторонник древних египтян; они в отличие от греков не увлекались философией, но доверяли интуитивному знанию. Есть стена, но нет ворот; не будем спорить, кто на нее полезет, а сделаем это сами. Лично!
Улыбнувшись и кивнув Макбрайту, я зашагал к незримой преграде, слыша за спиной легкую поступь девушки. На половине дороги она нагнала меня и, не поворачивая головы, произнесла на русском:
— Я покажу дорогу, командир.
— Разумеется, милая.
— Идите к тому камню. За ним — граница вуали. Странно! Вуаль начиналась перед этой заостренной глыбой, на пару метров ближе, чем предупреждала Фэй. Ошиблась? Или?..
На всякий случай я переспросил:
— Ты уверена?
— Да. Приметный камень. — Она показала рукой. — Видите? Он похож на рог цилиня[32].
В ее ментальной ауре чувствовалось напряжение — словно в туче перед яркой вспышкой молнии. Что-то она задумала, мелькнула мысль, но разбираться с хитростями Фэй было не время и не место. Мы приближались к границе вуали, и я, непроизвольно замедлив шаг, пробормотал:
— С плеч ниспадает пленяющий взгляд шелковый красный халат, смотрят зловеще драконы, цилини с непробиваемых лат… Конь его мечет копытом огонь — это не конь, а дракон… Феникс на острой секире сияет…[33]
— Время фениксов не прошло! — звонким голосом перебила меня Цинь Фэй и вдруг рванулась вперед, да с такой резвостью, что я на мгновение оторопел. До вуали — пять шагов, восемь — до остроконечной глыбы, похожей на бивень, и она проскочила их единым духом, как мчатся по россыпи рдеющих жарких углей. Чертыхнувшись, я бросился следом и даже не заметил, как пересек вуаль; мы стояли, глубоко дыша, глядели друг на друга, и я увидел, как на ее губах расцветает улыбка.
— Какого дьявола…
Она гордо выпрямилась.
— Я — ваш проводник! Я вижу опасность и иду первой! Так меня учили!